Оттого, что она и он должны были вместе пойти на концерт, в ходе ее жизни ничего не изменилось. Утром она с такою же торопливостью собиралась на завод, в труде и заботах проходил день, набегали мелкие, буд­ничные неприятности — то одна, то другая. Но отблеск праздничности ложился на все, что она делала.

С Полозовым она виделась ежедневно, часто по мно­гу раз в день, и в то же время как бы не виделась со­всем, потому что этот привычный, постоянно встречаю­щийся ей Полозов был мало похож на того Алексея, который неуклюже сидел на краешке дивана и молча, смотрел на нее. Этот Полозов спорил с нею на бюро, проверял, как идут занятия по техническому минимуму, даже сердился на нее, когда она повесила плакат так, что он мешал работе кранов. Тот Алексей вел ее домой, осторожно выбирая дорогу, чтобы ей не было больно шагать по булыжникам, и у афиши Филармонии робко предложил ей пойти на концерт, а когда она сказала, что билеты, наверное, распроданы, почти сердито за­явил, что это не ее забота. И тот Алексей явно не хо­тел вмешиваться в дела другого, потому что в цехе ни разу не заговорил с нею о концерте, а билеты появи­лись у нее на столе в конверте без какой-нибудь запис­ки — два билета на хоры.

Она понятия не имела о том, знает ли он ее адрес и где рассчитывает встретиться с нею перед концертом, но верила, что все сложится как нельзя лучше, так же как все ее дела в эти дни.

Самым трудным делом было устройство Кешки Сте­панова.

Она начала с бригады Пакулина. Николай замахал руками:

— Что вы, что вы, Анна Михайловна! Мы ж на об­щегородское первенство вытягиваем!

— Степанова только в наказание навязать можно, — усмехнулся Федя, — а мы, кажется, не заслужили.

Аня вдруг вспомнила рассказ Ефима Кузьмича: го­да четыре назад ученик Федька Слюсарев был застиг­нут на мостовом кране, под самой крышей, куда он по­лез ловить голубей, залетавших в разбитые окна, и он плакал, прижимая к себе голубя, засунутого под руба­ху, и ни за что не хотел расстаться с ним, так что Ефим Кузьмич сжалился и позволил ему пристроить голубя в своей конторке до конца смены.

— Я не понимаю, ребята, ведь вы сами были когда-то не лучше Кешки, — возмущенно сказала Аня. — Разве можно так отмахиваться от парня?

— Ну, знаете, мы свое сделали, — недовольно бурк­нул Николай и отвернулся.

Аня ушла от него с чувством горечи — вот тебе и лучшая молодежная бригада!

С помощью Гусакова Аня начала атаку на Ефима Кузьмича, и старик, кряхтя, сдался. Утром в день кон­церта она сама провела Кешку под кумачовым плака­том: «Храните честь стахановского участка! Давайте продукцию только отличного качества!» Кумач отбро­сил на побледневшие щеки Кешки розовый отсвет.

— Одумался? — сурово спросил Ефим Кузьмич. — Хорошо. Поставлю тебя на обдирку. Оправдаешь себя — в бригаду включу. В лучшую. Понял? А теперь пойдем.

Кто-то бросил им вслед:

— Опять нам Кешку навязали!

Работница, которую недавно подшибло автокаром, всплеснула руками:

— Что ты скажешь! Снова тут как тут!

Кешка втянул голову в плечи и молчал, хотя ему очень хотелось огрызнуться.

В конце дня Аня как бы невзначай прошла по чет­вертому участку. Среди станков, украшенных красными стахановскими флажками, станок Кешки выделялся тем, что на нем не было флажка, и тем, что он не рабо­тал. Возле Кешки стоял Ефим Кузьмич, насупив брови. У Ани сердце екнуло при мысли, что Кешка сломал ста­нок. Но она тут же увидела, что станок не сломан, а Кешка, под руководством мастера, чистит его и приво­дит в тот щегольской вид, который, по словам Ефима Кузьмича, «сам не допустит плохой работы».

Аня издали вгляделась в лицо Кешки, — оно вы­ражало старание и упрямую решимость со всем спра­виться.

Это последнее впечатление дополняло ее радость, когда она спешила домой. Она ждала, что вот-вот при­дет Алексей, но вместо него появилась Алла Глебовна:

— Вас из цеха разыскивают. Может, сказать, что вас нет дома?

— Нет, нет, что вы! — почти закричала Аня. В трубке прозвучал знакомый голос:

— Это я. И не из цеха, а из автомата возле вашего дома. Спускайтесь, если готовы, я вас жду внизу.

Аня ответила как можно более деловито:

— Хорошо. Сейчас приду.

— В кои-то веки выбрались домой пораньше, и то помешали, — посочувствовала Алла Глебовна. — Наде­юсь, ничего неприятного?

— Кажется, нет, — сказала Аня и уже на лестнице рассмеялась.

Алексей стоял у парадной.

— Отчего вы не поднялись ко мне?

— Не хотел встретиться с вами на глазах у вашей Глебовны, Игоревны или как ее там. Я так и представ­лял себе, что вы выбежите вот такая. Ну, здравствуйте.

А он был совсем не такой, каким представляла его себе Аня, сбегая по лестнице. Не было ни застенчивой неуклюжести, которая показалась ей такой милой в прошлое воскресенье, ни обычной суховатой сдержанно­сти, под которой чувствовался привычно обуздываемый нетерпеливый характер. Алексей будто раскрылся ей навстречу. Так бывает, когда после долгой зимы рас­пахнешь окно, — все вокруг сразу станет неузнаваемым, полным света и воздуха, и руки раздвигают как можно шире оконные створки, чтобы впустить побольше солн­ца и ветра. В его простом обращении к ней маленькое и забавное «ну» звучало как вздох облегчения, как сло­во «дождался».

Казалось, он сейчас же, немедленно скажет ей то, на что еще трудно ответить. И Аня, скрывая смущение, то­ропливо заговорила о самой простой и объяснимой ра­дости этого дня — своей удаче с Кешкой. Он выслушал и сказал: — Ну и бог с ним.

Через минуту, идя рядом с нею к автобусу, он по­просил:

— Лучше уж расскажите мне что-нибудь об этих двух симфониях.

Рассказать словами музыку? Объяснить ее? Иногда в программе давалось краткое изложение темы и содер­жания какой-либо симфонии, но Аня ловила себя на том, что изложение мешает ей. Она знала, что в Четвер­той симфонии Чайковского проходит мелодия русской песни «Во поле березонька стояла», что в Седьмой Шо­стаковича повторяющаяся тупая, деревянная мелодия выражает поступь фашистских армий, что тема Девя­той Бетховена — «через страдание к радости». Но она знала и то, что важнее просто хорошо слушать — музы­ка все скажет сама. Слушая, каждый воспринимает ее по-своему и даже одну и ту же вещь — каждый раз по-новому. Но ведь и природу каждый видит и чувствует по-иному, и в разное время шум моря или гудение вет­ра пробуждают то тихое раздумье, то порыв к новому, то грусть, то веселый подъем духа. Знатоки музыки следят, наверное, за развитием мелодических тем, за мастерством инструментовки, за тем, как разные голоса, сочетаясь, создают сложное целое, что, кажется, назы­вается контрапунктом. Аня принадлежала к числу лю­дей, принимающих и природу и музыку без раздумий, одним сердцем.

— Объяснить я не умею, да и не нужно, — сказала она. — Постарайтесь забыть все, закройте глаза и слу­шайте. Музыка вас сама настроит и сама вернет к ка­ким-то вашим мыслям и чувствам, что-то вам расскажет, в чем-то убедит. Вот это и будет ее содержание.

— Это, кажется, идеалистическое, даже субъектив­но-идеалистическое толкование музыки, — шутливо опре­делил Алексей. — Но я попробую. А если она мне и вам скажет разные вещи?

— А вдруг она скажет обоим то же самое?

— Так как мы не идеалисты, Аня, она обязана ска­зать обоим то же самое. И я этого очень хочу... А вы?

— Смотря что, — уклончиво ответила она, но глаза ее сказали: «И я».

После этого полушутливого, важного для обоих раз­говора они стояли рядышком в автобусе, и обоим не хотелось кончать молчаливое путешествие. Но в узкой раздевалке у входа на хоры Аню захватило настроение взволнованного ожидания, какое всегда чувствуется в Филармонии перед особенно хорошим концертом.

— Мое любимое место! — воскликнула Аня: их ме­ста оказались между пятой и четвертой колонной. Она покосилась на своего спутника и с удивлением поняла, что ей совершенно неважно, полюбит Алексей музыку или не полюбит, поймет или не поймет. Если это не его область, пусть не поймет и не почувствует, пусть думает во время концерта не о музыке, а о ней, об Ане. И пусть останется самим собой. Какой он есть, таким пусть и будет!

А Полозов с любопытством оглядывал зал — весь белый, окруженный сияющими колоннами, за которыми по широким проходам прогуливаются сотни людей. Во­семь огромных люстр заливали зал ярким светом, свет дробился в хрустальных подвесках, вспыхивал над сце­ной в серебристых трубках органа. Сверкающая белиз­на благородно сочеталась с красным бархатом кресел и диванов. Все люди казались нарядными и красивыми.

Алексей украдкой взглянул на Аню — оживление очень шло ей, яркий свет люстр отражался в ее глазах. Но близость, возникшая в начале их встречи, исчезла. Здесь у нее свой мир, непонятный ему. Здесь она что-то вспоминает, переживает, в чем-то убеждается. С кем и когда она тут бывала? С кем связана для нее музыка, которую надо слушать, закрыв глаза и все отбросив? Все — значит и его, Алексея, тоже. Почему он самона­деянно решил, что вечер у профессора запомнился ей так же, как ему? Всю неделю она ни разу не загово­рила с ним, не сделала ни одной попытки повидаться с ним вне завода. Сегодня она выбежала такая праздничная, — но почему ей не быть праздничной в час отдыха, перед хорошим концертом? И как она мигом перевела разговор на Кешку, когда он был готов ска­зать, что всю неделю ждал встречи!

Эти мысли порождали в душе сумятицу, а он не любил сумятицы и, как всегда, решительно отстранил бесплодные сомнения. Она тут, рядом. И впереди — два отделения концерта, один антракт и путь домой.

Оркестранты рассаживались по местам. Алексей с интересом наблюдал, как они готовились к своей рабо­те — поправляли  пюпитры,   протирали   смычки,   пристраивали на плечо кусочки сукна там, где ложится скрипка, тихо пробовали инструменты. Он не знал на­званий некоторых инструментов и спросил Аню. Аня улыбнулась ему, ответила и сразу оборвала разговор — из боковой двери через оркестр шагал к своему пульту дирижер.

Дирижер был очень высок, худощав, с узким нерв­ным лицом и светлыми волосами, откинутыми назад. Длинные руки он тоже откинул назад, дирижерская па­лочка казалась продолжением его пальцев. Он взошел на помост, сдержанно поклонился в ответ на рукоплескания и повернулся лицом к оркестру, легким движением вы­звав мгновенную, почти трепетную тишину.

В первом отделении исполнялась Пятая симфония Шостаковича. Алексей слышал, что Шостакович труден для новичка, но тем интереснее было проследить за тем, как вступят в строй инструменты и голоса их, такие разные, сольются в единое сложное целое. Как бы ни была отлична работа музыкантов от той работы, кото­рую знал и понимал Алексей, музыканты готовились к большой, коллективной, хорошо слаженной работе, и Алексею хотелось понять ее.

Он вздрогнул от первых звуков, хотя и ждал начала. Они возникли как зов, с большой силой обращенный прямо к нему. Зов повторился. И сразу за этими зова­ми полились мягкие певучие звуки, перебиваемые почти скрежещущими всхлипами. Он забыл совет Ани — за­крыть глаза и слушать, он с увлечением следил за тем, как по мановению длинных пальцев дирижера звуки и сочетания звуков рождались, нарастали, обрывались, возникали вновь, сцеплялись и распадались, сменяясь новыми. В этом сложном многоголосии он улавливал смятенный, противоречивый, но крепко организованный строй. Ему слышался как бы спор, решающий что-то самое важное. Глухо, на басах, на чем-то настаивали струнные, и сдавленно, тоже на басах, возражал рояль. Но тут полным голосом вмешались все скрипки, вио­лончели и контрабасы, а за ними и другие инструменты, их утверждающий подъемный хор напомнил Алексею марш. Казалось, этим маршем спор уже решен, но опять возникла нежная и неторопливая мелодия — раздумье, прерываемое легкими восклицаниями, которые звонко падали, подобно каплям. Капли напомнили о чем-то, а скрипки пропели в ответ свое и затихли, и в тишину опять упали чистые-чистые звуки, которые не то спра­шивали, не то удивленно подтверждали, что бывает в жизни и так...

В коротком перерыве между частями Алексей пере­вел дыхание и на секунду сжал Анину руку в запястье — он был благодарен ей за то, что она подтолкнула его к этому захватывающему и новому восприятию. Он сам не знал, нравится ему симфония или не нравится, пони­мает он ее или нет, — настолько испытанное им было ново и настолько оно было глубже того, что называют удовольствием.

А звуки уже снова повели сложный разговор. Чем больше вслушивался Алексей, тем полнее его захваты­вало многоголосое развитие музыки, тем увлеченнее он следил за тем, как отдельные инструменты и группы ин­струментов будто переговариваются на своем вырази­тельном языке и как организующая мысль ведет эти голоса, объединяет их мелодией и подводит к большому решению. Да, ему было ясно — спор, мысль, близость решения.

Понимают ли это другие? Не отрываясь от движения музыки, он выхватывал из рядов внимательных слуша­телей то одно лицо, то другое. Седая женщина вся вы­тянулась вперед... юноша с нотами на коленях — он смотрит в ноты, и рука его непрерывно двигается, по­вторяя движения дирижера... девушка сидит, откинув­шись назад и закрыв глаза, будто спит, а губы ее шеве­лятся...

В последней части Алексей на какую-то минуту уло­вил картину — ликование огромной, пестрой толпы. В ликование врывались резкие, предупреждающие зву­ки. Но картина только мелькнула, снова раздались про­никновенные голоса, под сурдинку, почти шепотом что-то говорившие, и вдруг поднялся один ясный, полный уверенности голос.

— Решение! — пригнувшись к Ане, шепнул Алексей.

— Что?

Могло ли быть, что она воспринимала как-то по-ино­му, не слышала спора об очень важном, не слышала этого убежденного голоса?

— Ну, вот этот голос...

Она пристально посмотрела на него и положила легкую ладонь на его стиснутые в кулак пальцы. Так они и прослушали нарастающую бурю финала, бурю торже­ствующую и грозную, с ударами медных тарелок, с тяж­ким грохотом барабана и мощными аккордами рояля на фоне захлебнувшихся одной нотой скрипок.

Конец. Ему не хотелось говорить и очень хотелось курить.

— Вы пойдете со мной, Аня?

Они спустились по лестнице. Он закурил и продол­жал думать о чем-то своем. Стараясь понять его настро­ение, она не мешала ему, хотя было слегка обидно сознавать, что он совсем забыл о ней.

— Если у тебя все ясно в душе, — неожиданно заго­ворил он, — то музыка, наверно, все взбаламутит, раз­ворошит, а потом опять приведет — или не приведет — к ясности. — И добавил со своей обычной насмешливо­стью: — Хорошая гимнастика для чувств.

— Никогда не воспринимала музыку с такой точки зрения.

Он не настаивал.

— Может, это потому, что я новичок.

Аня стояла у стены, задумчиво глядя перед собою, и лицо у нее было точно такое, каким он его впервые по-настоящему увидел в один тяжелый для него вечер. Если бы он мог, он сейчас обнял бы Аню и подержал ее так — близко, очень нежно, ничего не говоря. Стоять с нею на людях было почти невыносимо, и он спросил, нельзя ли выйти на улицу.

Они вышли и глотнули свежего воздуха, но прогу­ляться не решились, чтобы не опоздать на Пятую Чай­ковского. Ради этой симфонии Алексей и пошел на концерт, так как любил оперы Чайковского; но сейчас его почти пугало ожидавшее его новое напряжение чувств. Охотнее всего он пошел бы бродить по ночному городу. Но как лишить Аню долгожданного удоволь­ствия? И вдруг она скажет: идите! — а сама останется? Расставаться с нею он совсем не хотел. Он сейчас обожал ее за то, что она не тяготится молчанием и не задала ему ни одного стандартного вопроса.

Они уже вернулись на свои места, когда он спросил, как бы продолжая разговор:

— А есть хоть одна симфония, целиком посвящен­ная радости?

— Девятая Бетховена — через страдание к радости. Финал очень светлый.

— А целиком?

— Есть торжественные увертюры… Не знаю, Але­ша. Целиком, кажется, нет. И, наверное, не может быть.

— Почему?

Она поняла, что у него есть свой ответ на вопрос, но ему хочется услышать, что скажет она.

— Да потому, что счастье не было бы счастьем, если бы стоило протянуть руку — и вот оно.

— Хотеть — искать — добиваться — осуществить. Такова формула?

Она кивнула головой и после паузы добавила:

— Достичь — и увидеть впереди новую цель.

Он усмехнулся:

— Ну, а в старости хотя бы... может наступить уми­ротворение, что ли?

— Не знаю, — сказала Аня. — Я в нее не верю.

Он придвинулся к ней, потому что шум зала заглу­шал голоса, и вдруг увидел совсем близко ее полуот­крытые в улыбке губы... Он поспешно отвернулся.

Музыка хлынула сразу, широким потоком. Поток был плавен, чист и стремителен. Две мелодии струи­лись в нем, и одна тоже звучала как вопрос — томи­тельный вопрос о самом сокровенном. Может быть, му­зыка всегда как бы вопрошает душу? Вторая мелодия показалась Алексею просветленно-печальной. Ответ?..  Они развивались рядом, как разговор человека с самим собою. Мятущаяся душа искала ответа и не соглаша­лась с тем единственным выходом, который находила, и снова томительно вопрошала: ну, как же? ну, что же? — и весь оркестр откликался, на чем-то настаивая, что-то нежно и упорно разъясняя, и мелодия ответа лилась все шире, глубже и напряженней, как будто все силы души и сознания поднялись, чтобы понять, решить и примириться с решением.

Алексей подчинился увлекающему его потоку. Где-то стороной, мельком прошла мысль о том, что симфония, очевидно, воспроизводит самый процесс чувствования и мышления, а вывод, утверждение — ее конечные ноты, ее финал. Тоже стороной, мельком подумалось о том,  что многоголосая сложность раскрыта у Чайковского с предельной ясностью и потому каждый звук идет к сердцу. Каждый звук шел к сердцу. Все, что волновало его, тревожило и радовало, осталось с ним. И с ним была Аня — близкая, как никогда. Эта музыка была очень вместительна. Напрягая и обостряя чувства, она не от­страняла ничего того, что составляло жизнь человека, но все раскрыла и все насытила: желания — новой си­лой, сомнения — болью, радость — беззаветностью, лю­бовь — нежным и сильным светом.

Алексей забыл следить за тем, как рождалась музы­ка в слаженной работе оркестра. Он смотрел на оркестр, но не видел его. Он просто жил очень напряженно, всей душой. Раскрывались тайники, в которые он никогда не заглядывал. Вот под тихий напев скрипок зазвучала осторожная жалоба — рассказ о самом глубоком, тро­гающем, мучающем, нет — мучавшем раньше, и Алек­сей заново пережил долгую бесплодную любовь, и годы суровой сдержанности после нее, и затаенную, страст­ную мечту о счастье, которое придет... Да разве это так мучило и занимало меня, удивился он. И понял: да, мучило, и сейчас мучит — сбудется ли? А рассказ-жа­лоба продолжается, и с упреком, с недоверием останав­ливают его басы: да ведь не так это! — и снова проры­ваются светлые, обнадеживающие ноты:  ничего,  не томись, оно сбудется! — и мятежные взрывы страсти: ско­ро ли? — и все затопляет поток основной мелодии, но эта мелодия — сама жизнь — тоже выросла, возмужа­ла, обогатилась мудростью и знанием... Решение?

— Вальс, — шепнула Аня.

Он узнал этот вальс, он не раз слышал его по радио. Теперь, вплетенный в симфонию, он влился в поток чув­ствования и мышления. Человеческая душа с ее вопро­сом о самом главном, с ее осторожной жалобой присут­ствовала и тут, но жизнь словно кружила ее, лаская, уговаривая и втягивая в свой круговорот.

Вальс кончился, и в минутной тишине Алексей ска­зал себе: «Не хочу!»

Аня обернулась и спросила одними губами: — Чего?

Значит, он говорил вслух?

А музыка вновь поднялась и хлынула еще более ши­роко и мощно. Преломленная и окрепшая, основная ме­лодия достигла теперь высшей точки подъема, и так ясно звучало в ней утверждение, что Алексей понял: скоро конец. Ничто не забыто и не снято, говорила она, но все понято и все решено; вот истинное решение, вот путь, вот свет. У тебя может быть другой путь и другой свет, но только твердое решение дает просветленную яс­ность и утишает боль, и нет уже смятения, и растет, ра­стет и ширится прекрасная, жизнеутверждающая сила, и в ее победе — преодоление и утверждение всего.

Несколько минут спустя Аня и Алексей вышли в про­хладу весенней ночи. Алексей взял Аню за руку и потя­нул в тенистый сквер на площади Искусств. Под деревь­ями было почти темно, только в просветах между лист­вой мерцало светлое небо.

Они сели на скамейку. Он попросил:

— Сядьте поближе, хорошо? И дайте руку.

Где-то в пространстве, слышная только им двоим, еще звучала музыка. Рядом, у подъезда Филармонии, быстро редела толпа, затихали вдали шаги и голоса. Возникла, зашумела на сотни ладов и постепенно рас­таяла другая толпа — у Малого оперного театра. Из­редка проносились мимо автомобили, сверкнув на пово­роте фарами и отбрасывая на песок дорожки тусклые пятна света. Волны музыки, слышные только двоим, перекатывались через шумы города. Потом и они затих­ли, как море при полном безветрии, и стали слышны гулкие удары сердца.

— Я, кажется, очень полюбил вас, Аня.

Она только чуть повернула к нему лицо, когда он обнял ее и еще неуверенно, бережно притянул к себе.