Аня Карцева ползала на коленях по холсту, краской заливая буквы: «Термисты! По вашей вине...» — и припоминала все то же, все то же — она бросилась к Алексею с этой нелепой, постыдной просьбой, а он с презрением оттолкнул ее руку и крикнул: «Совести у вас нет!»
Как он должен теперь презирать ее — он, который вел себя благородно и честно! Какой ничтожной казалась она самой себе, вспоминая, как хорош был Алексей — там, у станка, с Гаршиным и Любимовым, и с краснознаменцами, и позднее — с директором.
Немиров пришел в цех улыбающийся, оживленный, еще ничего не зная о случившемся, — должно быть, хотел приветствовать гостей и вместе с ними полюбоваться балансировкой ротора.
— Почему мне не доложили? — минуту спустя кричал он Полозову. — Где начальник цеха? Немедленно позовите его сюда! Черт знает что, отменили — и в кусты!
Алексей сдержанно сказал:
— Георгий Семенович к вам, наверное, и пошел. А командование в цехе передал мне.
Директор фыркнул и начал недоброжелательно и придирчиво расспрашивать, что предпринято для изготовления новой втулки. Предложение Пакулина, видимо, обрадовало его, но он был слишком раздосадован, чтобы высказать одобрение чему бы то ни было. В середине разговора он вдруг заметил в дальнем углу цеха непонятную ему возню с ротором первой турбины — ротор снова устанавливали на стойки.
— А там что такое?
Гаршин выдвинулся вперед и не без злорадства объяснил:
— Георгий Семенович нашел возможным... чтоб избежать срыва плана... временно... Но товарищ Полозов воспротивился. Из принципиальных соображений.
Директор промолчал, но всем показалось, что с его губ слетело ругательство. Борьба чувств ясно отражалась на его лице, и всем было понятно, что это не сулит ничего доброго заместителю начальника цеха. С минуту длилось тягостное молчание. Наконец Григорий Петрович произнес сдавленным от злости голосом:
— Обманывать государство никому не позволено, и заместитель начальника цеха поступил правильно.
Он с ненавистью взглянул на Полозова и приказал:
— Разыщите и приведите ко мне Любимова!
Не обращая больше внимания ни на Полозова, ни на Гаршина, он направился к гостям и дружеским жестом пригласил их вместе продолжить осмотр цеха.
Гаршин ринулся за директором и гостями, а Полозов постоял, кусая губы, и побрел к телефону.
Вспоминая, каким одиноким он выглядел в ту минуту, Аня не понимала, как она могла остаться в стороне, почему она тогда не побежала за ним следом, не сказала: ты прав! Не сказала: люблю больше, чем когда бы то ни было! Если можешь — прости.
Она вздрогнула, услыхав шаги. Неужели Алексей?
Но это был Диденко.
Аня встала, чтобы он мог прочитать текст обращения.
— Сама придумала? — спросил Диденко, одобрив текст.
— Да. Полозов велел выставить к утру.
— Что ж, правильно... — Он вздохнул и карандашом поправил неровно начерченную букву. — Д-да, — проговорил он, — вот как получилось... Значит, если бы не Полозов, вы все так и пошли бы на жульничество?
— Не знаю, как все. Я, Николай Гаврилович, во всяком случае виновата и смягчать свою вину не хочу. Сгоряча я даже не подумала, жульничество это или просто... Ну, не хотелось этого, провала, ведь теперь цех…
Диденко взял кисть, обмакнул ее в банку с краской и ловко выкрасил одну букву.
— Д-да, — снова протянул он. — Завтра термисты с утра зашевелятся. Пожалуй, брака от них вы больше не получите. А как думаешь, товарищ Карцева, если бы ротор сегодня подменили — могли бы пристыдить термистов таким плакатом? Зато как оживились бы все те, кто непрочь прикинуть процентик выполнения да кто хлопочет о своей славе больше, чем о деле!
Аня отобрала у него кисть, так как кисть повисла в воздухе и краска капала на холст. Заливая букву, она сказала:
— Я ведь понимаю, Николай Гаврилович.
И немного погодя спросила:
— Полозов в цехе?
— Полозова я домой отправил. В порядке партийной дисциплины. Со втулкой все работы налажены. Ефим Кузьмич присмотрит. А Полозову теперь покрутиться придется немало. Любимов-то слег.
— Слег?!
— Ага. Звонили ему, жена говорит — сердце. Знаешь, есть такой хороший способ уйти от ответственности: в кроватку и полотенце на голову — умираю! А по-моему, — с гневом добавил Диденко, — по-моему, если что случилось и ты виноват или, наоборот, прав, но не признан, — сперва додерись, исправь, ответь, а потом и в кроватку можно.
Через минуту он сказал:
— Ну, я пошел. А ты, товарищ культпроп, подумай и с народом поговори, не стесняйся поговорить откровенно, как есть. Нервничают сегодня люди. Между прочим, и на Полозова косятся. Потому что обидно — цех-то в прорыве! А только злость пройдет, страсти остынут— и останется уважение и, если хочешь, даже признательность. Как думаешь, что говорили бы потом в цехе? После того как турбину сдали, гостей проводили? Сказали бы — не социалистическое обязательство, а очковтирательство! Коммунисты о новом отношении к труду да к государству болтают, а сами вон что делают! Правильно? То-то! И еще представь себе, о чем шипел бы такой гусь, как Белянкин, как похохатывал бы Торжуев. И как бы товарищ Карцева завтра объяснила с точки зрения коммунистической морали эту махинацию с ротором комсомольцам, молодежи, вашему знаменитому Кешке Степанову хотя бы? А? Ну, будь здорова!
К ночи она закончила плакат, проследила за тем, как рабочие установили его на самом видном месте у проходной, и побрела домой. Войдя в прихожую, она со злобой услыхала спорящие голоса Любимовых, — ну, конечно, никакого припадка, просто решил отвертеться от неприятной ответственности!
— А я тебе говорю — они под тебя подкапываются, и твой Полозов в первую очередь! — говорила Алла Глебовна без обычной певучести в голосе. — Ты наивен! Ты не понимаешь, — если бы Полозов был на твоем месте, он и не подумал бы возражать! А тут выскочил, чтоб тебе шпильку вставить!
— Перестань, Алла. Ну перестань, бога ради, — раздраженно и устало просил Любимов.
— Нет! — вскрикнула Алла Глебовна. — Не перестану, потому что ты интеллигентский тюфяк! Сколько раз прошу — уходи на преподавательскую работу, пока Юрий Осипович может это устроить! Пока тебя не съели!.. Тебе нужен отдых, спокойствие, ты на себя не похож. В институте...
— Много ты понимаешь! — вдруг закричал Любимов. — В институте, в институте! В институтах теперь, знаешь, тоже новые песни.
Аня усмехнулась и громко хлопнула дверью, напоминая соседям, что они не одни в квартире.
Окно в ее комнате было открыто, и теплый, но свежий воздух струился ей навстречу. Аня высунулась в окно и среди тысяч ночных огней, среди тысяч освещенных и темных человеческих жилищ ясно увидела одно, невидное глазу, — комнату в квартире 38, где один, расстроенный и угрюмый, сидит Алексей. Алексей, без которого еще вчера казалось — ей не жить. Алексей, чью любовь она сегодня, быть может, умертвила, потому что не поняла, не поддержала, потому что вложила всю нежность в просьбу поступить неблагородно, нечестно… Как же это случилось? Как она могла? «Совести у вас нет»... С каким презрением он оттолкнул ее руку!..
Воспоминание доставляло физическую боль. И от этого не уйти. Только одно было возможно и необходимо — немедленно увидеть его, признаться, что виновата, и услышать все, что он захочет сказать ей. Если конец — пусть сразу.
Не взглянув в зеркало, не сменив рабочего платья, она снова вышла из дому и почти бежала всю дорогу до знакомого дома в переулке. Разыскала номер 38 на табличке у входа, взбежала по лестнице, позвонила. Она ждала, что Алексей откроет сам и холодно спросит: «Вы? Зачем?» Открыла незнакомая женщина в халате, с удивлением и любопытством оглядела Аню.
— Мне к товарищу Полозову. С завода. Очень срочно. Он не спит?
— Нет, наверное. Только что выходил, — неохотно ответила женщина и указала, куда идти.
Забыв постучать, Аня толкнула дверь и вошла. Вошла, прикрыла за собою дверь и прижалась к ней спиной, не зная, что же еще делать, раз она добежала до цели и Алексей — вот он. Не расстроенный, не угрюмый. Сидит в голубой футболке над стаканом чаю и ест булку с колбасой. Глаза его широко раскрылись от удивления.
— Аня, вы? — воскликнул он наконец, торопливо проглатывая булку. Не понять было, доволен он или раздосадован неожиданным вторжением.
В комнате было только два стула, на одном из них навалены книги, бумаги, два мятых галстука и пиджак. Алексей смахнул все это на кровать и неуклюже выставил стул на середину комнаты — для гостьи. Комната была большая и неуютная, с чересчур яркой лампой без абажура — холостяцкое жилье человека, мало бывающего дома. На рабочем столе, среди книг и беспорядочно наваленных бумаг и чертежей, почему-то стоял глобус, повернутый к Ане голубизной Тихого океана.
— Да вы садитесь, Аня. Чаю хотите?
Она ожидала всего, кроме этого неуклюжего и милого гостеприимства. Как будто ничего не произошло. Как будто он не крикнул ей тех слов, не оттолкнул ее с таким презрением несколько часов тому назад.
— Я пришла... Я должна вам сказать, Алеша. Мне ужасно стыдно, что я...
— Вы об этом? Да ну, что там, Аня! Впрочем, я рад, что вы пришли хотя бы из-за этого. Но у меня такой ералаш. Это потому, что не бывал дома, а дворничиха больна… Чаю налить?
— Нет!
Ей хотелось и смеяться и плакать одновременно. Если бы он сердился на нее, она не чувствовала бы себя такой виноватой. Если бы он обнял ее, она все забыла бы. Но он смешно суетился, пытаясь наскоро навести порядок на столе, — бумаги разлетались, книги падали. Махнув рукой, он оставил все как есть и растерянно сел напротив нее.
— Это такая гадость, что все надулись, — сказала Аня. — Я не могла не прийти и не сказать вам, что мне — стыдно за себя и за всех. Я думала, вы расстроены...
— А чего же мне расстраиваться? — удивился он. — Я же прав!
Она не знала, что еще сказать ему и что ей теперь делать.
— Зачем у вас глобус?
— А почему ему не быть? Он от мамы остался. Я люблю крутить его.
Он крутанул глобус, тот со скрипом дважды обернулся вокруг оси и снова застыл, показывая Ане лазурно-голубой океан с точками островов и пересекающимися пунктирными линиями основных транспортных путей.
— Иногда увидишь какое-нибудь название — и до того оно тебя будоражит! Остров Три-ни-дад. Я его совсем не представляю себе. Мимо него не проходит ни один из соблазнительных рейсов; Монтевидео—Марсель, 21 день; Генуя — Буэнос-Айрес, 19 дней. Он даже ничей, по глобусу. И почему их два? Вон там, повыше, другой Тринидад, английский. В самом центре скрещения морских путей — на Каракас, на Панамский канал, на Марсель, на Пернамбуко, на саму Огненную Землю! Впрочем, сейчас оба Тринидада, наверно, американские.
Он улыбнулся Ане и предложил так, как будто это может сбыться завтра:
— Давайте как-нибудь поедем путешествовать?
— Давайте, — сказала Аня. И додумала вслух: — Как странно, что я не поняла этого раньше. Ну, конечно, вы совсем не расстроились, и у вас прекрасный аппетит, и спать вы будете, как младенец.
— Я вам все-таки налью чаю, ладно? Я и в самом деле голоден, а мне одному неловко.
Он включил электрический чайник и начал шарить на полках.
— Где-то у меня второй стакан. Вы не смейтесь, я бываю отличным хозяином, я только подзапустил все за последнее время.
Он нашел стакан и подозрительно осмотрел его на свет. Аня отобрала стакан, сполоснула, поискала полотенце, засмеялась:
— Бог с вами, наливайте так. Моя бабушка всегда говорила, что нет ничего чище воды.
— Я не знал, что вы придете, Аня. Я бы приготовился.
Он быстро глянул на нее и тотчас отвел взгляд.
— Аня, но это будет скоро... по-настоящему?
Она молча кивнула, и он увидел это, хотя и не смотрел как будто в ее сторону. Оба медленно отхлебывали чай.
— А если говорить совсем правду, — вдруг сказал он, — то поначалу я действительно расстроился. И обиделся.
Он встал, решительно надел пиджак и потянул Аню за руки.
— Значит, вы одобрили?
— Да.
— Очень?..
Их губы встретились, и на долгие мгновения все, что занимало и волновало их, перестало существовать.
— А теперь пошли, — рывком отстраняясь, сказал Полозов. — Я вас провожу. Уже второй час, а мне надо в цех к шести. И черт его знает, что еще выкинет Любимов. Были вы дома? Видели его? Закатит, чего доброго, болезнь на неделю, вот и крутись за него.
— Так вы не провожайте. Ложитесь.
— Немножко-то можно?
Они вышли на улицу. Ночь была светлей, чем казалось из освещенной комнаты, — даже не ночь, а раннее-раннее утро. И этой удивительной белой ночи, похожей на утро, не было никакого дела до того, когда надо вставать двум людям, заблудившимся в знакомом переулке, и надо ли им вообще спать. И до здравого смысла ей не было никакого дела — она была беззвучна и все-таки умудрилась нашептывать им, что расставаться нельзя, что расставаться жаль и, может быть, прекраснее уже не будет ночи.
— Вернемся, Аня.
— Нет. И ты иди. У тебя завтра такой день.
Они опять оказались под старинными сводами на углу переулка, где было сумрачно и тихо и терялось представление о времени.
— Аня, вернемся.
— Нет!
— Почему?
— Потому, что я не могу сегодня, когда я шла к тебе признаваться... когда смотрела на тебя, как виноватая, снизу вверх...
— Ты все еще помнишь? И хочешь наоборот — смотреть сверху вниз?
— Не шути. Это серьезно.
— Мы, наверно, будем много ссориться, по-смешному и страшно серьезно.
— Наверно.
— Скорее бы, Аня. Я буду уступчив до предела возможного. Только не теперь... Когда ты придешь, Аня?
— В субботу.
— Ой, как долго!
— Алеша! За эти дни тебе надо сдать машину.
— Знаешь, машина и ты для меня совсем не одно и то же.
— Очень рада, но машину-то сдавать тебе!
— Ну, беги. Я не пойду дальше. Ничего?
Алеша, эта арка — самое славное место во всем городе.
— Мы здесь прибьем мемориальную доску в день золотой свадьбы. Золотая — это сколько?
— Кажется, пятьдесят. Или двадцать пять. Не знаю.
— Слышишь, Аня, где-то бьют часы. Два.
— Я побегу. Пусти меня.
— Ты не боишься одна?
— Нет.
Она оторвалась от него и пошла быстро, не оглядываясь. И не прямо домой, а переулками — на набережную канала, туда, где над водою свешивали свои поникшие ветви старые ивы.
Кто-то легко вскрикнул на другом берегу канала. Шепот и смех долетали до слуха Ани. «Потонет» — «Не потонет!» — «Плывет…»
Белый бумажный кораблик, или птица, или, быть может, оброненный белый цветок скользил по тусклой, почти бесцветной воде, важно поворачиваясь и выплывая на середину канала, где чуть поблескивали струи более сильного течения.
— В субботу, — вслух сказала Аня и на минуту прикрыла глаза, таким ярким, жданным и все же неожиданным представилось ей ее счастье. Открыв глаза, она сразу нашла белый кораблик — он победно плыл, покачиваясь на уносившей его струе. А те двое, плечо к плечу, следили за ним, перегибаясь через решетку. «В субботу...»