Аню разбудило солнце. Она потянулась и открыла глаза, но мгновенно закрыла их, ослепленная светом. Медля вставать, она обдумывала, как лучше использовать свой выходной день. Никаких дел, никаких встреч —  даже самых приятных — не предстояло. Так за­хотелось — ни от кого и ни от чего не зависеть. Выйти на улицу и шагать куда вздумается, предоставив все слу­чайностям настроения. Можно вскочить в первый под­вернувшийся трамвай и поехать куда повезут: может быть, на взморье, на Кировские острова, где, наверное, на лозах вербы уже набухают бугорки почек. Или про­плутать весь день по набережным Невы и вволю нады­шаться ветром и солнцем... Откуда ни начни, это бу­дет свидание с Ленинградом!

Обиделись Любимовы, что она отказалась обедать у них? Но потерять день отдыха на чинный обед «в не­большом кругу, всего несколько друзей» — ну нет, ни за что!

А Гаршин надулся, когда вчера вечером, выходя с ним из театра, она повторила выдумку насчет подруги. Он так старался ухаживать по всем правилам — театр, коробка конфет, такси... Ей с ним весело и всегда как будто жарко, его многозначительные взгляды и рукопо­жатия волнуют и радуют, но стоит расстаться — и она не верит ни взглядам, ни рукопожатиям и сердится на себя за то, что против воли тянется к нему и никак не соберется с духом, чтобы прекратить эти все учащаю­щиеся встречи... И ведь все уже было решено там, под Кенигсбергом... Зачем же начинать сначала? Он мне не нужен, и никто мне не нужен, и хватит об этом. Не буду. Не хочу.

Она вскочила и распахнула форточку, несколько ми­нут постояла перед нею, еще разморенная долгим сном, потом вскинула руки: раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Ритмичные движения разгоняли утреннюю истому, и каждое движение подтверждало: ты молода, ты здорова, ты сильна, тебе хорошо.

С наслаждением приняв душ, Аня села завтракать у окна. На пустыре перед домом играли в волейбол де­вочки. Впервые скинув пальто и побросав их пестрой кучей на старый фундамент, они с увлечением прыгали и бегали, умело перебрасывая, ловя, подкидывая высо­ко над головами цветной мяч. «Весна, весна, весна», — напоминало солнце, вспыхивая заревом на красной по­ловинке мяча.

Аня надела легкое пальто, отбросив осторожную мысль о том, что первое весеннее тепло обманчиво, и через ступеньку сбежала по лестнице во двор.

У парадного, на краю большой лужи, стоял Кешка в куртке со множеством «молний», в тщательно начищен­ных старых башмаках. Покосившись на Карцеву, он неохотно поклонился.

— Здравствуй, Кеша! Денек-то какой хороший! По­гулять вышел?

Он буркнул что-то невнятное.

— Завтра после работы собрание учеников. Говори­ли тебе? Приходи обязательно!

Кешка важно кивнул.

— Тебя Гаршин куда поставил работать?

— Кто? — переспросил Кешка и, вспомнив недав­нюю неприятную историю и вмешательство рослого ин­женера, угрюмо ответил: — Да никуда... Сперва чис­тить заставили... гайки какие-то... А теперь опять на участке болтаюсь. Вчера слесарям на ремонте помогал.

— Тебя, что же, на слесаря переучивают?

— Не... так...

Он злобно шлепнул ногой по луже и решительно пошел прочь.

Надо добиться, чтобы Кешку вернули на токарный станок. Но кто захочет взять его учеником! Паренек нажил такую славу, что мало охотников связываться с ним. Их трое: еще Петя Козлов и Ваня Абрамов. Все трое — приятели, и Кешка у них в заводилах. Придут ли они завтра на собрание? И как говорить с ними, чтобы дойти до их сердца и в то же время твердо взять их в руки? По отдельности с ними еще сладишь, а когда они соберутся все вместе... Диденко сказал: «Переши­бете, я думаю...» Перешибу ли?

Она улыбнулась, вспомнив, как Петя Козлов, упорно не желавший отвечать на ее расспросы, вдруг спросил:

— Это правда, что вы командиром в армии были?

— Правда.

— На фронте... или в тылу?

Она рассказала:

— На фронте. Строила огневые точки, наводила мосты, прокладывала путь машинам через болота... А уж с вами тем более справлюсь! — добавила она под конец.

Петя Козлов промолчал, но позднее Аня видела, что он оживленно беседует то с одним приятелем, то с дру­гим, и все с любопытством на нее поглядывают. Надо говорить с ними уверенней, тверже, орденскую планку приколоть к платью.

Решив так, она с облегчением отстранила деловые раз­мышления — это успеется завтра, сегодня вечером... А сейчас — вот он, Ленинград! Здравствуй, Ленинград! Как давно мы с тобой не видались!

Она вышла на площадь, широко раскинувшуюся во­круг памятника Кирову. Киров стоял на гранитном воз­вышении, распахнув пальто, в позе свободной и энер­гичной, чуть прищурив веселые глаза, как будто осмат­ривался и заново узнавал любимый город, и его людей, и всю жизнь, клокочущую вокруг и насыщенную доброй и могучей силой, которая так ярко воплощалась в нем самом.

«Посмотри, до чего хорош наш город! — как бы го­ворил он женщине, остановившейся перед ним. — Какие замечательные дела разворачиваются вокруг! Хочется жить и жить!»

«Да, Сергей Миронович, — мысленно ответила она. — Я знаю. Вижу. И я хочу жить так, как умели вы. И ничего другого мне не надо, ничего!»

«Ну-ну, — весело щурясь, сказал он и будто подтолк­нул ее. — Так и живи, как решила. Только ни от чего не зарекайся. Тебе нужна вся жизнь, и вся жизнь — твоя».

Она пошла вдоль проспекта, будто впервые видя все, что окружало ее.

Как много новых домов выросло на месте развалин военных лет, и сколько их еще строится! А это что за улица? Два ряда многоэтажных домов, — ведь не было здесь раньше никакой улицы! Из тающих сугробов выступают тоненькие метелки молодых деревцов, — и этого сквера не было. Навстречу бежит голубой троллейбус, — и троллейбус не ходил здесь раньше...

Она доехала в троллейбусе до центра и долго стоя­ла в начале Невского проспекта, наслаждаясь тем, что все вокруг давно знакомо, любимо и в то же время будто впервые увидено. Уж на что всем известен, выгра­вирован на медалях, воспет поэтами и художниками светлый шпиль Адмиралтейства, а вот она смотрит на него — и, словно первый раз в жизни, поражена чистей­шими линиями, взлетающими к небу от массивного и все-таки легкого основания.

А Невский? Что в нем такого особенного, что запо­минается каждому, ступившему на его гладь, что притя­гивает к нему издалека — где бы ни оказался ленингра­дец — так, что при слове «Невский» теплеет сердце? Вот он перед глазами: прям, строен, прост. Ни роскоши, ни украшений — только вдали, в северной дымке, угады­ваются стремительные линии конных скульптур на Аничковом мосту: конь и человек, стихия буйной силы и обуздывающая ее воля человека.

Много, очень много людей вышло сегодня на Нев­ский, пользуясь выходным днем и весенней погодой. Бросаются в глаза новые жители города, приехавшие на стройки, в ремесленные училища; одни растерянно ози­раются и натыкаются на встречных, другие держатся от смущения чересчур развязно, говорят излишне громко, ходят стайками, по пять-шесть человек в ряд, мешая движению. Ничего, пройдет год-два, они освоятся в го­роде, займут свое прочное место в его жизни, и не отли­чить будет этих новичков от коренных горожан. Так и те мальчишки: в год-два вырастут, поумнеют, научатся жить — и нечего терзаться сомнениями, все будет хоро­шо, только поработать надо, не жалея ни души, ни вре­мени. Да и зачем ей нужны ее силы, ее время, если не расходовать их целиком на дело!

Вспомнился разговор с Ельцовым — один из послед­них, все определивших разговоров перед расставанием. «Ты обязательно хочешь все или ничего, — сказал он грустно. — Но ведь может случиться, что ты и не встре­тишь человека, которого сможешь полюбить вот так, как хочешь, всей душой, будто впервые... А жить одной тяжело, Анечка, очень тяжело...» — «Ну и пусть! — так она ответила тогда. — Иначе я не могу...» Он долго молчал, а потом сказал: «Впервые я негодую на русский характер...»

Тем лучше, если это русский характер. О, в войну он показал себя, этот характер! За что взялся, тому и душу отдать... Может, потому и вышел наш народ в аван­гард человечества? Как это говорил Вася Миронов? «Ведь мы же за них отвечаем, раз победили. Кому ж теперь тянуть их и кто другой вытянет?» Было это в Германии, еще до падения Кенигсберга. Сам Вася Ми­ронов никого из близких не потерял, но насмотрелся на людское горе, на сожженные и разгромленные города и деревни, — сердце его разрывалось от гнева и боли, губы белели от ненависти. Сколько раз говорил он: «Ну пого­ди, придем и мы в Германию!» Пришли. И вот однажды в чужом, немецком доме Аня увидела Васю Миронова с тремя крестьянами — стариком, женщиной и мальчиш­кой лет шестнадцати. Старик немного понимал по-русски: был в русском плену. С терпением и настойчивостью, много раз повторяя и разъясняя каждую мысль, Вася Миронов внушал им все, во что верил сам, к чему был приучен советской жизнью.

Позднее Аня напомнила ему его гневные угрозы, на что он и ответил: «Так ведь мы ж за них отвечаем... Кто ж другой их вытянет?..»

Как всегда, когда в памяти оживали товарищи бое­вых лет, Ане стало особенно хорошо. Трудные, мучи­тельные годы, но и светлого было много. Вспомнишь Васю Миронова и многих других, подобных ему, рус­ских, советских людей, с кем прошла войну, и в окру­жающих незнакомых людях видишь те же черты: весе­лую трудовую сноровку, простую и страстную самозабвенность, прикрываемую шуткой или воркотней. Это же они, Васи Мироновы, подняли дома из развалин, неуз­наваемо обновили заводы, посадили те молодые деревца и вот эти многолетние липы...

Аня остановилась на углу, наискосок от Гостиного, укрытого строительными лесами. Да, пройдут еще год-два, может быть три года — и от осады не останется и следа. Приезжие будут с удивлением озирать город: он ли стоял под огнем, под бомбами девятьсот дней и ночей?.. Впрочем, нет, и удивляться, пожалуй, не будут, — это в порядке вещей, так и по всей стране. И это тоже русский, советский характер.

Сквозь просторный пролет улицы Аня увидела пло­щадь Искусств. Что-то в ней изменилось — сразу не понять, что именно. Она заспешила туда, огляделась, — да как же тут стало просторно! Трамвайное кольцо уб­рано; высокая решетка, ограждавшая сквер, снята; вся площадь раскрылась, выявив красоту окружающих ее зданий Русского музея, оперного театра, Филармонии. Уродливая  пристройка,   искажавшая   строгое  здание Филармонии, тоже снесена, и знакомая широкая дверь манит войти внутрь. Есть ли сегодня утренний концерт? Да, есть. Чайковский, Четвертая симфония. Аня погля­дела на часы — концерт давно начался. Звуки музыки не долетали сюда, но Ане казалось, что она слышит знакомую мелодию, поднимавшуюся издалека — не из-за стен, из глубины памяти.

Она зашла в кассу и купила билеты на несколько ближайших концертов.

— По одному? — переспросила кассирша.

— По одному, — подтвердила Аня и повторила про себя: «И никого мне не надо, мне интересно и одной, ничего другого я не хочу...» Она мельком вспомнила Виктора Гаршина. Нет, нет, он и в театре мешал ей слушать: шептался и угощал ее конфетами. Именно од­ной надо ходить на концерты. Или уж с таким спутни­ком, чтоб мимолетно переглянуться и увидеть, что оба чувствуют одинаково.

На широкой аллее, посреди круглого сквера, дети играли в мяч. Мяч был точно такой же, какой Аня ви­дела утром из окна своей комнаты, и красная половинка его так же победно вспыхивала на солнце. Пущенный слишком сильно, мяч перелетел через головы игроков. Аня подхватила его на лету, засмеялась, увидав испуг на лицах детей, и ударом кулака высоко подбросила его. Мяч взлетел над ними, крутясь в воздухе, как колесо.

— Ох, силен удар! — тоном знатока одобрил маль­чуган лет девяти и с уважением оглядел Аню.

— Я ж чемпион бокса, — сказала ему Аня и, очень довольная, пересекла сквер и вошла в Русский музей.

Со школьных лет она хорошо знала его и теперь уверенно направилась в залы, где висели ее любимые картины. По пути к залам Сурикова она задержалась у пейзажей Левитана. Серенькое небо, серая река и яр­кие пятна последнего снега на берегах, поросших ры­жим кустарником, — ранняя весна. Заглохший пруд в густой тени разросшихся деревьев. Хмурое, осеннее небо в тучах, река, темная полоса дальнего берега, и в углу картины одинокая камышинка, склоненная ветром. Де­ревенская улица лунной ночью — все сонно, тихо, все голубое, и на этом голубом лежат спокойные тени. И еще — «Тишина»: скупая, немного хмурая красота русской природы — одинокая березка над песчаным обры­вом, неподвижные серые облака, отраженные в тихой воде. Нигде ни роскоши, ни буйства красок, а во всем неизъяснимая прелесть. Ничто не будоражит, не блещет парадной пышностью, но учит вглядываться, и вдумы­ваться, и ценить неброскую, нежную красоту. Ничто здесь не дается человеку слишком легко, бездумно, — все требует труда, ума, упорства. Накладывает природа свою печать на характер людей? Да, наверное, да...

С этими мыслями Аня подошла к этюдам Сурикова. Она помнила картины, для которых делались эти этю­ды, — вон они там, в следующем, главном зале: Ермак, Степан Разин, переход Суворова через Альпы. Там, на картинах, все подчинено замыслу художника. Здесь, в подготовительных работах, художник искал, намечал типы русских людей, чтобы затем, подчинив их своему замыслу, бросить в бой под водительством Ермака, или посадить на разинский челн, или провести над снежной пропастью в Альпах. Вот лицо Степана Разина — воле­вое, умное лицо человека, чья размашистая сила угады­вается и в остром блеске глаз, и в складе губ, и в игре лицевых мускулов. Вот казаки в лодке. Перенесенные художником в жестокий бой, они изменятся — их лица будут воспалены, их движения  будут порывисты  и азартны. На этюде они больше похожи на охотников, чем на воинов. Здесь запечатлена их повседневная сущ­ность, и эта сущность глубоко человечная и русская каждою своею черточкой: суровость в ней соседствует с добротою, храбрость — с хозяйственностью простодуш­ного и трудолюбивого крестьянина. А усатый солдат справа   неуловимо  напоминает  Васю  Миронова — не внешним сходством, а характером. 

Но, разглядев другой небольшой этюд — «Солдат», Аня ахнула от удивления: да вот же он, Вася Миронов, почти совсем такой, каким запомнился на всю жизнь. Спокойное, ясное лицо и это выражение умной делови­тости и настойчивости!

Аня шла от этюда к этюду, подолгу стояла перед картинами, присаживалась на диваны, чтобы издали охватить целое. Солдат, перенесенный с этюда на обле­денелый спуск в Альпах, уже не так походил на Васю Миронова, но зато Аня по-новому узнала его в делови­том облике двух других солдат, удерживающих пушку над пропастью. Значит, есть люди, в которых как бы воплощается характер народа?

— А молодой-то смеется, — раздался за спиною Ани негромкий женский голос.

Аня и сама залюбовалась смеющимся молодым сол­датом, который на Чертовом перевале, на головоломной крутизне, охотно и всей душой откликнулся на шутку любимого полководца.

— А ведь и мы в войну смеялись всякой шутке! — тихо сказал тот же голос.

Аня оглянулась. Голос принадлежал худенькой по­жилой женщине, стоявшей рядом с совсем еще молодым человеком. У нее была маленькая голова и светлые с проседью волосы, стянутые на затылке узлом. Пенсне придавало ее бледному, тронутому морщинками лицу уютный и строгий вид старой учительницы. Молодой че­ловек поддерживал ее под руку. Из-под пиджака нового синего костюма выглядывал воротник голубой рубашки и хорошо повязанный ярко-синий галстук, отчего голубе­ли светлые глаза юноши и отчетливо выступал на щеках румянец. Такие же светлые, как у его спутницы, волосы поднимались над его гладким лбом, образуя курчавый хохолок.

«Мать и сын», — определила Аня, улавливая неяркое, но несомненное сходство.

Юноша заметил Аню и приветливо поклонился:

— Здравствуйте, товарищ Карцева.

Она пригляделась и узнала Николая Пакулина, ко­торого принимали в партию на заседании партбюро. После неловкой заминки, сопровождавшей вопрос ди­ректора о родственных связях Николая с начальником лопаточного цеха Пакулиным, Ане кое-что рассказали о жизненной истории братьев Пакулиных и об их мате­ри, только что ушедшей с завода на отдых.

— Вот где повстречались! — сказала Аня, здорова­ясь с Николаем. — А вы, как я догадываюсь, мама?

Мать с достоинством поклонилась.

— А где же ваш младший? — спросила Аня и доба­вила: — Хорошие у вас сыновья!

— Хвалить не люблю, но не жалуюсь, — ответила мать. Близорукие глаза ее прояснились, и лицо сразу помолодело. — Витя  начал  мастерить  радиоприемник теперь, пока не кончит, не оторвешь.

— Если бы все наши мальчишки были такими! — сказала Аня, вспомнив Кешку и других «неблагополуч­ных» пареньков. — Вы часто ходите в музеи, Николай?

— Да нет, времени не хватает.

Однако в разговоре выяснилось, что он пришел сюда уже в третий раз, чтобы показать музей матери.

— В один раз не рассмотришь, — сказал Николай. — Кажется, все осмотрел внимательно, а придешь снова — натолкнешься на картину, которую раньше не видел. Или в знакомой картине разглядишь то, чего раньше не заметил, и поймешь правильнее.

«Сколько ему лет? — думала Аня. — Девятнадцать? Двадцать? Тем паренькам почти столько же, а они еще ни к чему не приросли сердцем».

Пакулины уже удалялись, когда она поняла, что не ей надо убеждать тех пареньков, а гораздо лучше, про­ще и убедительнее поговорит с ними Николай.

Аня догнала Пакулиных:

— Николай, у меня для вас поручение. Завтра со­брание учеников, вы слыхали? Так вот, расскажите им о себе и о брате. Как росли, как учились, как пришли на завод и получили квалификацию, как проводите вре­мя, чем интересуетесь, что читаете. Понимаете? Только подробно, с чувством расскажите.

Мать покосилась на сына: что ответит? Николай ответил сдержанно и в эту минуту стал очень похож на свою мать:

— Хорошо. Постараюсь.

«Вот так отвлеклась!» — усмехнулась Аня, вторично прощаясь с Пакулиным и раздумывая, идти ли домой или побродить еще по музею.

Она удивленно вскрикнула, лицом к лицу столкнув­шись с Алексеем Полозовым. Он подхватил ее под руку и увлек обратно в залы музея:

— Как же это удачно вышло, что мы встретились! Я ведь уходить собрался и вдруг смотрю — вы! Вот здорово!

— Вы говорите так, будто мечтали меня увидеть.

— Представьте себе, нет. А увидел — и обрадовался.

— Почему?

Не отвечая, он сказал:

— В детстве была такая соседская девчонка, на каждый мой вопрос отвечала: «Потому что потому, кон­чается на «у». Она меня очень злила этим.

— А я сегодня размышляю, — сообщила Аня, — о русском характере, о национальных чертах. Вспомнила своего старшину Васю Миронова и, как ни странно, нашла у Сурикова его портрет.

— Покажите.

Он несколько минут всматривался в набросок голо­вы солдата, потом сказал решительно:

— Нет. Не похож.

Она рассмеялась от удивления:

— Ну, знаете...

— Нет, нет. Не похож — и не спорьте!

Он ее увлек дальше. Она с интересом приглядыва­лась к нему, а он возмущенно повел рукою в сторону женских портретов, мимо которых они  проходили.

— Вы еще скажете, что вы похожи на одну из этих женщин, если у вас по случайности окажется одинако­вый нос, подбородок и глаза!

— Но я говорю о внешнем сходстве, о типе...

— А разве тип русского человека не изменился за полтораста... да что полтораста! За последние тридцать лет! И это же не фотография, а портреты!

Они сели, не сговариваясь, на красный диван у сте­ны, и Алексей сразу заговорил с увлечением человека, дорвавшегося до собеседника:

— Когда я был моложе и глупей, я искал в карти­нах красоты. Даже не красоты, а этакой внешней краси­вости. Если женщина нарисована — чтоб обязательно красавица, если закат — то самый пышный. А истинная красота — в правде. И ваш Вася Миронов — это же не просто русский солдат. Он человечество спас, он социа­лизм, построил, этот рядовой советский человек!.. Пи­сать вашего Васю — вот это все и должно читаться в портрете. И вас писать, — да разве во всем вашем обли­ке, как бы женственны вы ни были, разве не чувствует­ся, что вы инженер, что вы войну прошли?.. Да ведь за эти годы — с той ночи в укрытии, помните? — как же мы оба изменились! Не постарели, по-моему, нет, а дру­гими стали!..

— Вы — упрямее? — пошутила Аня.

— Да, — серьезно ответил он.

Она с удовольствием разглядывала его. Странно, но и его она сегодня как бы впервые видела. У него была та неброская внешность, какую не заметишь в толпе и не сразу оценишь при знакомстве. Лицо как лицо: не красивое и не уродливое, черты суховатые и неправиль­ные, глаза небольшие и неопределенного цвета — не то серые, не то зеленовато-голубые, рот неулыбчив, с жест­кой складкой возле губ. Он неразговорчив: но вот заго­ворил, оживился, мысль и чувство заиграли в лице, вме­сте с ними проступила индивидуальность человека, его внутренний душевный строй — и лицо стало совсем другим, запоминающимся и даже красивым.

— Вы в Филармонии бываете? Музыку любите?

Ей вдруг захотелось, чтобы он ответил: да, бываю, люблю. И чтобы само собою сказалось: знаете что, пой­демте как-нибудь вместе...

— Не бываю. И не знаю, люблю ли. Во всяком слу­чае, ничего не понимаю в ней.

Помолчав, он сказал с огорчением:

— Это плохо, конечно. Знаю, что нужно, а никак не собраться. А почему вы спросили?

Не отвечая, она рассмеялась про себя и насмешливо сказала:

— Зачем же нужно? Раз не можете собраться — значит, вам и не нужно. Пойдемте: здесь холодно.

В одном из репинских залов Алексей остановил ее перед огромным полотном «Государственный совет». Аня не любила эту картину, относя ее к парадной, офи­циальной живописи.

— А вы приглядитесь, какие характеристики! — возразил Алексей. — Бюрократы, самодовольные тупи­цы, держиморды, надутые ничтожества — ну, все тут есть! Если бы я умел, я бы написал картину «Произ­водственное совещание турбинщиков». Видели, в парт­коме висит картина «Митинг на заводе»? Меня злость берет, когда я смотрю. Кепок больше, чем людей. А о каждом таком человеке можно стихи писать!

— А вы пишете стихи, Алексей Алексеич?

Она отвернулась, пряча улыбку, ей вспомнилось: «Ах, я люблю так сладко турбинные лопатки...» Алексей покраснел и буркнул:

— Нет. И не в стихах дело. Кепка и спина — это же оскорбительно! Это лень и неумение видеть, что коллек­тив состоит из личностей и каждая личность во много раз богаче, интереснее каких-нибудь там сенаторов. Воробьев, Коля Пакулин, Саша Воловик и многие дру­гие — вот что такое коллектив. Почему искусство не показывает этих людей? Не пятно на картине, не произ­водственную единицу, а личность во всем богатстве, во всей ее сложности?.. А если есть ничтожества, так и это нужно показать, да так показать, чтобы им самим противно стало!

Скитания по залам мешали ему, он взял Аню за руку и остановил ее посреди зала:

— Вот мы говорили о красоте. Я недавно целый день проторчал в Эрмитаже у Рембрандта. Какой-ни­будь ростовщик у него уродлив, гадок, а картина пре­красна, потому что я могу все рассказать об этом чело­веке: кто он, как живет, что думает. У него и руки не просто руки, у него пальцы скряги и обиралы... К чему это я? Да, да! К тому, что я тогда подумал: написать бы с таким талантом портрет нашего Торжуева! Вы успели узнать его? Поглядеть — внешность даже благо­образная, на семейных фотографиях, наверно, красав­цем выходит. Сними его у карусельного станка — рабо­чий! Кадровик! А если написать его портрет по-настоя­щему, — ух, какой мелкий обыватель наружу вылезет!

— Вы прямо с ненавистью говорите о нем.

— А что я, подрядился по-христиански всех любить? Да, с ненавистью! Оттого, что свой, заводской, да еще работник первоклассный, — вдвойне ненавижу.

— А мне кажется, с ним просто не умеют работать. Это же все-таки не кулак, а рабочий!

— Шкурник он, вот кто! Эгоист. И в коммунизм его не потащишь. Для меня коммунизм — прежде всего время, когда любой человек, с которым встретишься в жизни ли, в работе ли, будет своим. Как у Маяковского, знаете? «Чтоб вся на первый крик: Товарищ! — оборачи­валась земля...»

Сам того не замечая, он снова взял ее за руку: так ему было удобнее высказать ей все, что теснилось в голове.

— Коммунизм — это ж будет горячее, страстное вре­мя, а не этакий скучный рай без волнений, без страсти достижения...  До сих пор общественный строй всегда подавлял, глушил личность, так? Коммунизм даст ей полное развитие. Посмотрите на наших людей: как быстро в них раскрываются силы, талант, воображение! И с каждым годом это пойдет быстрее, шире. Мы сей­час решаем задачи, каких ни в одном столетии не ре­шали... А как вы думаете, наши внуки будут нам зави­довать? Нет, потому что именно при коммунизме будут решаться самые грандиозные задачи. Я иногда мечтаю: какие превосходные, невиданные машины будут еще созданы! Свободный труд, средств сколько угодно, высо­чайшая техника, — вот когда можно будет развернуть­ся! И уж, конечно, иной раз и не есть, и не спать, и до рассвета проторчать в лаборатории над каким-нибудь опытом...

— Ух, как хочется дожить!

— Что вы, Аня! — воскликнул он. — Мы же и будем все это решать!

Они стояли посреди зала, совсем забыв о том, что они в музее. Посетители обходили их, некоторые коси­лись с усмешкой: эти, мол, пришли не картины смот­реть, а просто назначили здесь свидание.

Аня первою заметила косые взгляды, расхохоталась и увлекла Полозова к выходу:

— Пойдемте, Алеша, нас принимают за влюблен­ных.

Алексей отмахнулся и как-то вдруг помрачнел. Она сбоку наблюдала его и радостно думала: «Мы с ним будем дружить. Обязательно будем дружить».

Он вдруг остановился, загораживая Ане дорогу, и заговорил угрюмо и возбужденно:

— Вы сказали: «Раз вы не слушаете музыку — зна­чит, вам и не нужно»... Меня это прямо царапнуло. И до сих пор саднит. Знаете что? Вы, наверно, лучше и умнее использовали время, чем я. Иногда я прямо в отчаяние прихожу, до чего я невежда! Может быть, это и смешно — идти на концерт не потому, что тебя тянет музыка, а потому, что хочешь проверить, чурбан ты или нет. Но ведь просто стыдно не понимать музыку, или архитектуру, или живопись... так же стыдно, как не читать книг. Читать я читаю, но все же пропускаю мно­гое. И вообще у меня кругом белые пятна. Когда я вспоминаю свои студенческие и школьные годы, меня прямо трясет от злости: столько времени я разбазарил! Пробелы, пробелы, пробелы, и черт его знает, сумею ли я все нагнать, восполнить!

Музей закрывался, служители торопили публику уходить. Алексей зашагал к выходу крупными шагами. Она шла немного позади него, с улыбкой глядя на его широкие, сутуловатые плечи и сильную шею с упрямым наклоном головы.

— Где же вы? — оборачиваясь у спуска в раздеваль­ную, окликнул Алексей. — Давайте ваш номерок, поуха­живаю.

Они вышли вместе, он проводил ее до остановки автобуса.

— А вы куда?

— А я еще поброжу.

Аня была бы непрочь побродить вместе с ним, но постеснялась навязываться. А он не предложил, даже вздохнул:

— Куда же это автобус запропастился?

— Вы так торопитесь отправить меня? Идите, я и одна не пропаду.

Он снисходительно кивнул и продолжал стоять ря­дом, думая о чем-то своем. «Ах, я люблю так сладко турбинные лопатки...» Иронический отзыв Гаршина ка­зался ей очень несправедливым.

— Знаете, один человек сказал мне, что вы и жену ищете такую, чтобы говорить с нею о турбинах.

— Конечно, а как же? — с живостью откликнулся Полозов. — Если делить всю жизнь, как же не делить то, что составляет основу жизни? Впрочем, жену я не ищу, а шутки вашего Гаршина слыхал.

— Моего Гаршина? Почему же моего?

Алексей пристально посмотрел на нее и сказал:

— Ну, не лично вашего. Во всяком случае, он чис­лится при женском сословии.

— Ого! Вы не остаетесь в долгу.

— Долг платежом красен.

— Вот так приятели!

— Это Гаршин сказал вам, что мы приятели?

— Я вижу, вы не любите его?

— А вы? — дерзко спросил Алексей.

— Он мне нравится, — с вызовом сказала Аня. — Очевидно, как и всем женщинам.

Ей было интересно, что он скажет, но в эту минуту, как нарочно, подкатил автобус. Алексей вежливо подса­дил Аню под локоть. Она видела, как он зашагал по улице, свободно размахивая руками.