И вот он настал, долгожданный час!
После многодневных усилий, волнений и споров, после многих удач и побед, которых долго добивались, чтобы мимолетно порадоваться, сказать: «Ну, наконец-то!» и, облегченно вздохнув, тут же отдаться другим заботам, — настал в суете и тревогах долгожданный час, когда мощная и прекрасная машина оказалась законченной до последнего болтика, до последнего витка последней гайки.
До того как она воплотилась в металле, десятки конструкторов переработали весь опыт турбостроения, чтобы использовать его в новом образце более остроумно, экономично и хитро, повышая КПД — коэффициент полезного действия, — заключающий в себе целые поэмы человеческого творчества, дерзаний, неудач и открытий.
Язык техники — сухой язык расчетов и формул, но творчество всегда поэтично, и в каждой добытой творчеством формуле заключена взволнованная и упорная душа человека-творца. Ночи раздумий и долгие часы неутомимо повторяемых и видоизменяемых опытов, когда исследователь беспощадно откидывает взлелеянные им предположения, ищет новых решений, проверяет, опять откидывает; опять ищет и наконец находит счастливое решение, — вот что таит в себе маленькая формула, сухой технический расчет, на основе которых возникают самые величественные машины.
Чтобы создать вот эту турбину, более совершенную и экономичную, чем все существовавшие до сих пор, и повысить на один процент — только на один процент! — коэффициент полезного действия, сотни людей отдали напряжение своей мысли, таланта и воли. Находки ученых и конструкторов соединялись с кропотливым трудом сотен их самоотверженных и старательных помощников — лаборантов и чертежников. Тысячи чертежей распластались у ее колыбели — на столах технологов, в конторках мастеров, на станках рабочих.
Прежде чем новая машина стала такою, как она есть, тысячи людей и сотни механизмов работали на нее: добывали руду и уголь, плавили металл в доменных печах и мартенах, создавая для нее жароустойчивую сталь, прокатывали огненные слитки между валками прокатных станов, вытягивали, обминали, отливали в формы, закаляли для нее отливки, которым предстояло превратиться в тысячи ее деталей.
Сотни станков обдирали, обтачивали, резали, сверлили, шлифовали грубые куски металла, превращая их в сверкающие части точнейшего механизма. Громоздкая, тупорылая отливка становилась гладким, блестящим валом, готовым безотказно вращаться со скоростью трех тысяч оборотов в минуту. Другая, странно причудливая многотонная отливка, лежавшая в груде земли как окаменевшее доисторическое чудовище, преображалась в надежный и емкий корпус, призванный держать в своем наглухо закрытом чреве страшную силу рвущегося вперед пара. Маленькие, затейливой формы кусочки нержавеющей стали превращались в лопатки турбинных колес, и тысячи этих неутомимых работяг готовились принимать на себя, направлять и использовать неуемную силу пара для создания того, ради чего и существовала эта огромная машина, — энергии.
Турбина, покоившаяся на цеховом стенде, была новейшей машиной, сочетавшей сравнительно небольшой вес с максимальной мощностью при непревзойденном коэффициенте полезного действия. Долгожданный час был часом ее заводского испытания, призванного выявить и оценить результаты многообразных усилий, затраченных на нее, и после длительной, придирчивой проверки сказать новой машине: «Живи!»
Этот долгожданный час был часом торжественным. Но подошел он буднично, в тревогах и суете, в азартной ругани и лихорадке последних приготовлений.
Был уже вечер, когда старик Перфильев, испытавший на своем веку много десятков турбин, выпрямился возле очередного детища, вытирая лицо перемазанной ладонью, а рядом с ним раздался истошный голос Гаршина, кричавшего в телефонную трубку:
— Пар давайте,......!
И кто-то негромко сказал:
— Костя, масленку убери! Чего стоишь?
А затем наступила тишина, и в этой тишине раздался внятный шепот стремящегося по трубам пара.
Аня Карцева составляла текст объявления о технической конференции скоростников, когда до нее долетела весть:
— Прогревают!..
Она хотела докончить начатое дело, но не только мысли разом исчезли из головы — даже слова, обычные слова, куда-то провалились. Она вскочила и побежала в цех.
Цех жил как будто своей нормальной жизнью: вечерняя смена приступала к работе, утренняя смена расходилась по душевым, по комнатам общественных организаций и в выходную калитку. Но у выхода не было обычного оживления — рабочие под разными предлогами задерживались в цехе на первый, решающий час испытания.
Даже Торжуев, закончив работу, остановился в проходе и с нарочито безучастным видом ждал, пока нарастало шипение пара и пока не присоединился к этому настораживающему шипению негромкий и ровный гул заработавшей машины. Опытным ухом он уловил минуту, когда все убыстряющийся темп вращения стал равномерным и однотонным, — турбина спокойно крутилась на малых оборотах. Постояв еще и послушав ровный и ничем не нарушаемый звук работающей машины, Торжуев перевел дыхание, закурил трубку и ленивой походкой случайно задержавшегося, ничем не интересующегося человека направился к выходу.
Столкнувшись с ним в пролете, Аня увидела его именно таким, каким он хотел выглядеть, и с удивлением подумала: «Этого ничем не проймешь!»
Она нерешительно пошла к стенду, не зная, пустят ли ее туда, но ее пустили, и она увидела склонившегося ухом к машине Пoлoзoвa, и старого Перфильева, который выслушивал машину трубкой, похожей на докторскую, и Любимова с неожиданно добрым, открытым лицом, и бледного, необычно серьезного Гаршина, и застывшего в сторонке Котельникова.
Профессор тоже был тут. Он поманил к себе Аню, крепко пожал ей руку и сказал:
— Как хорошеют люди в такие часы! Посмотрите на Алексеева.
Главный инженер, выпустивший на своем веку турбин немногим меньше, чем Перфильев, с ловкостью мастерового ползал около машины, по звуку определяя качество работающих частей. Вид у него был усталый, мешки под глазами набрякли, морщины на потном лбу и щеках запали глубже и обозначились резче. Но когда он поднимал от машины глаза, чтобы безмолвно сообщить директору: все в порядке! — в этих глазах светилось такое удовлетворение, что и набрякшие мешки и морщины будто разглаживались. Два человека, тесно связанных общностью забот и ответственности, вели между собой безмолвный разговор, охватывавший не только узкую тему о качестве того или иного механизма вот этой выпущенной под их руководством машины, но и всю их жизнь, насыщенную и трудную, и говорили друг другу: «Счастье-то какое!» — «Да, это — счастье, мы с тобой сегодня счастливые!» Но вслух Алексеев крикнул:
— Похоже, все в порядке!
А Немиров прокричал в ответ:
— Теперь надо навалиться на вторую!
Он силился сохранить сухое и спокойное выражение лица, к которому на заводе привыкли, но не мог: оживление так и рвалось наружу. Выпуск новой турбины был крупной производственной победой. Но, помимо того, Немирова всегда возбуждало самое начало жизни всякой новой машины — рождение движения, рождение действия. Он ощущал мощную силу, клокочущую в лабиринтах машины и ворочающую, как игрушку, тяжеленные колеса ротора. Ему была мила и родственна самая атмосфера испытания, озабоченные, постепенно светлеющие лица, немногословные переговоры инженеров и рабочих, вот эта сутуловатая, стариковская фигура Перфильева, продолжавшего ходить вокруг турбины с видом недоверчивым и настороженным: уж, кажется, прослушал ее со всех сторон, опасения понемногу как бы отпускали его, но все-таки он ходил, выслушивал, проверял снова и снова... «Нет людей лучше заводских ветеранов!» — глядя на него, повторял Григорий Петрович и думал о том, как год за годом складываются характеры людей, всем сердцем преданных производству и уже не умеющих жить вдали от него... «А я?» — спросил себя Немиров и с гордостью понял, что и он «заводская косточка», что и ему не жить без мук и радостей производства.
Аня Карцева, впервые присутствовавшая при испытании турбины, своими путями пришла к тем же мыслям и сказала себе, что хорошо выбрала профессию и не захочет никакой другой, только надо все-таки обязательно перейти на участок, чтобы видеть, ощущать свою долю труда так, как ощущают ее производственники.
Но, может быть, они и не думают об этом? Пожалуй, у тех, кто ведет испытание и отвечает за него, даже и времени нет осознать поэтичность этого часа? Все равно, он еще величественней оттого, что все люди, сколько их тут есть на стенде, возле него и вплоть до самых дальних уголков цеха, — все люди живут сейчас в крайнем напряжении ожидания, страха и затаенной уверенности, что все «обойдется», что машина сделана как надо.
Она видела сгрудившихся у стенда слесарей-сборщиков, видела Гусакова и Ефима Кузьмича, застывших с потухшими папиросками в зубах; обнявшихся и откровенно веселых Груню Клементьеву и Катю Смолкину; замирающее лицо Вали Зиминой, свесившейся через кабину крана; вернувшихся в цех, чтобы присутствовать на испытании, пакулинцев в новых костюмах и при галстуках; мальчишек-учеников, забравшихся на станины станков, на лесенки и на крупные отливки, чтобы все увидеть и ничего не пропустить. Среди них, но выше всех торчала голова Кешки Степанова, и Аню удивило его лицо — обычного ленивого безразличия нет и в помине, рот полуоткрыт, глаза жадно вбирают новые впечатления.
Аня подумала о том, что всем людям, упорно не уходящим домой, и всем, кто, работая в вечерней смене, издали следит за происходящим на стенде, хочется услышать доброе слово, что радость должна найти исход в каком-то коллективном празднике. И, видимо, не ей одной это пришло в голову, потому что появились на стенде Воробьев и Диденко, и вот уже Немиров приказал на четверть часа прервать работу — и народ сразу хлынул к стенду, и митинг возник сам собой.
Речи были коротки, а рукоплескания долги и дружны. Весь этот день ожесточенно ругавшийся и нависавший над сборщиками Виктор Гаршин крутился в толпе, повеселевший и шумный. Страх и волнение, особенно сильные у этого легко возбудимого человека, сменились теперь безудержной и бесшабашной радостью. Он хлопал по плечам сборщиков, сам первый хохотал над собственными шутками, норовил «похристосоваться» с молодыми работницами, вызывая веселую возню.
Воробьев провозглашал здравицы в честь руководителей работ, и лучших бригадиров, и лучших стахановцев, каждому дружно хлопали, каждого вытаскивали вперед и принимались качать. Аня почувствовала себя неловко, попав в число отличившихся, но ей искренне хлопали, и она с радостью отметила особое оживление, каким встретила ее имя молодежь.
Только одного человека забыли — Алексея Полозова. Алексей не пошел вместе с руководителями цеха на митинг. Он остался с несколькими рабочими возле остановленной турбины, где приступили к проверке подшипников и червячной передачи.
Рукоплескания и выкрики доносились до него, он даже поглядывал в сторону митинга, и не прочь был пойти туда, но кому-то надо было остаться, да и хотелось посмотреть, как ведут себя подшипники.
Аня заметила отсутствие Алексея и огорчилась, что о нем забыли. Она разыскала взглядом его всклокоченную голову, склонившуюся над раскрытым механизмом, и на миг непрошеная нежность шевельнулась в ее душе — вот он такой, такой, в будни идет вперед, а в праздник уходит в тень! Таких и забывают...
Но в это время несколько голосов закричало:
— Полозова! Полозова!
Аня ждала, что он будет упираться или стесняться, но он только сказал:
— Вспомнили-таки, черти!
И с удовольствием вышел на люди, дал покачать себя, сам покачал других, а потом пригладил растрепавшиеся волосы и ушел обратно на стенд. Аня следила за ним, улыбаясь; с чего это она выдумала, что он прячется в тень? Просто он чувствует себя в цехе дома, по-настоящему дома.
После митинга цех быстро опустел.
Аня вернулась в свой кабинет и села к столу, но работать не могла. Она только сейчас ощутила, как устала от нервного напряжения этих часов.
В дверях появился Кешка.
— Проситься хочу из цеха, — сказал он, пригнув голову так, что Аня видела только его нахмуренные брови и лоб со спадающими на него прядями волос.
— Куда? — удивилась Аня и с досадой подумала, что ничего-то она не понимает в психологии этих мальчишек: ведь именно сегодня она была уверена, что интересы цеха захватили Кешку!
— В железнодорожный. На паровоз... Там учеников берут.
Аня вздохнула и сказала, стараясь быть терпеливой:
— Но ведь тебя учили на токаря, Кеша. Тебя готовят к испытанию на четвертый разряд. Сдашь в мае — и будешь самостоятельным рабочим. Как же вдруг все менять?
Кешка молчал, шаркая рваной подошвой по полу.
— Ты сегодня смотрел, как запустили турбину?
После молчания Кешка угрюмо буркнул:
— Ну и что?
— Разве тебе не приятно знать, что в этой огромной, умной машине есть и твоя доля труда?
— А где она, моя доля?
В этом и была вся беда: он работал вслепую, не зная, что и для чего делает. Перейти на паровозик, бегающий между цехами, ему кажется интересней не только потому, что в нем еще сильно мальчишеское желание покататься, но и потому что там работа наглядней, ощутимей.
— Евдокия Павловна будет очень огорчена, Кеша, — и, нащупывая путь к его чувствам, наобум сказала: — И я тоже. Я думала, ты смелый парень, а ты, оказывается, просто трус.
Кешка возмущенно поднял голову:
— Это почему?
— А потому, что ты боишься станка, боишься сложной работы, боишься учиться и спрашивать.
Кешка молчал. Подошва снова шаркала по полу — безнадежно и упрямо.
— Неужели тебе не надоело: у всех получка как получка, а у тебя и не наработано ничего! Ведь стыдно! Смотри, какие у тебя сапоги рваные. Начнешь зарабатывать как рабочий — приоденешься, костюм купишь. Видал, как в пакулинской бригаде одеваются ребята?
— Кто же их не видал, — враждебно сказал Кешка.
Аню больно поразила эта враждебность. Откуда она? Почему?
— Значит, не переведете?
— Нет!
Кешка пошаркал подошвой, притопнул, чтоб пристала оторвавшаяся подметка, и выскользнул из кабинета не прощаясь.
Вошел Алексей Полозов и блаженно вытянулся, почти лег в кресле.
— Ну как? — спросила Аня.
— Пока все хорошо.
— Останетесь до конца?
— Наверное. Не уйти.
Немного погодя он спросил:
— А вы?
— И мне не уйти.
Аня приглядывалась к нему, вспоминая, как он сегодня не ушел со стенда на митинг, занятый своим делом и чуждый всякому желанию покрасоваться. Вспомнилось ей и другое: после отчетно-выборного собрания, переживая торжество своей победы, Аня подошла к нему и спросила: «Правильно я выступила?» Она не сомневалась в его одобрении, но ей хотелось услышать его скупую похвалу. А он сощурился и сказал: «Честно говоря, мне не понравилось. Основная мысль была правильна, и выдвижение Воробьева тоже правильно... но вы били на эффект с этой вашей рекой и струями. А это уж ни к чему». Она тогда обиделась, но потом и ей самой начало казаться, что бить на эффект не стоило.
Вошел Виктор Гаршин, бросился в другое кресло:
— То ли спать, то ли гулять. Кто со мной?
Он оглядел Полозова и Аню, добавил зевая:
— Впрочем, Алексея Алексеевича не вытянешь из цеха до ночи, в этом можно не сомневаться. А вы, Аня? Из солидарности с энтузиастами тоже спать не будете?
— Да.
Гаршин пропел, фальшивя и подмигивая Ане:
— Ах, я люблю так сла-а-дко...
И потянулся, собираясь встать, но в это время вбежала Валя, видимо успевшая побывать после митинга дома, — в светлом платьице под меховым жакетом, в туфельках на высоких каблуках, в шапочке, из-под которой рассыпались по плечам тщательно закрученные локоны.
Чувствуя себя нарядной и хорошенькой и от этого радуясь и смущаясь, Валя взяла в руки папку с очередными предложениями, но не развязала тесемки, стягивающие папку, а только потеребила их, виновато улыбаясь.
Гаршин вынул записную книжку что-то написал, вырвал листок и бросил его поверх папки:
— Еще одно рацпредложение, Валечка, приобщите его к делу.
И, сделав руками несколько вольных движений, сказал:
— Пойду душ приму. Буду свеж, как огурчик.
Валя, отвернувшись, читала записку, и даже уши у нее порозовели.
Полозов спросил усмехаясь:
— Вы знаете, Аня, что это он пел? «Ах, я люблю так сладко…
— ...турбинные лопатки», — докончила Аня, смеясь.
— Так я и думал, что он вам напел это, — сказал Алексей и отмахнулся: — Ну их к богу, эти лопатки! Они мне в печенки въелись. Но иногда мне и вправду жаль, что я не пишу стихов. Вы заметили, Аня, когда начинается испытание и подают пар, этот звук — не то шипение, не то шепот... осторожный шепот, как будто он тебя предупреждает: «Все ли ты проверил? Сейчас я начну крутить и давить». А ты стоишь, весь обмирая, и в сотый раз выверяешь... А лица? Вы заметили, какие у всех лица? Вот об этом бы стихи! И картину! Чтобы и она тут присутствовала — машина, созданная людьми. Но только чтоб на первом плане — люди, творцы. Так бы и назвал: «Творцы»... Вы смеетесь?
— Нет.
Валя, спрятав в карман записку Гаршина, то раскрывала, то закрывала папку. Аня видела, что ей сегодня не до работы, и не знала, отпустить ли ее или, наоборот, ради нее самой — удержать... но как? И зачем это нужно Гаршину? Или мне в отместку? Аня была почти уверена в том, что знает содержание записки.
— Вы очень хорошо сказали, Алексей Алексеевич, — вздохнула Валя. — Вы сегодня счастливый, да?
— Не думал об этом. Наверное, очень, — сказал Полозов. — Пожалуй, нет на свете счастья надежней этого.
Вернулся Гаршин, порозовевший и бодрый. Никто бы не сказал сейчас, что этот красивый здоровяк сутки не выходил из цеха.
Валя сильнее затеребила тесемки и с выражением ожидания и тревоги обернулась к Полозову:
— Вот вы сказали… что это — самое полное, высшее... И тогда ничего другого не нужно?
Полозов засмеялся, шутливо сказал:
— Это уж крайности, Валя. Хорошего жениха тебе обязательно нужно. Только очень хорошего, средненького не бери.
Валя покраснела до слез и почти сердито повторила свой вопрос:
— Нет, я серьезно спрашиваю. Может это заполнить жизнь?
Она, видимо, решала для себя что-то важное. Полозов не понял этого и так же шутливо ответил:
— В учителя жизни я не гожусь, Валя. А что девушкам нужно, не изучал.
Увидав нахмуренное лицо Вали, он добавил:
— Заполнить жизнь можно, если очень любить свое дело и очень много вложить в него. Так мне кажется.
— Не верьте им, Валечка, — сказал Гаршин, дотрагиваясь до ее пальцев, теребящих тесемки. — Пойдемте, провожу до автобуса, а то и вас оставят здесь до утра.
Валя вскочила, оглянулась на Аню и решительно сказала:
— Я пошла, Анна Михайловна. Завтра я все-все сделаю!
Если бы рядом с нею был не Гаршин, а кто-либо другой, Аня удержала бы Валю под любым предлогом. Но Гаршин вызывающе улыбался. Да и какое право она имеет мешать счастью Вали, если это счастье — Гаршин?
— Конечно, иди, — сказала она и на прощанье, пожимая руку Гаршину, пристально посмотрела ему в глаза, как бы предупреждая: я все знаю, не обижай ее.
— Порядок! — весело сказал Гаршин и распахнул дверь, пропуская Валю.
Выйдя в цех, Валя оглянулась, не видно ли Аркадия Ступина, — было бы ужасно натолкнуться на него сейчас! Но Аркадия не было.
Гаршин шагал рядом с Валей, как будто ее тут и нет, и она старалась идти так же независимо. На ходу их руки иногда будто случайно сталкивались, и от этого беглого прикосновения Вале становилось радостно и жутко. В его «рацпредложении» не было ничего, кроме слов: «Давайте удерем отсюда вместе». Она не знала, что будет, когда они останутся одни, что он скажет и что она ответит, она знала только, что рядом с нею Гаршин, что он заметил ее и позвал с собой. И вот они оказались за пределами завода.
— Наконец-то я вижу вас не в небесах, а на земле, — сказал он, подхватывая ее под руку. — Это все-таки черт знает что — парит себе над цехом, как птица, не дотянешься и не докличешься! Подплывет, подразнит и опять уплывет!.. А теперь я вас увел, и сейчас мы поедем кутить на «крышу». Вашу руку, Валечка!
Валя растерялась. Она боялась идти в такой ресторан, она вообще никогда не была в ресторане. Нарядное платье сразу показалось ей слишком скромным, закрученные дома локоны — неумело сделанными. Он понял ее страх, оглядел ее с головы до ног:
— Полный порядок, Валечка! Мы с вами будем пить шампанское и танцевать до утра.
— Пить я не буду, — твердо сказала Валя и с мольбой взглянула на него, боясь, что он раздумает ехать.
— Ладно, — согласился он. — Лимонад вас не пугает? А мне одну стопку для храбрости. Поехали!
Валя устремилась к трамвайной остановке, но Гаршин встал посреди мостовой и поднял обе руки перед легковой машиной, приближавшейся к ним. Шофер затормозил, чуть не наехав на Гаршина.
— Умоляю: быстро в центр, дело идет о жизни! — крикнул Гаршин, дернул дверцу, втолкнул Валю в машину, вскочил сам и другим, озорным голосом бросил шоферу: — В «Европейскую» полным ходом! В обиде не будете!
И, заключив маленькую руку Вали в свои огромные ладони, шепнул ей:
— Кутить так кутить!
А в опустевшем техническом кабинете Аня прислушивалась к смутно доносившимся шумам цеха и, склонив голову на руки, смотрела на уснувшего Алексея Полозова. Почти лежа в кресле и вытянув на середину комнаты длинные ноги в синих рабочих брюках, Алексей спал тем мгновенно наступающим сном, каким засыпают в молодости после большого переутомления.
Аня смотрела на него и думала о том, что Гаршин быстро утешился и что ей это почти безразлично, — значит, ничего и не было, а Валя очень влюблена в Гаршина, и надо бы удержать ее, но как тут удержишь? Не полюбит ее Гаршин. Да и разве он способен полюбить кого-нибудь, кроме самого себя? «Что было, то прошло», — сказал он тогда. Значит, все-таки было? А, да не все ли мне равно!
Отмахнувшись от ненужных мыслей, она вернулась к событиям этого вечера, припомнила тревожную минуту, когда пар начал поступать в турбину, и митинг, где ее приветствовали среди других, щедро отблагодарив за старание. Как это было неожиданно и хорошо!.. А люди выглядели сегодня совсем иными... или тут и раскрывались? Директор, — он же еще молодой и совсем не такой сухарь, каким казался. И с Любимова слетело все чиновничье. А Полозов — какой он был славный! Сказал: «Вспомнили-таки, черти!» — и пошел в толпу, как в родной дом, где ни притворяться, ни таиться нет нужды...
— Долго я спал? — встрепенувшись, спросил Алексей и протер рукою глаза. Глаза смотрели еще сонно, веки не хотели раскрываться. — Никто не приходил? — снова спросил он, кивая а сторону цеха. Сонное выражение постепенно сменялось выражением озабоченности.
— Спите, все хорошо, — сказала она, удивляясь тому, что чувствует к нему такую нежность.
— Схожу погляжу.
Он провел ладонями по лицу, по волосам, улыбнулся Ане и торопливо вышел. Аня понимала, что его улыбка ничего не значит сейчас и в его мыслях для нее нет места.