Дома напротив были еще освещены солнцем, а в Аниной комнате уже смеркалось. Идти куда-то обедать не хотелось. Аня перебрала свои скудные запасы — масло, хлеб, остатки ветчины, картошка... Ну и прекрасно, что может быть вкуснее вареной картошки с маслом?
Песчаный берег реки Луги, домики среди сосен, высокое пламя костра и спугивающие пионеров клубы дыма, бросаемые ветром то в одну сторону, то в другую. У костра проводит беседу самый старший из мальчиков, самый умный из мальчиков, Павлуша Карцев. Он слывет в лагере ученым, он читал все книги и знает все на свете. Павлуша рассказывает о молодых строителях Магнитогорска, Сталинградского тракторного, Комсомольска-на-Амуре... и часто, но сурово поглядывает на Аню. В то утро Аня нарочно, чтобы подразнить дежурного пловца Павлушу Карцева, нарушила приказ и переплыла коварную реку. Карцев догнал ее уже у самой отмели на том берегу. Он начал бранить ее за своеволие, а она сказала: «Мне просто хотелось узнать — поплывешь ты за мной или нет?» Карцев покраснел и сердито сказал: «Как же мне не плыть, когда я дежурный? Ну, давай обратно. Давай, давай!» Она спросила: «А если бы не дежурил — не поплыл бы?» Он прикрикнул: «Давай плыви, не то!..» Она плыла разными стилями, ныряла, ложилась на спину и подшучивала над Павлушей, что он, хочет или не хочет, должен будет спасти ее, если она начнет тонуть. А у него был вид сердитый и беззащитный, и когда вышли на песок — пошел прочь, не оборачиваясь, длинноногий, худой, взволнованный...
И это его — нет? Этого тела, этих умных и добрых глаз, этого лица с рассеянным, всегда во что-то углубленным, задумчивым выражением, этого голоса... Нет? Совсем, навсегда нет?.. Был — и нет. И следа не осталось. И могилы не осталось. Ничего...
Картошка закипела, тоненько посвистывал пар. От электрической плитки веяло жаром, из-под кастрюльки выступал раскаленный малиновый ободок. А за окном медленно угасал весенний день.
Одна, Аня. Одна, и только воспоминания с тобою. У всех есть хоть кто-то — муж, или дети, или родные. А ты одна. Совсем одна. И нелепо думать, что кто-то заменит Павлушу, что полюбишь снова...
Шаги по коридору. Тихий стук в дверь.
— Вы?
Гаршин улыбается, заговорщицки прикладывая палец к губам:
— Тише, Анечка, я удрал тайком. Отчего вы отказались обедать у Любимовых? Я вас ждал, ждал... С горя два часа подряд в преферанс играл, аж спина заболела!
Она хотела бы скрыть невольную радость, но скрывать не умела, дрогнувшим голосом призналась:
— А я тут так загрустила...
Понял ли он — почему, или не хотел углубляться в печальные темы, но он ни о чем не расспрашивал, начал балагурить, быстро рассмешил Аню, и не успела она опомниться, как Гаршин уже помогал ей надеть пальто, чтобы идти ужинать «в кавказский кабачок, самое славное место в городе, вот вы увидите!»
Спускаясь по лестнице, он фальшиво, но весело напевал:
Весеннее пальто не защищало от холода, ветер пробирал Аню до костей, но тем приятнее было попасть в душное тепло кавказского ресторана. Пронзительные звуки музыки и гул голосов неслись навстречу Ане из низкого зала, подернутого голубой табачной дымкой.
Там было по-воскресному многолюдно, все столики заняты. Но Гаршин шел по залу как завсегдатай, здороваясь с официантами: кому-то мигнул, кого-то поторопил — и вот уже они сидят в глубине зала за столиком, отгороженным от соседних невысокими перегородками, и Гаршин заказывает шашлык по-карски и «мукузани», давая наставления официанту, как должен быть приготовлен шашлык и какой подать салат.
Женщины с удовольствием оглядывали Гаршина, пока он искал столик; они и теперь оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на него, и Ане это нравилось, она и сама по-новому приглядывалась к своему спутнику: ничего не скажешь — привлекателен!
Официант принес вино, хлеб, салат. Гаршин наполнил рюмки:
— За то, чтобы вы не грустили, Анечка, а значит — не убегали от меня!
Аня залпом выпила холодное, с приятной кислецой вино и с наслаждением откусила хлеба. Она была очень голодна, вино сразу разгорячило ее, голова чуть-чуть закружилась.
— Вы до удивления такой же, как до войны, — сказала она. — Все изменились, кроме вас.
— А я человек легкий, — откликнулся Гаршин и снова налил вина.
Легкий человек? Ну что ж, тем лучше.
— Я бы хотела иметь легкую душу, — сказала Аня. — Такую легкую, чтобы ни о чем не вспоминать, не думать, не тревожиться, а вот так, как вы...
Он немного обиделся:
— Что ж я, по-вашему, — разлетай? Попрыгун?
Она с улыбкой кивнула. Гаршин хотел возразить, но передумал, отмахнулся и поднял рюмку:
— Выпьем за разлетая!
Подали шашлык. Музыканты прошли на подмостки, настроили инструменты. Надрывно и чересчур громко для низкого подвала зазвучала знакомая песня про Сулико.
— У меня дурная слава ветреника, — говорил Гаршин, подсаживаясь поближе к Ане, чтобы музыка не заглушала голоса. — Но вы не верьте. Я просто веселый человек, люблю выпить и закусить, люблю хорошеньких женщин. Любят их все, но притворяются, что им безразлично. А я человек прямой. И я не выношу людей вроде нашего дорогого Алеши Полозова, которые ничего не видят и не знают, кроме работы.
— Да откуда вы взяли, что он такой?!
Гаршин махнул рукой:
— Ну и бог с ним! Он даже конькобежец, да? Лучше меня, во всяком случае, да? И пусть! Но он и тут верен себе — уж если стал на коньки, то ему обязательно нужно бегать лучше всех. И вообще, он все время чего-то добивается и будет добиваться до старости, а потом оглядит себя и ахнет — борода-то седая!
— А вы предпочитаете дожить до седой бороды, ничего ни в чем не добившись?
Она смотрела на него насмешливо и вызывающе, вдруг рассердившись.
— Почему же ничего и ни в чем? — обиделся Гаршин. — Что мне нужно, того и добьюсь, добьюсь за милую душу, стоит мне захотеть!
Аня не могла разобрать, опьянел ли он — должно быть, еще у Любимовых выпил немало, а тут добавил, — или просто заносится?
— Вот я и стараюсь понять, Витя, что же вам нужно и чего вы действительно хотите?
Гаршин знаком потребовал вторую бутылку вина, наполнил рюмки, потянулся чокаться с Аней:
— Изучаете? Что ж, выпьем за изучение, вот я весь перед вами, какой есть!
Теперь, когда она поела, головокружение прошло, осталось только легкое возбуждение от вина, от надрывной музыки, от всей ресторанной обстановки и от разговора с этим человеком, который то ли прикидывается, то ли на самом деле «какой есть, весь перед вами».
— Чего же вы хотите, вы — какой есть?
— Чего хочу? Да ничего особенного, Анечка! Немножко славы, немножко удачи — если они дадутся без пота и бессонниц, немножко веселья и, конечно, любви! А когда возникают препятствия — перескочить их, не сломав ноги, — ноги мне еще пригодятся!
— Всего понемножку?
— А вам нужно всего много? Большой славы, большого успеха, необъятной любви?
— Да! — воскликнула Аня. — Почему бы нет?
— Ах, Анечка, до чего вы еще наивны! — Он притянул к губам и поцеловал ее руку. — Вы мне чертовски нравитесь, честное слово! Жадная, ух, какая жадная! В вас это и раньше было, но меньше.
— Я стала взрослой, Витя. И я перенесла столько горя, видела столько бед, что я не хочу полусчастья и полууспехов. Когда же и жить в полную силу, если не сейчас?
Гаршин нахмурился, помолчал, неверными пальцами вытащил из внутреннего кармана две планки орденских ленточек:
— Вот, Анечка, требовательная женщина, это мое участие в войне. И две дырки в теле на придачу. Вот это — десантная операция. Это — Кенигсберг. Это — контратака под Шешупой. Что бы там ни говорить, а через эту самую проклятую речонку Шешупу Виктор Гаршин одним из первых ворвался на прусскую землю. Одним из первых!.. За три года — три звания! Захотел бы остаться в кадрах — взяли бы с удовольствием, уговаривали даже! Вернулся сюда — пожалуйста, в институте приняли в объятия, приходи, читай курс... — Он вдруг запнулся и быстро глянул на Аню, видимо припомнив, что рассказывал ей об этом несколько иначе, но тут же усмехнулся и продолжал с прежней самоуверенностью: — Заочники — это так, для острастки, захоти я просиживать брюки... слава, деньги — все было бы! А на заводе? — Он долил рюмки, расплескивая вино на скатерть, заставил Аню выпить: — Пейте до дна, Анечка, и слушайте, раз уж вам так нужно все знать... Я многого не ищу, копаюсь себе потихоньку с технологией, в горячую минуту подсоблю на сборке, да вот с планом повозился. План — это политика дальнего прицела, тут может все сразу прийти — успех, деньги, повышение, тут ставка крупная, ва-банк!.. А захоти я сейчас власти, положения — что ж, думаете, не добьюсь? Да я и Любимова свалю в два счета, и цех мне поручат, и справлюсь! Да только зачем мне это, Анечка? Зачем?
Аня смотрела на него широко раскрытыми глазами:
— Вы обо всем этом не так говорите, Виктор!
— Не так говорю? Да я ведь попросту...
— У вас получается: я и армия, я и завод, мое, для меня, мне!
Гаршин насупился, затем превратил все в шутку:
— Я ж немного во хмелю, Аня, и я простой смертный, для меня «я» — это очень милый субъект, о котором я забочусь… Что вы думаете о черном кофе, Анечка?
— Заказывайте. Только вы мало любите даже самого себя, если хотите всего понемножку. Понемножку — значит, ничего настоящего.
— Я уже прошел через эту стадию, дорогая.
— Вы имеете в виду честолюбие? А я — отношение к жизни.
— То есть?
— Малое счастье, малое дело — да кому это нужно? Ведь это же просто скучно!
Гаршин на минуту прикрыл рукой лицо, потом глухо сказал:
— Допустим... Но как же вы себе представляете это большое... не вообще, а для себя лично?
— Не знаю, — помолчав, сказала Аня, — наверно, об этом и не скажешь. Но в любом стремлении, в любом чувстве важно одно — никаких компромиссов!
— Никаких?
Он недоверчиво пожевал губами и вдруг улыбнулся во весь рот:
— Что ж, вы правы, Аня, вы правы! Только давайте не забывать, что жизнь прекрасна, и прекрасна для нас с вами сегодня, а не в каком-то там... адцать втором веке!
— Давайте, — согласилась Аня и взяла у него папиросу.
Он смотрел на нее снисходительно и ласково:
— Вот вы курите и не затягиваетесь — уже компромисс! А хотите все по-настоящему.
Аня засмеялась и притушила в пепельнице папиросу.
— Ну ее совсем. Не знаю, что это мне вздумалось.
Гаршин придвинулся еще ближе и прикрыл ее пальцы своей широкой ладонью.
— А-не-чка, А-ня! Большие цели, стремления... все так! Но жизнь-то идет да идет... и не так уж много лет нам отпущено, а? Это ведь только в песне поется, что «било личко, черны брови повик не злыняють»...
Аня опустила голову. Молоточком в висках стучало — тридцать два, тридцать два. А то настоящее, что еще мерещится иногда, — придет ли оно? Может ли оно повториться?.. И вот рядом, совсем рядом с нею — чужой для нее человек, который может стать ее единственным компромиссом...
— Пойдемте пройдемся, здесь душно, — сказала она, резко вставая.
Подавая ей пальто, он на миг крепко сжал ее плечи. Она мягко отстранилась, первою выбежала на улицу. Фонари не разгоняли, а сгущали темноту вечера, небо над головою казалось совсем черным, а внизу ветер раскачивал провода, и провода тонко, протяжно гудели. Ветер нес запах моря и весны.
— Как вольно дышится, — вполголоса сказала Аня. — Дойдем до Невы, хорошо?
— Ну, дружным строем! — забирая ее руку в свою, многозначительно сказал Гаршин.
Так они ходили под Кенигсбергом — рука в руке, быстрым, ладным шагом. Город лежал еще в дымящихся развалинах, а дачные пригороды уцелели, по гладким шоссе унылыми колоннами брели пленные, у походных кухонь толпились немецкие дети, из курортного зала, где каждый вечер выступала бригада московских артистов, доносились родные мелодии, от которых там, далеко-далеко от дома, сладко щемило сердце. Они ходили по чужим, немилым дорогам, опьяненные только что достигнутой трудной победой, и своей неожиданной встречей, и предчувствием мирной ослепительной жизни, которая вот-вот наступит. Как ей было легко тогда, после тяжких лет воинского труда, затаенного горя и женского одиночества! Как ей вдруг поверилось, что счастье — вот оно, тут... Они бродили среди людей, искали и не находили уединения, пока Гаршин не устроился один в большой, безвкусно обставленной комнате с добродетельными изречениями на ковриках и множеством аляповатых безделушек. Одно было хорошо в той комнате — окна на море, и деревья под ними, деревья, тянувшие в комнату свои ветви с молодыми глянцевитыми листочками. Аня до сих пор помнит минуту, когда она остановилась у окна и ей вдруг почудилось, что это — счастье, что она услышит сейчас какое-то простое, нежное слово, и каждый листочек зашелестит для нее, и лунная дорожка на недвижной воде сама ляжет под ноги — хоть иди по ней... И то чувство обиды и горечи, когда все обмануло ее, — не те слова, не то настроение, и эта грубоватая торопливость, с которой он стремился к цели, даже не думая о том, чтобы сделать их встречу красивой... Это ли протрезвило Аню? Или намеки товарищей на сестру из медсанбата? Или воспоминание о другом человеке, с которым все получалось именно так, как просило сердце, о человеке, которого не забыть? Быстро и без оглядки, как всегда, когда принимала важные решения, Аня прервала законный отдых, выпросила в штабе новое задание и уехала, оставив Гаршину короткую, неясную записку.
Опираясь сейчас на его сильную руку, она старалась вернуть беспощадный строй мыслей, оторвавших ее от Виктора под Кенигсбергом, но тот строй мыслей не возвращался, а вместо этого упорно думалось, что столько лет прошло с тех пор, а счастья так и не было, и уже тридцать два, и доколе же глушить, подавлять себя?..
На Неве было гораздо светлее, и небо оказалось прозрачно-серым, а не черным, как виделось с ярко освещенного Невского, — белые ночи еще не начались, но их приближение уже сказывалось. Нева лежала в гранитной оправе — серовато-белая, с поблескивающими озерами воды, выступившей поверх оседающего и подтаивающего льда. Гуляющий на просторе ветер рябил эту воду и овевал Аню, вырывая из-под шапочки прядки волос.
— Скоро ледоход... Как давно я не видала ледохода на Неве!
— Обязательно пойдем смотреть. Уж я послежу, когда он начнется.
Гаршин стоял рядом с нею — высокий, ладный, в бекеше, которая очень шла ему, и в белой кубанке набекрень. Такой, как есть?.. Ну и надо принимать его таким, какой он есть, не ждать от него невозможного.
— Какой ветер!
— Вы озябнете, Аня, давайте я вас согрею.
Он широко распахнул бекешу и полою прикрыл ее, крепко прижав к себе. Не возражая, она искоса поглядела на него и поразилась взволнованному и нежному выражению его лица. Но в ответ на ее взгляд он улыбнулся, и в этой улыбке мелькнуло самодовольство.
— Вам бы пережить что-нибудь сильное, — сказала она. — Тогда, наверное, вы стали бы очень хорошим.
— А я так уж плох? — с шутливой обидой спросил он, крепче обняв ее. — Вы все критикуете меня, Анечка, критикуете, критикуете, а ветер поет совсем о другом, и ветер прав.
Он запрокинул ее голову и поцеловал ее долгим поцелуем. От тепла давно неиспытанной ласки было трудно оторваться.
— Подождите, Витя... Подождите. Я хочу спуститься вниз.
Выскользнув из нагретой бекеши, она сбежала по гранитным ступеням. Мягкий, пористый лед возле ступеней местами уже потрескался. Разлившаяся в нескольких шагах от берега вода отсюда, снизу, казалась черной и очень холодной.
— Я попробую, какая вода.
В порыве веселого безрассудства она шагнула на лед...
— Аня, да вы что! — испуганно вскрикнул за ее спиной Гаршин.
— А мне хочется, — отозвалась она и твердыми, легкими шагами прошла по качающемуся, потрескивающему льду, опустила пальцы в студеную воду и, наслаждаясь своей смелостью, задорно крикнула: — Холодню-щая! Купаться не советую!
В тот же миг лед затрещал сильнее, две сильные руки подняли Аню... раздался гулкий, угрожающий треск...
Гаршин выскочил на площадку лестницы, поставил Аню на ноги, прижал ее спиной к холодной стенке округлого выступа и, больно стиснув в ладонях ее голову, начал целовать ее побледневшее лицо и губы:
— Сумасшедшая... Дразнишь?.. Нарочно?.. Я тебя люблю, мы немедленно поедем ко мне, слышишь?
С силой оттолкнув его, она взбежала по ступеням наверх. Села на гранитную скамью, заправила под шапочку растрепавшиеся волосы. Пусто было на набережной, пусто и холодно. Аня почувствовала себя одинокой и потерянной, хоть плачь.
— Вы меня чуть не утопили, — проворчал Гаршин, поднявшись вслед за нею и отжимая брюки; одна нога его была мокра почти до колена.
Я бы сама выбралась, — виновато сказала Аня. Она с любопытством вглядывалась в выражение его лица. Только что он бросился спасать ее (значит, я ему действительно дорога?), только что яростно целовал ее и говорил «люблю» («люблю тебя»... «ты»... как это нелепо — сразу переходить на «ты»!)... Но вот она оттолкнула его, и он разозлился, и чувствует только холод, и, наверно, как все очень здоровые люди, боится простуды.
— Ну, пошли, а то и ревматизм схватить недолго! — позвал он, стараясь сдержать раздражение.
Они почти бежали с набережной в боковые улицы, где было не так ветрено. Аня сама ускоряла шаг, ей совсем не хотелось, чтобы он заболел из-за ее безрассудной выходки. Быстрая ходьба согрела его и успокоила.
— Подождем двойку, — сказал он, уверенно останавливая Аню на автобусной остановке. — Доедем до самого дома.
Промолчав, она с удивлением огляделась. На этой самой остановке она стояла сегодня днем с Алексеем Полозовым. Настроение было такое ясное, радостное, и вся жизнь казалась ей тогда чистой, умной, значительной... Почему же сейчас она очутилась здесь снова с такой горькой сумятицей в душе, и рядом с нею человек, который только что целовал ее и все-таки совсем не любит ее, а так — приглянулась женщина, раздразнила его самолюбие, и все-таки она едет к нему, все-таки едет, потому что одиночество душит... А все, что думалось днем, — мечты? Бредни?..
Два ярких огонька вынырнули из-за угла. Гаршин подсадил Аню в автобус, вскочил следом, расстегнул бекешу, доставая бумажник.
— Я раздумала, до свиданья! — вдруг решившись, крикнула Аня, рванула закрывающуюся дверцу и соскочила на мостовую.
За стеклом удалявшегося автобуса метался Гаршин, пытаясь открыть дверцу.
Аня вздрогнула от холода, оказавшись одна на пустынной ночной улице. Над рядами темных домов, где уже погасли огни, открылось ее внимательным глазам нетемнеющее северное небо. Она съежилась в своем слишком легком пальто и утомленно улыбнулась.