Весть о том, что Воробьев женится на Груне Кле­ментьевой, быстро разнеслась по цеху, и Воробьев це­лый день принимал поздравления и с блаженно-счаст­ливым лицом кивал в ответ на обычное «с тебя причи­тается».

К станку Груни тоже то и дело подходили подруги и товарищи, и все радовались за нее, поздравляли, и никто, видимо, даже мысленно не осуждал ее.

Поздним вечером того дня, когда Воробьев объяс­нился с Ефимом Кузьмичом, Груня смело, не таясь, прибежала к Воробьеву и упала к нему на грудь, смеясь и плача. Она ругала себя и тут же требовала, чтобы он поклялся, что не ругает ее, пересказывала свой разговор со свекром. Прижимаясь к Воробьеву, она принималась мечтать о том, как они теперь будут жить, снова смея­лась и плакала, и вообще вела себя как сумасшедшая. Отказавшись остаться у него, она передала ему пригла­шение Ефима Кузьмича прийти в субботу к восьми ча­сам, чтобы отпраздновать помолвку и все обсудить.

Шел восьмой час, когда Воробьев, наскоро переодев­шись, зашел в универмаг. Он купил новый галстук и здесь же у зеркала повязал его, выбрал колечко для Груни и в самом легкомысленном настроении подошел к прилавку детского отдела универмага. И тут совер­шенно растерялся.

На прилавке заманчивой цепочкой лежали погре­мушки — кошачьи головки, попугаи и металлические колокольчики. За ними, поблескивая алюминиевыми фа­рами, в ряд стояли машины, легковые и грузовые, лиму­зины обтекаемой формы и тупоносые тягачи с прицепа­ми, красный мотоцикл с кареткой и с металлическим мотоциклистом, сросшимся с машиной устремленной вперед фигурой. Под арками из цветных кубиков отды­хали две птички на широких лапах и зеленая лягушка с выпученными глазами и с таким выражением, будто она на минуточку присела и вот-вот поскачет. И у пти­чек и у лягушки торчали в боках заводные ключи.

На полках большие куклы, распахнув голубые гла­за, стояли в коробках. Клоун в красном колпаке сидел верхом на слоне, у которого мерно покачивался хобот, полосатый тигр смотрел на обезьянку, висящую в оран­жевом обруче. Большие пестрые мячи, волшебные фо­нари, детские велосипеды — трехколесные и двухколес­ные, голубые самокаты с алыми колесами, свисающий с потолка парашютист под зонтом-парашютом...

Из всей этой массы игрушек надо было выбрать один, самый подходящий, завораживающий подарок для маленькой незнакомой девочки. Холодком по сердцу прошла мысль, что девочка — чужая, непонятная, а должна стать родной.

Он видел эту девочку всего три раза. Однажды они условились встретиться с Груней в воскресенье днем в парке. Галочка с двумя другими девочками прыгала через скакалку. Они прыгали по очереди: две крутили скакалку сперва в одну сторону, потом в другую, а третья прыгала и визжала. Потом Галочка прыгала одна, выделывая всякие фокусы: поворачивалась во­круг себя во время прыжка, прыгала боком и назад, как-то по-особому перекручивала скакалку. Воробьев смотрел и не мог понять, как это она умудряется.

Вторично он видел ее вечером, на пустыре, когда Груня вывела дочку погулять. Галочка лезла к матери с болтовней, раздражавшей Воробьева, сердито коси­лась на приставшего к ним дядю, просилась домой. В руках у нее был тряпочный заяц, но заяц не занимал ее, она тащила его за ухо и пыталась всучить матери.

Третий раз он мельком видел ее в тот вечер, когда заходил с Воловиком к Ефиму Кузьмичу.

— Сколько стоит вон та кукла? — робко спросил Воробьев.

Кукла была роскошная, с закрывающимися глазами, но на нее у Воробьева уже не хватило денег. Продав­щица наметанным взглядом определила его неопытность и стала предлагать ему то одно, то другое, завела мото­циклиста, и лошадку с тележкой, и слона, который то­пал по стеклу, переваливаясь с боку на бок.

— А сколько стоит плита? — спросил он, заметив нарядную кафельную плиту.

Плита стоила дешево, и к ней продавщица приложи­ла еще лист картона с пришитыми к нему маленькими кастрюльками и сковородками и второй лист — со сто­ловой посудой. Она уверяла, что для девочки это чудес­ный, занимательный подарок.

Обрадованный, что выбор сделан, он расплатился, получил аккуратно перевязанный пакет и заспешил к Клементьевым.

Он заранее готовился сразу, ничего не говоря, на­деть на палец Груни колечко, и ему почему-то казалось, что она бросится к нему на грудь так же, как в про­шлую встречу, с тем же шалым выражением на сияющем лице.

Она сама открыла ему, но не обняла, а только креп­ко стиснула его руку и движением губ показала ему, что мысленно целует его. Она улыбалась, но Воробьев видел, что она чем-то взволнована и огорчена, хотя и пытается скрыть это. Колечко было уже зажато в левой руке, Воробьев надел его на палец Груни, Груня про­сияла и тотчас виновато оглянулась.

В дверях комнаты стояла Галочка и строго, не ми­гая, смотрела на них.

— Здравствуй, Галочка, — сказал Воробьев и протя­нул пакет. — Погляди-ка, что я тебе принес.

Галочка покраснела, но не двинулась с места. Во­робьев увидел в этом только детскую застенчивость, но Груня нетерпеливо нахмурилась и неестественно весе­лым голосом позвала ее:

— Иди же, доченька, взгляни, что тут такое.

И, прощупывая игрушки сквозь оберточную бумагу, воскликнула:

— Ого! Что-то острое! И большое! Интересно, что это принес дядя Яша?

Галочка сделала несколько шагов к матери и снова остановилась. Видимо, сложная работа, происходившая в ее душе, пересиливала любопытство.

— Я проговорилась при ней... она знает... — шеп­нула Груня и пошла в комнату, увлекая за собою дочку.

Когда Воробьев снял пальто и вошел за ними, Га­лочка уже оторвала от листа кастрюльку и поставила на плиту, ее пальчики уцепились за терку.

— Морковку тереть, — сказала она, оглянулась на подошедшего Воробьева, что-то вспомнила и оставила терку на листе.

— Скажи спасибо и поцелуй дядю Яшу, — подска­зала Груня.

— Спасибо, — сказала Галочка и отвернулась.

Груня мигнула Воробьеву и пошла в кухню. Галоч­ка устремилась за ней, но Воробьев перехватил ее, при­влек к себе и, страдая за себя, за нее и за Груню, че­рез силу сказал:

— Давай дружить, Галочка. Я люблю твою маму, и твоего дедушку, и тебя. Я хочу, чтобы мы жили весело и дружно.

Галочка быстро глянула ему в лицо, потупилась и промолчала. Пальцы ее теребили край передничка. Она не поверила тому, что он очень любит ее, потому что он не знал ее, так же как она не знала его, и ему не за что было любить ее; не поверив этому, она не поверила и всему остальному. Весь этот разговор был для нее мучителен. Она знала, что бывают у детей неродные папы, но она не хотела иметь неродного папу, она ревно­вала мать и негодовала на то, что в их милый, такой привычный и хороший дом въедет чужой человек, вооб­ражающий, что все ему обрадуются. С детской наблюда­тельностью она давно подметила, что между дедушкой и мамой что-то происходит, а однажды вечером ее разбу­дили громкие голоса, и плач мамы, и мамин странный смех пополам со слезами. Теперь она понимала, из-за чего все это было. Она ничего не могла изменить, раз даже дедушка не мог, но тем более не могла полюбить этого чужого человека. Подумаешь, игрушек принес! Лучше бы не надо никаких игрушек...

— Ты свою маму любишь, Галочка? Она покраснела до слез и промолчала.

— Маме трудно и скучно одной, Галочка. Мы с то­бой будем беречь ее и любить. Хорошо?

— Хорошо, — послушно ответила она. Она не верила в то, что маме трудно и скучно с нею и с дедушкой. Трудно и скучно было вторжение чужого человека. Но она знала, что говорить этого не нужно.

Воробьев чувствовал ее сопротивление, был уязвлен им, но всеми силами стремился поладить с девочкой, которая должна была стать его дочерью:

— Будем друзьями, Галочка?

— Будем.

— Я тебе буду покупать игрушки. И коньки куплю к зиме. Ты умеешь кататься на коньках?

— Я не люблю на коньках.

— А на санках любишь?

— У меня есть санки.

— Станет теплее — поедем на лодке кататься. И в театр пойдем. В кукольный. Ты была в кукольном театре?

Галочка помотала головой:

— Дедушка говорит, что там ин-фек-ция. Дифтерит и корь.

Воробьев растерялся от неожиданности, а Галочка добавила с нескрываемой злобой:

— И скарлатина.

Затем новая мысль пришла ей в голову:

— А если я заболею, мама и деда меня в больницу не отдадут, — сказала она скороговоркой, поблескивая глазами. — Двери заклеют обоями, как у Жоржика, и всех, кроме мамы, выселят!

Она вывернулась из его рук и забилась в свой уго­лок, схватив первые попавшиеся под руку игрушки и перебирая их, чтобы показать, что она занята.

Воробьев понял ход ее мыслей, и открытое недобро­желательство ребенка глубоко оскорбило его. Груня бес­печно сказала: «Ничего, привыкнет!» Но ведь этот чело­вечек прямо с ненавистью смотрит на него. Разве тут поможешь игрушками?

Пришел Ефим Кузьмич — неестественно веселый и говорливый, с завернутой в газету бутылкой. Груня за­хлопотала с ужином, улыбаясь Воробьеву и недовольно поглядывая на дочь, упорно не прикасавшуюся к прине­сенным Воробьевым игрушкам. При виде нахохлившей­ся девочки тень грусти проходила по сияющему лицу Груни — и тут же исчезала. Всем существом рвалась Груня к веселым хлопотам нового устройства жизни. И детское сопротивление, царапая душу, не могло раз­веять ее радости.

Галочка поужинала первою, одна, ни на кого не глядела и на дедушкины заигрывания не отвечала. Па­радный бант на ее голове печально качался. Когда Ефим Кузьмич поставил на стол вино и конфеты, она отказалась от конфет.

Груня увела ее спать.

И вдруг из-за стены донеслись горькие детские всхлипывания, уговаривающий голос Груни, снова всхлипывания...

Воробьев вскочил, подошел к двери, вернулся к сто­лу. На нем лица не было.

— Разве так делают? — сокрушенно пробормотал Ефим Кузьмич, отворачиваясь от Воробьева. — Надо было исподволь, понемножку.

Всхлипывания стихли. Груня вышла с заплаканны­ми глазами, виновато улыбнулась Воробьеву, попробовала держаться весело, как ни в чем не бывало. Но Воробьев отвел ее ласкающую руку и, прежде чем она поняла, что он задумал, решительно шагнул в соседнюю комнату и плотно прикрыл за собою дверь.

Маленькая настольная лампа была заставлена кни­гой. В полумраке на белой подушке виднелась головка Гали с поблескивающими, настороженными глазами.

— Вот что, Галя, — сказал Воробьев, садясь на стул рядом с кроватью. — Я вижу, ты не хочешь меня, не хо­чешь, чтобы мама была счастлива и весела. Так?

Галя не ответила, только испуганно, со стоном пере­вела дыхание.

— Если ты не хочешь маме счастья — значит, ты маму не любишь.

Галя хотела что-то сказать, но не сказала. Воробьев подождал и заговорил снова:

— У тебя был папа. Очень хороший папа. Его уби­ли фашисты. Мы все помним его и уважаем, и ты долж­на помнить его и гордиться им, как и все мы. Но его нет. А мама давно живет одна, ей трудно и грустно.

— А я? — пролепетала Галочка. — Мы с ней вместе.

— Она работает, она учится, твоя мама. Кто помо­жет ей? С кем она посоветуется? С тобой — так ты еще мала. С дедушкой — так он уже старенький. А мама молодая, веселая, ей хочется иметь друга, понимаешь?

Галочка по-прежнему молчала, и он закончил:

— Ты уже не маленькая, Галя, можешь подумать, понять и решить. Верно? И потом скажи маме. Не хочу я переезжать против твоего желания.

Он поднялся, но она шевельнула рукой, как бы удерживая его, и, наклонившись, он увидел на ее по­бледневшем личике выражение взрослого страдания. Перед ним был человек, пусть еще маленький, наивный, но человек со своей любовью и привязанностями, со своими вкусами и запросами, не к игрушкам — к жизни. И от этого маленького ошеломленного человека он тре­бовал немедленного ответа, вместо того чтобы завоевать его постепенно, силой любви и жизненного опыта!

Он склонился, погладил ее мягкие скользкие волос­ки, поцеловал ее в мокрый глаз и шепнул изменившим­ся от волнения голосом:

— Все будет хорошо, глупышка ты маленькая.

Она протяжно всхлипнула и зажмурилась, чтобы удер­жать слезы. Ей очень хотелось громко заплакать и сказать: «Ладно уж, переезжайте», — в эту последнюю ми­нуту она поверила его изменившемуся голосу больше, чем всем его словам.

Груня и Ефим Кузьмич подслушивали у двери. Ко­гда он скрипнул стулом, вставая, они отошли от двери и сели к столу, робея оттого, что Воробьев должен был сейчас вернуться к ним и они не знали, что сказать ему.

Воробьев вошел, щурясь на свет после темноты спальни. Он утомленно сел к столу, отряхнулся и жа­лобно попросил:

— Покорми нас, Груня. И давайте выпьем за семью. За нашу семью.

Ефим Кузьмич чокнулся с ним, залпом выпил:

— Прямой ты человек, Яков.

— А вы думали — косой? — неуклюже сострил Во­робьев.

Груня засмеялась. Она была спокойнее всех. Как только Воробьев пришел и сел вот тут, рядом с нею, к ней вернулось безмятежное и торжественное ощущение счастья. Она беспечно откидывала в сторону все, что могло помешать. Руки ее, хозяйничая на столе, так и норовили коснуться руки Воробьева, его крутого плеча, мимолетной лаской задеть его короткие, спутавшиеся волосы.

— А это ты любишь? Горчицы хочешь? Или пер­цу? — придвигая ему то одно, то другое, предлагала она и присматривалась — что он любит, как он ест, перчит ли, солит ли, — она еще так мало знала о нем!

А Воробьев ел что придется, рассеянно солил и пер­чил, поскольку ему придвигали солонку или перечницу, чокался с Ефимом Кузьмичом и пил, так как Ефим Кузьмич подливал ему вина и тянулся к нему рюмкой. И думал о счастье, к которому он долго стремился и которое неожиданно пришло — и оказалось совсем не таким, каким виделось из отдаления, а трудным, с но­выми обязанностями и новой ответственностью. Это был обман — что оно уже есть, что оно добыто. Пока была только женщина, любимая и готовая вместе с ним созда­вать его, хотя и она вряд ли понимала, что это долго­жданное счастье нужно создать и что создать его не­просто.