Никто не провожал Немирова, когда он уезжал из Москвы после трех суматошных и тяжелых дней. Беседа с министром кончилась в начале десятого, после нее Григорию Петровичу не хотелось ни с кем встречаться. Он заехал в гостиницу, без охоты поужинал в ресторанном зале, где раздражало чужое веселье и танцующие пары, мелькавшие перед самым его носом. Поднялся к себе в номер, не зная, чем бы занять время. Как всегда, после большого душевного напряжения хотелось спать, но спать уже нельзя было. Он засунул в чемодан умывальные принадлежности, пижаму и книжки стихов, купленные для Клавы, — на этом закончились сборы. Когда он не торопясь приехал на вокзал, до отхода поезда оставалось тридцать пять минут.
Проводник международного вагона радушно приветствовал знакомого пассажира:
— Раненько сегодня...
— Домой тороплюсь, — пошутил Григорий Петрович, стараясь скрыть дурное настроение.
Московские приятели ждали его сегодня вечером, и теперь Немиров понимал, что поспешное бегство от них будет воспринято как результат неудачи у министра. Хуже всего, что они не ошибутся.
А впрочем, какая ж это неудача? Итог поездки более чем хорош! Решение о механизации заготовительных цехов состоится в этом месяце, все доказано и договорено. Вопросы снабжения режущими инструментами разрешены блестяще, указания даны, в Ленинграде останется только реализовать их. Наконец, новые станки...
Встреча с Волгиным в Москве произошла случайно, так же как она могла произойти в Ленинграде. Волгин сообщил, что «Горелов землю роет — не ради ли старого пристрастия к турбинщикам?» и новые станки будут сданы в самом начале июля.
«Как видите, что обещаем — делаем», — сказал Волгин.
Заслуги Немирова тут не было, участие Горелова в этом деле по-прежнему уязвляло, но тем не менее получение станков — крупное подспорье. И новость о станках естественно входит в общий хороший итог поездки.
Итак, все удалось, как было задумано, — нажать, добиться, приехать с блестящими результатами, еще раз поразить всех своей энергией и умением решать вопросы крупно, кардинально. Все вышло именно так. И если бы не эта последняя беседа с министром... ну зачем было поднимать разговор о «попытке подрыва авторитета», об «организованной проработке»? Все равно толку не вышло, а противный осадок остался.
Пассажиров в вагоне маловато. Хорошо бы остаться в купе одному, основательно выспаться, а завтра приехать на завод и так «завернуть» дело, чтобы все сразу почувствовали — хозяин!
Уют купе напомнил о Клаве. Немирову всегда казалось заманчивым поехать с нею вдвоем в Москву, они много раз уславливались об этом, но всякий раз что-нибудь мешало. А в этот раз они и расстались не помирившись. Когда он позвонил ей и сказал, что через час уезжает, Клава помолчала и суховато спросила: «Надолго?» А потом пожелала успеха. Ему показалось, что она сию минуту повесит трубку, он почти крикнул: «Клава!» Она спросила: «Что?» И они так и не сказали друг другу ничего, что покончило бы с нелепой вечерней ссорой. А сейчас ему томительно захотелось видеть Клаву. Вот бы она оказалась тут! Посадить бы ее в уголок дивана и смотреть, как она чуть покачивается в такт движению поезда.
Он оставил гореть одну настольную лампу, расстегнул пиджак, устроился поудобней и от нечего делать достал книжки стихов. Он любил слушать, как читает Клава, но сам не умел читать стихи и, стараясь отвлечься от назойливых мыслей, попробовал юношескую игру: раскрыть книгу и наугад ткнуть пальцем в какие-нибудь строки — что выпадет? Выпало:
Строки ему понравились, но дальше стихотворение уводило в сторону от возникших у него мыслей, и он вернулся к понравившимся ему строкам. «Рассвет государственных будней...» Да, будни... Будни труднее бед. В беду — напряжение всех сил, упорство, в праздник — подъем духа, а тут — день за днем, одна забота погоняет другую, удача напоминает о том, что еще не достигнуто, — так вот и крутишься. И может быть, всего важнее не забывать, что будни — государственные, то есть не терять масштаба? Правильно, а вот попробуй-ка!
Он раскрыл еще одну книжку и снова ткнул пальцем — что выпадет? Попался какой-то пейзаж. Раскрыл в другом месте:
Стало страшно. Игра, чепуха, а сердце сжалось. Завод? Клава? Фу, какой вздор. Плакать — он еще, слава богу, не плакал никогда. А все дело в том, Григорий Петрович, что ты сам себя обманываешь, а тебя все-таки крепко щелкнули по носу!
Уже не загадывая, он перелистывал сборники, но навязчивые мысли лезли в голову, и перед глазами мельтешили, как бы впечатанные между стихотворными строками, слова, услышанные им сегодня:
«А вы попробуйте, отвлекитесь от амбиции и посмотрите на себя со стороны. Может, кое-что представится по-иному? Знаю я Диденко, слава богу, не первый год. Еще монтажником помню. Чтобы Диденко начал разводить склоку?.. подрывать ваш авторитет?.. Бросьте, Григорий Петрович. Ошибки надо исправлять, а нервы — лечить».
Взгляд у министра был проницательный и холодный. Министр не терпел «психологии», это все знали, кто работал с ним. Пришел по делу — и говори о деле. Вот об инструментальной базе — это дело, инструмент действительно нужен; выхлопочем, обеспечим. Средства на механизацию заготовительных цехов подкинуть досрочно — тоже дело, поможем. А насчет амбиции, авторитета, взаимоотношений — об этом дома говорить надо, с женой, на досуге.
Ну, а если именно дома, с женой, об этом не заговоришь? Строки стихов вдруг пробились к его сознанию, он снова, как бы впервые, прочитал их и несколько раз повторил, плененный их звучной простотой:
Пахучий, мокрый от росы луг возник в памяти — луг из забытого раннего детства. Знобящий холодок утра, острый запах стебля, размятого на ладони, свист отцовской косы... Было это или не было? Он не помнил своего отца, не помнил своего детства до той поры, когда очутился в городе у дяди. Мать осталась в памяти лишь смутным воспоминанием. Сам по себе, вне обстановки родительского дома, помнился коврик с петушками над кроватью да еще подпрыгивающий на крашеном полу кубарь. И вот теперь этот луг и свист отцовской — не чьей-нибудь, а именно отцовской тонкой косы...
Он почувствовал себя обиженным, очень одиноким в этом пустом, сверкающем вагоне.
«Да что это я? Какая-то сиротская грусть напала!»
Григорий Петрович отложил книгу и хотел было выйти на перрон, на люди, но в эту минуту жизнь сама ворвалась в вагон. Мимо двери купе проплыли два чемодана на плече носильщика и третий — в руке, мелькнуло миловидное женское лицо под черной шляпкой, похожей на цилиндр, генеральские погоны, еще одна шляпка — зеленая, затем еще погоны, штатские пиджаки и шляпы, букеты цветов, коробка с тортом. Головка в цилиндре заглянула в купе Немирова, самоуверенный взгляд небрежно окинул раскрытый чемодан, самого Немирова и брошенные на диван книги.
— Да, но нижнее место занято!
Немиров подобрал ноги и подтянулся, стараясь незаметно изменить свою слишком домашнюю позу. Молодая женщина заметила это, еще раз изучающе оглядела его и спросила:
— Простите, вы не согласитесь уступить нижнее место генералу?
В тот же миг две руки взяли ее за плечи и вместо нее показался сам генерал:
— Ну что ты вздумала, Леля! Извините нас за шум, сосед, мы прямо с именин, можно сказать — с бала на корабль.
Из коридора прозвенел тот же голос:
— Как хочешь, милый. Но мы с Лёкой располагаемся вместе и будем болтать всю ночь!
— А я буду спать как сурок, — сказал генерал и отступил, пропуская носильщика с желтым чемоданом.
Затем вся компания повалила на перрон. Немиров вышел покурить у открытого окна и наблюдал, как толпа провожающих шумно прощалась с двумя молодыми женщинами. Генерал стоял чуть в стороне с провожавшим его полковником и слегка утомленно, но добродушно наблюдал веселую прощальную суету.
Поезд уже тронулся, когда генерал и его спутницы прошли мимо Немирова в соседнее купе.
— Ну, болтайте, сороки, а я пошел отдыхать, — сказал генерал и шагнул в купе к Немирову. Его широкое, простодушное лицо и крупная седая голова, венчающая большое, грузное тело, понравились Немирову.
— Если хотите, я буду спать наверху, — предложил Григорий Петрович. — Я старый физкультурник.
— А я тоже старый физкультурник, — сказал генерал и опустился в кресло напротив Немирова. — Что ж, давайте знакомиться.
Они назвались. Генерал слыхал о директоре Немирове и теперь удивился его молодости.
Проводник принес крепкого чая. Генерал вытащил из желтого чемодана флягу с коньяком и два вдвигающихся один в другой стаканчика. Чокнулись и выпили. Взрыв смеха донесся через стенку. Генерал прислушался и улыбнулся удивленно, как бы признаваясь в собственной странной слабости.
— Воевать не так устаешь, как в этих, знаете ли, развлечениях, — сказал он. — Прямо голова кругом. Вот взял с собой в Москву — проветриться. И, знаете, попал в переделку! А сегодня Леля именинница, так с утра праздновать начали. Еле-еле увез. Подругу прихватили с собой погостить, а то бы и не увезти. В общем, знаете, попал в женские ручки...
Он потеребил щеку и спросил:
— Женаты?
— Да. Но моя жена — почти товарищ по оружию. И Григорий Петрович начал рассказывать о Клаве. В середине рассказа вдруг вспомнил последнюю ссору и неласковый голос, каким она попрощалась с ним. Он вздохнул и подставил стаканчик.
— Давайте уж по второму — за наших жен.
Генерал охотно поддержал тост, потом задумчиво сказал:
— Да, жены... Моя первая жена была врачом. В войну— военным врачом. Погибла уже под конец, на Дунае. Потерял ее — думал, никогда не женюсь... А вот...
И, помолчав, пожал плечами.
Новый взрыв смеха раздался за стеною.
Генерал снова прислушался, и выражение нежности прошло по его лицу, а затем набежала какая-то тень.
— Товарищ по оружию, как вы сказали, это большое счастье, — проговорил он, видимо высказывая давнюю, хорошо продуманную мысль. — И пусть вас не пугает, что занята очень, что вам уделяет меньше времени, чем хотелось бы, что хозяйство не на высоте. Жена-товарищ... да вы, друг мой, сами не знаете, как это много!
Он залпом выпил полуостывший чай, потеребил щеку и начал расспрашивать собеседника о заводе. Видно было, что ему стыдно своей откровенности и хочется уйти от слишком интимной темы.
На первый общий вопрос генерала — как идут дела на заводе? — Григорий Петрович ответил обычными, ничего не говорящими словами:
— Крутимся помаленьку.
Но уже через минуту с увлечением рассказывал о своем заводе и старался проанализировать все то, что характерно для нынешнего дня советской промышленности.
— Я начал работать учеником, так что прошел все ступени... Промышленность меняла свое лицо у меня на глазах, и я менялся вместе с ней. Возьмите мой завод. Первоклассный завод! Но это уже вчерашний день нашей индустрии. Новые строятся по другому принципу. Завтрашний день индустрии — автоматические поточные линии, высокая совершенная техника, где рабочий — наладчик, оператор, техник-электрик в белом халате, обслуживающий зал машин. Как на электростанциях, видели? А роль директора — роль старшего, если хотите, наладчика, организатора высокоорганизованного образцового механизма.
— Вроде командира дивизии или корпуса, — сказал генерал. — Сложное техническое хозяйство, тысячи людей... Хотя, наверно, это формальное сходство?
— Пожалуй, нет. Суть та же, — сказал Немиров. — Но в армии проще, там строгая дисциплина естественнее и бесспорнее… А ведь руководить вообще нельзя, без дистанции.
Он поморщился, вспомнив недавнее собрание. Попробуй-ка руководить, когда массовое собрание критикует каждый твой шаг и всем до всего есть дело!
— Разве? — с сомнением сказал генерал. — По совести, я и в армии не сторонник этой самой дистанции. Конечно, от солдата до генерала — расстояние большое. Но, ей-богу, сила власти — малая сила перед силищей подлинного авторитета командира и общего сознания бойцов. А что такое авторитет? Тут много всего соединяется... но, как мне кажется, непременно — умение прислушиваться и к офицерам и к солдатам, ощущать их настроение, их волю...
— Все это так... — Немиров усмехнулся и махнул рукой. — Конечно, так и есть. Но у нас это все... В общем, иной раз, знаете, устаешь от критики и самокритики.
Они оба засмеялись. Генерал налил коньяку и поднял стаканчик.
— Что ж, выпьем за этот беспощадный закон нашего движения, — с улыбкой сказал он, — Любить критику, наверно, невозможно, но без нее мы, должно быть, чаще ломали бы себе головы. Верно?
— Выпьем за то, чтобы она была разумна, — пробурчал Немиров и опрокинул стаканчик. Он помрачнел, припомнив все обиды, перенесенные за последние дни, и разговор с министром, насмешливо отчитавшим его. Легко рассуждать генералу, ему бы в такой переплет попасть, что бы он тогда сказал?
— Переменим тему, а? — предложил он. — Я как раз весь в синяках от критики и самокритики, так что...
— Переменим! — охотно поддержал генерал и дружески положил руку на колено Немирова. — Синяки, бывает, саднят и чешутся, я знаю. А может, если отвлечься от обиды...
И, не докончив мысль, он спросил о рентабельности — много ли нового в жизнь завода внесла борьба за рентабельность.
Григорий Петрович обрадовался новой теме, — она была одним из его «коньков».
— Рентабельность — это переворот! — воскликнул он. — Я не буду вас утомлять подробностями, но это тот рычаг, которым можно и нужно перевернуть всю систему управления, добиться четкой, совершенной организации.
Он запнулся, потому что вдруг вспомнил, что на собрании кто-то с пылом требовал этой самой высокой организации. Ах да, Воробьев! И еще он говорил о новом стиле руководства. Второй раз при директоре Воробьев требовал этого нового стиля. Как он себе представляет его? Немиров хорошо знал, чего он сам добивается, говоря о высокой организации. Оперативность всех звеньев заводского механизма. Соответствие всей технической базы растущим производственным задачам. Слаженность работы кооперированных заводов, чтобы их взаимные обязательства выполнялись с предельной точностью. Вот это он и называл высокой организацией. А новый стиль — это что-то неясное. Беллетристика, разговорчики…
— А я ведь вам сейчас завидую, — сказал генерал, вздыхая. — Конечно, очень почетно стоять на страже своей родины. Я военной профессией не тягощусь. Вся жизнь ей отдана. А раз себя вложил — как не любить? Люблю. Но иногда задумаешься: не будь этих проклятых капиталистических блоков, военной опасности, необходимости держать военные силы наготове — кем бы я был? Вся страна строит, творит. А что бы мог делать я? Накопил организаторского опыта, умения руководить людьми — двинуть бы все это в созидательный труд!.. Ваше дело замечательно тем, что вы видите человека в его самом прекрасном проявлении — в труде, в делании, как говорил Горький.
— В делании? — повторил Немиров. Слово поразило его выразительностью.
— А вы в самом центре этого делания, — с живостью продолжал генерал. — То, что мы знаем теоретически, что ли, вы повседневно видите, ощупываете, направляете. Скажите, очень изменился рабочий класс за эти годы? Я имею в виду один из основных признаков коммунизма — ощутим ли уже процесс стирания граней между физическим и умственным трудом?
— Ощутим ли?.. — пробормотал Григорий Петрович. Он, конечно, не раз говорил об этом признаке коммунизма, говорил в речах, в докладах, так же как еще до войны рассказывал о нем своим слушателям в политшколах. Но сейчас он, пожалуй, впервые попытался определить, как же проявляется этот признак в хорошо знакомых ему передовых рабочих и в той общей массе их — коллективе, о котором он не раз говорил: «Моему народу только скажи», «с нашим народом все провернем!» Очень ли изменился рабочий класс за последние годы?
— Да вот вам примеры, — заговорил он, раздумывая вслух. — Выступал у нас на днях лекальщик Авдеев. Как лекальщик это новатор природный, я бы сказал — он просто не умеет работать механически. Цеховой технолог — его первый друг, и я уж не знаю, кто кого больше учит. А выступил он на собрании — честное слово, не всякий начальник цеха сумеет предъявить такой счет и заводу, и министерству, и ученым! Одной из целей моей поездки в Москву были его деловые предложения — очень своевременные, очень полезные! Или еще: есть у нас слесарь Воловик. Мне даже всыпали однажды на партбюро турбинного цеха, что не даем простора творчеству Саши Воловика...
Он рассказывал о настойчивости изобретателя и его товарищей, невольно хвастая перед генералрм своими заводскими людьми, и вдруг опять на минуту запнулся, потому что мелькнула сторонняя мысль: а ведь именно эти самые люди, которыми я сейчас хвастаю, выступали против меня на партийном собрании! Призадумаешься тут.. .
— Воловик делал недавно доклад в Доме техники, — продолжал он. — Он и его молодой помощник Никитин все время покупают книги, подбирают себе технические библиотечки. Показатель это? Думаю, что да.
В его памяти всплыл облик комсомольского бригадира Коли... Кости... нет, Коли Пакулина, и афиша с объявлением, что Пакулин делает доклад в молодежном общежитии: «Моральный облик молодого человека эпохи построения коммунизма». Немирову вдруг захотелось узнать, что именно говорил в своем докладе этот Коля и что он думает о нем, о Немирове, и о новом стиле, которого требует Воробьев.
— Вы спрашиваете — ощутим ли процесс? Вот возьмите оргтехплан, — продолжал Немиров. — Что за штука, спросите вы? По существу — план коллективного творчества. Если вдуматься, впервые в истории на заводе — не в научно-исследовательском институте, а на заводе — весь коллектив или, во всяком случае, значительная часть коллектива решает, куда направить творческую мысль, что и как усовершенствовать, что механизировать. У нас по заводу в составлении оргтехпланов участвовало свыше полутора тысяч рабочих. Рационализаторских предложений подано только с момента его составления четыреста семьдесят. Ощутим процесс?
— Да, да! — подхватил генерал. — Но до чего же у нас невнятно пишут об этом! Или я проглядел? Ведь это ж, оказывается, ласточка коммунистического завтра!
— Вот именно, — увлекаясь, подтвердил Немиров и сам удивился тому, как это прекрасно и как новы для него сейчас эти мысли. — И, знаете ли, этот процесс ставит перед нами, руководителями, совершенно новые задачи. Стиль руководства усложняется и, пожалуй, меняется. Да, меняется! — повторил он больше для самого себя, чем для себеседника. — Ты, хозяйственник, становишься как бы главой не только производственного, но и творческого организма. Твой коллектив — все меньше исполнители, все больше — соавторы конструкторов, технологов, инженеров...
— Я над этим никогда не задумывался, — сказал генерал. — Но тут, очевидно, можно до какой-то степени прощупать стиль отношений в коммунистическом производстве. Верно? Там все будет законченнее, полнее, но развитие идет именно по этому пути? Очень, очень интересно. Счастливый вы человек!
Григорий Петрович вскинул на него глаза и сразу опустил их. Оживление его померкло. Он глубоко вздохнул:
— Трудно, знаете. Вы вот нашли, что я молод. А трудно не устареть, не отстать от движения времени. Запутаешься в неувязках да недоделках, того и гляди — основное прозеваешь.
Он еще раз вздохнул, почувствовав себя усталым и сбитым с толку собственным, только что пережитым увлечением.
— И потом, знаете, как во всяком процессе — есть крайности, помехи, мешающие этому процессу. Хотя они, быть может, им и порождены.
— А именно?
— Понимаете, в период созревания в молодой голове бывают не только смелые и талантливые, но и вздорные мысли.
Генерал, смеясь, развел руками:
— Тут уж, видимо, зрелый опыт и ум руководителей приходят на помощь!
— Стараемся, — угрюмо сказал Немиров. Грустно усмехаясь, он заново как бы охватил все, о чем только что говорил. Что ж, в общем интересно, можно увлечься. Но не преувеличил ли он того, что происходит? Увлекательно почувствовать себя главою творческого коллектива, но ведь основное его время поглощают другие заботы — задержки заготовок, нехватка инструмента, простои вагонов и прочее, и прочее, и прочее... Да и разве все рабочие похожи на Воловика или Авдеева?..
— К сожалению, — сказал он, — пока такие люди, как те, о которых я рассказывал, составляют все-таки меньшинство.
— Но меньшинство — определяющее?
— Конечно, поскольку будущее за ними.
— А настоящее?
— То есть?
— Видите ли, мы, военные, иногда говорим: такой-то батальон храбрый, стойкий. Значит ли это, что там все солдаты храбрецы? Нет, конечно. Это значит только, что в батальоне храбрый и талантливый командир, что там есть ядро храбрых, опытных, закаленных солдат. Они определяют лицо батальона, то есть поведут за собою остальных, скажем, поднимут под огнем в атаку или удержат рубеж, как бы ни было тяжко.
В умывальной раздались голоса, плеск воды, потом оттуда постучали. Генерал поспешно открыл дверь:
— Кто собирался спать, как сурок? Болтунишка! Молодая женщина с любопытством оглядела Немирова, кокетливо сказала обоим мужчинам:
— Спокойной ночи!
И скрылась за дверью.
— И впрямь пора спать, уже третий час…
Немирову казалось, что у него голова распухла от мыслей и на всю ночь хватит разбираться в них, но вместо этого он сразу же крепко заснул.
Проснулся он при ярком свете солнечного утра. Генерал, уже умытый и одетый, входил в купе из коридора, внося с собою запах одеколона и табака. В открытую дверь за ним ворвался порыв свежего ветра. До Ленинграда оставался час езды.
— Пока вы сладко спали, я подышал у раскрытого окошка, и знаете о чем думал? Думал о том, что если на моем веку отпадет военная опасность — обязательно попрошусь в директора. На какой-нибудь там небольшой заводик. Дадут, наверно? Очень вы меня раздразнили вчера!
— Гене-ра-ал! — позвали из соседнего куне.
— Сейчас, сейчас, Лелечка!
— Завтра-ка-ать!
Как подобает военному, генерал с утра был в полной форме, и все-таки, когда он направился в соседнее купе, он произвел на Немирова впечатление человека, который только сейчас застегнулся на все пуговицы и подтянул все ремни.
За одиноким чаем Григорий Петрович усмехался — ишь ведь как со стороны кажется заманчиво! «Раздразнил»… Но если все, что я с таким увлечением наговорил, — правда, значит я действительно чего-то недоглядел, недодумал? Хотя, черт возьми, какое это имеет отношение к планированию?
И он всеми помыслами устремился к тому, что ему предстояло сделать сегодня. Были дела приятные — принять меры к реализации всего, чего он добился в Москве. Затем — разговор с Диденко и, возможно, в райкоме с Раскатовым. Это менее приятно. А может быть, начать с поездки в Смольный, к секретарю горкома партии?
Поезд подходил к Ленинграду, пересекая зону мертвой земли — места длительных боев Отечественной войны, где все еще виднелись засыпанные, размытые дождями блиндажи, зияющие дыры ходов сообщения, рваные клочья колючей проволоки. Во всей этой зоне деревья были срублены, сожжены, сметены снарядами и бомбами. Но трава росла тут густо и сочно, и множество молоденьких ростков взметнулось рядом с обожженными пнями, и даже на искалеченных, обугленных стволах тут и там пробились зеленые веточки.
Промелькнули за окнами обновленные корпуса Ижорского завода, новые домики колпинского предместья, поля и строения пригородного совхоза — и уже пора было закрывать чемоданы да надевать пальто. Ленинград!
— Познакомьтесь, соседушка, с моими щебетуньями! Из-за спины генерала выглядывали обе молодые женщины.
— Жена очень хочет познакомиться с вами. У вас на заводе работает ее приятель, друг детства.
— Алеша Полозов, — сообщила она с гримаской. — Знаете такого?
— Как же, — сказал Григорий Петрович, хотя это имя не доставило ему ни малейшего удовольствия. — Один из наших передовых инженеров.
— Да-а? — протянула Леля, и в ее красивых глазах вспыхнули насмешливые, а может быть и злые огоньки. — Он всегда был ужасный паинька!
— Вот уж не думал, — в тон ей ответил Немиров. — На заводе он ужасный забияка!
В памяти ожило собрание, дерзкая речь Полозова, жесткие определения Ефима Кузьмича, самокритика Диденко, каждым словом хлеставшая по нему — по Немирову, но так, что не придерешься... И Григорий Петрович, продолжая малозначащий разговор с генералом и его спутницами, принял твердое решение: первым делом, не заезжая на завод, созвониться с секретарем горкома партии и отправиться в Смольный.