ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ночами я лежала в постели и наблюдала за представлением: пчелы просачивались в мою спальню через щели в стенах и кружили по комнате, издавая звуки, как самолетный пропеллер, — такое всепронизывающее ж-ж-ж-ж-ж-ж, заставляющее жужжать саму мою кожу. Я смотрела на их крылышки, мерцающие в темноте, подобно кусочкам хрома, и чувствовала, как в груди разрастается тоска. От того, как они летали, — даже не в поисках цветка, а просто, чтобы почувствовать ветер, — мое сердце кричало и пело.
В течение дня я слушала, как они роют проходы внутри стен моей комнаты, и представляла, как они превращают стены в соты, а мед просачивается в комнату и мне остается только подставить ему свой рот.
Пчелы появились летом 1964-го — тем самым летом, когда мне исполнилось четырнадцать и моя жизнь закружилась по совершенно новой орбите, именно так — по совершенно новой орбите.
Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что пчелы были посланы мне свыше. Иными словами, они появились, как архангел Гавриил перед Девой Марией. Я понимаю, сколь самонадеянно сравнивать свою жизнь с жизнью святых, но мне почему-то кажется, что они не стали бы возражать; не стану и я забегать вперед. Достаточно будет сказать, что, несмотря на все, что произошло тем летом, я сохранила к пчелам нежные чувства.
* * *
Первое июля 1964-го: я лежу в постели и жду появления пчел, думая о том, что сказала Розалин, когда я поведала ей об этих ночных визитах.
— Пчелы роятся перед смертью, — сказала она.
Розалин работала у нас с тех пор, как умерла моя мама. Мой папа, которого я называла Т. Рэй, поскольку слово «папа» никак ему не подходило, вытащил ее из персикового сада, где она работала одной из сборщиц. У нее было большое круглое лицо и тело, имеющее форму шатра, и она была такой черной, что ночь, казалось, сочится из всех пор ее кожи. Она жила одна в маленьком домике, запрятанном неподалеку от нас в лесу, и каждый день приходила, чтобы готовить, убирать и быть мне матерью. У Розалин никогда не было своих детей, так что последние десять лет я была ее любимой игрушкой.
Пчелы роятся перед смертью. Она была переполнена сумасшедшими фантазиями, на которые я не обращала никакого внимания, но я лежала и думала об этом, желая знать, не моя ли смерть у них на уме. По правде сказать, эта мысль не слишком меня тревожила. Каждая из этих пчел могла бы спикировать на меня и жалить, пока я не умру, и это не было бы худшим исходом. Те, кто считают, что смерть — худшее зло, ничего не смыслят в жизни.
Мама умерла, когда мне было четыре года. Это было фактом биографии, но, стоило мне об этом заговорить, как люди тут же принимались рассматривать свои ногти и ковырять заусенцы или выискивать что-то на небе, и было похоже, что они меня не слышат. Иногда какая-нибудь добрая душа говорила: «Просто выкинь это из головы, Лили. Это был несчастный случай. Успокойся».
Я лежала в постели и думала о том, как умру и попаду в рай — к моей маме. Я бы ей сказала: «Мама, прости. Пожалуйста, прости», и она бы целовала мою кожу и говорила, что я не виновата. Она бы говорила мне это первые десять тысяч лет.
Следующие десять тысяч лет она бы меня причесывала. Я знала, что она сможет сделать из моих волос такую красоту, что люди по всему раю побросают арфы, только чтобы восхищаться моей прической. Я очень быстро поняла — чтобы узнать, у кого из девочек нет мамы, достаточно взглянуть на их волосы… Мои волосы вечно торчали, как им вздумается, а Т. Рэй, конечно же, отказывался купить мне нормальные бигуди, так что я накручивала их на баночки из-под виноградного сока, а спать с ними было совершенно невозможно. Мне всегда приходилось выбирать между приличной прической и нормальным ночным сном.
Я решила, что пожертвую четыре или пять веков на то, чтобы рассказать ей, какое это несчастье — жить с Т. Рэем. Он был зол круглый год, но особенно летом, когда с утра до вечера работал в своих персиковых садах. Я старалась как можно меньше попадаться ему на глаза. Он был добр только со Снаутом, своей собакой, с которой он охотился на птиц, которая спала в его постели и которой он всякий раз принимался чесать живот, стоило ей только перевернуться на спину. Однажды я видела, как Снаут пописал на ботинки Т. Рэя, и это не вызвало у него ни малейшего возмущения.
Я часто просила Бога, чтобы он сделал что-нибудь с Т. Рэем. Он сорок лет ходил в церковь, но становился только хуже. Казалось, это должно было кое о чем сказать Богу.
Я отбросила одеяло. В комнате было совершенно тихо, нигде ни единой пчелы. Я поминутно глядела на часы, не понимая, куда же эти пчелы могли подеваться.
Наконец, где-то около полуночи, когда мои веки почти уже сдались в борьбе со сном, в верхнем углу комнаты возник урчащий звук, низкий и вибрирующий, звук, который можно было принять за мурлыканье кошки. А через мгновение тени на стене задвигались, похожие на брызги краски, ухватывая немного света всякий раз, когда они пролетали мимо окна, — так что я могла разглядеть контуры крыльев. Звук нарастал волнами, пока вся комната не запульсировала в темноте, пока сам воздух не стал живым, насквозь пронизанным пчелами. Они кружились вокруг моего тела, сделав меня эпицентром тучи, несущей торнадо. За всем этим жужжанием я не слышала даже собственных мыслей.
Я вонзила ногти в ладони с такой силой, что почти проткнула кожу. Пчелы могут закусать до полусмерти.
И все же зрелище было величественным. Вдруг я поняла, что не могу противиться побуждению показать это хоть кому-нибудь, даже если единственным человеком поблизости был Т. Рэй. И если его случайно укусит пара сотен пчел, что ж, тогда — прости, папочка.
Я выскочила из-под одеяла и бросилась к двери, проломившись сквозь гущу пчел. Я будила его, дотрагиваясь пальцем до руки, сперва тихонько, потом все сильнее, пока наконец я уже не тыкала в его руку со всей силы, изумляясь тому, до чего она твердая.
Т. Рэй в одних трусах вскочил с кровати. Я тащила его к своей комнате, а он кричал, что будет лучше, если это окажется правдой, что лучше бы этот проклятый дом сгорел, а Снаут лаял, как на голубиной охоте.
— Пчелы! — кричала я. — У меня в комнате рой пчел!
Но когда мы зашли в комнату, они уже исчезли в стене, как если бы знали, что он сейчас зайдет, и не хотели демонстрировать ему свой высший пилотаж.
— Черт подери, Лили, это не смешно.
Я осматривала стены сверху до низу. Я заглядывала под кровать, умоляя пыль и спирали кроватных пружин породить хотя бы одну пчелу.
— Они здесь были, — сказала я. — Летали повсюду.
— Ага — и еще стадо долбаных быков.
— Послушай, — сказала я. — Слышно, как они жужжат.
Он с притворно-серьезным видом приблизил ухо к стене.
— Я не слышу никакого жужжания, — сказал он и покрутил пальцем у виска. — Полагаю, они вылетели из этих сломанных часов с кукушкой, которые ты называешь своим мозгом. Еще раз меня разбудишь, Лили, и я достаю «Марту Уайтс», ты поняла?
«Марта Уайтс» была формой наказания, до которого мог додуматься только Т. Рэй. Я тут же замолкла.
И все же, я не могла это так оставить — чтобы Т. Рэй думал, что я дошла до того, что выдумала вторжение пчел с целью привлечь к себе внимание. У меня возникла великолепная идея — наловить полную банку этих пчел, предъявить их Т. Рэю и сказать: «Ну, и кто же тут выдумывает?»
* * *
Моим первым и единственным воспоминанием о матери был день ее смерти. Я долгое время пыталась вызвать в воображении ее образ до этого дня — хотя бы кусочек чего-нибудь, вроде того, как она подтыкает мое одеяло, читает мне про приключения Дядюшки Уиггли или холодным утром развешивает мое белье возле камина. Я была бы рада даже вспомнить, как она отламывает прутик и стегает меня по голым ногам.
Она умерла третьего декабря 1954-го. Печка так нагрела воздух, что мама стянула с себя свитер и стояла в одной майке, дергая застрявшее окно своей спальни.
Наконец она сдалась, проговорив:
— Ладно, отлично, тогда мы просто угорим здесь ко всем чертям.
У нее были густые черные волосы, которые вились вокруг ее лица — лица, которое я никак не могу вызвать в памяти, несмотря на отчетливость всего остального.
Я протянула к ней руки, и она подняла меня, сказав, что я немного великовата, чтобы так меня держать, но все равно продолжала держать меня на руках. Как только я оказалась у нее на руках, меня окутал ее запах.
Этот аромат остался со мной навсегда, и я могу представить его так же отчетливо, как запах корицы. Я регулярно ходила в Силван в магазин и обнюхивала каждый флакончик с духами, пытаясь найти нужный. Всякий раз, когда я там появлялась, продавщица духов изображала удивление, говоря: «Боже мой, посмотрите, кто к нам пришел». Как если бы я не была там неделю назад и не прошлась тогда по всему ряду бутылочек. «Галимар», «Шанель № 5», «Уайт Шолдерз».
И я говорила:
— Получили что-нибудь новенькое? Она ни разу не ответила «да».
Так что я была потрясена, когда почувствовала этот запах от своей учительницы в пятом классе, которая сказала, что это был попросту кольдкрем «Пондз».
В тот день, когда умерла моя мама, на полу лежал распахнутый чемодан — прямо возле окна, которое так и не удалось открыть. Она ходила в чулан и обратно, то и дело кидая что-нибудь в чемодан, не утруждая себя складыванием.
Я пошла за ней в чулан и пролезла под полами платьев и брючными штанинами вглубь, где валялись хлопья пыли, мертвые мотыльки и куски грязи из нашего сада, где стоял плесневый запах персиков, налипших на ботинки Т. Рэя. Я засунула руки в пару белых туфель на высоких каблуках и пошлепала ими друг о друга.
Пол в чулане вибрировал всякий раз, когда кто-нибудь взбирался по ступенькам под ним, так что я знала, что сейчас Т. Рэй будет здесь. Я слышала, как над моей головой мама сдергивала с вешалок все подряд, слышала шелест одежды и позвякивание проволочных плечиков друг о друга. «Быстрее», — сказала она.
Когда его ботинки протопали в комнату, она выдохнула, и воздух вышел из груди, как будто ее легкие внезапно и сильно сжались. Это последнее, что я четко помню, — ее дыхание, спускающееся ко мне, как крошечный парашют и исчезающее без следа среди груды обуви.
Я не помню, что они говорили, только злость в их словах и воздух, который, казалось, был весь в рубцах и кровоточил. Еще это напоминало птиц, пойманных в закрытой комнате, бьющихся о стены и стекла, друг о друга. Я попятилась, оказавшись еще глубже внутри чулана и чувствуя свои пальцы во рту, вкус туфель, вкус ног.
Когда меня стали вытаскивать, я сначала не поняла, кто меня тянет, пока не оказалась на руках у мамы и не вдохнула ее запах. Она пригладила мне волосы, сказала: «Не волнуйся», но тут Т. Рэй меня забрал. Он отнес меня к двери и опустил на пол в коридоре.
— Иди в свою комнату, — сказал он.
— Не хочу, — я плакала, пытаясь протиснуться мимо него, назад в комнату, назад к ней.
— Убирайся к черту в свою комнату! — заорал он и сильно меня пихнул. Я стукнулась о стену, затем упала на четвереньки. Подняв голову, из-за спины Т. Рэя я увидела, как она бежит к нему через комнату Она выкрикивала: «Оставь. Ее. В покое».
Я сжалась на полу у двери и наблюдала сквозь воздух, который, казалось, был весь исцарапан. Я видела, как он схватил ее за плечи и начал трясти, а ее голова моталась взад-вперед. Я видела, как побелели его губы.
И тогда — хотя я и вижу это сейчас словно в тумане — она вырвалась от него и побежала в чулан, подальше от его цепких рук, и стала нашаривать что-то на одной из верхних полок.
Увидев пистолет у нее в руке, я побежала к ней, неуклюже и чуть не падая, желая ее спасти, спасти нас всех.
Затем время распадается на куски. То, что я помню, находится в моей голове в виде четких, но совершенно разрозненных картинок. Пистолет, блестящий в ее руке, как игрушка; он вырывает пистолет и размахивает им; пистолет на полу; я нагибаюсь, чтобы его поднять; звук выстрела, похожий на взрыв.
Вот то, что я знаю о себе. Она была всем, что мне было нужно. И она навсегда осталась со мной.
* * *
Мы с Т. Рэем жили рядом с городком Силван, Южная Каролина, с населением 3100 человек. Палатки с персиками да баптистские церкви — вот все, что там было.
У въезда на нашу ферму стояла большая деревянная вывеска со словами: «ПЕРСИКОВАЯ КОМПАНИЯ ОУЭНСА», намалеванными самой отвратительной оранжевой краской, какую вы когда-либо видели. Я ненавидела эту вывеску. Но вывеска была мелочью, по сравнению с гигантским персиком, насаженным на верхушку двадцатиметрового шеста рядом с воротами. Все в школе называли его Великой Задницей (и это вежливый вариант их слов). Телесный цвет, не говоря уже о вертикальной складке посередине, придавали ему безошибочное сходство с задней частью человека. Розалин говорила, что это способ Т. Рэя показать задницу всему миру. Таков был Т. Рэй.
Он не верил ни в мои ночевки у подружек, ни в танцевальные вечеринки, что не было особой проблемой, поскольку меня на них все равно не приглашали, но он отказывался подвозить меня в город на футбольные матчи, на собрания энтузиастов и на субботние благотворительные мойки машин в «Бета-клубе». Его не волновало, что я ношу одежду, которую шила сама в варианте эконом-класса: ситцевые английские блузки с перекошенными молниями и юбки, свисающие ниже колен, — разве что девушки из церкви Святой Троицы стали бы ходить в подобных нарядах. С таким же успехом я могла написать у себя на спине: «Я НЕ ПОПУЛЯРНА И НИКОГДА НЕ БУДУ ПОПУЛЯРНА». Мне необходима была максимальная помощь, какую только может дать мода, ведь никто, ни единый человек, ни разу не сказал: «Лили, ты такой милый ребенок». Никто, кроме мисс Дженнингс из церкви, а ведь она была совершенно слепа.
Я разглядывала свое отражение не только в зеркале, но и в витринах и в телевизоре, когда он был выключен, пытаясь работать над своим взглядом. Мои волосы были черные, как у матери, но все состояли из непослушных вихров. Еще меня беспокоил мой маленький подбородок. Я надеялась, что он начнет расти одновременно с грудью, но ожидания не оправдались. У меня, однако же, были красивые глаза, как у Софи Лорен, но все равно, даже мальчики, делавшие из напомаженных волос хвостик и носившие в кармане рубашки расческу, не слишком мной интересовались.
То, что должно быть пониже шеи, у меня вполне оформилось, хотя и не было ни малейшей возможности выставить это на обозрение. Тогда было в моде носить кашемировые костюмы-двойки и шотландские юбки выше колен, но Т. Рэй сказал, что раньше ад превратится в ледовый каток, чем я пойду куда-нибудь в таком наряде — или я хочу забеременеть, как Битси Джонсон, чья юбка едва прикрывает задницу? Одному Богу известно, откуда он узнал про Битси, но что касается ее юбок и ее ребенка, то это было правдой. Просто неудачное стечение обстоятельств.
Розалин знала о моде меньше, чем Т. Рэй, так что, когда было холодно, помилуй-нас-Боже-Иисус, она отправляла меня в школу в бриджах, надетых под платье в стиле Святой Троицы.
Больше всего я ненавидела, когда кучки шепчущихся девчонок замолкали при моем приближении. Я отковыривала струпья со своего тела, а когда они заканчивались, грызла заусенцы, пока не начинала течь кровь. Я так много переживала о внешности и о том, все ли я правильно делаю, что, казалось, половину времени я лишь играю какую-то роль, вместо того, чтобы быть настоящей девочкой.
Я думала, что у меня появился реальный шанс, когда я записалась в школу очарования в Женском клубе прошлой весной — по вечерам в пятницу в течение шести недель, — но меня не взяли, поскольку у меня не было мамы, или бабушки, или хотя бы какой-нибудь вшивой тетки, чтобы вручить мне на выпускной церемонии белую розу. Розалин не могла этого сделать, так как это было против правил. Я плакала, пока меня не стошнило в раковину.
— Ты и так очаровательна, — говорила Розалин, отмывая раковину. — Тебе не нужны эти школы для выскочек, чтобы быть очаровательной.
— Нет, нужны, — всхлипывала я. — Они там учат всему на свете. Как ходить и поворачиваться, что делать с ногами, когда ты сидишь на стуле, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…
Розалин издала пыхтящий звук, выпустив воздух через сжатые губы.
— Господи помилуй, — сказала она.
— Ставить цветы в вазу, говорить с мальчиками, выщипывать брови, брить ноги, красить губы…
— А как насчет блевания в раковину? Они учат, как делать это очаровательно? — спросила она.
Иногда я ее просто ненавидела.
* * *
Наутро после того, как я разбудила Т. Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и смотрела, как я гоняюсь за пчелой с банкой в руках. Ее губа отвисала так, что мне был виден маленький розовый восход солнца у нее во рту.
— Чего это ты делаешь с этой банкой? — спросила она.
— Ловлю пчел, чтобы показать Т. Рэю. Он думает, что я их выдумала.
— Господь, дай мне силы.
Она чистила бобы на крыльце, и бисеринки пота сверкали у нее в волосах. Она потянула платье вперед, открывая воздуху доступ к ее груди, большой и мягкой, как диванные подушки.
Пчела села на карту штата, прикнопленную к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по живописному шоссе 17. Я накрыла пчелу банкой, поймав ее где-то между Чарлстоном и Джорджтауном. Когда я подсунула крышку, пчела запаниковала и принялась яростно колотиться о стенки, напоминая град, стучащий в окно.
Я насыпала в банку бархатистых лепестков, богатых пыльцой, и проделала гвоздем множество дырок в крышке, чтобы пчелы не погибли, ведь, как я знала, человек может в один прекрасный день превратиться в того, кого он убил.
Я подняла банку к лицу.
— Иди посмотри, как она бьется, — позвала я Розалин.
Когда она ступила в комнату, ее запах поплыл ко мне, темный и пряный, как табак, который она держала за щекой. У нее в руке была кубышка с горлышком размером с монетку и ручкой, чтобы продевать в нее палец. Я смотрела, как она прижимает кубышку к подбородку, вытягивает губы цветочком и сплевывает внутрь струйку черного сока.
Она поглядела на пчелу и покачала головой.
— Если она тебя ужалит, не приходи ко мне жаловаться, — сказала она, — потому что мне все равно.
Это было неправдой.
Я была единственной, кто знал, что, несмотря на грубоватость, сердце ее было нежней цветочной кожицы и она безумно меня любила.
Я узнала об этом в восемь лет, когда она купила мне цыпленка, выкрашенного для Пасхи. Я увидела его, дрожащего в углу в своем загончике: он был цвета красного винограда и печальными глазками высматривал свою маму. Розалин позволила мне принести его домой, прямо в гостиную, где я рассыпала по полу коробку овсяных хлопьев, чтобы он их клевал, и Розалин даже ни словом меня не попрекнула.
Цыпленок оставлял по всей комнате кусочки помета с фиолетовыми прожилками — видимо, потому, что краска просочилась в его хрупкий организм. Мы только начали уборку, как в комнату ворвался Т. Рэй, угрожая сварить цыпленка на обед и уволить Розалин за то, что она идиотка. Он кинулся ловить цыпленка, пытаясь схватить его своими черными после возни с трактором руками, но Розалин встала у него на дороге.
— В этом доме есть вещи похужей цыплячьего дерьма, — сказала она, глядя на него снизу вверх и одновременно сверху вниз. — Ты не тронешь эту крошку.
Когда он уходил по коридору, в звуке его шагов мне слышалось поражение. Она меня любит, думала я, и тогда эта мысль возникла у меня впервые.
Ее возраст был тайной, поскольку у нее не было свидетельства о рождении. Иногда она говорила, что родилась в 1909-м, а иногда — что в 1919-м, в зависимости от того, насколько старой она чувствовала себя в этот день. Но она точно знала место: Макклеланвиль, Южная Каролина, где ее мама плела корзинки из соломы, которые затем продавала, стоя у дороги.
— Как я — персики, — говорила я ей.
— Ничего общего с твоими персиками, — отвечала она. — У тебя нет семерых детей, которые с этого кормятся.
— У тебя шесть братьев и сестер? — Я всегда думала о ней как о человеке, у которого кроме меня нет никого на свете.
— Были, но я не знаю, где сейчас хотя бы один из них.
Она бросила своего мужа через три года после свадьбы, за пьянство.
— Дай его мозги птице, и птица полетит задом наперед, — говаривала она. Я часто задумывалась, что бы эта птица стала делать, будь у нее мозги Розалин. Я решила, что половину времени она будет гадить всем на голову, а другую половину — сидеть на брошенных гнездах, растопырив крылья.
В моих мечтах она была белой, выходила замуж за Т. Рэя и становилась мне настоящей матерью. А иногда я была сиротой-негритянкой, которую она находила на кукурузном поле и удочеряла. Изредка я видела нас живущими в другой стране, вроде Нью-Йорка, где она могла бы меня удочерить, и никто бы не удивлялся тому, что у нас разный цвет кожи.
* * *
Мою маму звали Дебора. Это имя казалось мне самым красивым на свете, хотя Т. Рэй и отказывался его произносить. Если же я его произносила, он вел себя так, будто сейчас пойдет на улицу и там кого-нибудь зарежет. Однажды я спросила его, когда у нее день рождения и какую начинку она любила в пироге, но он сказал, чтобы я заткнулась, а когда я спросила снова, он взял банку черничного желе и швырнул ее в кухонный сервант. На нем до сих пор остались синие пятна.
Однако мне удалось выжать из него кое-какие обрывки информации, например, что мама похоронена в Виржинии, там, откуда она родом. Я спросила его, можно ли найти мою бабушку. Нет, сказал он, мама была единственным ребенком. Однажды, раздавив на кухне таракана, он сказал, что мама проводила массу времени, пытаясь выманить тараканов из дома с помощью кусочков пастилы и дорожек из крошек от крекеров, что она была просто психом, когда дело касалось сохранения жизни насекомых.
Самые неожиданные вещи могли заставить меня по ней скучать. Например, спортивный топик. С кем я могла этим поделиться? И кто, кроме мамы, смог бы понять, как важно было возить меня на репетиции группы поддержки? Я могу точно сказать, что Т. Рэю такое и в голову не приходило. Но знаете, когда я по ней больше всего скучала? В день, когда, в возрасте двенадцати лет, проснулась с пятном, похожим на лепесток розы, на моих трусиках. Я была так горда этим цветком, но у меня не хватило духу показать его кому-нибудь, кроме Розалин.
Вскоре после этого я обнаружила на чердаке бумажный пакет, запечатанный степлером. Внутри я нашла последние следы моей мамы.
Там была фотография притворно улыбающейся женщины в светлом платье с плечиками, стоящей возле старой машины. Выражение ее лица говорило: «Не смей меня снимать», но она хотела, чтобы ее снимали, это было видно. Вы бы никогда не поверили тем историям, которые я выдумывала, глядя на фотографию: как она, стоя у автомобильного бампера, нетерпеливо дожидалась своей любви.
Я клала эту фотографию рядом со своей и выискивала черты сходства. У нее тоже немного недоставало подбородка, но, несмотря на это, ее внешность можно было оценить выше среднего, так что это давало мне надежду.
В пакете была еще пара белых хлопковых перчаток, потемневших от времени. Вынув их, я подумала: «Ее руки были здесь внутри». Мне неловко об этом вспоминать, но однажды я набила эти перчатки ватой и всю ночь продержала их в руках.
Но главной загадкой этого пакета была маленькая деревянная картинка Марии, матери Иисуса. Я узнала ее, несмотря даже на то, что у нее была черная кожа, чуть светлее, чем у Розалин. Было похоже, что кто-то вырезал изображение черной Марии из книги, наклеил его на отшлифованный кусочек дерева, сантиметров пяти в поперечнике, и покрыл его лаком. На оборотной стороне неизвестной рукой было написано: «Тибурон, Ю. К.».
Два года я хранила эти вещи в жестяной коробке, которую закопала в саду. У меня там было особое место среди деревьев, о котором не знал никто, даже Розалин. Я стала ходить туда еще до того, как научилась завязывать шнурки. Сперва это было просто местом, где я могла спрятаться от Т. Рэя и его скотства или от воспоминаний о том дне, когда выстрелил пистолет, но позже я стала убегать туда, иногда после того, как Т. Рэй ложился спать, просто чтобы спокойно полежать под деревьями.
Я положила ее вещи в жестяную коробку и закопала там в одну из ночей, поскольку страшно боялась оставлять их у себя в комнате, даже в глубине ящика своего стола. Потому что Т. Рэй мог пойти на чердак и обнаружить пропажу, и тогда он перевернул бы вверх дном мою комнату, чтобы найти эти вещи. Мне становилось дурно, когда я думала о том, что он со мной сделает, если это произойдет.
Время от времени я ходила в сад и выкапывала коробку. Я лежала на земле, надев мамины перчатки, и улыбалась ее фотографии, а деревья стояли вокруг, склонившись надо мной. Я рассматривала надпись: «Тибурон, Ю. К.» на оборотной стороне картинки с черной Марией, рассматривала эти буквы, написанные с нелепым наклоном, и думала о том, какое оно, это место. Однажды я нашла его на карте, и оно оказалось не более чем в двух часах езды от нас. Может, мама была там и купила эту картинку? Я пообещала себе, что однажды, когда стану уже достаточно взрослой, то сяду в автобус и съезжу туда. Я хотела побывать во всех местах, где ей доводилось когда-нибудь побывать.
* * *
В то утро, после ловли пчел, я отправилась в нашу палатку у дороги продавать персики Т. Рэя, где и провела остаток дня. Это было самой унылой работой, какую только можно придумать для девочки — часами торчать у дороги в палатке с тремя стенами и плоской жестяной крышей.
Я сидела на деревянном ящике из-под кока-колы и глядела на проносящиеся мимо пикапы, пока от выхлопных газов и скуки у меня не закружилась голова. Обычно по четвергам я продавала много персиков, поскольку женщины уже начинали готовиться к воскресным посиделкам, но в тот день все проезжали мимо.
Т. Рэй не позволял мне брать с собой книги. Если я все-таки приносила что-нибудь, вроде «Потерянного горизонта», спрятав его под рубашкой, тогда кто-то из доброхотов, вроде миссис Уотсон с соседней фермы, встретив отца в церкви, обязательно говорил: «Видела, как твоя дочка увлеченно читает в своей палатке. Ты можешь ею гордиться». Всякий раз после этого я чудом оставалась жива.
Что это за человек, который ненавидит чтение? Думаю, он считал, что это может зародить во мне мысли о колледже, каковые, с его точки зрения, были пустой тратой времени, особенно для девочек, даже если они, вроде меня, показывали наивысший результат при «тестировании словесных способностей». Мои математические способности не были столь ярко выражены, но нельзя же быть совершенной во всем.
Я была единственной из учеников, кто не роптал, когда миссис Генри выбрала на уроке очередную пьесу Шекспира. На самом деле, в угоду классу, я притворилась, что недовольна, хотя, если честно, я была очень рада.
Пока не появилась миссис Генри, я считала, что вершиной моей карьеры будет школа красоты. Однажды, рассмотрев ее лицо, я сказала, что французский изгиб бровей мог бы сделать с ней чудеса, а она ответила (цитирую): «Пожалуйста, Лили, ты оскорбляешь свой редкостный интеллект. Ты хотя бы представляешь, насколько ты умна? Ты могла бы стать профессором или писателем. Школа красоты. Ну ты и скажешь».
Прошло больше месяца, прежде чем мне удалось справиться с потрясением от того, что у меня есть жизненные перспективы. Вы знаете, как любят взрослые спрашивать: «Ну, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Невозможно передать, как я прежде ненавидела этот вопрос, но тут я вдруг начала говорить людям, даже тем, кто вовсе и не хотел этого знать, что я планирую стать профессором или писателем.
Я собирала коллекцию собственных произведений. А после того, как в школе мы прошли Ральфа Уалдо Эмерсона, я приступила к «Моей жизненной философии», которая должна была стать капитальным трудом, но мне удалось написать лишь три страницы. Миссис Генри сказала, что мне нужно перерасти свои четырнадцать лет, прежде чем у меня появится эта самая философия.
Она сказала, что образование — моя единственная надежда на будущее, и одолжила мне на лето свои книги. Стоило мне открыть одну из них, Т. Рэй говорил: «Кого ты из себя строишь, Юлия Шекспира?» Он и вправду считал, что так звали Шекспира, и если вы думаете, что я его поправляла, значит, вы ничего не смыслите в искусстве выживания.
Если я сидела в своей фруктовой палатке без книжки, то часто убивала время, сочиняя стихи. Но в тот ленивый день у меня не хватало терпения, чтобы подыскивать рифмы. Я просто сидела и думала, как я ненавижу эту палатку с персиками, как же я ее ненавижу.
* * *
Накануне того дня, когда я пошла в первый класс, Т. Рэй застал меня в палатке, ковыряющей гвоздем один из его персиков.
Он подошел, щурясь от солнца и засунув большие пальцы в карманы брюк. Я наблюдала за его тенью, скользящей по пыли и сорнякам, и думала, что сейчас он накажет меня за испорченный персик. Я сама не понимала, почему это делала.
Но вместо этого он сказал:
— Лили, завтра ты идешь в школу, так что пришло время, чтобы ты кое-что узнала. О своей матери.
На секунду все стихло, как будто бы ветер исчез, а птицы перестали летать. Когда он присел передо мной на корточки, мне показалось, что я попала в капкан.
— Пришло время узнать, что с ней случилось, и я хочу, чтобы ты узнала об этом от меня, а не от чужих людей, которым лишь бы сплетничать.
Мы никогда об этом не говорили, и я почувствовала, как по спине пробежал озноб. Воспоминания о том дне всегда посещали меня внезапно. Заклинившее окно. Ее запах. Позвякивание вешалок. Чемодан. Крики и ругань. Но больше всего — пистолет на полу, тяжесть в руках, когда я его подняла.
Я знала, что взрыв, который я слышала в тот день, убил ее. Этот звук порой возникал в моей голове и всякий раз удивлял. Иногда казалось, что, пока я держала пистолет в руках, не было вообще никакого звука, что звук возник позже, а иногда, когда я в одиночестве сидела на крыльце, скучая и не зная чем заняться, или торчала в своей комнате в дождливые дни, то чувствовала, что именно я являлась его причиной, что, когда я подняла пистолет и звук разодрал комнату, моя жизнь опрокинулась.
Это было тем знанием, которое, выйдя на поверхность, полностью завладевало мной, и я вскакивала и — даже если снаружи шел дождь — бежала вниз с горы к моему месту в персиковом саду. Там я ложилась на землю и постепенно успокаивалась.
Т. Рэй сгреб в ладонь горстку пыли и дал ей просочиться сквозь пальцы.
— В день, когда она умерла, она чистила чулан, — сказал он. Я не могла не заметить странные интонации в его голосе, неестественные интонации — вроде бы обычный голос, но не совсем — такой добренький голос.
Чистила чулан. Я никогда не думала о том, что она делала в эти последние минуты своей жизни, зачем она бегала в чулан, почему они ругались.
— Я помню, — сказала я. Мой голос казался мне тихим и очень далеким, как если бы он доносился из-под земли.
Он поднял брови и приблизил ко мне свое лицо. Лишь глаза выдавали его смущение.
— Ты… что?
— Я помню, — повторила я. — Вы друг на друга кричали.
Его лицо напряглось.
— Правда? — произнес он. Его губы начали бледнеть, а это всегда служило мне сигналом. Я отступила на шаг.
— Черт подери, тебе было лишь четыре года! — заорал он. — Ты сама не знаешь, что ты помнишь.
В наступившей тишине я думала о том, что надо ему соврать, сказать: «Я ошиблась. Я ничего не помню. Расскажи мне, что случилось», но потребность поговорить об этом была так сильна и сдерживалась так долго, что теперь она требовала слов.
Я смотрела вниз на свои ботинки и на гвоздь, который я уронила, увидев, как приближается Т. Рэй.
— Там был пистолет.
— Боже, — сказал он.
Он долго смотрел на меня, а затем отошел к огромным корзинам, сложенным за палаткой. С минуту он стоял там со сжатыми кулаками, а затем вернулся ко мне.
— Что еще? — спросил он. — Отвечай: что еще ты помнишь?
— Пистолет был на полу…
— И ты его подняла, — сказал он. — Полагаю, это ты помнишь.
Эхо взрыва зазвучало в моей голове. Я смотрела в сторону сада, желая сорваться с места и убежать.
— Помню, что подняла, — сказала я. — Но это все. Он наклонился, взял меня за плечи и слегка потряс.
— Ты больше ничего не помнишь? Ты уверена? Подумай еще.
Я думала так долго, что он дернул головой и с подозрением на меня посмотрел.
— Нет, сэр, это все.
— Тогда послушай, — сказал он, сжав пальцами мои руки. — Мы спорили, как ты и сказала. Мы тебя сперва не заметили. Затем мы повернулись, и ты стояла там с пистолетом в руке. Ты подняла его с пола. А затем он просто выстрелил.
Он отпустил меня и засунул руки в карманы. Я слышала, как в карманах позвякивают ключи и монетки. Я так хотела схватиться за его ногу, хотела, чтобы он поднял меня и прижал к груди, но я не двигалась, и он тоже не двигался. Он глядел куда-то поверх моей головы. Он очень внимательно туда глядел.
— Полиция задавала массу вопросов, но это был просто кошмарный несчастный случай. Ты не хотела этого делать, — сказал он мягко. — Но если кто-нибудь захочет знать — все было так, как я тебе только что сказал.
Затем он направился к дому. Он отошел совсем немного и оглянулся.
— И не ковыряй больше своим гвоздем мои персики.
* * *
Где-то после шести вечера я вернулась домой, так ничего и не продав, ни единого персика, и обнаружила Розалин в гостиной. Обычно к этому времени она уже уходила домой, но сейчас она сражалась с антенной на крышке телевизора, пытаясь избавиться от «снега» на экране. Президент Джонсон то появлялся, то бледнел и исчезал в снежной пурге. Я никогда не видела, чтобы Розалин так интересовалась телешоу, чтобы тратить из-за этого столько энергии.
— Что случилось? — спросила я. — Они сбросили атомную бомбу? — С тех пор, как у нас в школе начались противоядерные учения, я не могла не думать о том, что мои дни сочтены. Все строили у себя во дворах бомбоубежища, запасали воду, готовились к концу света. Тринадцать учеников из моего класса сделали модели бомбоубежищ в качестве своих научных проектов, что говорило о том, что не я одна об этом беспокоюсь. Мистер Хрущев и его ракеты были нашей навязчивой идеей.
— Нет, бомбу никто не взрывал, — сказала она. — Лучше подойди сюда и посмотри, нельзя ли настроить телевизор. — Ее кулаки так глубоко погрузились в бедра, что их почти не было видно.
Я обернула антенну оловянной фольгой. Изображение прояснилось настолько, что стало видно президента Джонсона, сидящего за столом, и людей, стоящих вокруг. Я не слишком любила нашего президента за то, как он держал за уши своих гончих. Но я обожала его жену, Леди Птицу, которая всегда выглядела так, словно не хочет ничего другого — только отрастить крылья и улететь.
Розалин придвинула скамеечку для ног к телевизору и уселась на нее, так что скамеечка полностью под ней исчезла. Она сидела, наклонившись к телевизору, и теребила край своей юбки.
— Что происходит? — спросила я, но она была так поглощена зрелищем, что даже не ответила. На экране президент чернильным пером писал свое имя на какой-то бумажке.
— Розалин…
— Ш-ш-ш, — сказала она, махая на меня рукой.
Пришлось узнавать новости от диктора. «Сегодня, второго июля», — сказал он, — «президент Соединенных Штатов в восточной комнате Белого дома подписал Акт о гражданских правах…»
Я взглянула на Розалин, которая сидела, тряся головой и бормоча: «Бог милосерден», при этом она выглядела такой недоверчивой и счастливой, как люди по телевизору, когда они правильно отвечают на вопрос, стоящий миллион долларов.
Я не знала, радоваться за нее или волноваться. Выходя из церкви, люди говорили исключительно о неграх и их гражданских правах. Кто выиграет: команда белых или команда цветных? Как будто это был вопрос жизни и смерти. Когда этот священник из Алабамы, преподобный Мартин Лютер Кинг, был арестован в прошлом месяце во Флориде за то, что хотел поесть в ресторане, люди в церкви вели себя так, словно команда белых выиграла звание чемпиона. Я понимала, что, узнав сегодняшние новости, они не станут сидеть сложа руки — ни за что на свете.
— Аллилуйя, Иисус, — говорила Розалин, сидя на своей скамеечке. Блаженная наивность.
* * *
Розалин оставила обед на плите — ее прославленный тушеный цыпленок. Накладывая тарелку Т. Рэю, я размышляла о том, как заговорить с ним на деликатную тему моего дня рождения. Он всегда игнорировал мой день рождения, но каждый раз я, как дура, надеялась, что в этом году все будет иначе.
Мой день рождения совпадал с днем рождения нашей страны, отчего помнить о нем становилось еще труднее. Когда я была маленькой, то думала, что люди запускают ракеты и фейерверки из-за меня — ура, Лили родилась! Но затем иллюзии рассеялись, как это обычно и происходит.
Я хотела рассказать Т. Рэю, что все девочки любят серебряные браслеты, что на самом деле в этом году я была единственной девочкой в Силванской средней школе, у которой не было такого браслета, и что главной фишкой обеденного перерыва было стоять в очереди за обедом, позвякивая запястьем и демонстрируя всем коллекцию своих амулетов.
— Итак, — сказала я, ставя перед ним тарелку, — в субботу у меня день рождения.
Я смотрела, как он вилкой отковыривает мясо от косточки.
— Я просто подумала, что хорошо было бы иметь один из тех серебряных браслетов, что продаются в торговом центре в городе.
Дом скрипнул, как это часто с ним бывало. За дверью негромко гавкнул Снаут, а затем стало так тихо, что я могла слышать, как во рту у Т. Рэя перемалывается еда.
Он доел грудку и принялся за бедро, время от времени сурово поглядывая на меня.
Я было начала говорить: «Так как насчет браслета?», но тут до меня дошло, что он уже ответил, и тогда какая-то грусть поднялась во мне. Она была нежной и прохладной и на самом деле не имела ничего общего с браслетом. Теперь я думаю, что это была грусть, вызванная скрежетом вилки о тарелку, звуком, заполняющим все пространство между нами, пространство, в котором больше не оставалось места для нас самих.
* * *
В ту ночь я лежала в постели, слушая пощелкивание, жужжание и мурчание в банке с пчелами, ожидая, пока не станет достаточно поздно, чтобы можно было прокрасться в сад и выкопать коробку с вещами моей мамы. Я хотела лежать в саду, лежать и чтобы эти вещи меня убаюкивали.
Когда темнота вытянула луну на середину неба, я вылезла из постели, надела шорты и блузку без рукавов и тихонько заскользила мимо комнаты Т. Рэя, двигаясь как на коньках. Я не видела его ботинок, которые он поставил прямо посередине коридора. Когда я упала, дом сотряс такой грохот, что храп Т. Рэя изменил свой ритм. Сперва храп совсем прекратился, но затем возник вновь, предваренный тройным похрюкиванием.
Я прокралась вниз по ступенькам и вышла через кухню. Когда ночь ударила в мое лицо, мне захотелось смеяться. Луна была идеально круглой и такой яркой, что все вокруг приобрело янтарный оттенок. Пели цикады, и я бежала босиком по траве.
Чтобы попасть на мое тайное место, нужно дойти до восьмого ряда (от сарая с трактором), свернуть налево и считать деревья, пока не дойдешь до тридцать второго. Коробка была зарыта в мягкой земле под деревом, достаточно неглубоко, чтобы я могла выкопать ее голыми руками.
Когда я смахнула землю с крышки и открыла ее, то сперва увидела белизну ее перчаток, затем фотографию, завернутую в вощеную бумагу, и, наконец, смешную деревянную картинку темноликой Марии. Я вытащила все из коробки и, вытянувшись среди опавших персиков, положила вещи себе на живот.
Когда я посмотрела наверх через паутину веток, ночь придавила меня всей своей тяжестью, и, на какое-то мгновение, я растворилась в окружающем. Я увидела молнию, но не зигзаг, а мягкие золотистые вспышки на небе. Я расстегнула пуговицы рубашки и распахнула ее, чтобы ночь обласкала мою кожу, да так и заснула, лежа с вещами моей матери на животе, а влажный воздух оседал на моей груди и небо трепетало зарницами.
Я проснулась от того, что кто-то ломился через деревья. Т. Рэй! Я села, в панике пытаясь застегнуть рубашку. Я слышала его шаги, быстрое, тяжелое дыхание. Посмотрев вниз, я увидела перчатки моей мамы и две картинки. Я оставила пуговицы и схватила мамины вещи, теребя их в руках, не в состоянии придумать, что мне делать, куда их спрятать. Коробка валялась в своей ямке, слишком далеко, чтобы можно было достать.
— Лили-и-и! — кричал он, и я видела, как стремительно приближается его тень.
Я запихала перчатки с картинками под пояс своих шорт, а затем дрожащими пальцами схватилась за оставшиеся пуговицы.
Прежде чем я успела их застегнуть, на меня упал луч света — и вот Т. Рэй уже стоял надо мной, без рубашки, с фонарем в руке. Луч шарил по мне, ослепляя, когда пробегал по лицу.
— С кем ты здесь была? — заорал он, направляя свет на мою полузастегнутую рубашку.
— Н-ни с кем, — сказала я, подобрав ноги и обхватив колени руками, в ужасе от того, что он подумал. Я не могла долго смотреть ему в лицо — оно было таким большим и ослепительным, как лицо Бога.
Он направил луч в темноту.
— Кто здесь?
— Т. Рэй, пожалуйста, здесь кроме меня никого не было.
— Поднимайся! — рявкнул он.
Я пошла за ним к дому. Его ноги так ударяли в землю, что мне стало ее жаль. Мы молчали, пока не пришли на кухню и он не достал из буфета крупу «Марта Уайтс».
— Этого можно ожидать от парней. Лили, — их трудно винить, — но я не ожидал этого от тебя. Ты ведешь себя, как шлюха.
Он насыпал горку крупы, размером с муравейник, на пол из сосновых досок.
— Иди сюда и становись на колени.
Я стояла на крупе с шестилетнего возраста, но так и не смогла привыкнуть к этому ощущению толченого стекла, насыпанного тебе под кожу. Я подошла к горке такими крошечными шажками, как какая-нибудь японка, и опустилась на пол, твердо решив не плакать. Но мои глаза уже начинало жечь.
Т. Рэй сидел в кресле и чистил ногти карманным ножиком. Я переминалась с колена на колено, надеясь получить хотя бы секундное облегчение, но от этого боль лишь глубже проникала под кожу. Я закусила губу и в это мгновение почувствовала деревянную картинку Черной Мадонны у себя под поясом. Я почувствовала вощеную бумагу с фотографией внутри и перчатки мамы, прижатые к моему животу, и вдруг осознала, что там моя мама, прямо у меня на теле, как если бы она была панцирем, защитившим меня, чтобы помочь справиться со всей этой подлостью.
* * *
На следующее утро я проснулась поздно. Как только мои ноги коснулись пола, я сунула руку под матрас, проверить, на месте ли вещи моей мамы.
Уверивпшсь, что все на месте, я отправилась на кухню, где нашла Розалин, подметающую крупу.
Я намазала маслом кусок хлеба.
Она мела с таким ожесточением, что меня обдавало ветром.
— Что произошло? — спросила она.
— Ночью я выходила в сад. Т. Рэй думает, что я встречалась там с мальчиком.
— А ты встречалась?
Я вытаращила на нее глаза:
— Нет.
— Сколько времени он держал тебя на этой крупе?
Я пожала плечами:
— Может, час.
Она прекратила мести и посмотрела на мои колени. Они горели сотнями ярких кровоподтеков, крошечными синяками, которые вскоре превратят кожу в сплошное синее пятно.
— Посмотри на себя, детка. Посмотри, что он с тобой сделал, — сказала Розалин.
Мои колени истязали достаточно много раз в моей жизни, чтобы я перестала думать об этом, как о чем-то из ряда вон выходящем; с этим просто нужно было время от времени мириться, как с простудой. Но сейчас выражение лица Розалин заставило меня взглянуть на это новыми глазами. Посмотри, что он с тобой сделал.
Я разглядывала свои колени — именно за этим занятием и застал меня Т. Рэй, войдя на кухню.
— Взгляните-ка, кто решил наконец проснуться. — Он вырвал хлеб у меня из рук и бросил в миску Снаута. — Будет не слишком бесцеремонно с моей стороны, если я попрошу тебя пойти в персиковую палатку и чуть-чуть поработать? Тебя пока еще не выбрали Королевой Дня.
Я знаю, это звучит безумно, но до сих пор я думала, что Т. Рэй хотя бы немножко меня любит. Я не могла забыть, как он улыбался мне в церкви, когда я пела, держа в руках перевернутый вверх ногами сборник гимнов.
Я смотрела на его лицо. Оно было злобным и презрительным.
— Пока ты живешь под моей крышей, ты будешь делать, что я скажу! — заорал он.
Тогда я найду другую крышу, подумала я.
— Ты поняла? — спросил он.
— Да, сэр, я поняла.
И это было правдой. Я поняла, что новая крыша сможет сделать для меня невероятное.
* * *
Ближе к вечеру я поймала еще двух пчел. Лежа на животе поперек кровати, я наблюдала, как они кружатся внутри банки, не находя выхода.
Розалин сунула голову в дверь.
— Ты в порядке?
— Ага.
— Я ухожу. Скажи своему папаше, что я пойду завтра в город, так что меня не будет.
— Идешь в город? Возьми меня, — сказала я.
— А тебе зачем?
— Ну Розалин, ну пожалуйста.
— Тебе придется всю дорогу идти пешком.
— Ну и что.
— Почти все будет закрыто, кроме лотков с фейерверками и бакалеи.
— Ну и что. Я просто хочу в свой день рождения выйти куда-нибудь из дому.
— Ладно, только отпросись у своего папаши. Я зайду за тобой утром.
Она уже вышла за дверь, когда я ее окликнула:
— Чего это ты собралась в город?
Мгновение она продолжала стоять ко мне спиной, совершенно не шевелясь. Когда она обернулась, лицо ее выглядело мягким и изменившимся, словно это была другая Розалин. Она сунула руку в карман, порылась в нем и вытащила сложенный блокнотный листок. Она села на кровать рядом со мной. Я потирала свои ноги, пока она разглаживала листок у себя на коленях.
Ее имя, Розалин Дэйз, было написано на этом листке, по меньшей мере, раз двадцать пять, крупными письменными буквами, как первая работа, которую ты сдаешь в начале учебного года в школе.
— Тут я тренировалась, — сказала она. — Ведь четвертого июля в церкви для цветных будет слет избирателей. Я регистрируюсь, чтобы голосовать.
У меня в желудке возникло неприятное ощущение. Накануне по телевизору сказали, что какого-то человека в Миссисипи убили за то, что он зарегистрировался для голосования. И я лично слышала, как мистер Басси, один из дьяконов, сказал Т. Рэю: «Не волнуйтесь, они потребуют, чтобы те писали свои имена безукоризненным письменным шрифтом, и не дадут им учетной карточки, если они забудут поставить хотя бы птичку над „й“ или сделать петлю в букве „у“».
Я разглядывала завитки в «Р» Розалин.
— A T. Рэй знает, что ты делаешь?
— Т. Рэй, — сказала она, — Т. Рэй вообще ничего не знает.
* * *
На закате он прошаркал наверх, весь потный после работы. Я встретила его у кухонной двери, стоя со скрещенными на груди руками.
— Я думаю завтра сходить с Розалин в город. Мне нужно купить кое-какие предметы гигиены.
Он принял это без комментариев. Больше всего Т. Рэй ненавидел упоминания о женской половой зрелости.
Вечером я взглянула на банку на комоде. Несчастные пчелы сидели на донышке, едва шевелясь, и наверняка мечтали улететь. Тогда я вспомнила, как они выныривали из щелей в стенах и летали, летали. Я подумала о том, как моя мама делала дорожки из крошек от крекеров и пастилы, чтобы выманивать тараканов из дома, вместо того, чтобы их давить. Я сомневалась, что она бы одобрила, что я держу пчел в банке. Я отвинтила крышку и положила ее рядом.
— Можете лететь, — сказала я.
Но пчелы остались на месте, словно самолеты на взлетной полосе, которые не знают, что полоса уже свободна. Они ползали на своих тоненьких ножках вдоль стеклянных стенок, как будто весь мир сжался до размеров этой банки. Я постучала по стеклу, даже положила банку на бок, но эти ненормальные пчелы не желали никуда улетать.
* * *
Пчелы были все еще там, когда на следующее утро пришла Розалин. Она принесла пирог с четырнадцатью свечками.
— Привет. С днем рождения, — сказала она. Мы съели по два куска, запивая молоком. Молоко оставило на ее темной верхней губе белый полумесяц, который она не потрудилась вытереть. Позже я вспоминала об этом — как она отправилась в путь, женщина, отмеченная иной судьбой.
До Силвана было не близко. Мы шагали вдоль края дороги. Розалин двигалась медленно, но ритмично. Плевательная кубышка болталась у нее на пальце. Воздух был дымчатым и весь пропитан запахом персиков.
— Хромаешь? — спросила Розалин.
Ноги так болели, что я с трудом за ней поспевала.
— Немного.
— Тогда почему бы нам не присесть ненадолго в тенечке?
— Все в порядке, — сказала я, — не беспокойся. Проехала машина, обдав нас пылью и горячим воздухом. Розалин от жары вся взмокла. Она вытирала лицо и тяжело дышала.
Показалась баптистская церковь Эбенезера, которую посещали мы с Т. Рэем. Сквозь заросли деревьев проступал шпиль, а красные кирпичи выглядели затененными и прохладными.
— Пойдем, — сказала я, сворачивая с дороги.
— Ты куда?
— Отдохнем в церкви.
Внутри было тихо и тускло. Свет косо падал из окон, но это были не симпатичные витражи, а матовые стекла, через которые невозможно ничего увидеть.
Я прошла вперед и села на вторую скамью, оставив место Розалин. Она взяла бумажный веер с полочки для сборников гимнов и теперь изучала картинку, нарисованную на нем — белая церковь и улыбающаяся белая женщина, выходящая из дверей.
Розалин начала обмахиваться, и я чувствовала волны воздуха, идущие от нее. Она никогда не ходила в церковь, но в те несколько раз, когда Т. Рэй позволял мне сходить к ней домой, я видела ее специальную полочку с огарком свечи, речными камушками, красным пером и куском какого-то корня. В центре стояла фотография без рамки, на которой была изображена женщина.
Когда я в первый раз это увидела, то спросила у Розалин: «Это ты?», поскольку — клянусь — женщина выглядела в точности как она, с мохнатыми косичками, иссиня-черной кожей и узкими глазами, а вся масса ее тела стекла вниз, как у баклажана. По бокам, там, где Розалин держала фотографию пальцами, глянец вытерся.
— Это моя мама, — сказала она.
Эта полочка была иконостасом религии, которую она сама себе выдумала: гибрид культа природы и культа предков. Она прекратила посещать молитвенный дом Святого Евангелия много лет назад, поскольку службы там начинались в десять утра, а заканчивались не раньше трех пополудни, что было, как она выразилась, предостаточным количеством религии, чтобы убить взрослого человека.
Т. Рэй сказал, что религия Розалин была совершеннейшей галиматьей и чтобы я держалась от этого подальше. Но меня притягивало то, что она любит речные камешки и перья дятлов, что у нее есть единственная фотография мамы — прямо как у меня.
Одна из дверей открылась, и в церковь вошел брат Джералд, наш священник.
— Ради всего святого. Лили, что ты здесь делаешь?
Тут он увидел Розалин и с таким остервенением принялся скрести свою безволосую макушку, что я побоялась, что он протрет ее до самого черепа.
— Мы шли в город и завернули сюда, чтобы слегка охладиться.
Его рот сложился по форме звука «о», но он не произнес его вслух; он был занят, рассматривая Розалин, сидящую в его церкви, Розалин, которая именно сейчас решила сплюнуть в свою кубышку.
Забавно, что я забыла о правилах. Ей не полагалось здесь находиться. Всякий раз, когда доходили слухи о том, что группа негров собирается прийти в воскресенье утром на нашу службу, дьяконы, сцепив руки, вставали на ступенях церкви, чтобы их не пустить. Мы любим их во Христе, объяснял брат Джерадд, но у них есть свои места.
— У меня сегодня день рождения, — сказала я, надеясь пустить его мысли в другое русло.
— Правда? Тогда, с днем рождения, Лили. Так сколько тебе исполнилось?
— Четырнадцать.
— Спроси его, можно ли тебе взять парочку этих вееров как подарок ко дню рождения, — сказала Розалин.
Он издал тоненький смешок.
— Ну, если мы начнем раздавать веера всем, кто этого захочет, то в церкви не останется ни одного веера.
— Она просто шутит, — сказала я и встала. Он улыбнулся, довольный, и провел меня до самой двери, а Розалин шла следом за нами.
Снаружи солнце светило еще ярче. Когда мы прошли мимо дома священника и снова оказались на шоссе, Розалин извлекла из-за пазухи два церковных веера и, придав своему лицу выражение невинности, передразнила меня: «О, брат Джерадд, она просто шутит».
* * *
Мы вошли в Силван с самой гадкой его стороны. Старые дома из шлакоблоков. Вентиляторы, втиснутые в окна. Грязные дворики. Женщины в розовых бигуди. Собаки без ошейников.
Пройдя несколько кварталов, мы оказались возле заправки Эссо на углу Уэст-маркет и Парк-стрит — место, знаменитое как пристанище для мужчин, у которых слишком много свободного времени.
Я обратила внимание, что на заправке нет ни одной машины. Трое мужчин сидели возле мастерской на пластиковых стульях, положив на колени лист фанеры. Они играли в карты.
— Крой, — сказал один из них, и заправщик, в шапочке с козырьком, шлепнул карту на лист фанеры. Он поднял глаза и увидел нас: Розалин шла, махая веером и, подшаркивая, раскачивалась из стороны в сторону.
— Эй, взгляните-ка кто идет, — закричал он, — ты куда, черномазая?
Издалека до нас доносились взрывы петард.
— Не останавливайся, — прошептала я, — не обращай внимания.
Но Розалин, у которой оказалось меньше здравого смысла, чем я надеялась, произнесла тоном, каким ребенку в детском саду объясняют очень трудные вещи:
— Я иду зарегистрировать свое имя, чтобы мне разрешили голосовать, вот куда я иду.
— Нам лучше поторопиться, — сказала я, но она продолжала идти в своем обычном медленном темпе.
Человек с волосами, зачесанными назад, сидевший рядом с заправщиком, отложил карты и произнес:
— Вы это слышали? У нас здесь образцовый гражданин.
Ветер пел свою медленную песню, двигаясь вслед за нами по улице. Мы шли, а эти мужчины, отложив свой импровизированный стол, подошли к краю дороги. Они ждали нас стоя, как зрители на параде.
— Вы хоть раз видали таких черных? — сказал заправщик.
И человек с зачесанными назад волосами ответил:
— Нет. И я ни разу не видал таких больших. Разумеется, третий мужчина должен был тоже что-нибудь сказать, так что он посмотрел на Розалин — беззаботно выступающую, с веером, который скорее подошел бы белой женщине, — и произнес:
— Где ты взяла этот веер, черномазая?
— Украла в церкви, — отрезала она. Буквально — отрезала.
Однажды я с ребятами из церкви плавала на плоту по реке Чаттуга, и теперь я испытывала похожие ощущения — что нас несет течение, водоворот событий, которому невозможно противиться. Подойдя к мужчинам, Розалин подняла кубышку, наполненную черной слюной, и спокойно вылила слюну им на ботинки, выводя рукой вензеля, как будто она писала свое имя — Розалин Дэйз — точно так, как она тренировалась его писать.
Какую-то секунду они глядели на слюну, стекающую, как автомобильное масло, по их ботинкам. Они моргали, не в силах этому поверить. Когда они подняли глаза, я увидела, как удивление на их лицах уступает место злости, а затем и откровенной ярости. Они набросились на нее, и все завертелось. Розалин, которую держали и колошматили со всех сторон, Розалин, которая кружилась, пытаясь стряхнуть мужчин со своих рук, и мужчины, оравшие, чтобы она извинилась и вытерла им ботинки.
И еще слышались крики птиц над головой, резкие и бесполезные — птицы срывались с веток, перемешивая воздух с ароматом сосны, и в тот момент я уже знала, что до конца жизни буду испытывать к этому запаху отвращение.
— Вызови полицию, — закричал заправщик кому-то внутри мастерской.
К тому времени Розалин лежала, распластавшись на земле и вплетя пальцы в траву. Из ранки под глазом шла кровь. Она затекала под подбородок, словно это были слезы.
Приехавший полицейский приказал нам сесть к нему в машину.
— Вы арестованы, — сказал он Розалин. — Оскорбление, кража и нарушение общественного порядка.
Затем он обратился ко мне:
— Когда приедем в участок, я позвоню твоему отцу, и пускай он с тобой разбирается.
Розалин залезла в машину и уселась. Я залезла вслед за ней и тоже уселась. Я делала все точно так же, как делала она.
Дверь закрылась. Она закрылась с легким щелчком, почти бесшумно, и это было самое странное — как такой тихий звук мог заполнить собой весь мир.