Вечерело. Уже приближалось время белых ночей, и с каждым днем все позже темнело, уличные фонари висели в туманном полусвете, ничего не освещая.
Движение около завода затихло, — редко когда выйдет из проходной запоздавший работник. Дневная смена разошлась, вечерняя давно работает. Не слышно больше ни торопливых шагов, ни дружеской переклички возле учебного комбината: во всех его окнах горит свет, и с улицы можно увидеть ряды голов, склоненных над конспектами, юношу, пишущего мелом на доске... В этот час движение перемещается к Дому культуры — со всех сторон группки, пары и одиночки спешат к его освещенному подъезду.
Тихим переулком, взявшись под руки, шли туда две девушки, две подружки. Сперва торопливо — ведь скоро семь! — а потом все медленней, потому что возник разговор, который жалко оборвать.
— И что же он?
— Понимаешь, улыбается, смотрит... При встрече скажет: «Здравствуй, Валечка!» или: «Здравствуй, красавица!» — и все…
— Валя! Про него говорят, что он... ну, очень легкомысленный...
— Это неправда! Он просто красивый и веселый, про таких всегда говорят. И потом, Ксана, я все равно никого другого... ну, вот что хочешь пусть говорят!..
Ксана тихо сказала:
— Я думала, так только в романах бывает.
Слова подруги придавали особую значительность Валиным переживаниям, и Валя спросила с невольной снисходительностью:
— А у тебя, Ксана... ничего?
Ксана покачала головой, вздохнула и вдруг решительно сказала:
— А я вот что думаю, Валя. Если бы я полюбила, как ты... Я бы сама ему сказала. Взяла бы и сказала.
— С ума сошла! Что ты, Ксанка!
— Сказала бы.
Засмеялась:
— Ой, мне, наверно, нельзя влюбляться! Глупостей наделаю. Но все равно, маяться не стала бы.
И она подтолкнула Валю, указывая на высокую фигуру, бродившую возле Дома культуры:
— Смотри, твоя тень тут как тут.
Валя небрежно ответила на поклон, но в раздевалке позволила Аркадию сдать свое пальто и ботинки.
— Ксаночка, пока! — крикнула она. — Мы удерем с репетиции послушать, когда актриса выступать будет!
На стене висела большая афиша: «Молодежный вечер инструментальщиков! В гостях знатные люди, бывшие работники цеха».
Возле афиши стоял Николай Пакулин:
— Здравствуй, Ксана.
— Здравствуй, Коля.
— Мне очень хочется на ваш вечер.
— Так пойдем, проведу.
У входа в зал Ксану сразу окружили ее комсомольцы. Николай стоял в сторонке и прислушивался — кому-то не хватило билета, за дважды лауреатом послали машину, но второпях не дали шоферу адреса, чтобы прихватил актрису... Музыканты согласны играть танцы только до двенадцати, а не до часу...
У контроля началась толкотня: молодежь из других цехов пыталась прорваться в зал, а ее не пускали.
— Что ж, вы своих знатных людей для себя бережете? — кричала какая-то девушка стоявшему на контроле комсомольцу.
Комсомолец загораживал руками дверь и укоризненно отвечал:
— Нелепая постановка вопроса. Очень нелепая.
Николай ждал, что Ксана вот-вот освободится и, быть может, хоть на минутку подойдет к нему. Но Ксана прошла мимо, чем-то озабоченная.
Николай смотрел, как она появилась в президиуме, шепотом отдавая последние распоряжения своим помощникам. Да как он мог ждать, что она подойдет, что она вспомнит о нем! Что он ей? Она была мила с ним в тот вечер, после митинга… и там, среди березок... Так ведь потом она убедилась, что он просто дурак, не умеющий связать двух слов!
А по лестнице все еще толпой шла молодежь, у вешалок образовались очереди, возле зеркал теснились девушки, поправляя прически.
В этой веселой суете, сильнее обычного сутулясь и стараясь ни на кого не смотреть, стоял Александр Воловик, нагруженный двумя пальто — своим и Асиным — и двумя парами галош. Рядом с ним стояла Ася, держа в руках его шапку, свою шляпу и два шарфа. Очень тоненькая в черном платье, взволнованная тем, что впервые после своего несчастья вышла на люди, Ася робко оглядывалась и жалась к мужу.
На них налетел распорядитель с красной повязкой на рукаве.
— Зачем же вы стали в очередь, Александр Васильевич? — возмутился он и, подхватив пальто, протиснулся, к барьеру гардероба. — А ну, пропустите, ребята, знатного гостя нашего цеха!
— Да ты что, Павка! — краснея забормотал Воловик. — Невесть что болтаешь, честное слово...
Но Павка был неумолим:
— Асенька, давайте шапки. А галоши где? И почему это не знатный гость? Оттого, что свой? Так у нас все свои. Пошли, Александр Васильевич, прямо в президиум, а вас, Асенька, в первом ряду посадим.
И Павка заспешил наверх, где уже звенел звонок, а за ним шли порозовевшая от гордости Ася и вконец смущенный Воловик. Ася подтолкнула его, указывая на афишу. Она сразу приметила среди лауреатов и героев его имя: «Изобретатель А. В. Воловик». Он еще гуще покраснел. Конечно, это преувеличение, свои ребята постарались, но все равно: то, что происходило с ним последние дни, было похоже на сон. Фотографии в газете, премия, благодарность, всюду выбирают в президиум, и вот сегодня...
Звонок звенел все настойчивей. Запоздавшие уже бегом бежали по лестнице, в раздевалке стало пусто. Только один человек неторопливо снял пальто, рассеянно сунул в рукав шапку, которая тотчас же и вывалилась оттуда, стал стягивать галошу, воюя с неподатливым задником и думая о чем-то своем.
— Николай Гаврилович, шапку обронили, — сказал гардеробщик, перевешиваясь через барьер и пытаясь дотянуться до шапки, лежавшей на затоптанном полу.
Диденко подхватил шапку, подал ее гардеробщику и пошел, так и оставив галоши там, где снял их. Гардеробщик вышел из-за барьера за галошами и удивленно посмотрел вслед Диденко: что это с ним?
А Диденко постоял в нерешительности на лестнице и не пошел в зал, а побрел по коридорам, прислушиваясь к звукам клубной жизни, доносящимся из-за дверей. Тут настраивают инструменты, там хор послушно повторяет одну и ту же музыкальную фразу, где-то смеются, откуда-то доносится обрывок плавно развиваемой мысли: «...и вот мы видим, что мельчайшие частицы материи...»
Он и сам не знал, зачем он тут ходит. Ксана Белковская настойчиво приглашала на молодежный вечер, и он обещал зайти, потому что хотелось повидать дважды лауреата и доктора технических наук Петрова — они вместе кончали фабзавуч много лет назад, — и хотелось поглядеть на бывшую табельщицу Зину Воронцову, теперь заслуженную артистку. Всего этого ему хотелось вчера, сегодня такого желания не было, но около семи он охотно ушел с завода, потому что не любил работать в плохом настроении.
А сегодня — ну что хочешь делай! — с самого утра все пошло нескладно и, как нарочно, напоминало о том, что было бы приятней забыть. Началось с того, что позвонил Раскатов: надо бы пойти на заседание партбюро турбинного цеха, помочь новому секретарю. Потом пришлось зайти к Немирову, с которым следовало поговорить по поводу его вчерашнего выступления, — ведь нехорошо выступил, смазал ошибки Любимова, по существу поддержал его против совершенно правильной критики... Но директор сам первым пошел в наступление:
— Да-а, провалились мы вчера в турбинном... Как же это мы не подготовили народ, не обеспечили поддержку Фетисову?
Он говорил «мы» точно так же, как обычно говорил Диденко, обвиняя в чем-либо директора, и говорил это подчеркнуто, с затаенной насмешкой. И еще он сказал:
— Что ж, Николай Гаврилович, теперь вам придется усиленно заниматься турбинным… а то ведь и работу завалить недолго!
Диденко сразу вызвал к себе Воробьева, но в это время приехал инструктор горкома и, конечно, заинтересовался перевыборами в турбинном, так что пришлось подробно рассказывать и делать выводы...
Ох, уж эти выводы! Как их легко делать, когда о других людях речь, а вот насчет себя самого... Вчера ночью, когда он пришел домой, Катя успокаивала его, как своего школяра: «Ну что ты, в самом деле, ведь плохого ничего не случилось? Выбрали стоящего?» А когда он рассердился, засмеялась, обняла: «Что ж, давай поскулим вместе...»
Он и Раскатову сказал сегодня:
— В чем дело? Ведь плохого ничего не случилось. Внутрипартийная демократия. Выбрали кого хотели, парень стоящий.
Раскатов ответил:
— А я очень доволен этими выборами. Но вам-то кое-какие выводы сделать следует.
— Ну хорошо, ну знаю, согласен! — раздраженно повторял Диденко, без цели шагая по клубному коридору. — Но можно дать человеку подумать самому?
От нечего делать он заглянул в малый лекционный зал — там сидело человек шестьдесят, все начальники участков и мастера. Шла лекция по экономике производства. Поскрипывали перья. Один Гусаков, обиженный тем, что его заставили на старости лет учиться, из упрямства ничего не записывал, небрежно откинувшись на спинку стула. А вот и Ефим Кузьмич... «Ох, Кузьмич, как же это у нас с тобой получилось?»
Второй лекционный зал был погружен в полумрак, только над сценой горела лампа, и там в глубоком кожаном кресле сидел токарь турбинного цеха Аркадий Ступин, а Валя Зимина примостилась на ручке кресла и ласково ерошила волосы Аркадия.
Режиссер сидел поодаль от них верхом на стуле, опираясь локтями на его спинку. Несколько юношей и девушек — очевидно, ученики драматической студии — наблюдали репетицию из зала.
Диденко тихо вошел в полутемный зал и присел у входа.
— ...для меня такое счастье, — не своим, напряженным голосом говорил Аркадий, — что ты можешь наконец не стенографировать, не писать на машинке, что ты можешь привыкать быть просто хозяйкой этого дома. Хозяйкой — и все.
— Ступин! — удрученно прервал режиссер. — Как вы говорите это? Ведь рядом с вами сидит любимая женщина, жена! Может быть, очень скоро ваше счастье рухнет, и вы это знаете, но сейчас вам хорошо, она хозяйка вашего дома. Ну, повторите сначала!
Диденко смотрел, как ежится Аркадий под ласковой рукой Вали, слушал, как он старательно и неестественно произносит текст. Молодость! Сейчас ему кажется, что нет ничего важнее того, хорошо или плохо произносит он эти слова. Или того, что думает о нем Валя.
«Вот бы мне так, без этого груза ответственности, без ошибок и «выводов»... А впрочем, вздор. Разве в молодости нет чувства ответственности? Мы ж чувствовали себя в ответе за весь мир, мы ж за мировую революцию отвечали! Наверно, и Аркадий, а уж во всяком случае Валя — они чувствуют, что этот их спектакль об Америке — удар по империализму, по поджигателям войны. У нас это было иначе, но суть-то та же!.. Живые газеты. Синеблузники. Зинка играла тогда в одном номере и Чемберлена, и Пуанкаре-войну, и еще кого-то. Здорово у нее получалось! Сунет в глаз монокль, а в угол рта сигару, оттопырит губу, вздернет одно плечо, и пожалуйста — Чемберлен! Потом угодливо согнется, растянет губы в елейную улыбочку — социал-предатель! Как ей хлопали, как ее вызывали! А она выбежит на сцену, все еще во фраке и узких брючках, улыбнется своей собственной улыбкой — и вот она, Зинка, своя, заставская озорница!
...А с Воробьевым сегодня не вышел разговор. Не было подъема, увлечения, вот и не сумел новому партийному работнику рассказать о сущности партийной работы так, как умел рассказывать обычно, чтоб до сердца пробрало... Что думает обо мне Воробьев? Вчерашняя история, конечно, моего авторитета не подняла. И надо же было мне, дураку, разобидеться, надуться на глазах у целой организации и уйти, даже не попрощавшись. Ох, нехорошо!
Нежный женский голос вдруг сказал: — Ты ничего не понимаешь…
Диденко вздрогнул от неожиданности, но тут же усмехнулся: это режиссер кончил терзать Аркадия Ступина, и в строй вступила Валя со своей репликой. Однако какой у нее славный голос, и вообще как у нее мило и естественно выходит — не то что у Аркадия! А может, потому у него и не выходит, что она ерошит его волосы? Интересно наблюдать, как завязываются и развиваются все эти романы, ссоры, свадьбы, — сколько их уже прошло на глазах!
А Воробьева я даже не спросил, есть ли у него семья... Ни о чем толком не расспросил, бубнил что-то элементарное. Не мог преодолеть досады? Нет, не то. Удивил он меня. Где мои глаза были раньше, что не заметил? И Ефим Кузьмич что-то невразумительное говорил про него, вроде и ничего парень, вроде и не очень хорош. Как это он не разобрался?..
Диденко снова и снова припоминал утренний разговор. Воробьев вошел застенчиво, с блокнотом в руке, — казалось, начнет записывать каждое слово, как школьник. Поначалу так и вышло: раскрыл наполовину исписанный блокнот и признался, что вчера же после собрания бегал советоваться с приятелями — цеховыми партсекретарями...
Как ни был раздражен Диденко, он одобрил парня: не знает, как справиться, так хоть не стыдится спрашивать.
— С кем советовался?
— С ребятами из второго механического и из цеха металлоконструкций.
— Секретари хорошие, — сказал Диденко, подумав про себя, что эти «ребята» работают на партийной работе по многу лет, так что Воробьеву с ними тягаться трудно. — Только ты учти, друг, цеха у них благополучные, налаженные, а у вас — обстановочка...
И вот тут-то Воробьев, отложив блокнот, поднял на Диденко ясные глаза и сказал:
— Так надо менять обстановку. Я думаю, с этого и начинать?
Блокнот остался лежать на столе, а Воробьев говорил свободно и мысли высказывал четкие, без обиняков. Он был не прочь прислушаться к советам Диденко, но Диденко уловил, что у парня обо всем есть свое мнение, иногда неожиданное.
— Ведь у нас что получилось? Три руководителя в цехе, — говорил Воробьев с усмешкой. — Любимов — тот вроде министра иностранных дел. Полозов для внутренних сношений. А где пожарная команда нужна, там Гаршин: спасай, братцы, горим! Грому на весь завод. Так ведь по крыловской басне выходит? Лебедь, рак да щука!
— Рак — это Любимов, что ли?
— Да нет, в жизни оно сложней, — ответил Воробьев. — Вот с турбинами. Копни Любимова поглубже — у него взгляд определенный: три турбины к октябрю, больше не выполнить. Но ему хвост прищемили, он согласился, что надо четыре, — против народа не попрешь. А выдюжить такое дело ему не под силу. И на это у него Полозов. Послушаешь — они не ладят. А вам каждый стахановец скажет: Любимов доволен, что у него замом Полозов, и без него не остался бы в цехе.
Диденко подскочил от удивления:
— Почему?!
— А потому что выгодно. Полозов нажимает, он парень горячий, ответственности не боится, лишь бы не мешали. Вытянет он четыре турбины досрочно — все равно Любимову честь и слава, он же начальник! Не вытянет — «Я же говорил!». А тут еще на Полозова свалить можно — суетился, мол, коллективное творчество развивал, а дело-то завалил!
Диденко с острым интересом ждал, какой же план действий наметил этот ухватистый парень. Критиковать-то проще...
Но и тут у Воробьева наметка была четкая — оргтехплан, расстановка сил коммунистов на главных направлениях, планирование всех четырех турбин сразу.
Диденко слушал его и думал: «Ничего не скажешь, стоящий парень, готовый партийный работник!» Но когда от главных задач партбюро перешли к самым простым делам, у Воробьева вдруг пропала решительность. Он боялся протоколов и вообще всего партийного хозяйства, сбор членских взносов приводил его в смятение, он робко выспрашивал, как вести ведомости, куда сдавать протоколы, и тщательно записывал каждое указание.
Взрыв смеха в зале вывел Диденко из задумчивости. Сразу и не понять было, что случилось на сцене, Аркадий сидел весь красный, Валя возмущенно выпрямилась.
— А как же еще? — оскорбленно спросила она.
— Ну, Валечка, я не могу учить девушку, как целовать любимого человека, — сказал режиссер. — Но так, как вы это делаете, можно целовать только свою тетю.
Студийцы, сидевшие в зале, снова засмеялись, и Диденко засмеялся. Аркадий сжал кулаки — вот-вот полезет в драку.
Но в эту минуту чья-то голова просунулась в дверь:
— Ребята, сейчас Воронцова выступать будет!
И все студийцы, сколько их было тут, помчались к выходу.
Когда Диденко вошел в переполненный главный зал, возле стола, покрытого красным сукном, стояла осанистая женщина в черном шелковом платье с ниткой ярких бус на шее. Лицо было красивое, красивей, чем в молодости, но чужое, совсем не Зинкино. Голос — тоже не Зинкин, а серьезный и в каждой интонации положительный. Говорила Воронцова негромко, но так отчетливо и умело, что каждое словечко долетало до последних скамеек:
— Трудно для актера, что один эпизод дробится иногда на пять-шесть киносъемок, а то и больше, а между съемками проходят недели! И каждый раз нужно возобновлять съемку в том же состоянии, в той же самой тональности. Вот недавно я снималась в таком эпизоде: я бегу по полю в деревню сообщить очень волнующую новость. Первая съемка была летом в поле. Я бегу, бегу... — она изобразила как она бежала запыхавшись, желая добежать раньше всех, и в ее мгновенно преобразившемся лице возродилась прежняя Зинка, отчаянная и порывистая заставская девчонка.
После ее выступления Диденко прошел на сцену, и Зина Воронцова вскрикнула, увидав его, широко развела руки и на глазах всего зала пошла к нему:
— Коля Диденко! Настоящий, всамделишный. Колька Диденок!
Обняла его, расцеловала, отстранилась, чтобы разглядеть его, снова поцеловала в обе щеки, потом вынула платочек и стерла с его щек следы губной помады.
— Диденок! — повторяла она, восторженно оглядываясь на окружающих, чтобы все оценили прелесть этой встречи давних друзей. — Ну, пойдем, побродим где-нибудь и поговорим, я же тебя тысячу лет не видела!
Они пошли по пустынным гостиным, — только кое-где в углах сидели парочки. Зина локтем подтолкнула Диденко:
— А этим и знатные люди неинтересны сегодня, и на меня им наплевать — играет, ну и пусть играет, да? И мы когда-то такими были... А как ты меня находишь? — требовательно спросила она.
Ей хотелось все осмотреть, она тянула его из комнаты в комнату и всем восторгалась:
— Хорошо здесь стало... А ты помнишь, как он строился, этот наш дворец? Воскресники, субботники, кирпичи таскали... а?
— А ты помнишь, как мы плясали на открытии?
— А помнишь, мы ставили инсценировку какую-то, и героя убивали, а я рыдала над трупом, а потом вскакивала с красным знаменем и произносила пламенную речь? А ты ведал осветительной частью и запустил такие световые эффекты, что я все время была то вся красная, то зеленая, то лиловая.
— И ты ужасно злилась, потому что считала, что лиловое тебе не к лицу!..
Выступления, видимо, кончились, в гостиные хлынула молодежь, и сразу потянуло холодом, — в зале открыли окна.
— Дует, — сказала Зина, поеживаясь. — Пойдем в уголок, я боюсь простудить горло…
— Ну, а теперь рассказывай, — сказал Диденко, усадив ее в сторонке, где не было сквозняка. — Как ты живешь? Работается хорошо?
— Всякое бывает: и хорошо и плохо, — с чувством ответила Зина и начала рассказывать, поглядывая на молодежь, которая усердно ходила мимо, чтобы рассмотреть актрису.
Диденко слушал, то и дело отвечая на поклоны. Вот прошел Николай Пакулин: с чего это он забрел к инструментальщикам, и почему один, и почему у него такой грустный вид? Вдали мелькнула Ксана Белковская с дважды лауреатом Петровым, — старательно занимает разговором почетного гостя. Прошел Евстигнеев с секретарем партбюро. А Фетисова нет? Фетисов!.. Диденко даже охнул от злости на самого себя — подвел человека, а сегодня и не вспомнил, не вызвал, не поговорил...
— Ты какой-то смутный, Диденок. Или мне кажется?
— Нет, Зина, не кажется. Ты извини.
— А что такое?
— Да, в общем, ничего особенного... Как бы тебе объяснить? Знаешь, в нашей работе…
— Да чего там «как бы объяснить»! — передразнила она, — Что я, партийной работы не понимаю? Ты со мной не шути: три состава — член партбюро, и секретарем была, еле отпросилась. И притом в театре, это гораздо сложней, чем на заводе. Творческий коллектив, самолюбия и все прочее. Так что можешь говорить без переводчика!
Он рассмеялся — и как-то сразу стало легче.
— Значит, ты знаешь, нам по штату положено замечать да выправлять чужие грехи. Ну, а когда сам?
Зина широко улыбнулась:
— Так мы ж не боги! Сверху или снизу — поправят!
— Вот именно, сверху и снизу, — проворчал Диденко. — Не знаю, может, это в вашем особо сложном творческом коллективе считается легким, когда и сверху и снизу...