За горами – горы. История врача, который лечит весь мир

Киддер Трейси

Часть IV

Месяц путешествий

 

 

Глава 20

“Пол с Джимом заставили мир признать проблему лекарственно-устойчивого туберкулеза разрешимой”, – сказал мне однажды Говард Хайатт. Он считал это серьезным достижением. Шел 2000 год, мы сидели в его кабинете в Бригеме. “Минимум два миллиона человек в год умирают от ТБ. Но когда среди умирающих много людей с лекарственно-устойчивыми штаммами – а так и будет, если не запустить очень большую и действенную программу, – два миллиона не предел. Цифра может катастрофически увеличиться”.

А ведь МЛУ-ТБ составлял лишь часть огромной проблемы в мировом здравоохранении. Над новым тысячелетием нависли ТБ и СПИД. Если добавить в прогнозы пандемию малярии, становится ясно, что мир находился на грани таких бедствий, каких не видел несколько столетий, со времен чумы в Европе и почти полного уничтожения коренных народов Южной и Северной Америки. Похоже, Хайатт имел в виду, что Фармеру следовало бы целиком посвятить себя битве с этими напастями, причем на уровне, соответствующем их размаху. “Шесть месяцев в году Пол лично ведет прием пациентов в Гаити. Употребить бы это время на большую программу по лечению больных ТБ в тюрьмах России и других восточноевропейских стран, или на искоренение малярии во всем мире, или на СПИД в Южной Африке… Какая разница, чем бы он ни занялся, это точно будет важно. Вы только посмотрите, чего он достиг, потратив лишь часть своего времени на МЛУ-ТБ! Посмотрите, как работают его способности и политическая хватка! Я пытался убедить его ограничиться в Гаити ролью консультанта и как можно больше времени уделять глобальным проектам”.

Фармеру уже исполнилось сорок, и он занимал достаточно высокое положение, чтобы действовать так, как мечталось Хайатту, – на чисто административном уровне. У него сложилась блестящая репутация в академических кругах. Ему вскоре предстояло занять постоянную профессорскую должность в Гарварде. В очереди кандидатов на престижные премии по медицинской антропологии он стоял среди первых – некоторые коллеги уже поговаривали о том, что он “дал новое определение” этой дисциплине. Что до статуса в клинической медицине, Фармер стал одним из тех врачей, кого медицинские университеты США и Европы приглашают читать лекции, на которые сбегается весь кампус. Даже бригемские хирурги недавно попросили его прочесть им лекцию – особая честь, какой нечасто удостаивается простой терапевт. Кроме того, Фармер входил в несколько советов по международному здравоохранению, и к его мнению прислушивались. Но он явно не собирался отказываться от каких-либо направлений своей работы, в том числе от личного приема пациентов в Гаити.

Но это вовсе не означает, будто Фармер не желал всеми силами способствовать избавлению мира от нищеты и болезней. Просто у него были собственные представления о том, как этого добиваться. На самом деле он, наверное, был единственным человеком, точно знавшим, что надо делать. Однажды молодой помощник сгоряча обвинил его в неумении расставлять приоритеты. Неправда, ответил Фармер. На первом месте пациенты, на втором заключенные, на третьем студенты. Но он, мол, понимает, что помощник мог запутаться в деталях.

Мне нравилось сидеть с ним рядом и смотреть, как он возится с электронной почтой – в Канжи, в самолетах, в залах ожидания аэропортов. Обдумывая, как лучше донести свою мысль, он особым образом крутил пальцем в воздухе. Когда же кто-то, по его мнению, приводил удачный аргумент, постукивал себя пальцем сбоку по носу. Интересовала меня и его переписка как таковая. Письма давали некоторое представление о деятельности Фармера, позволяли хоть приблизительно оценить ее масштаб. В начале 2000 года он получал около семидесяти пяти посланий в день. Похоже, большинству из них он радовался, многих адресантов сам же приглашал к общению и отвечал почти всем.

Фармеру поступали вопросы насчет больных МЛУ-ТБ, требующие вдумчивого прочтения и обстоятельного ответа; взволнованные и волнующие отчеты по проектам ПВИЗ в России, Чьяпасе, Гватемале и Роксбери; дружеские приветы и обращения за советом от священников, монахинь, антропологов, чиновников здравоохранения и врачей с Кубы, Шри-Ланки и Филиппин, из Лондона, Парижа, Армении, Индонезии и Южной Африки; плюс непременно пара сообщений в таком духе: “Вопрос на засыпку. Не хотите поработать в Гвинее-Бисау?” Юные волонтеры ПВИЗ, желающие поступить на медицинский, молодые врачи и эпидемиологи, так или иначе участвующие в деятельности ПВИЗ, просили у него консультаций либо рекомендательных писем. Задавали вопросы и бригемский коллега-инфекционист, и бостонский врач, консультировавший Фармера по поводу лечения неимущего ВИЧ-инфицированного пациента, и любимые студенты. Один из них писал: “Каковы механизмы / патофизиология острой тугоухости вследствие менингита?”

Фармер тут же ответил:

Доброе утро, Дэвид.

Корень всех негативных последствий бактериального менингита в воспалительной реакции организма. Белые клетки. Когда гнойный менингит затрагивает основание мозга, там начинается сильное воспаление. А что у нас находится под основанием мозга? Черепные нервы? А что они делают? Позволяют маленьким девочкам слышать. А что произойдет, если окружить их студенистой массой, образовавшейся в результате воспаления, то есть гноем? Они окажутся блокированы. И лишатся кислорода. Вот и пропадает слух, а часто и способность открывать глаза и т. д. Даже причиной гидроцефалии нередко служит именно воспалительный мусор, закупоривающий монроевы отверстия… Это все анатомия, друг мой, анатомия и гной. Всегда анатомия и гной.

Пока Фармер путешествовал, его почтовый ящик переполнялся посланиями на креольском. Как-то раз я сопровождал его в деловой поездке по поводу сбора средств – мы отлучились из Канжи в Штаты на полтора дня. Во время пересадки в Майами на обратном пути Фармер проверил почту, где его уже ждало письмо от сотрудника “Занми Ласанте”:

Дорогой Поло!

Мы так рады, что увидим тебя всего через несколько часов. Мы соскучились! Ты нужен нам, как нужен дождь сухой, растрескавшейся почве.

“Через тридцать шесть часов разлуки? – спросил Фармер у экрана ноутбука. – Вот они, гаитяне. Вечно перебарщивают. Люблю таких людей”.

В то время его жизнь вертелась вокруг логистической проблемы, которую очень четко сформулировала Офелия: “Где бы он ни находился, он нужен где-то еще”. Пока что Фармер выходил из положения, стараясь поменьше спать и побольше летать. В начале 2000 года я повсюду таскался за ним целый месяц, который он окрестил “месяцем путешествий”.

Две недели мы провели в Канжи, лишь ненадолго отлучившись в середине этого срока, чтобы навестить церковную организацию в Южной Каролине. Теперь мы направлялись на Кубу, на конференцию по СПИДу, после чего нам предстояло по туберкулезным делам на неделю слетать в Москву с остановкой в Париже по пути.

– А кто оплачивает ваши разъезды? – поинтересовался я.

Церковь, правительство Кубы и фонд Сороса, ответил Фармер. И улыбнулся:

– За меня платят коммунисты, капиталисты и иисусхри-стосовцы.

Раньше, когда был помоложе, Фармер приезжал в Канжи и уезжал в джинсах и футболке, пока не понял, что это огорчает его гаитянских друзей, всегда наряжавшихся в дорогу. Потом и отец Лафонтан объяснил ему, что, если он отправляется представлять их перед всем миром, надо надевать костюм. У Фармера костюма было два, но один он одолжил другу. Впрочем, он все равно предпочитал оставшийся черный, поскольку тот позволял, например, вытереть о штанину ручку, которой он писал назначения в Бригеме, потом впопыхах вскочить в самолет, скажем, до Лимы или Москвы и по прибытии все еще выглядеть прилично.

Из “Занми Ласанте” в аэропорт мы выезжали на рассвете. Десять провожавших нас жителей Канжи набились и в кабину, и в кузов пикапа, где ехали чемоданы. Облаченный в костюм Фармер выдал сотрудникам, вышедшим его проводить, последний залп инструкций и просьб, уселся на водительское место (его укачивало в машине, а за рулем тошнота немного отступала), и пикап, точно кораблик, покидающий гавань, скатился с гладко вымощенной площадки перед медкомплексом и затрясся по Национальному шоссе № 3.

Раннее утро, мы не завтракали. Спина у меня уже разламывалась. Подскакивая на сиденье в кабине пикапа, я мысленно сам себе “повествовал о Гаити”. Эту так называемую дорогу построили в начале XX века, во время первой американской оккупации Гаити. Строительством руководила морпехота США. Для выполнения этой задачи они возродили систему corvee, трудовой повинности – пережиток рабовладельческой эпохи. Крестьяне Центрального плато подняли мятеж, который морские пехотинцы беспощадно подавили. Фармер показал мне фотографию в книге: мобилизованный на дорожные работы крестьянин, обвиненный в бунтарстве, наказан гаитянскими жандармами, действовавшими по указке американцев. У распростертого на земле мужчины отрезаны обе руки.

Сейчас дорога являла взору картины менее пронзительные, но все же довольно мрачные для шести утра – истощенные попрошайки, босоногие детишки, волокущие канистры с водой. Через трясущееся ветровое стекло я заметил тощего мужичка в соломенной шляпе верхом на заморенном гаитянском пони. Он сидел в традиционном местном седле, сделанном из соломы и, казалось, нарочно придуманном для того, чтобы стирать в кровь спины ослов и лошадок. Всадник пинал пони по торчащим ребрам – наверное, торопился приступить к работе на каменистом, бесплодном клочке какого-нибудь близлежащего поля, чтобы его дети сегодня хоть разок поели. Я ломал голову, пытаясь придумать, как истолковать дорожные впечатления в утешительном ключе, а заодно, если уж честно, чего бы такого впечатляющего сказать Фармеру. В памяти всплыл ошметок уроков религии. Я произнес:

– Если вы сделали это меньшему из них, то сделали и мне.

– Матфей, двадцать пятая, – откликнулся Фармер и поправил: – Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне. – И стал цитировать ту же главу: – Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня, был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне. А потом, – добавил он, – там говорится, что, так как вы не сделали всего этого, вам крышка. – Он улыбнулся, лихо объезжая очередную гигантскую выбоину на нашем пути.

Разговор не клеился, и поездка протекала без приключений, пока мы не добрались до спуска по Морн-Кабри. Под нами расстилалась некогда плодородная, а ныне ощелоченная Плэйн-дю-Кюль-де-Сак, а за ней уже виднелся Порт-о-Пренс. Здесь был самый опасный участок дороги, территория kwazman. Фармер разъяснил мне это понятие:

– Когда навстречу попадается другой грузовик или что-нибудь вроде валуна, который мы только что чуть не задели, и дело кончается плохо, это и есть kwazman.

Впереди как раз наблюдались последствия kwazman”a – перевернутый грузовичок лежал на внутренней обочине, недалеко от того места, где семнадцать лет назад Пол и Офелия увидели мертвую женщину с манго. Фармер затормозил и вгляделся сквозь ветровое стекло в место аварии. Но людей вокруг машины не было, трупов на земле тоже – на сей раз.

– Похоже, никто не пострадал, – сказал мне Фармер по-английски, а потом повторил то же самое по-креольски для сидящих сзади гаитян.

Один из них ответил:

– Ну, может, на ком-то из пассажиров лежало сильное проклятие и он воспользовался оказией, чтоб умереть.

Фармер со смехом перевел мне сказанное и, все еще смеясь, поехал дальше. Первую остановку он сделал у тюрьмы в Круа-де-Буке, пригороде Порт-о-Пренса. Один из квадратиков без галочки в его текущем списке дел стоял напротив пункта “Пресечение заключения”. Сын одного из крестьян, сидевших у нас кузове, уехал из родной деревни Кэ-Эпен и работал в столице охранником. Недавно юношу арестовали по подозрению в убийстве. Фармер уже нанял ему адвоката. В тюрьму он сегодня завернул, чтобы дать отцу возможность поговорить с сыном.

Сержант за стойкой дежурного сказал:

– Вам сюда нельзя.

Положив руку ему на плечо, Фармер заговорил с ним. И добился, чтобы нас пропустили. Свет в камере, где томился наш узник, не горел. В полумраке помещения я насчитал не меньше тридцати молодых заключенных. Ближе к свету десяток лиц выглядывали из-за прутьев решетки.

– Привет, – поздоровался Фармер.

– Здрасьте, док, – отозвался многоголосый хор.

Несколько человек подняли руки и приветственно пошевелили пальцами. Из камеры неслось жуткое зловоние – запахи пота, несвежего дыхания, мочи и дерьма. Сын подошел к решетке, заговорил с отцом. Потом старик отошел в сторонку, не сводя глаз со своего чада. Фармер тоже немного побеседовал с юношей, объяснил насчет адвоката.

Мы вышли на улицу. Пикап не пожелал заводиться. Пассажиры из Канжи и я вылезли и принялись его толкать. Двигатель ожил. Мы забрались обратно.

– Вот вам и отъезжающий принц на белом коне, – заметил Фармер. – Был болен, в темнице был, был наг, и одели Меня, и так далее. С этим разобрались. Единственное, – продолжил он, – что держит меня на плаву среди этого дерьма про экономическую эффективность: если б я спас хоть одного пациента за всю жизнь, уже было бы неплохо. Итак, на что ты потратил свои дни? Я спас Мишелу, я вытащил парня из тюрьмы. Везунчик. – И добавил: – Я копаюсь в дерьме ради шанса спасти миллионы.

Мы еще заехали по делу в центр, потом направились в аэропорт. Чем ближе мы подъезжали, тем теснее стояли вдоль замусоренных обочин женщины и дети, торгующие газировкой, фруктами и всякими побрякушками. Фармер заметил впереди сломанную машину, которую толкали выбравшиеся из нее водитель и пассажиры. Он обогнул место аварии.

– Согрешил ли я? Но в двадцать пятой главе у Матфея ничего не говорится о… – Он громко произнес нараспев: – Сломалась повозка Моя, и вы подтолкнули Меня.

Заторы, как водится, были кошмарные. Когда прилетал или улетал большой самолет, аэропорт непременно осаждали толпы людей, хотя большую их часть ничего здесь не держало, кроме надежды. На этом шовчике между мирами собирались не только таксисты, жаждущие клиентов, но и дети, и старики, и женщины, опирающиеся на палки, и калеки без рук или ног. Все они налегали на заграждения, кричали и махали выходящим пассажирам. Внимание Фармера привлек плакат на стене главного терминала, повешенный для иностранцев в минувший туристическим сезон. Надпись на английском языке гласила:

СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА

И ВСЕГО НАИЛУЧШЕГО

В НОВОМ ТЫСЯЧЕЛЕТИИ

2000

А под ней был нарисован северный олень.

– Ох ты, – сказал Фармер. – Представитель местной фауны. Бедные гаитяне. Храни гаитян, Господи. Они так стараются.

В самолете мое уныние немного развеялось, но я видел, что Фармеру покидать Гаити нелегко.

– Вы и я, мы можем уезжать отсюда, когда хотим. А ведь большинство гаитян никогда никуда не поедут, представляете? – сказал он мне, когда мы шли на посадку.

Чуть позже, когда самолет закладывал вираж над заливом Порт-о-Пренса, он быстро глянул в иллюминатор и отвернулся. На пару минут за стеклом, как будто прямо рядом с ним, раскинулось Центральное плато: пейзаж в коричневых тонах, лишь самую малость расцвеченный зелеными точками, изъеденные эрозией горные отроги словно ребра изголодавшихся животных, бурые реки мутят лазурные морские волны, смывая в них остатки пахотной почвы Гаити.

– Мне на эту землю даже смотреть больно. – Как потом оказалось, Фармер “повествовал о Гаити” в последний раз перед довольно долгим перерывом. – Она не может прокормить восемь миллионов, но они здесь. Они здесь, похищенные из Западной Африки.

Он погрузился в сочинение благодарственных писем жертвователям ПВИЗ. Написав пять штук, он поставил очередную галочку и повеселел. Но затем подали ланч. Собираясь приступить к еде, я оглянулся и увидел, что откидной столик Фармера пуст.

– Эй, а ваша еда где?

– Может, они знают о малышке, – ответил Пол. – Знают, что я не смог ее спасти.

Ночью в Детском павильоне умерла маленькая девочка. Он считал, что смертельного исхода можно было избежать. Я об этом слышал впервые. Фармер не спал всю ночь, всеми возможными способами пытаясь спасти ребенка.

– Мне очень жаль, – сказал я.

– В Гаити столько смерти, – ответил он. – Иногда я до чертиков устаю от этого. Умирающие дети…

Его ланч уже принесли. Фармер немного поел, потом объявил:

– Пройдемся по пациентам. – И стал перечислять всех, койку за койкой, в туберкулезном отделении, в общем отделении, в Детском павильоне. – И еще там недоношенная кроха, я очень за нее беспокоился, она же размером с орешек. Но выглядела она неплохо. для головастика. – Наконец-то он опять улыбался.

Когда мы приземлились в Майами, Фармер оглядел салон. По его подсчетам, около 20 процентов наших попутчиков никогда прежде не летали. Он даже мог показать, кто именно: чрезмерно худые, с мозолистыми руками и обветренными лицами, мужчины, державшиеся неловко, словно впервые надевшие выходные костюмы, женщины в платьях с бесчисленными оборками.

– Сейчас начнется кошмар.

– Что?!

– Эскалаторы.

Мы подошли к первому эскалатору, едущему вниз. Некоторое время назад Фармер обращался в администрацию аэропорта, просил как-нибудь решить проблему, но его, видимо, не послушали. Каждый четвертый или пятый гаитянин замирал у начала эскалатора и всматривался в движущиеся вниз ступеньки. Постояв немного, словно собираясь с духом, чтобы прыгнуть в воду с обрыва, бросался бежать вниз, стараясь точно подогнать свою скорость к скорости движения лестницы.

– Не бегите! Держитесь за поручень! – крикнул Фармер по-креольски пожилой женщине, которая чуть не споткнулась.

Женщина обрела равновесие. А вновь помрачневший Фармер повернулся ко мне:

– Чем больше у них оборок, тем чаще они спотыкаются.

Офелия считала, что Пол – сложно устроенная личность, сотканная из противоречий. Стремление к лихорадочной деятельности, граничащее, как ей казалось, с отчаянием, сочеталось в нем с непробиваемой уверенностью в себе, которая, в свою очередь, странным образом уживалась с острой потребностью в одобрении. Он вечно спрашивал: “Ну как у меня получается?” – и обижался, если Офелия его не хвалила. Она понимала это так: он взваливает на себя непосильную ношу и, естественно, нуждается в моральной поддержке. И в то же время он казался “до ужаса простым”. По ее мнению, он никогда не испытывал настоящей депрессии – свобода столь завидная, что иногда это Офелию даже раздражало. “Я никогда не знал чувства безысходности и вряд ли когда-нибудь его познаю”, – однажды написал мне Фармер. Словно бы, обретаясь среди страждущих в самых безнадежных уголках планеты, он обзавелся иммунитетом к саморазрушительным разновидностям душевных терзаний. Однажды, еще в Гаити, он сказал мне: “Возможно, я куда более веселый и жизнерадостный человек, чем вы. Никто не верит в мою жизнерадостность из-за того, что я говорю и пишу, но я ведь говорю и пишу так только потому, что это все правда”. Конечно, он часто грустил, но развеселить его было совсем нетрудно.

К пересадкам в аэропорту Майами он давно привык. Многие из тех, кто часто путешествует по долгу службы, терпеть не могут этот “перевалочный пункт”. Но только не Фармер. В зависимости от длительности промежутка между рейсами программа пребывания здесь называлась у него “День в Майами” либо “День в Майами плюс”. Оба варианта включали стрижку у любимого парикмахера-кубинца – Фармер болтал с ним по-испански – и покупку последнего номера People, “журнала изучения народа”. Потом он поднимался в Адмиральский клуб, который обычно называл Амиралес. Там он принимал горячий душ, затем выискивал удобный уголок в салоне (“обустраивал пещеру”, или “окапывался в Амиралес”) и отвечал на письма, сидя в мягком кресле и потягивая красное вино. Сегодня нам предстоял “День в Майами плюс”, что означало: помимо всех этих изысканных удовольствий мы еще и переночуем в отеле при аэропорте.

Тем вечером Фармер потратил целый час на поиски выхода к нашему завтрашнему чартерному рейсу в Гавану. Его бостонский секретарь был новичком в ПВИЗ, и похоже, он вступил туда, чтобы восстанавливать справедливость в обществе, а не чтобы работать турагентом. Подобные проблемы часто возникали в ПВИЗ, как и в любой организации, вынужденной в основном полагаться на волонтеров и не способной хорошо платить штатным сотрудникам. Кроме того, в плане управления персоналом Офелия с Джимом имели одну (как минимум) собственную, уникальную мороку. Фармер завел правило: никого не увольнять, кроме как за воровство либо за две оплеухи пациенту. Раньше правило гласило: одна оплеуха – и до свидания. Но как-то раз сотрудница в Канжи ударила пациента, и Фармер, вместо того чтобы уволить виновницу, изменил правило. “Две оплеухи”, – настоял он.

Новый молодой секретарь заслуживал некоторого сочувствия. В тот период бесконечной веренице людей что-то требовалось от Фармера, а он старался никому не отказывать. Фармер любил пожаловаться на отсутствие свободного времени, но, как только в его графике появлялась лакуна, тут же заполнял ее какой-нибудь встречей или выступлением. Выстраивать его текущие дела в безупречном порядке не удавалось никому и никогда. Его прежний секретарь, женщина за тридцать, подошла к идеалу ближе всех. Но Фармер повысил ее в должности.

Ночью в отеле он встал в туалет, не включив свет, чтобы не разбудить меня, и в темноте сильно ударился большим пальцем ноги о чемодан. Когда в четыре утра мы встали, палец переливался багрово-синим. Фармер диагностировал трещину, но по терминалу ковылял без единой жалобы – на плече сумка с ноутбуком, в одной руке ИО бумажника (пластиковый пакет), в другой чемодан. Одежды в чемодане лежал самый минимум, всего три рубашки на две недели, зато он был битком набит слайдами для лекций и подарками для кубинской принимающей стороны. “Думаете, мне нравится носить одну и ту же рубашку пять дней подряд?” – как-то спросил он меня. По-моему, иногда ему это и впрямь нравилось. А иногда он как будто намекал, что, если бы мир не находился в столь ужасном состоянии, а власть имущие добросовестно выполняли свою работу, ему не приходилось бы терпеть такие неудобства. Но вообще-то нытье ему не было свойственно. Он говорил, что сделать выбор между, например, лишней рубашкой и лекарствами очень легко. “Главное, – поведал он, – почаще мыться и менять нижнее белье”. Со временем я узнал, что у него в запасе полно подобных хитростей. “Правило путешественника номер тысяча семьдесят четыре: если не успеваешь поесть, а в самолете не кормят, пакетик арахиса и коктейль “Кровавая Мэри” подарят тебе шестьсот калорий”. В то утро я нес подарки, не поместившиеся в его багаж. Фармер горячо меня благодарил. Кажется, он чувствовал себя обязанным покупать подарки, пока их не наберется больше, чем можно спокойно нести. Только тогда он понимал: все, хватит.

Я завел со своим хромающим спутником разговор о его бессонных ночах, сточасовых рабочих неделях, непрерывных путешествиях. Он ответил:

– Проблема в том, что, если я сбавлю темп, умрет кто-то, кого можно спасти. Звучит, как будто у меня мания величия. Раньше я бы вам такого не сказал, но теперь вы побывали в Гаити и знаете, что это чистейшая правда. – И серьезно добавил: – Но мне действительно надо еще поработать над своей физической формой. Я отжимался утром.

Он и правда сделал серию отжиманий – от двух стульев, спиной вниз, чтобы не задействовать пострадавший палец.

Впереди показалась стойка регистрации на чартерный рейс в Гавану, легко опознаваемая по нагромождениям багажа, коробкам с радиоприемниками и бытовой техникой, мешкам, набитым всякой всячиной вроде одноразовых подгузников. Сходный пейзаж окружал и стойки, обслуживающие рейсы в Гаити, но там горы багажа были выше, а чемоданы интенсивнее дышали на ладан. Об экономике государства можно многое сказать, глядя, какие вещи люди увозят туда из США, этого мирового торгового центра для бедных стран. Для Фармера, насколько я понял, зрелище было до того обыденное, что даже не заслуживало комментариев. Уже почти восемнадцать лет он выполнял для гаитян так называемые commission, что переводится с креольского как “я вам дам кое-что с собой в самолет”.

“Это неотъемлемая часть жизни Пола, – объяснил мне Джим Ким. – У меня дядюшка живет в Покипси, можете отвезти ему это манго? Или: можете купить мне часы в Штатах? А можете купить мне радио и отвезти этот кусок хлеба моей тетке в Бруклин? А Пол всегда отвечает: ну конечно”.

Зарегистрировавшись на рейс, мы сели за столик в аэропортовом ресторане, и Фармер снова принялся за благодарственные письма. Он улыбался – по-моему, ему очень хотелось на Кубу. Потому что он сказал:

– Перерыв: никаких умирающих детей.

 

Глава 21

Когда самолет пошел на снижение над Гаваной, Фармер намертво прилип к иллюминатору, восклицая:

– Поглядите! Всего девяносто миль от Гаити – и вот! Деревья! Урожаи! Все такое зеленое. И это в разгар сухого сезона! Такая же экосистема, как в Гаити, – и вот!

Кубинский врач, руководивший конференцией по СПИДу, старый друг Фармера по имени Хорхе Перес прислал за ним машину. Первый политический плакат на Кубе я увидел уже по дороге в Гавану. Увеличенный до гигантских размеров знаменитый портрет Че Гевары в берете напомнил мне: американец, за что-либо похваливший Кубу при режиме Кастро, до сих пор рискует заработать репутацию приспешника коммунистов. Я знал, что Фармер любит Кубу, но полагал, что любит он ее не из идеологических соображений, а за медицинскую статистику, подтвержденную ВОЗ и вообще считающуюся одной из самых точных в мире.

Конечно, на здоровье населения помимо медицины влияет множество факторов: питание и транспортная система, уровень преступности и жилищные условия, борьба с вредителями и гигиена. На Кубе средняя продолжительность жизни была примерно как в Америке. После революции кубинцы взяли под надежный контроль те болезни, что все еще бушевали в Гаити, всего в девяноста милях отсюда, такие как лихорадка денге, брюшной тиф, туберкулез и СПИД. Позже, сопровождая доктора Переса в обходе его больницы – государственной инфекционной больницы, мы зашли в палату, где лежал больной малярией, и Перес сообщил нам, что его молодые коллеги поначалу ошиблись с диагнозом, так как никогда прежде с малярией не сталкивались. А Фармер в течение восемнадцати лет то и дело склонялся над койками гаитянских крестьян, терзаемых жесточайшими приступами церебральной малярии, – стариков, мужчин, женщин и детей, которых привозили на осликах практически со смертного одра.

“На мой взгляд, кубинская медицина бесспорно заслуживает восхищения”, – говорил Фармер. Куба – бедная страна, и виной тому – как минимум отчасти – длительное эмбарго со стороны Соединенных Штатов. Тем не менее, когда с распадом Советского Союза Куба одновременно лишилась покровителя и основного партнера по внешней торговле, правительство прислушалось к предупреждениям эпидемиологов и увеличило бюджет здравоохранения. По американским меркам оборудование у кубинских врачей никуда не годилось, а платили им даже и по кубинским меркам очень мало, однако квалификация у них в целом была высокая. К тому же на душу населения здесь приходилось больше врачей, чем в любой другой стране мира, – показатели США Куба превосходила более чем вдвое. Складывалось впечатление, что медицинские услуги и процедуры вроде операции на открытом сердце доступны всем гражданам без исключения. Согласно статистике ВОЗ, Куба действительно являлась мировым лидером в плане равномерного распределения медицинских услуг. Более того, кубинцы, похоже, отказались от своих грандиозных планов изменить мир путем экспорта войск. Вместо этого они теперь посылали врачей в десятки беднейших стран мира. На данный момент в Гаити бесплатно работали около пятисот кубинских врачей – не слишком эффективно, поскольку им опять же не хватало оборудования, однако уже сам факт очень много значил для Фармера.

Однажды у него завязался спор о Кубе с друзьями из числа гарвардской профессуры. Они утверждали, что скандинавские страны подают наилучший пример, как обеспечить превосходное медицинское обслуживание наравне с гражданскими свободами. Фармер возразил: вы говорите об управлении богатством, а я – об управлении бедностью. Гаити – образец плохого управления, Куба – хорошего.

Фармер изучал мировые идеологии. Марксистский анализ, которым пользовалась и теология освобождения, он считал безупречно точным. Как можно заявлять, что в обществе не существует классовой борьбы или что страдание не является “порождением социума”, особенно теперь, когда человечество обзавелось огромным набором инструментов для облегчения страданий? Изобличать пороки капиталистического мира ему было важнее, чем разбирать недостатки социализма. “Всем нам следовало бы критиковать избыток благ у сильных мира сего, ибо доказать, что этот избыток ущемляет бедных и лишенных защиты, проще простого”. Но еще много лет назад он пришел к выводу: те человеческие страдания, что он наблюдает в Гаити, ставят такие вопросы, на которые марксизм ответа не дает. Читая труды марксистов, он сердился: “В марксистской литературе мне не нравится то же, что и в любых академических упражнениях, а ведь сегодня марксизм именно в это и превратился, не так ли? В целом: высокомерие, мелочные внутренние дрязги, нечестность, стремление к личному возвышению, ортодоксальность. Не выношу ортодоксальности, и готов спорить, что она послужила одной из причин, по которым в бывшем Советском Союзе не процветала наука”.

Он вообще не доверял ни одной идеологии, даже в собственной пусть чуть-чуть, но сомневался. “В конце концов, это всего лишь логия, – писал он мне о теологии освобождения. – А всякая логия в каком-то месте да подведет нас. И подозреваю, место это совсем недалеко от тех краев, где влачат свое опасное существование гаитянские бедняки”. И где же она может нас подвести? Он ответил: “Доведем эту логию до логического заключения: чтобы обрести Господа, надо бороться с несправедливостью. Но если расклад так откровенно не в пользу бедных – мачете против автоматов, ослики против танков, камни против ракет или даже брюшной тиф против рака, – станет ли ответственный, мудрый человек толкать их на заявление о своих правах? Что получается, когда обездоленные в Гватемале, Сальвадоре, Гаити, да где угодно, перечитав Евангелие, набираются мужества отстаивать свое, требовать назад отнятое, просить всего-то достойной бедности вместо убогой нищеты, которую мы здесь, в Гаити, видим каждый день? Мы знаем ответ на этот вопрос, мы же откапывали их тела в Гватемале”.

Впервые увидев коммунистическую Кубу после Гаити, я испытал изрядное облегчение. Мощеные дороги и старые американские машины вместо бардака на gwo wout la. На Кубе продукты продавали по талонам и добавляли жареный горох в кофе, зато население не умирало от голода, не страдало от вынужденного недоедания. Я заметил группу проституток на главной дороге, жилищные комплексы, нуждающиеся в ремонте и покраске, как и большинство зданий в Гаване. Но перед глазами у меня все еще стояли трущобы Порт-о-Пренса и лачуги Центрального плато, так что Куба показалась мне очень симпатичной.

Когда мы заселились в гостиницу, Фармер сказал:

– Здесь я могу спать. Здесь у каждого есть врач.

Он лег на кровать и действительно уснул за несколько минут.

– Отдохнуть от Гаити – это такой кайф, – признался мне Фармер, проснувшись. – Ну то есть я чувствую себя виноватым, что уехал, но я же здесь попробую для них денег собрать.

Он рассчитывал, что доктор Перес ему немного поможет.

Пересу было лет пятьдесят пять. Его макушка едва достигала угловатого плеча Фармера. По рассказам последнего, когда он впервые увидел доктора Переса, над тем нависал высоченный пациент, грозивший ему пальцем со словами: “Послушайте-ка, вы. У меня к вам претензии”. Хорхе смотрел на него снизу вверх и кивал. Фармер запомнил, как подумал тогда: “Неплохие отношения у этого врача с больными”. С тех пор они и дружили.

На Кубе Фармер прежде всего хотел найти денег на закупку антиретровирусных препаратов, чтобы хватило на лечение двадцати пяти больных тяжелой формой СПИДа в Канжи – для начала только двадцати пяти. На конференции он познакомился с дамой, которая могла бы помочь, если пожелает. Она возглавляла проект UNAIDS, программу ООН по борьбе с ВИЧ и СПИДом, в Карибском регионе. Фармер обхаживал ее несколько дней. Презентовал ей экземпляр “Инфекций и неравенства” с дарственной надписью: “Для Пегги Макэвой, с любовью и солидарностью, с большими надеждами на Вашу помощь в Гаити”. А мне потом прокомментировал:

– Экий я дипломат. На чувство вины умею давить, как никто.

На коктейльной вечеринке, где толпились разного рода чиновники от медицины, он пытался протолкнуть дело в шляпу, и вроде бы ему это удалось. Доктор Перес внес свой скромный вклад, подойдя к Пегги и сообщив, что Фармер – его друг. Она попросила прислать письменную заявку. В ответ Фармер просиял:

– Можно вас поцеловать? А два раза можно?

Кроме того, он надеялся приступить к решению одной из самых насущных проблем “Занми Ласанте”. У всех работавших в Канжи врачей, кроме одного, семьи проживали в Порт-о-Пренсе или за границей – в Канаде, Флориде, Нью-Джерси. Фармер объяснил мне, что они “представители гаитянского среднего класса”. “А гаитянский средний класс считает Канжи местом, где жить невозможно, nan raje, глухоманью”. Трудиться вдали от родных, на Центральном плато, где нечем заняться, кроме работы и пинг-понга (Фармер недавно купил своим врачам стол для пинг-понга), – с годами это для многих становилось непосильным бременем. Несколько человек уехали работать в Штаты (последним – гинеколог), а кое-кто с самого начала не скрывал своей цели: пройти обучение у Докте Поля, потом эмигрировать. Фармер всегда чувствовал себя обязанным помогать им с отъездом. В общем, он решил, что пора выращивать для Канжи врачей из местных. При помощи своих гаитянских сотрудников он отобрал двух молодых кандидатов, которых надеялся пристроить в огромную медицинскую школу для латиноамериканских студентов, недавно открывшуюся на Кубе.

Фармер поделился своими планами с доктором Пересом, и тот организовал ему личную встречу с секретарем Государственного совета Кубы, врачом по имени Хосе Мийар Барруэкос, которого все называли Чоуми. Это оказался почтенного вида мужчина, на вид за шестьдесят.

Некоторое время они поговорили, потом Фармер спросил секретаря по-испански:

– Можно прислать к вам двух студентов в этом году?

– Из США?

– Нет, из Гаити.

– Por supuesto, – ответил Чоуми. – Разумеется.

На конференции выступал Люк Монтанье, известный большинству как первооткрыватель вируса иммунодефицита человека. Это означало, что рано или поздно сюда явится французский посол. Когда он приехал, Фармеру удалось приватно побеседовать с ним и с Монтанье. Мне как стороннему наблюдателю показалось, что обоих сначала удивил, а потом и весьма впечатлил французский Фармера. Пол признался им, что мечтает о новом “треугольнике”: как врачи с Кубы и деньги из Франции сойдутся в Гаити. Разумеется, он обыгрывал термин “трехсторонняя торговля” – именно благодаря этой торговле и возникла французская рабовладельческая колония, впоследствии превратившаяся в Республику Гаити. Он пригласил Монтанье в Канжи, и тот, немного поколебавшись, обещал приехать. Посол сказал Фармеру:

– Да, и мы тоже намерены помочь гаитянам.

Пустые вежливые обещания? Возможно. Но Фармер выступал в роли просителя мастерски безыскусно. Исходя из допущения, что каждое обещание правдиво, старался набрать их как можно больше, дабы повысить шансы, что одно или два окажутся надежными. Потом он напоминал о себе звонками, письмами и обычными и электронными, которые если и не приносили результатов, то хотя бы оставляли надежду: вдруг адресат чуть-чуть устыдится и следующее свое обещание выполнит.

Имелись у Фармера на Кубе и официальные обязанности. В его графике значились два доклада на конференции.

– А какие темы? – поинтересовался я.

– Один доклад для клиницистов, про двойную инфекцию туберкулеза и СПИДа. Второй: почему жизнь – отстой.

Свой второй доклад Фармер начал так:

– Сегодня я хочу поговорить о еще более важной двойной инфекции, имя которой – бедность. Бедность и неравенство. – На экране в амфитеатре кубинской инфекционной больницы, за плечом высокого худого мужчины в черном костюме, разлились голубые воды озера Пелигр. – Итак, в стране, где я работаю уже восемнадцать лет, плотина для гидроэлектростанции отняла земли у campesinos [8]Крестьян (исп.).
.

Фармер просил слушателей вспомнить времена, когда экспертное мнение о том, кто заражается ВИЧ и почему, содержало самую разнообразную чушь, времена, когда быть гаитянином означало входить в “группу риска”. Он рассказал, как провел вместе со своими помощниками исследование в Канжи, чтобы добыть факты из местной жизни. В опросе принимали участие двести женщин: сто зараженных ВИЧ, сто – нет. Почти никто в обеих группах не подвергался рискам, часто упоминаемым в комментариях экспертов, таким как внутримышечные уколы, переливание крови, внутривенное употребление наркотиков. (В лексиконе крестьян Канжи и окрестных деревень, отметил Фармер, нет даже слова, обозначающего наркотики, да и позволить их себе там практически никто не может.) Также ни одна из женщин не имела беспорядочных половых связей. В среднем каждая состояла в интимных отношениях с двумя мужчинами, не одновременно, а последовательно, практикуя так называемую серийную моногамию. Заметных отличий между двумя группами обнаружилось всего два. Многие из больных работали прислугой в Порт-о-Пренсе. Ясное дело, не от хозяйственных хлопот они заразились ВИЧ, но это показатель их бедственного экономического положения: прислуживать гаитянской элите – дело, как правило, малоприятное и неприбыльное. Больные в один голос утверждали, что именно отчаянное положение – нищета и неграмотность – вынудило их пойти на серьезный риск заражения СПИДом, то есть на сожительство с водителями грузовиков или солдатами.

– Почему эти две категории мужчин? – спросил Фармер с кафедры.

Неужели в Гаити они считались наиболее сексуально привлекательными? Нет, конечно. Их выгодно отличала постоянная работа – в экономической системе, где уровень безработицы составлял 70 процентов по статистике, а на самом деле был, вероятно, еще выше. Водителям постоянные разъезды позволяли иметь любовниц в разных населенных пунктах. А солдату во времена диктатуры военных вряд ли хоть одна крестьянка решилась бы в чем-нибудь отказать.

Фармер продолжал с кафедры свой рассказ: завершив исследование, он вернулся в США, сел за компьютер и вошел в MEDLINE. Ввел запрос “СПИД”, и на экране появились тысячи ссылок на статьи. Изменил запрос на “СПИД и женщины” – нашлось всего несколько статей.

– А когда я написал “СПИД, женщины, бедность”, система ответила: “По вашему запросу статей не найдено”.

Фармер указал на экран у себя за спиной, теперь занятый многократно увеличенной схемой исследования, проведенного в Канжи.

– По ряду причин людям неловко говорить о таких вещах. Ладно. Но если мы хотим остановить СПИД, то должны в них разобраться. Острее всего проблема СПИДа стоит в странах, где наиболее ярко выражено неравенство и бедность достигает крайних пределов. Уверен, профессор Монтанье со мной согласится: двойные инфекции – важный сопутствующий фактор, но обсуждаемые факторы еще важнее. Необходимо уничтожить социальное неравенство, а это сделано лишь в немногих странах. – И он закончил одним из своих излюбленных способов, процитировав пациента: – Одна жительница Канжи сказала мне: “Хотите избавить женщин от ВИЧ? Дайте им работу”.

Я постепенно начинал понимать, как Фармер совмещает практический опыт и философию. Пытаясь бороться с ТБ и СПИДом на Центральном плато, он пришел к необходимости опровергать не столько мифы третьего мира вроде веры в колдовство, сколько мифы мира первого, такие как теории экспертов, преувеличивающих способность неимущих женщин ограждать себя от СПИДа. Конечно, сейчас его слушала Куба, маленький одинокий иконоборец Западного полушария. Поэтому полупустой амфитеатр откликнулся долгими, бурными аплодисментами.

Фармер говорил мне, что ему приятно посидеть на конференции, но там он проводил не так уж много времени – чаще лежал на кровати в нашем гостиничном номере, подложив подушки под спину и под колени, с ноутбуком на животе. Время от времени его одолевала дрема, и тогда он вскакивал и принимался мерить шагами комнату, размахивая руками и приговаривая себе под нос: “Ну давай же, Пел, давай”. И снова стучал по клавишам. Работал над заявкой для UNAIDS, над еще одной заявкой на грант (когда тебя никто не финансирует, сколько спонсоров ни ищи, все мало), над комментарием к редакционной статье, ставящей под сомнение целесообразность лечения МЛУ-ТБ в России.

– А это для кого? – спросил я.

– Для “Туберкулеза и легочных заболеваний”, – ответил он, не прекращая печатать. – Наверняка вы получаете его дома.

Иногда он отвлекался на доработку своей новой книги “Патологии власти” (Pathologies of Power). У него был с собой переплетенный экземпляр черновика. В одной главе он сравнивал два способа, которыми боролись со СПИДом на Кубе, – собственно кубинский подход и американский карантин в отношении ВИЧ-инфицированных гаитянских беженцев, организованный в начале девяностых на военно-морской базе в Гуантанамо. Фармер зачитывал вслух отрывки из книги уважаемого американского политолога, который тоже сравнивал эти два карантина и считал их более или менее равноценными.

– У меня от этого кровь закипает, – сказал он.

Фармер не одобрял карантина для больных СПИДом:

– Как эффективная мера борьбы с заболеваниями, передающимися половым путем, карантин никогда себя не оправдывал. И в Гуантанамо, и у кубинцев, – продолжал он, – санатории для больных СПИДом строились на карантине. Но говорить, что они не отличались, – значит лгать.

Он опрашивал нескольких гаитян, прошедших карантин в Гуантанамо, и наслушался о них историй о жестоком обращении со стороны американских военных: о еде с червяками, о принудительных анализах крови и насильственных инъекциях контрацептива длительного (до полутора лет) действия Депо-Провера, о побоях в ответ на протесты. Причем необязательно было верить гаитянам на слово. В 1993 году американский федеральный судья дал карантину нелестную характеристику и постановил его прекратить как противоречащий конституции.

Другой карантин для ВИЧ-инфицированных на Кубе проводился под эгидой кубинского правительства в городке Сантьяго-де-лас-Вегас, расположенном всего в часе езды от Гаваны. Доктор Перес сыграл важную роль в этой истории. Он отвез нас туда на своей видавшей виды русской “ладе”.

Я с удовольствием разглядывал загородные пейзажи, видя в них прежде всего контраст с Гаити: электрические провода, орошаемые поля. Мы свернули с шоссе на более узкую мощеную дорогу, и через некоторое время доктор Перес объявил:

– Мы приближаемся к концлагерю. Сейчас увидите, что у нас тут за концлагерь.

Так назвали кубинский санаторий для больных СПИДом в редакционной статье газеты “Нью-Йорк таймс”.

Справа от нас находилась территория, явно принадлежавшая когда-то большому поместью. Мы свернули на подъездную дорожку. Из ворот как раз выезжал на велосипеде молодой человек с завидной мускулатурой, голый до пояса, зато в берете.

– Остановитесь, пожалуйста! – попросил Фармер докторского водителя.

Он вылез из машины и позвал велосипедиста:

– Эдуардо!

Эдуардо вздрогнул, спрыгнул с велосипеда и с широченной улыбкой заключил Фармера в объятия. Бывший солдат, он заразился СПИДом в Африке и лечился у доктора Переса. Фармер познакомился с ним в прошлый приезд и тоже немножко его полечил. Я никогда не слышал, чтобы Фармер жаловался на чрезмерное количество пациентов, а вот спокойно обходиться совсем без них он, судя по всему, не мог нигде. Так что на Кубе Перес одалживал ему кого-нибудь из своих.

Фармер сел на место, и мы поехали дальше. Дорога вела вверх, к старой асьенде. Прежний ее хозяин, состоятельный кубинец, бежал во время революции. Внутри было много комнат, высокие потолки. Кое-где на стенах темнели пятна, но в целом здание не выглядело запущенным. Скорее “разжалованным” – смотришь на место, где по идее должен стоять высокий комод из красного дерева, а там серенький картотечный шкаф.

За обедом в главном здании доктор Перес изложил нам собственную версию истории санатория. Он рассказал, как вместе со своим начальником Густаво Коури докладывал Фиделю Кастро о малярии в Африке. И вдруг Кастро спросил: “А как вы собираетесь оградить Кубу от СПИДа?”

– Густаво ответил: “СПИД – это мелочи”, – продолжал Перес. – А Фидель дернул себя за бороду и сказал: “Ты сам не знаешь, о чем говоришь. СПИД станет болезнью века, и твоя задача, Густаво, предотвратить его распространение на Кубе”.

Кубинские власти решили изолировать ВИЧ-инфицированных в старой асьенде, в условиях армейской дисциплины. Сначала контингент состоял из солдат, затем превратился во взрывоопасную смесь из солдат и гомосексуалистов. Последним, без сомнения, пришлось очень несладко, хотя хорошо кормили и лечили здесь всех и каждого. Когда несколько лет спустя учреждение возглавил доктор Перес, он разрешил посещения, распорядился снести стену вокруг санатория – “потому что приезжали репортеры и карабкались на деревья” – и стал потихоньку менять правила. Сначала позволил выходить по пропускам тем, кто твердо усвоил необходимость безопасного секса, а со временем и вовсе снял карантин. По словам Переса, он думал, что тут-то все больные и разъедутся, но остались аж 80 процентов, отчасти потому, что условия в санатории им создали лучше, чем где бы то ни было.

Доктор Перес устроил нам экскурсию по жилищам пациентов, маленьким домикам и квартирам среди садов, в тени пальм. Поселение напоминало американский пригород, где проживают представители рабочего класса. Заглянули мы и к Эдуардо – он размещался в трех небольших комнатах. На письменном столе стояла фотография Фармера, моментальный снимок. Заметив его, Пол густо покраснел и долго не мог отвести глаз. Придя в себя, он обратился к Эдуардо:

– Вижу, ты все еще куришь.

Эдуардо тотчас протянул ему пачку сигарет. Фармер со смехом оттолкнул его руку:

– Да нет, я имел в виду, что пора бы тебе бросить!

Экскурсия продолжилась. Фармер то и дело повторял, как же здесь тихо и приятно, и в конце концов я сказал ему:

– А по-моему, какое-то уныние навевает.

– Серьезно? – удивился он. – По сравнению с местами, где я вырос, тут очень даже мило. У них есть газовые плиты, кондиционеры, электричество, телевизоры.

На самом деле тревожили меня вовсе не жилищные условия в санатории. Я чувствовал, что Фармер временно отключил свое критическое восприятие, обычно беспощадное. Мне казалось, он только и ищет, что бы еще похвалить. Поэтому я занялся противоположным. Может, мне просто хотелось поспорить. Но ему, очевидно, не хотелось. Он не стал развивать тему.

Пока мы прохаживались туда-сюда, я твердил себе, что теперь-то легко судить, как то или иное общество реагировало на СПИД в первые годы страшной здравоохранительной катастрофы, когда все затмевала паника. А сравнивать реакцию Соединенных Штатов и Кубы вряд ли справедливо, страны ведь такие разные по размеру и сложности. Но еще вопрос, стал ли бы я цепляться за подобные оговорки при обратных результатах. К 2000 году общие показатели заражения ВИЧ и смертей от СПИДа в США снижались, однако болезнь и смерть поразили там куда больший процент населения, чем на Кубе, а ВИЧ превратился преимущественно в проблему гетеросексуалов и сосредоточился среди американской бедноты. Тогда как у Кубы показатели заражаемости ВИЧ были самыми низкими в Западном полушарии, а ее статистика по ВИЧ, возможно, одной из самых точных в мире – по той простой причине, что анализы здесь не считались делом добровольным и сдавали их миллионы. В 2000 году положительные результаты анализа на ВИЧ обнаружились всего у 2669 человек из одиннадцатимиллионного населения острова. У 1003 из них ВИЧ развился в СПИД, умерли 653. Лишь пять детей получили ВИЧ от матерей, и все они до сих пор оставались живы. Поскольку Куба поторопилась очистить свои банки крови, всего десять человек заразились ВИЧ от переливаний. Можно бы предположить, что остров защитило эмбарго США, но, с другой стороны, в начале эпидемии Куба вела активную торговлю с Африкой.

Мы направились обратно в Гавану. Перес сказал, что утром ему звонили из посольства Барбадоса, хотели, чтобы он обследовал дочку посла.

– Но я с ней даже не знаком. Вчера они пять раз мне звонили. Как бы то ни было, сегодня я с Полом Фармером.

Похоже, Фармера с Пересом объединяло еще и любимое хобби – навещать больных. Перес, приезжая в Бостон, с удовольствием сопровождал Фармера в обходах. И Фармер вскоре после нашего приезда в Гавану спросил:

– А мы посмотрим пациентов, Хорхе?

– Ну конечно, а как же.

Кроме того, Перес повел его знакомиться с главным судмедэкспертом Кубы, руководителем группы, нашедшей тайную могилу Че Гевары в Боливии или, по некоторым версиям, заявившей о находке. Судебный медик встал из-за стола, чтобы громко, с выражением, временами даже с пафосом рассказать эту историю. Описал, как они применяли математическое моделирование, как работали кубинские специалисты – археолог, химик-почвовед, геолог и ботаник – и как поиски, продолжавшиеся триста дней, наконец привели их к останкам, которые удалось идентифицировать и потихоньку вывезти на Кубу.

– Мы находили героев. Я находил своих героев. Мы гордились собой – как исследователи, как ученые и из-за революции. Это очень важно для революции. Как и добросовестное выполнение своей работы.

Ужинали мы в гостях у Переса. Размерами и обстановкой его дом примерно соответствовал американской квартире в приличном жилищном комплексе. Фармер не преминул обратить мое внимание на то, что водитель садится за стол вместе с семьей. В другой раз мы ужинали в ресторане, якобы одном из любимых заведений Хемингуэя (в Гаване таких было, пожалуй, не меньше, чем в Ки-Уэсте). Мужчины с гитарами, окружив наш столик, исполняли “Эль команданте”, печальную балладу о Че. А в гостинице Фармеру предоставлялась возможность потешить свою слабость к перечислению названий. В вестибюле стояла клетка, где обитали несколько какаду. Приходя и уходя, Фармер непременно останавливался на них посмотреть. “Кстати, “попугаеобразные” по-латыни psittaciformes. Я помню, потому что есть такая болезнь – пситтакоз”. Еще в гостинице был аквариум и несколько маленьких прудов с рыбками. Над ними он тоже склонялся и сыпал названиями видов: “Голубой гурами, черная моллинезия, неон обыкновенный, синештриховый барбус”.

По меркам Фармера, на Кубе он действительно отдыхал. Почти везде, где бы он ни работал – в Сибири, на Центральном плато Гаити, в северных трущобах Лимы, в осажденном Чьяпасе, – он мог получать и отправлять имейлы. Но на Кубе из-за эмбарго он оказывался отрезан от привычной электронной рутины. Позже ему предстояло за это расплачиваться, но на данный момент он был свободен от просьб и обязанностей, которыми его ежедневно заваливали по электронной почте повсюду, кроме Кубы.

Фармер путешествовал больше всех, кого я знаю, – и меньше всех видел открыточных достопримечательностей. В Перу он не посещал Мачу-Пикчу, в Москве не ходил в Большой театр. Да и на Кубе обходился без культурной программы. Старую Гавану он наблюдал большей частью мельком, в окно “лады” доктора Переса. Город, напоминающий потускневшую фамильную драгоценность, радовал глаз (по крайней мере, посторонний) полуразвалившимися карнизами, аркадами и портиками, но особое очарование обретал теплыми ветреными вечерами, когда о мол бились волны, осыпая брызгами влюбленные парочки, гуляющие по набережной Малекон. Однако Фармер словно бы встроил себе сигнализацию, при каждом приятном ощущении включавшую напоминание: “Ты забываешь о Гаити”. Задумчиво глядя на монументальные баньяны вдоль дороги, по которой вез нас шофер Переса, он тихо произнес:

– Я восемнадцать лет работаю в Гаити, но там стало только хуже.

А в какой-то момент сказал мне:

– Мы слишком мало сделали в Гаити.

– А как же “Занми Ласанте”?

– “Занми Ласанте” действительно оазис, самое приличное из подобных учреждений в стране. Но до Кубы не дотягивает. Кубинцы организовали бы дело лучше.

Все время нашего пребывания на Кубе Фармера окружали заботливым вниманием, чему он не уставал удивляться. Доктор Перес руководил больницей, организовывал конференцию, да еще принимал верного кандидата на Нобелевскую премию в лице Люка Монтанье. Тем не менее большую часть каждого дня и все вечера он проводил с Фармером. Однажды перед сном в гостиничном номере Фармер поднял взгляд от компьютера и поинтересовался моим мнением, что же тому причиной.

Я подозревал, что он редко задает вопросы, на которые не имеет ответа. А значит, ради сохранения мира мне следовало бы постараться угадать, что он хочет услышать. Я же вместо этого сказал, что, по-моему, кубинцам по душе нападки на политику США относительно Латинской Америки в его статьях, его откровенное восхищение медициной и здравоохранением их родины, его попытки наладить связи между Гарвардом и Кубой.

– И Хорхе постоянно представляет вас словами: “Это мой друг”, – добавил я.

Повернувшись, я обнаружил себя под прицелом светло-голубых глаз Фармера. Его фирменный пристальный взгляд. Под ним создавалось ощущение, будто Фармер изучает рентгеновский снимок твоей души или (если ты на него злился) просто воображает сей процесс. Хотелось отвести глаза, но я себе не позволил.

– Меня везде принимают одинаково, – сказал он. – Русские потрясающе принимают, а их кретинскую систему я ненавижу. Почему в абсолютно разных условиях повторяется одно и то же? По-моему, это из-за Гаити. Из-за того, что я служу бедным. Привет, ИЗ.

У меня было впечатление, что он сердит, разочарован и немного обижен. Мощная комбинация. Потом он вернулся к работе, а я лежал в кровати, пытаясь читать. Когда через некоторое время он спросил: “О чем задумались?” – я почувствовал, что меня простили, хоть толком и не понимал за что, и испытал облегчение. Но ненадолго.

Приехав в аэропорт, мы узнали, что рейс в Майами задерживается на пять часов, и сели за столик в маленьком ресторане. Устроившись и раскрыв ноутбук, Фармер по-испански обратился к официантке за стойкой:

– Дорогая сеньора?

Женщина стояла к нам спиной и ответила, не оборачиваясь:

– Digame, mi amor.

Говори, милый.

Фармер рассмеялся и сказал мне:

– Невозможно не любить страну, где люди так разговаривают.

Задержка вылета его не расстроила. Вообще-то, как мне казалось, в самое радужное настроение он приходил именно перед лицом препятствий, по крайней мере бытовых. И тут вдруг он заявил мне:

– Если хотите писать о Че, пусть это будет ваше мнение. Не мое.

– Почему же? – спросил я.

– Об этой эксгумации вы знаете больше, чем 99 процентов американцев. И о том, как кубинцы относятся к Че. Дядя, который его выкапывал, он же чуть не плакал. – Мне достался фирменный взгляд. – Может, я сентиментален, – продолжал он, – но я не дурачок. Я неистовая, строящая клиники, лечащая МЛУ-ТБ наседка.

Затем он перешел к сути вопроса: что именно я собираюсь писать о Кубе и, самое главное, о нем на Кубе?

– Когда другие пишут о людях, живущих на краю, отказавшихся от личного комфорта, как это случилось со мной, они часто подают материал таким образом, чтобы у читателя оставался путь к отступлению. Можно преподнести щедрость как патологию, преданность делу – как одержимость. Подобные трюки всегда есть в репертуаре у тех, кому важнее успокоить читателя, чем изложить правду в манере, побуждающей к действию. Я хочу, чтобы люди сострадали Лазарю и другим обманутым. Иначе зачем бы я таскал вас за собой? Мне-то ничего особенного не сделается, каким бы вы меня ни изобразили. На меня орали генералы, жаловались люди, не имеющие данных, которых у меня навалом. Мне вреда не будет, а вот моим пациентам будет, и еще какой. Если сложится впечатление, будто на Кубе меня тепло принимали из-за того, что я якобы подлизываюсь к режиму, интерес кубинских врачей к беднякам Гаити мигом улетучится.

Еще некоторое время он продолжал рассуждать в том же ключе.

– Раз я говорю, что Сантьяго-де-лас-Вегас – приятная асьенда и что там много лабораторий и медицинского оборудования, значит, я пособник кубинских угнетателей. – Потом встал на защиту доктора Переса: – Хорхе главный врач Института инфекционных заболеваний, директор санатория, председатель государственной программы по борьбе со СПИДом, член совета директоров нашей программы в Гарварде, профессор, которого приглашают читать лекции в разные страны. К его мнению прислушиваются президент и министр здравоохранения. В медицинской сфере Кубы он стоит на вершине власти, а живет, как средний американский обыватель, чем нисколько не тяготится. Я не поклонник скромной жизни как таковой, но мне нравится, что для Хорхе она в порядке вещей. Он против социального неравенства. Он верит в медицину, основанную на социальной справедливости. Меня это трогает. Я ненавижу, когда над этим смеются. Ненавижу.

Я чувствовал, что гнев, звучащий в его голосе, направлен на меня, как будто я уже высмеял доктора Переса. Конечно, я возмутился и, наверное, даже немного обиделся, но тогда вряд ли бы согласился это признать. Фармер легко давал волю эмоциям, и обычно, как верно заметила Офелия, его эмоции отражали сопереживание. Он, не таясь, плакал над пациентами и при воспоминании о пациентах. Он с трогательным восторгом приветствовал каждого из своих многочисленных знакомых. Как и большинство из них, я не мог устоять перед его теплотой. А теперь он как будто лишал меня ее, и я ощущал холод. Неужели он имеет в виду, что не хочет больше со мной путешествовать? Ну раз так, то и ладно, это взаимно! У этого парня на компьютере болтался кибернетический эквивалент наклейки на бампер – экранная заставка со словами “Ищите правды”. Внезапно я понял, что в данный момент тон этого призыва может служить квинтэссенцией всех моих претензий к Фармеру.

А он уже заговорил о следующей цели нашего путешествия – России. Мол, это не так важно, как Гаити.

– Ага, значит, думаете, мне не стоит с вами ехать? – Я очень старался, чтобы мой голос прозвучал беззаботно. Не уверен, что получилось.

Он явно удивился:

– Да что вы, это важно!

На том выволочка, если это была она, и кончилась. Фармер пояснил, что наш разговор был просто “соскоком” после Кубы. Термин его семья позаимствовала у гимнасток в те времена, когда они смотрели по телевизору Олимпийские игры в доме на лодке и Пегги, пышнотелая сестричка Пола, выпячивала грудь, изображая позу, которую принимали изящные спортсменки, завершив упражнение. Все интерны, ординаторы и врачи, работавшие с Фармером в Бригеме, знали это словечко. “Ладно, пора переходить к соскоку”, – говорил он, и они начинали сворачивать обсуждение истории болезни.

Долго сердиться на Фармера было трудно, особенно сейчас, когда он сидел передо мной в своем помятом черном костюме, пережидая очередную задержку в простеньком ресторане аэропорта и переживая, как бы его восхищение Кубой не оказалось использовано против него и не навредило в итоге его пациентам с Центрального плато. Я вовсе не был уверен, что у нас действительно есть существенные разногласия по поводу Кубы. Конечно, помои, годами выливаемые средствами массовой информации на кубинское правительство, несколько искажали мое восприятие, но, что куда важнее, они же предостерегали от поспешных выводов. Бесспорно, Куба выполнила труднейшую задачу, добившись равномерного распределения медицинских услуг превосходного качества при жестко ограниченных ресурсах, – завидный успех с точки зрения Гаити. Я лишь задавался вопросом: сколько политической свободы отдал кубинский народ за это достижение? Но я понимал, что Фармер поставил бы вопрос иначе: какую цену большинство людей готово заплатить за свободу от болезней и преждевременной смерти? Меня Куба лишь наводила на абстрактные рассуждения, тогда как для Фармера она олицетворяла надежду, ибо доказывала, что хорошее здравоохранение в бедной стране возможно. “Если б я мог превратить Гаити в Кубу, не колебался бы ни минуты”, – довольно агрессивно заявил он мне некоторое время назад. И я бы согласился, если бы мне не показалось, что агрессия адресована мне.

Мы не спешили покидать ресторан. Я спросил Фармера, какие надежды он связывает с Гаити.

– Надежд, основанных на анализе или трезвом расчете по конкретным данным, у меня нет. Но вообще надежда относительно Гаити есть. – Частично она лежала за пределами Гаити. – Некоторые говорят, мол, все станет так плохо, что гаитяне взбунтуются. Но невозможно делать революцию, когда ты выкашливаешь легкие и помираешь с голоду. Кому-то придется бунтовать от имени гаитян, в том числе представителям богатых сословий. Но левые, – добавил он, – сочтут это полнейшим фарсом.

Он отвернулся и уставился в окно. На самолетном ангаре по ту сторону аэродрома красовался огромный плакат, гласивший: PATRIA ES HUMANIDAD. Интернационалистская сентенция: единственная национальность – человек.

– По-моему, это так здорово! – сказал Фармер.

– Ну не знаю, – отозвался я. – По мне, так смахивает на слоган.

Он отвел взгляд.

– Наверное, вы правы.

Я почувствовал себя так, словно ударил его. Цинизм – самое подлое оружие в арсенале труса.

– Да нет, это правда здорово, – пробормотал я. – Если от души.

В Майами мы прилетели так поздно, и Фармеру надо было столько всего купить, и столько писем скопилось в его электронном почтовом ящике (всего около тысячи, из них больше двадцати касались пациентов и требовали немедленного ответа), что ночной самолет в Париж чуть не улетел без нас. Выход на посадку закрылся прямо за нами, и Фармер объявил, что наше чувство времени безупречно. Но самолет уже был набит битком, и для наших портфелей места не нашлось. Я-то с трудом втиснулся в свое кресло, молчу уж о Фармере с его длинными ногами.

Последние дня полтора я мучился диареей. Не от кубинской воды – вероятно, перебрал мохито. Я твердо решил не говорить об этом Фармеру и не менее твердо намеревался это решение выполнить – ровно до того момента, когда сказал ему.

Самолет взлетел. Фармер принял снотворное, быстродействующий бензодиазепин, и уже клевал носом. Но как только я ему пожаловался, тут же открыл глаза и с абсолютно серьезным выражением лица оглядел меня.

– С этой минуты, – произнес он, – будете давать мне полный отчет о поведении вашего кишечника.

Мне стало гораздо спокойнее и даже полегчало сразу, и последние остатки моего недовольства Фармером благополучно рассеялись.

Но мне все равно казалось, что он занял очень уж удобную неприступную позицию. Он воплощал преференцию для бедных. Следовательно, любое критическое замечание в его адрес могло расцениваться как нападки на угнетенных, которым он служит. Но я уже успел убедиться, что это не просто поза. В нем ощущалось нечто такое, что я впоследствии сформулировал для себя следующим образом.

Фармер говорил, что на первом месте пациенты, на втором заключенные, на третьем ученики, но в эти категории помещалось почти все человечество. Похоже, каждый больной человек являлся его потенциальным пациентом, а каждый здоровый – потенциальным учеником. В уме он боролся с бедностью непрерывно – занятие, чреватое бесчисленными трудностями и неизбежными неудачами. В награду он обретал внутреннюю ясность, но платил и цену – постоянный гнев или в лучшем случае раздражение по отношению к миру, не всегда видимые, но неотлучно присутствующие. Прочувствовав это, я начал постепенно избавляться от мелочных негативных эмоций, которые порой испытывал при общении с ним и которые так сильно захлестнули меня в аэропорту Кубы. Фармер пришел в этот мир не затем, чтобы создавать душевный комфорт кому бы то ни было, кроме больных, которым посчастливилось лечиться именно у него. И сейчас я на время стал одним из них.

 

Глава 22

Фармер любил Париж с тех пор, как мальчишкой-провинциалом из Дженкинс-Крик приехал отучиться семестр во Франции. Когда он вез сюда свою жену Диди, его переполняло сладостное предвкушение, ведь она впервые в жизни выехала за пределы Гаити. Разве это не самый прекрасный город на свете? – спрашивал ее Пол. Но осмотр восхитительных парков и зданий вызвал у Диди несколько иную реакцию: “Нельзя забывать, что за все это великолепие заплачено страданиями моих предков”. Этот вопрос она теперь и изучала в Париже, разбирая подробные записи о торговле уроженцами Западной Африки в архивах французских рабовладельцев. После того эпизода очарование города в глазах Фармера несколько померкло.

Его снотворное помогло нам перенести полеты, но окутало туманом мои воспоминания о нашей краткой остановке в Париже. Запомнилось раннее утро, Фармер задумчиво смотрит в окно такси. Первый мир встретил нас многоэтажками окраин, похожими на картонные коробки. По ним, сообщил мне Фармер, распихали малоимущее население Парижа. Когда мы въехали в сам город, сизый эпикурейский город, он пробормотал что-то в духе: сколько можно было бы сделать в Гаити, если пустить на это средства, которые первый мир тратит в парикмахерских для домашних питомцев.

Таксист высадил нас в Маре, квартале узких улочек и тесных тротуаров, крошечных отелей, бистро и магазинов. Старинный друг Пола, соученик по Дьюку, предоставил в распоряжение Фармеров маленькую трехкомнатную квартиру. В дверях нас встретила ослепительной улыбкой Диди, высокая и величественная. Помню, как подумал: она, наверное, и правда была первой красавицей в Канжи. И еще помню, как долговязый Фармер в своем черном костюме выписывал круги по комнате, вальсировал, прижав к груди дочь и раскачиваясь из стороны в сторону. И темные глаза малышки, слишком взрослые для ее личика; серьезный, завороженный взгляд словно прикован к некоему невидимому предмету на потолке. Потом Фармер уселся на диван и стал наблюдать, как Катрин возится со своими плюшевыми игрушками. Диди окликнула его из кухни: когда он улетает в Москву?

– Завтра утром, – ответил Фармер.

Из кухни донесся грохот, будто что-то уронили на пол, послышалось гортанное восклицание.

Я посмотрел на Фармера. Он зажал локтями колени и обеими руками прикрывал рот. Помню, как подумал, невзирая на обволакивающий меня туман: этого я не забуду. Впервые я видел, чтобы он не знал ни что сказать, ни что сделать.

Полагаю, это ирония судьбы, что у Фармера появился ребенок как раз тогда, когда деятельность его организации из теоретически глобальной стала таковой на практике. В последнее время друзья частенько упрекали его за то, что он мало времени уделяет семье. Некоторые, обсуждая эту тему в отсутствие Фармера, приходили в странное возбуждение: повышали голос, улыбались с видом заговорщиков. “Представляете, каково быть за ним замужем?” Подозреваю, что так проявлялась своего рода нравственная зависть. Джим Ким говорил: “У Пола талант вызывать в людях чувство вины”. Фармер советовал другим не пренебрегать отдыхом, а сам никогда не брал отпуск. Не осуждал любителей роскоши, если только они жертвовали сколько-то в пользу бедных. Многого требовал от подопечных и коллег, но всегда прощал их, если они не справлялись. Так что, думаю, некоторые вздохнули с облегчением, обнаружив нечто похожее на трещинку в его нравственной броне.

В Гаити у нас как-то состоялся разговор о его дочери. Спустя месяц после ее рождения в “Занми Ласанте” поступила женщина, страдающая от эклампсии. Это болезнь беременных, происхождение ее неизвестно, но распространена она преимущественно среди бедных женщин. Приводит к белку в моче, гипертензии, судорогам, а иногда и к смерти матери и ребенка. Лекарство – сульфат магния и собственно роды. В клинике кипела работа. Фармер носился сломя голову, торопился начать лечение. Подгонял сотрудников: “Давайте, шевелите задницами. Ставьте капельницу, надо стимулировать роды”.

– Мать билась в судорогах, – вспоминал он. – Я говорил: “Скорее!” Все шло нормально. Затем ребенок родился – мертвый. Прекрасный, доношенный малыш. Я разрыдался, пришлось извиниться, выйти на воздух. Что же это такое? – удивлялся я. А потом понял, что плачу из-за Катрин.

Он представил дочку на месте мертворожденного младенца. И сказал себе: “Значит, свое дитя любишь больше, чем этих малышей”.

Фармер продолжал:

– Я-то думал, я король эмпатии по отношению к этим детишкам, но если я король эмпатии, почему такой сдвиг в сторону собственной дочери? Это дефицит эмпатии – неспособность любить чужих детей так же, как своих. И главное: все это понимают, поощряют, хвалят тебя за это. А трудно-то как раз обратное.

Я взял паузу, чтобы обдумать его слова и поделикатнее сформулировать свой следующий вопрос. В конце концов решил задать его как бы через третье лицо:

– Некоторые на этом месте поинтересовались бы: а вот зачем вам это – считать себя не таким, как все, то есть способным любить чужих детей не меньше своих? На это вы бы как ответили?

– Послушайте, – сказал Фармер, – все великие мировые религии велят любить ближнего как самого себя. Мой ответ: не могу, простите, но буду и впредь стараться, запятая.

Полагаю, многие хотели бы выстроить свою жизнь, как Фармер: просыпаться, зная, что надо делать, и сознавая, что именно это они и делают. Но очень сомневаюсь, что многие добровольно приняли бы сопутствующие трудности, отказались от комфорта и общения с близкими. Не то чтобы вся семейная жизнь Фармера выглядела примерно как наша остановка в Париже. Диди и Катрин проводили с ним в Канжи каждое лето, и, конечно, следовало ожидать, что эти периоды станут более продолжительными, когда Диди закончит учебу. Но мне дни и ночи Фармера казались полными напряжения и по-своему одинокими. В этот месяц путешествий он возил с собой две фотографии. Дочкиной фотографией он повсюду хвастался друзьям, как любой нормальный родитель, гордящийся своим чадом. Но иногда показывал и другую – гаитянской малышки, истерзанной квашиоркором, ровесницы Катрин. Поначалу меня от этого передергивало. Но погибающий от голода ребенок не был абстрактной картинкой, как голодающие дети, которых показывают по телевизору. Фармер сам лечил эту девочку, и, насколько я понял, для него она символизировала всех страждущих, в том числе больных туберкулезом российских заключенных, ради которых он собирался завтра утренним самолетом улететь в Москву, вновь расставшись с собственной дочерью. Не думаю, что человек, понимающий, насколько необходима Фармеру взаимосвязь между разными сферами его жизни, мог бы без сострадания наблюдать за ним в тот момент в Париже, когда он весь сжался в комок на диване, словно пытаясь спрятаться.

Но тягостное мгновение миновало. В Париж Фармер наведался в основном ради дня рождения Катрин – ей исполнилось два года. Праздник удался на славу: девочка хлопала в ладоши, радуясь подарку, заводной птичке, летавшей по маленькой гостиной. Игрушку Фармер купил в аэропорту Майами – одна из причин, по которым мы чуть не опоздали на парижский самолет. Среди гостей были члены французской семьи, принявшей Фармера в качестве au-pair двадцать лет назад во время его заграничной практики. Теперь они понемножку собирали средства для ПВИЗ. Пришли и несколько друзей-гаитян, которые прожили во Франции достаточно долго, чтобы пройти, как выражался Фармер, “тест на пузо” (то есть выглядеть вполне сытыми), но говорили почти исключительно о Гаити. Еще был друг семьи из Буркина-Фасо; он пожаловался мне на ностальгию, и я вспомнил слова Фармера: мол, штаб квартира ПВИЗ не в Бостоне и даже не в Гаити, а там, где находятся пвизовцы. Паутину знакомств он себе сплел не хуже любого крупного политика, разница лишь в том, что большинство вовлеченных в его паутину недолго оставались просто знакомыми и вряд ли смогли бы легко из нее выпутаться, даже если бы захотели. Худшей ссылкой для него стало бы не изгнание в географическом смысле, а нечто вроде отлучения от связей.

Перед сном он позвонил матери во Флориду и попросил разбудить его звонком в 7 утра по парижскому времени. Диди только головой качала.

– У нас есть будильник, – сказала она мне. Но при этом улыбалась.

Я подсчитал разницу во времени. Маме Фармера придется не ложиться до часу ночи, чтобы разбудить его. Мне стало интересно, как она к этому относится. И несколько месяцев спустя я услышал от нее ответ: “По-моему, так здорово, что в сорок он все еще просит об этом. Иначе я бы скучала по роли будильника”.

В аэропорт мы в кои-то веки приехали заранее и пошли в кафе завтракать.

– Так, – сказал Фармер, когда мы нашли столик, – пора поработать. – И достал текущий список bwat, где вычеркнуты были примерно две трети квадратиков. – Позорище. – Он сверлил взглядом бумажные листы. – Все это следовало выполнить еще до отъезда с Кубы.

В списке фигурировал двойной bwat, то есть две задачи на один квадратик: выполнишь одну – можно зачеркивать. Двойной bwat требовал либо купить новое нижнее белье, либо закончить письмо.

– Белье я так и не купил, значит…

Письмо это Фармер начал еще во время нашего совместного похода по горам в Гаити. Он вытащил из портфеля недописанную страницу. На ней красовалось жирное пятно от какого-то продукта пятой группы, которым он перекусывал в пути. Начиналось письмо так: “Мне кажется уместным писать тебе, сидя посреди гаитянской глухомани…” Фармер склонился над столом и принялся строчить дальше.

– Это перенос задач или жульничество? – поинтересовался я.

– Зависит от того, применяешь ли ты ДТ к своим стараниям, – ответил он, не отрываясь от письма.

Сокращение ДТ обозначало “доброжелательное толкование”, что Фармер однажды разъяснил мне в электронном письме: “Зная, что вы хороший человек, я намерен воспринимать все, что вы говорите или делаете, в положительном ключе. Полагаю, я вправе рассчитывать на взаимную любезность с вашей стороны”. В его лексиконе, которым пользовались и все сотрудники ПВИЗ, насчитывалось множество подобных терминов. Некоторые придумали Джим с Офелией, какие-то перекочевали из Бригема, но большинство принадлежало Фармеру или его семье.

Однажды его брат Джефф, борец, прислал ему открытку с ошибкой в слове “гаитяне”. Написал “гатиане”. В сленге ПВИЗ слово преобразовалось в “гатины”, или просто “гаты”, а страну соответственно окрестили Гатландией. Французы назывались “франшизами”, а их язык “франшизским”; русские звучали как “руски”. Прозвище “чаттерджи” получали лица восточноиндийского происхождения (в ПВИЗ таких было несколько), склонные к многословию. Сам себя Фармер именовал “белым мусором” и даже предъявлял в доказательство старый снимок своей семьи, устроившей пикник вокруг выставленного на улицу дивана. Человек, гневно рассуждавший во всеуслышание о тяжкой участи малоимущих женщин, в частных шутливых беседах не стеснялся употреблять слово “цыпочки”. “Подобная ерунда меня не волнует, – как-то сказал он мне. – Важно только одно”. Невежливые выражения, произносимые в закрытом кругу, подразумевали философский упрек верующим в так называемую политику идентичности. Ведь близкая им идея, что все представители угнетаемого меньшинства угнетаемы одинаково, очень уж удобно затушевывает существование реальной градации “обманутости”, или, как иногда говорили пвизовцы, “разной глубины жопы”, выпавшей на долю людям одной расы или одного пола. “Страдание бывает разное” – вот один из постулатов веры ПВИЗ, порожденный бесчисленными эпизодами, когда сотрудники пытались собрать средства, но вместо денег получали нотации об универсальности страдания, а то и просто фразочки вроде: “У богатых тоже есть проблемы”. Фармер однажды даже читал в Гарварде курс лекций под названием “Разновидности человеческого страдания”.

“Общаясь с Полом, люди начинают говорить, как он, – считал его старый приятель по медицинской школе, писатель Итан Кэнин. – Он мастер словесной гимнастики”. На практике сокращения вроде ДТ действительно были удобны быстрому уму, равно как и тем, кто пытался за ним угнаться. Когда, например, ТБУН (транснациональные бюрократы, управляющие неравенством) выдвигали хитроумные доводы (или же “лихо клали кучку”) против лечения МЛУ-ТБ или СПИДа, можно было просто сказать: “Привет, ИЗ”, – и все тебя прекрасно понимали. Каждый сотрудник ПВИЗ знал, что МП – это “море пафоса”, а заявка МП – обращение к эмоциям. (Как-то раз я слышал, как Фармер, составляя речь на пару с молодым помощником, говорит ему: “Тут можно плеснуть МП, а вот здесь вставить общую фразу о неравенстве результатов”.) “Урожаем ботаников” назывались готовые исследования, которые пвизовцы сдавали Фармеру или Киму, до “научкопов” сокращались “научные копания”, необходимые, поскольку каждый факт, который Фармер приводил в своих статьях, должен был опираться на авторитетные источники. (“Он вечно дергается, все ли идеально, – рассказывал студент-медик, много занимавшийся научкопами для Фармера. – Не потому, что он такой маньяк-педант, а потому, что, когда стараешься ради бедных, а тебя заваливают аргументами, что их, мол, лечить слишком дорого, надо выступать безупречно, иначе порвут в клочья”.)

Багаж назывался “баг”, таможня – “там-уж”. Оплошать по “семь-три” – сказать семь слов, когда хватило бы трех, а сделать “девяносто девять сотых” – бросить почти оконченную работу. (“Ничто не бесит меня так, как девяносто девять сотых”, – говорил Фармер.) Пвизовцы часто благодарили людей, оказавших какую-либо помощь третьему лицу, кому-нибудь из многочисленной группы, определяемой как “неимущие больные”, “обманутые” или просто “бедные”. В ПВИЗ предпочитали последнее определение, поскольку – объяснял Фармер – именно так себя чаще всего обозначают гаитяне.

Можно долго отираться возле ядра ПВИЗ, не понимая правил и чувствуя себя лишним. И чем острее чувствуешь себя лишним, тем сильнее подозрение, что тебе как бы намекают: ты хуже, чем они. А собственное раздражение по этому поводу рождает еще и подозрение, что так оно и есть. Мне лично пвизовцы напоминали если не семью, то как минимум клуб, который категорически отказывается делить мир на своих и чужих, но в то же время имеет собственные неписаные законы и собственный язык. Попробуйте сказать что-нибудь в этом роде Фармеру, и он ответит: “Если и так, то у нас самый открытый чертов клуб в мире. Битком набит больными СПИДом, БЛ в полный рост, толпы студентов, церковные дамы, пациентов легион. И клуб этот только растет, никогда не уменьшается”. Впрочем, Фармер умел и создавать с каждым отдельный клуб для двоих.

Еще в Гаити он и для нашего месяца путешествий выработал своего рода речевой код. Обсуждая со мной малярию, он рассказал, что существуют четыре типа этого заболевания, но только один, тропическая малярия, часто приводит к смертельному исходу. “Как думаете, который тип тут, в Гаити? – спросил он. И добавил: – Зато у нас она не устойчива к лекарствам, как в Африке”. Тут Фармер улыбнулся и, чуть перефразируя свою любимую цитату из фильма “Гольф-клуб”, произнес: “Так что за это мы спокойны”. И показал на меня пальцем. Вскоре я усвоил, что в ответ должен выдать следующую фразу: “Уже неплохо”. Приноровившись к этой перекличке, я полюбил ее. И должен признаться, сейчас, в кафе аэропорта, я испытал определенное удовольствие, с ходу расшифровав аббревиатуру ДТ.

Фармер продолжал строчить письмо. Я огляделся по сторонам. Ломаная стеклянно-стальная простота аэропорта имени Шарля де Голля внезапно поразила меня своей пугающей сложностью, словно катапультировала в будущее, совершенно мне непонятное. Я вспомнил магазины дьюти-фри, где можно купить первоклассный паштет, гусиное конфи, изысканные вина.

– А начали вы это письмо в походе по сельской местности Гаити, – задумчиво проговорил я, вызывая в памяти бесплодные холмы, средневековые крестьянские хижины, “скорую помощь” на осликах. – Как будто в другом мире.

Фармер поднял глаза, улыбнулся и жизнерадостно ответил:

– Недостаток этого ощущения в том, что оно… – он сделал секундную паузу, – ошибочно.

– Ну, это как посмотреть, – возразил я.

– Как ни смотри, – очень ласково отозвался он. – Человек вежливый сейчас сказал бы: “Вы правы. Это параллельный мир. Между огромными накоплениями богатств в одних областях планеты и крайней нищетой в других нет совершенно никакой связи”.

Он внимательно смотрел на меня. Я рассмеялся.

– Вы же понимаете, что я шучу на серьезную тему, – заключил он.

Однажды я слушал лекцию о ВИЧ, которую Фармер читал студентам Гарвардской школы здравоохранения. Внезапно посреди перечисления данных он упомянул гаитянское выражение “в поисках жизни сгубить жизнь”. Потом объяснил: “Так говорят гаитяне, когда бедная женщина, продающая манго, падает с грузовика и умирает”. Тогда мне на мгновение показалось, что я краем глаза заглянул к нему в голову. И обнаружил там обостренную потребность в построении взаимосвязей. В такие моменты возникало ощущение, будто его главное желание – отменить время и географию, чтобы свести воедино все составляющие своей жизни и напрямую пристегнуть их к миру, в котором он видит тесные, неизбежные связи между сверкающими бизнес-центрами Парижа или Нью-Йорка и безногим калекой, лежащим на земляном полу хижины в самой глуши далекого Гаити. По-моему, он считал самой фундаментальной ошибкой человечества склонность игнорировать людей, прятаться от чужих страданий. “Это и есть моя великая битва: как можно быть равнодушными, закрывать глаза, не помнить?”

Мне было любопытно, остается ли в его философии место для кого-нибудь, кроме бедняков всего мира и тех, кто борется за их интересы. Однажды в самолете он признался мне, что в любом попутчике видит пациента. По громкой связи раздался голос стюардессы: “Есть на борту врач?” Фармер тут же вскочил и бросился помогать американцу среднего возраста, явно представителю среднего класса. Как выяснилось, сердечного приступа у мужчины все-таки не было. Позже, вернувшись в свое кресло, Фармер сообщил мне, что подобные эпизоды случаются примерно раз в восемнадцать полетов. У меня сложилось впечатление, что он не возражал бы, случайся они хоть каждый полет.

На мой взгляд, эта способность воспринимать все и всех как непрерывную систему, целиком состоящую из взаимосвязей, – одна из особых, странных привилегий Фармера. Конечно, она изрядно затрудняет ему жизнь, зато освобождает от тех усилий, которые люди обычно прилагают, чтобы бежать, дистанцироваться как от собственного прошлого, так и от основной массы своих ближних.

 

Глава 23

Всемирный банк планировал дать ссуду на борьбу с эпидемией туберкулеза в России. Фармер уже пятый раз летел в Москву обсуждать условия ссуды. В самолете он рассказал мне историю этой своей миссии.

Около двух лет назад Говард Хайатт направил его в институт “Открытое общество”, фонд Сороса, прощупать почву на предмет финансовой поддержки перуанского проекта. Денег ему там не дали, но письмом сообщили, что фонд понимает важность проекта ПВИЗ, поскольку и сам проводит примерно такую же работу в России. Далее следовало довольно подробное описание этой работы.

Фармер вспоминал, что читал письмо по дороге на какую-то встречу и остановился как вкопанный на тротуаре: “Ох ты черт!” Он уже знал, что Сорос выделил 13 миллионов на пилотные проекты по борьбе с ТБ в России, но до сих пор был не в курсе подробностей. Проект предполагал использование только стратегии DOTS. Планировалось лечение всех больных лекарственно-чувствительным туберкулезом, а тем, кто не вылечится, – предоставление паллиативной помощи для облегчения предсмертных мук.

Но развал Советского Союза создал идеальные условия как для мощнейшей эпидемии, так и для процветания МЛУ-ТБ в ее рамках. Из-за распада системы борьбы с ТБ множество курсов терапии было прервано; повышение уровня преступности обернулось переполненными тюрьмами.

С благословения Хайатта Фармер написал директору фонда вежливое письмо на двух страницах, в котором объяснял, почему проект обречен на провал. Так он очутился в офисе Джорджа Сороса на Манхэттене. Фармер изложил свои соображения, после чего Сорос велел немедленно соединить его с директором российской ТБ-программы, эмигрировавшим из России микробиологом Алексом Гольдфарбом, и долго орал на того по телефону. Затем попросил Фармера помочь довести до ума пилотный проект.

Решился Фармер быстро, не все же не сразу. В то время ему еще приходилось довольно часто летать в Перу. Поездки в Россию означали дополнительные дни, а то и недели разлуки с Гаити, где дела с ТБ и прочими болезнями обстояли куда хуже. Зато ПВИЗ могли бы законным образом употребить часть денег Сороса на зарплаты. Кроме того, российская эпидемия бушевала в тюрьмах, а заключенные в глазах ПВИЗ – привилегированный контингент, даже в Евангелии о том сказано, смотри 25-ю главу Матфея. Плюс Россия сулила те самые возможности, на которые Пол с Джимом надеялись, еще когда решили заняться Перу, – шанс повлиять на политику медицинского обслуживания бедных в масштабе всей планеты. Россия в данный момент граничила с двенадцатью государствами, а некоторые из них, в свою очередь, – с богатейшими странами мира. “Гораздо труднее ратовать за справедливость в таком месте, как Гаити, которое легко запрятать подальше и не замечать. А Россию попробуй спрячь”, – рассуждал Фармер. Российский туберкулез способен показать миру, каковы последствия пренебрежения здоровьем бедных где бы то ни было. И как опасно не замечать Гаити.

Так что отправился он на экскурсию по сибирским тюрьмам. Его сопровождали Гольдфарб, несколько консультантов от фонда Сороса и несколько российских чиновников. До этого путешествия Гольдфарб отзывался о Фармере как о “злобном враге с севера”. Из Сибири они вернулись друзьями. Гольдфарб постепенно учился понимать Фармера. Как-то раз он поинтересовался, сколько Фармер берет за свои услуги, и тот ответил: “Алекс, болван ты этакий, что мне брать? Кучу денег беру с заключенных, военнопленных и больных бедняков. А уж с беженцев деру целые состояния”. Но крепче всего их объединило увиденное в российских колониях.

Почти в любой стране заболеваемость ТБ в тюрьмах намного выше, чем среди гражданского населения. Но в пенитенциарных учреждениях России она была не просто выше, а выше в сорок-пятьдесят раз. Более того, у большинства больных заключенных оказывались резистентные как минимум к одному препарату штаммы, а в некоторых тюрьмах до трети больных страдали полномасштабным МЛУ-ТБ. Туберкулез стал наиболее частой причиной смерти в тюрьме, но не все больные умирали там. Многие успевали выйти на свободу и посеять свой лекарственно-устойчивый штамм МБТ среди гражданского населения. К тому же их и после освобождения не лечили, в основном потому, что гигантская система борьбы с ТБ в России лежала в руинах.

Ситуация складывалась жуткая, но мировое сообщество пока реагировало на нее вяло. Пять-шесть иностранных организаций искали способ взять эпидемию под контроль. Бюджет на расходы у большинства из них был весьма ограничен – у кого несколько сот тысяч долларов, у кого миллион или два. Не все их проекты были хорошо организованы, но все запускались путем преодоления немыслимых препятствий – и все продемонстрировали вовсе не то, что планировалось: одна стратегия DOTS не только не поможет, но и расширит эпидемию. В Ивановской области американские Центры по контролю и профилактике заболеваний сознательно лечили больных МЛУ-ТБ препаратами, к которым их туберкулез был устойчив, и вылечивали всего 5 процентов. И Фармер предсказывал – как потом выяснилось, верно, – что у многих из этих 5 процентов случится рецидив. Даже “Врачи без границ”, получившие Нобелевскую премию за работу в России, до сих пор применяли только DOTS и вылечивали всего 46 процентов своих больных в ФКУ ЛИУ-33 Кемеровской области. “Отлично организованные клинические ошибки” – так называл Фармер эти проекты в своей статье.

Эпидемия в сибирских тюрьмах оказалась хуже всего, что ему довелось повидать в Перу, а в некоторых аспектах даже хуже всего, с чем он сталкивался в Гаити. Поэтому, вернувшись в Москву из поездки по колониям, Фармер с Гольдфарбом устроили пресс-конференцию, чтобы сообщить миру страшные вести. Однако в тот же день в Вашингтоне независимый прокурор обнародовал свой отчет по скандалу с Моникой Левински. Так что репортеров к ним пришло совсем мало.

Фармер и Гольдфарб полетели в Нью-Йорк на “аварийное совещание” с Соросом. На Фармера встречи с Джорджем зачастую действовали освежающе. Однажды он примерно подсчитал, во сколько обойдется контроль над ТБ по всей планете: по его оценкам, вышло около пяти миллиардов долларов. Когда он называл эту цифру чиновникам от здравоохранения, те отвечали, что такой суммы не собрать никогда. Сорос же, взглянув на расчеты, лишь уточнил: “И все? Вам этого хватит?” В Нью-Йорке Фармер и Гольдфарб попросили Сороса сию минуту выделить еще денег на лечение туберкулеза в России. Он возразил, что такой шаг только замедлит реакцию международного сообщества, и вместо него предпринял ряд других шагов, в том числе организовал в Белом доме заседание под председательством Хиллари Клинтон, с которой был дружен. Фармер с Гольдфарбом набросали план выступления для Сороса, попутно раскритиковав аналогичный план, подготовленный для Первой леди.

В итоге дело обернулась совсем не так, как хотел Фармер. Он-то надеялся на крупные гранты от разных фондов и богатых государств. А вместо этого Хиллари Клинтон заставила Всемирный банк рассмотреть вопрос о предоставлении России займа. Банк создал нечто под названием “московская миссия”, то есть собрал группу экономистов, эпидемиологов и экспертов по здравоохранению, чтобы те проработали условия выдачи займа.

Фармер, как и следовало ожидать, все глубже втягивался в эту историю, таща за собой и ПВИЗ в полном составе. Вся организация трудилась над отчетом, который заказал Сорос, и семь месяцев спустя сдала книгу, состоявшую из 177 страниц текста, 115 страниц приложений и 976 сносок. Основные главы описывали проблему МЛУ-ТБ в России, Азербайджане, Перу и Южной Африке, а заключительная объясняла, как создать грамотную программу лечения. Пресса не обошла вниманием эту работу, и ВОЗ поощрила издание, написав введение для книги. Кроме того, Фармер согласился взять на себя обязанности главного (но бесплатного) консультанта “московской миссии” Всемирного банка по туберкулезу в российских тюрьмах. На том, чтобы ему не платили, он настоял сам, поскольку осуждал некоторые аспекты политики банка. Его расходы покрывал Сорос.

В Москву мы прилетели под вечер. Самолет еще не доехал до рукава, а почти все пассажиры уже подскочили с кресел под тщетные увещевания стюардессы по громкой связи: “Пожалуйста, оставайтесь на своих местах”.

Фармер обвел взглядом салон: “К русским у меня слабость. Они встают, когда им вздумается. Ну конечно, последние четыреста лет с ними обращались как с мебелью. Неудивительно, что им хочется вставать назло”.

Судя по всему, Фармер верил не только в важность намерений и силу воли, но и в откровения свыше, в “знаки”. Сегодня, как мне показалось, не все знамения были к добру. В главном московском аэропорту, уютном, как промышленный склад, мы заполнили миграционные карты не на тех бланках, и впервые за все время путешествий с Фармером, я увидел, как на постороннего человека не подействовало его дружелюбие. На таможенном контроле он улыбнулся мрачной служащей в униформе:

– Извините. К следующему разу выучу русский.

– В следующий раз заполняйте английские бланки! – рявкнула она.

Но нас все же пропустила. Фармер прокомментировал сочувственно, без тени насмешки:

– Ничего страшного. В конце концов, она же служащая поверженной сверхдержавы.

Когда мы вышли на улицу, был ранний вечер, но заходящее солнце уже растеклось узкой оранжевой полосой по ледяному горизонту.

Утром за окнами нашей гостиницы клубился пар – у лиц пешеходов, над канализационными решетками. Прямо напротив, через широкую улицу, находился Кремль: идеально отреставрированные зубчатые стены тянулись, насколько хватало глаз. За ними я разглядел луковичные купола собора Василия Блаженного. Фармер считал, что это одно из самых красивых строений в мире, запятнанное, однако, кровавой победой Ивана Грозного над татарами, в честь которой его возвели. Вымарывание истории всегда служит интересам власть имущих, любил он повторять. Как бы то ни было, я понимал, что в собор мне с ним не попасть. В Москве нас ожидал туристический маршрут по-фармеровски, поездка, какую можно совершить в любом крупном городе планеты. Нам – Фармеру, мне и прилетевшему из Нью-Йорка Алексу Гольдфарбу – предстояло посетить тюрьму.

“Матросская тишина”, самая большая московская тюрьма, – это СИЗО, следственный изолятор. Здание огромное, но представить себе его точные размеры я затруднялся, путаясь в бесконечных поворотах, низких дверных проемах, через которые надо проходить, пригнув голову, подъемах по старым железным лестницам, длинных коридорах, напоминающих туннели подземки. Стены коридоров были кое-как обиты желтым материалом вроде фанеры.

– Летом, – шепнул мне Фармер, – вентиляция тут работает не ахти. – И добавил: – За последние годы я изрядно понаторел в сравнительной пенологии.

Мы миновали разные “климатические зоны” – тепло, холодно, снова тепло – и области разнообразных запахов, от пищевых до вовсе непонятных, о происхождении которых и задумываться не хотелось.

– Не потеряйтесь, – сказал нам представитель тюремной администрации. – Тут не лучшее место для заблудших.

Нам встретилась вереница заключенных, одинаково одетых в тренировочные штаны и потрепанные пальто и шапки. В тусклом свете их лица казались серыми. У одного нос загибался таким крюком – я подобного в жизни не видел. Наконец мы добрались до тюремной больницы.

– Вспомните Кубу, – шепнул мне Фармер, – и посмотрите на это убожество.

Сопровождавшие нас врачи в уныло-зеленой форме и чиновники от здравоохранения, в такой же уныло-зеленой форме, сами жаловались на здешние условия. Они открыли нам дверь в камеру для больных СПИДом.

– Тут народу меньше, чем в обычных камерах, – пояснила женщина-врач.

– Сколько?

– В этой камере всего пятьдесят.

Фармер вошел первым, за ним переводчик. Мы оказались в неопрятном сером помещении, поменьше многих американских гостиных, заставленном рядами двухэтажных кроватей. На веревках сушилось белье. Большинство заключенных были молоды. И снова серые лица – возможно, из-за того же тусклого освещения? Фармер тотчас принялся пожимать мужчинам руки, хлопать их по плечам, и мгновение спустя они уже громко, наперебой выкладывали ему свои горести.

– Вам бы в судах защищать права подсудимых, больных СПИДом, – заметил один из них.

– Скажите ему, что в США я этим занимаюсь, – попросил Фармер переводчика. – Но поскольку я не гражданин России…

Еще один заключенный, самый старший и, судя по всему, призванный говорить от имени всех присутствующих, сообщил, что был лишь свидетелем убийства, но из-за СПИДа получил пятилетний срок. А самому убийце (их судили вместе) дали всего три года.

– Как выйду, башку ему отрежу, – заключил он.

Все рассмеялись – и заключенные, и врачи. Смех оглушительно отдавался от стен тесного помещения. Фармер сделал себе пометку “Больных СПИДом сажают на более долгие сроки?” и обещал передать информацию специалисту по СПИДу во Всемирном банке. Затем он поблагодарил заключенных.

Старший сказал:

– Вы бы почаще нас навещали.

– Я бы с удовольствием, – ответил Фармер.

Мы покинули камеру с пятьюдесятью больными СПИДом. Дверь захлопнулась за нами. Грохот тяжелого старого металла о металл эхом прокатился по слабо освещенному коридору. Ни коридору, ни эху словно бы не было конца.

– Представляете, каково слышать это с той стороны двери? – спросил я Фармера.

– Каждый раз представляю, – ответил он.

Да и не так-то трудно вообразить себя совершающим ошибку, которая приведет в камеру в этих стенах. В то время в России уголовное правосудие было так перегружено, что молодой парнишка, стянувший батон хлеба или бутылку водки, мог угодить в тюрьму и целый год, если не четыре, томиться в СИЗО, пока дело дойдет до суда. Во время ожидания либо отсидки ему с высокой вероятностью светило заражение туберкулезом – по оценкам, около 80 процентов российских заключенных являлись носителями палочек Коха. И тогда его шансы слечь с активной формой болезни были куда выше среднего, поскольку в тюрьме этому способствовали плохая гигиена, нездоровое питание и изобилие других заболеваний. Между тем в скудно финансируемых тюремных больницах оборудования и лекарств не хватало даже для того, чтобы нормально лечить лекарственно-чувствительный ТБ. Молодой заключенный мог подхватить чувствительный штамм, который потом вследствие неадекватного лечения разовьется в МЛУ-ТБ.

Или же – такая вероятность возрастала день ото дня – он мог получить уже готовый устойчивый штамм от заразившего его товарища по несчастью и умереть, так и не дождавшись приговора за кражу батона.

Нас провели по очередному извилистому коридору, вниз по железной винтовой лестнице и через помещение, смахивавшее на средневековый пыточный подвал. Мимо нас прошел старик, кативший перед собой тележку, уставленную большими алюминиевыми бидонами. Из одного торчал огромный половник. Старик остановился у двери камеры. В дверном окошке появилось чье-то лицо.

– Еда здесь вообще-то неплохая, – поведал мне Фармер. – Соленая.

Высокая похвала от врача-гипертоника.

Мы пришли в туберкулезное отделение. Сотрудник тюремной администрации пустился в объяснения:

– Врачи работают сверхурочно и почти не защищены. Рентгеновское оборудование изношено. Даже для текущих пациентов не хватает лекарств. Лабораторных услуг город нам не оказывает.

Они сами не знали, сколько у них больных с лекарственно-устойчивыми штаммами. Но уж точно не несколько человек. Туберкулезом страдали 100 тысяч заключенных, МЛУ-ТБ – вероятно, около 30 тысяч. В октябре Фармер выступал в телепередаче “60 минут”, рассказывал об эпидемии в России и бывших республиках СССР.

– Мы объявим чрезвычайную ситуацию в области здравоохранения на мировом уровне, – говорил он.

– Как скоро ситуация выйдет из-под контроля? – спросил ведущий.

– По мне, так уже вышла, – ответил Фармер.

Мы задержались в вестибюле туберкулезного отделения. Кто-то из русских врачей сказал:

– Мы не получаем информации из других учреждений, откуда к нам поступают заключенные. У нас тут такой вокзал. Пятьдесят процентов не из Москвы.

Фармер поинтересовался, как долго больному ТБ заключенному добираться отсюда в сибирскую тюрьму.

– Примерно месяц. Их пересылают по этапу. Продолжать лечение в пути нет никакой возможности.

Повернувшись к Гольдфарбу, Фармер тихо прокомментировал:

– Эти перевозки заключенных обернутся кошмаром.

Мы снова зашли в камеру, на сей раз к туберкулезникам.

В целом она мало отличалась от предыдущей, разве что народу побольше и воздух более влажный – результат дыхания множества больных легких. Несколько человек кашляли. (Каждый на свой лад, подумал я: вот шаляпинский бас, вот баритон, вот тенор.) Фармер стоял возле кровати, слегка опираясь рукой о матрас верхней койки.

– Хорошо выглядите, – сказал он одному из заключенных. – Кто-нибудь кашляет кровью?

– Нет.

– Значит, в целом вы идете на поправку?

– Ну хоть не под откос, – отозвался кто-то.

Фармер поинтересовался, откуда они. Грозный, Поволжье, Баку.

– Скажите им, что я был в Баку, – обратился Фармер к переводчику. – И что здесь лучше. Скажите, что я был в колонии номер три.

Молодой человек, сидевший на верхней койке, оживился:

– А я вас видел в третьей. С вами была женщина.

– Совершенно верно! – воскликнул Фармер, пожимая парню руку. – Рад видеть вас снова.

Пришло время прощаться.

Через переводчика Фармер пожелал больным удачи.

– Скажите им: я надеюсь, что все они поправятся.

Мы направились обратно в помещения администрации.

– Нравится мне здешний медперсонал, – признался Фармер. – Они стараются. – Он повернулся к переводчику: – Передайте Людмиле, что врачи в этой тюрьме, по-моему, всей душой преданы своей работе.

Свой отзыв он адресовал именно врачу Людмиле неслучайно. Она рассказывала ему, как один итальянский правозащитник, инспектировавший учреждение, обвинил ее в жестоком обращении с больными СПИДом, имея в виду их изоляцию от остальных заключенных. Фармер на это ответил: “В рассаднике туберкулеза?! Не изолировать их было бы нарушением прав человека!”

Пока мы шли по коридору, Фармер тихо говорил мне:

– У них тут семьсот больничных коек, из которых пятьсот заняты туберкулезниками. Подсказка, лишь подсказка, что, возможно, имеет место проблема.

Один из врачей пожаловался Фармеру, что помимо лекарственной устойчивости повышается еще и заболеваемость сифилисом. Тревожный знак: разгул сифилиса провоцирует разгул СПИДа, который, в свою очередь, значительно усугубит эпидемию туберкулеза.

– Катастрофа, черт подери, – бормотал Фармер.

Тем временем нас проводили в зал для совещаний с выкрашенными в горчично-желтый цвет стенами. Большой стол был уставлен угощениями.

– Ой, спасибо! Как приятно! – громко воскликнул Фармер и, обращаясь ко мне, вполголоса добавил: – Вот этого я и боялся. Ненавижу водку.

Однако сел и лихо опрокинул рюмку, искусно притворяясь, будто ему нравится. Точно как в Гаити, когда его потчевали продуктами пятой группы. Зазвучали тосты. Ответные речи Фармера постепенно становились все длиннее.

– В Гаити я работаю с юности, уже без малого два десятка лет, и несколько лет назад власти Массачусетса пригласили меня в комиссию штата по борьбе с туберкулезом. А я их спрашиваю: “И на кой мы такие нужны?” В Гаити у меня было несколько пациентов с МЛУ-ТБ, я взял у них мокроту на анализ, привез в Бостон и отдал в лабораторию, надписав “Пол Фармер, комиссар ТБ”. Я хотел, чтобы там сделали анализ моих гаитянских образцов, и они все сделали без единого вопроса. Поэтому я стал возить туда образцы все чаще, потом и из Перу тоже, и в конце концов у меня, разумеется, попросили объяснений. Я ответил: “Массачусетс – солидный штат. В нем есть все для лечения ТБ: большие лаборатории, фтизиатров хоть отбавляй, специально подготовленных медсестер и лаборантов полно. Одного только не хватает – туберкулеза”.

Начальник русских врачей, полковник, рассмеялся. Одна из его подчиненных без тени улыбки сказала:

– У нас туберкулеза хоть отбавляй, а лабораторий нет.

Снова тосты, снова водка. Полковник сунул руку в карман, потянул было оттуда пачку сигарет, но остановился, чтобы спросить Фармера:

– Америка – демократическое государство?

Лицо Фармера стало серьезным:

– На мой взгляд, государству с огромными ресурсами легко называться демократическим. Я себя считаю прежде всего врачом, а уж потом американцем. У нас с Людмилой одна национальность – забота о больных. Американцы – ленивые демократы. Как представитель той же национальности, что и Людмила, я убежден: богатые могут сколько угодно провозглашать себя демократами, но наши больные – не среди них.

Я думал, на этом он успокоится, но он всего лишь сделал паузу ради переводчика, чтобы тот не отстал.

– Знаете, я очень горжусь тем, что я американец, потому что это дает мне много возможностей. Я могу свободно путешествовать по миру, могу запускать проекты. Но это называется привилегией, а не демократией.

По мере его выступления полковнику все труднее становилось контролировать выражение лица. Наконец он не выдержал и расхохотался.

– Да я просто собирался спросить, не возражаете ли вы, если я закурю, – пояснил он.

Гольдфарб поморщился:

– Пол! Он спрашивал разрешения закурить, а ты ему толкнул речь о социализме и демократии.

– Но речь была замечательная, – сказал полковник, улыбаясь Фармеру, у которого уже явно слипались глаза.

Гольдфарб повернулся к полковнику:

– Завтра Пол будет защищать ваши интересы перед Всемирным банком.

Фармер встряхнулся:

– Одно не так. По мне, так это не должна бы быть ссуда. Но, с точки зрения международного сообщества целителей, дело хорошее. Дай бог, – он сложил ладони домиком, – чтобы все прошло нормально.

В мире борьбы с туберкулезом эксперты все еще спорили по поводу лечения МЛУ-ТБ. Журнальные статьи служили главным оружием в этих баталиях. Но, как сказал Говард Хайатт, Фармер и Ким доказали, что лечить МЛУ-ТБ можно, причем не слишком дорого. Отчасти благодаря результатам их работы в Перу Всемирный банк согласился на компромисс: ссуда пойдет на лечение всех штаммов ТБ в России, то есть и на программу DOTS, и на DOTS-plus. Российские чиновники не возражали – в сущности, они давно именно этого и добивались. Но по вопросу распределения полученных средств мнения расходились, а состав участников обсуждения представлял собой взрывоопасную смесь, точно европейские страны накануне Первой мировой войны. Отряд консультантов банка с солидными послужными списками (некоторые и с не менее солидным самомнением) вел переговоры с российскими генералами и полковниками, бывшими аппаратчиками и старыми борцами с ТБ, осколками поверженной империи, не терпевшими снисходительного тона.

Да и Алекс Гольдфарб собственной персоной усложнял ситуацию.

Как-то вечером за коктейлями один из экспертов Всемирного банка сказал Фармеру: “Мне Алекс симпатичен, но, пожалуйста, не пускайте его на совещания”. В этих переговорах Гольдфарб был главным союзником Фармера. Пол, как специалист по туберкулезу в тюрьмах, представлял банк, Алекс – российское Министерство юстиции, в чьем ведении находились пенитенциарные учреждения. На этой неделе они преследовали общую цель – добиться, чтобы тюрьмы получили приличную часть ссуды. Мне же Фармер поведал и о своей дополнительной задаче: “Я должен приглядывать за Алексом”.

На той неделе в Москве Алекс почти каждое утро и каждый вечер заходил к нам в гостиницу обсудить стратегию. Он смахивал на профессора – бородатый, слегка сутулый, в твидовом пиджаке и вельветовых штанах.

– Я весьма уважаемый биохимик, – сообщил он мне.

Тут же ко мне обернулся и Фармер:

– Алекс обнаружил один из генов, ответственных за возникновение устойчивости. – Он улыбнулся Гольдфарбу. – А так ничего особенного.

Затем он принялся пересказывать Алексу, что происходило на минувших совещаниях.

Тот немного послушал, затем высказался о главном оппоненте Фармера среди представителей Всемирного банка:

– Да кто он вообще, этот козел? Слов нет! Столько гонора – и такое невежество. Может, мне этот эпизодец завтра в “Известиях” пропечатать?

– Так и знал, что ты это скажешь, – отозвался Фармер. И посмотрел на меня: – Вот вы смеетесь, а с него правда станется.

– Всемирный банк, – продолжал Алекс, – отправляет сюда, в эти жуткие снега, индийского эксперта в тюрбане, который ни черта не знает о России, и ему тут крышка. Они понятия не имеют, как все устроено в этой стране.

Фармер попытался продолжить рассказ, но Алекс снова его перебил.

– Дай мне закончить, – попросил Фармер.

Алекс не унимался:

– Слушай, что я тебе скажу. Люди, с которыми ты совещаешься, не играют абсолютно никакой роли.

– Алекс, дай мне закончить, твою мать! – рявкнул Фармер. Посетители гостиничного ресторана стали на нас оглядываться, и Пол заговорил тише: – Прекрати меня перебивать. Ты можешь менять наше предложение как тебе угодно. Мое дело – предупредить, к чему они станут цепляться.

– Никакой роли они не играют, – повторил Гольдфарб.

По его словам, совещания затрагивали интересы разных секторов политического ландшафта. Мол, в рядах иностранцев, обсуждающих условия предоставления ссуды, сплошные раздоры. Например, работающие в Москве чиновники ВОЗ недовольны тем, что на их территорию суются неправительственные организации, такие как ПВИЗ и фонд Сороса. А фонд и сам делится на конкурирующие фракции, поскольку Сорос охотно стимулирует соперничество внутри собственных компаний. Кроме того, некоторые из упомянутых чиновников ВОЗ поляки по национальности, а исторически сложившаяся вражда между поляками и русскими еще не выветрилась до конца.

Все это Алекс излагал, как мне показалось, чуть ли не с наслаждением. Потом добавил:

– Но это не играет роли.

А играет роль, причем главную, раскол между двумя российскими министерствами – здравоохранения и юстиции, говорил он. Министерство здравоохранения, ответственное за гражданский сектор, стремится заполучить под свой контроль всю ссуду целиком. Не столько чтобы бороться с ТБ, подчеркнул Алекс, сколько ради укрепления собственной системы, из которой уже песок сыплется. К тому же существуют некие темные сделки между Минздравом и фармацевтическими компаниями, которым никто никогда не доверил бы поставки крупных партий противотуберкулезных препаратов, если бы критериями служили качество и цена. Да еще многим чиновникам министерства кажется, будто иностранцы их оскорбляют. (В том числе Алекс, обзывавший их клоунами и словами похуже, заметил Фармер.)

Что же касается Министерства юстиции, продолжал Гольдфарб, пусть мотивы у них не безупречные, зато намерения правильные. В тюрьмах сосредоточена почти половина всех больных ТБ, и там же находится большинство страдающих устойчивой формой заболевания. Тюрьмы, как выразился Алекс, выполняют функцию “эпидемиологического насоса”: способствуют распространению ТБ среди заключенных, а потом выпускают их обратно в общество.

– Насос обновляется каждые три года. Следовательно, лучший способ остановить эпидемию в обществе – это очистить от нее тюрьмы, точно так же, как мы чистим масляный фильтр в машине.

Со всем этим Фармер соглашался, а кроме того, считал, что заключенные заслуживают внимания в первую очередь.

– Раз уж государство подвергает заключенных повышенному риску, то и лечить их надо первыми, иначе нельзя.

Он верил, что Министерство юстиции искренне хочет вылечить отбывающих срок больных. Как же можно не хотеть? Ведь тюремная эпидемия угрожает их собственному персоналу, их собственным владениям. Министерство дало ему доступ к разного рода секретным материалам, и это он тоже принимал как довод в пользу искренности чиновников. Но на сегодняшнем совещании эксперты Всемирного банка, похоже, договорились, что Минюсту (то есть заключенным) достанется всего двадцать процентов ссуды. Перед Фармером и Алексом стояла общая задача – заставить их изменить решение и добиться пятидесяти процентов для Минюста.

Сочувствовал Фармер и Министерству здравоохранения, где он обхаживал старых борцов с ТБ и у многих вызывал симпатию. Он казался ходячей вывеской, гласящей, что посредством дипломатии, фактов и личного обаяния можно со всеми наладить добрые отношения и объединить враждующие стороны. В конце концов, враг-то у них один на всех – палочка Коха.

На подобные речи Алекс отвечал:

– Какой же ты, Пол, наивный.

Все, мол, решат, как обычно, деньги и власть. Но пока, так и быть, пусть Фармер действует на свое усмотрение.

– Но есть и план Б. Вообще-то план Б мне даже нравится. Мы проигрываем. Тюрьмы остаются с носом, все деньги уходят Минздраву. Тогда мы поднимаем адский шум, и у нас в руках оказывается превосходный инструмент для привлечения частных пожертвований.

– Только ты пока с этим не спеши, – ответил Фармер, – а то получится, что я напрасно целый год проторчал в офисах Всемирного банка.

– А чего ты там торчал? – спросил Алекс.

– Чего я там торчал?! – повысил голос Фармер. – А того, что ты меня туда отправил!

Алекс расхохотался:

– Ну да, я, а кто же еще.

Какое-то время мне казалось, что Гольдфарб прав: у Фармера крайне мало шансов добиться пятидесяти процентов ссуды для заключенных. Еще в самолете по дороге в Москву Пол признался, что устал от заседаний и споров во Всемирном банке, от конференц-залов, где медленно кончается кислород и нет никаких пациентов. Его мысли устремлялись к Канжи: сделает ли без него кто-то из врачей любмальную пункцию, когда поступит очередная жертва менингита? Да и физически он казался изнуренным. Утром за первым завтраком в Москве (у него завтраком назывался кофе) он сказал:

– Я все еще в биологическом раздрае.

Он сегодня надел третью, последнюю рубашку, на ней недоставало одной пуговицы. Черный костюм выглядел так, словно в нем спали. На самом же деле Фармер не спал вовсе.

– Зато я ответил на все четыреста тринадцать имейлов, – добавил он, повеселев на мгновение.

Часть волос у него торчала дыбом, точно петушиный гребешок, лицо и шея покраснели – наверное, мысленно он уже втянулся в полемику. В одном из писем, на которые он отвечал ночью, цитировалось высказывание некоего эксперта от Всемирного банка: “Ваше предложение насчет тюрем смехотворно, это же слишком дорого. Просто смешно!” И теперь, за чашкой кофе, Фармер говорил:

– Битва понеслась. Но программа рассчитана на десять лет, это очень долгий процесс. Десять лет! Пожалуй, мне надо бы хоть день продержаться без конфликтов. Я стараюсь, я уговариваю себя сдержаться и не съездить этому типу по физиономии. А заключенные умирают, – продолжал он, – и будут умирать дальше…

Тут его взгляд упал на часы. Он уже опаздывал на утреннее заседание. Фармер помчался к выходу, на ходу натягивая пальто. За ним по ковру волочился выскользнувший из портфеля компьютерный шнур.

– Сэр! – окликнул его швейцар, поднимая упавшие перчатки.

– Ой, спасибо! – обрадовался он и с надеждой спросил: – А снег будет?

Швейцар придержал ему дверь, и Фармер ссутулился, ныряя в ледяной январский воздух.

Вечером он выглядел получше. Главный переговорщик от российской стороны, потрясая переведенной на русский статьей Фармера “Новая волна туберкулеза в РФ”, провозгласил: “Вы единственный, кто понимает про наш туберкулез”. Потом разгорелись споры вокруг представленного Фармером предварительного плана для тюрем, особенно по вопросу дополнительного питания для больных ТБ. Разве для лечения необходимо дополнительное питание? Некоторые считали, что нет. “Мы поцапались из-за еды”, – сообщил Фармер. Но от иного рода конфликтов он заставил себя воздержаться.

Прогноз погоды взбодрил его – в Москве обещали снег. Фармер вообще любил буйство стихий.

– Хочу метель! – заявил он.

Фармер говорил мне, что политические игры на арене международного здравоохранения даются ему нелегко.

Но игроком он, очевидно, был хорошим, и в Москве к нему словно бы день за днем возвращались силы, он вновь стал улыбаться – и вновь каким-то чудом складывалось впечатление, будто он одет элегантно.

Некоторые участники заседаний продолжали настаивать на том, что дополнительное питание для заключенных – неоправданная трата денег, но потом один из переговорщиков отвел Фармера в сторонку и посоветовал подсунуть еду в бюджет, обозначив ее как “витамины”. Это сработало. В конце концов Всемирный банк согласился отдать примерно половину ссуды тюрьмам. На данный момент планировался первый взнос в размере 30 миллионов долларов с последующим ростом общей суммы – ориентировочно до 100 миллионов. Но сам факт предоставления ссуды оставался под вопросом. Не возникало сомнений, что Министерство здравоохранения окажется недовольно своей долей. Как бы то ни было, своих основных промежуточных целей Фармер достиг и Гольдфарба от осуществления его “плана Б” удержал.

Вечером, в гостиничном номере, Фармер сказал:

– Полная победа, как тут не радоваться! Ну что, Алекс, ты доволен?

– Доволен, – ответил Гольдфарб, – но я всегда вижу две стороны. Мне же и разбираться с этими тридцатью миллионами. Следить, чтоб не растащили.

– Так это же твои друзья. Ну украдет один на водку, другой – на подарок для своей девушки. Подумаешь. – Фармер восседал на подоконнике, поскольку все стулья в комнате были завалены бумагами. Он указал на привезенную его ассистентом из Бостона стопку пвизовских бланков, вот-вот готовую обрушиться: – Видишь, Алекс, разницу между твоей жизнью и моей? Это для благодарственных писем за двадцатипятидолларовые пожертвования в ПВИЗ.

– Ты сам этим занимаешься? А где берешь адреса для рассылки? Покупаешь базы данных?

– Да ну тебя! Адреса накопились за тринадцать лет. А тебе только и написать: “Дорогой Джордж Сорос, спасибо за двенадцать миллионов”. – Фармер взял несколько незаполненных бланков: – Ну-ка посмотрим. Мне надо поблагодарить: подругу бабушки, студентку, экономиста-левака, историка, секретаршу из моего отдела, администратора оттуда же, педиатра…

Похоже, оглашение списка еще улучшило его настроение, и без того приподнятое. Мне, если честно, показалось, что он хвастается.

Интересовало меня и мнение Алекса о Фармере. “Пол такой хрупкий, – сказал он мне в приватной беседе. – Такой худенький. Он как Чехов. Им движет не что иное, как сентиментальность. Впрочем, я еще не встречал толкового человека, который не утверждал бы, что сентиментален или что работает ради высшего блага. Даже в сфере бизнеса, а уж в международных делах и подавно”.

Фармер же, со своей стороны, говорил об Алексе так: “Только мать может любить такого. Я его люблю, правда. И вся эта затея с Россией удастся, и знаете почему? Потому что он меня тоже любит”.

Судя по всему, их дружба подпитывалась спорами, и “питания” ей хватало. Взять, например, такую тему, как Куба. Насчет кубинской медицинской статистики Алекс высказывался следующим образом: “Полагаю, товарищ Кастро большой мастер наводить дисциплину, так что и здравоохранение у него должно ходить по струнке. Товарищ Берия в сибирских тюрьмах тоже навел бы порядок. Расстрелять кое-кого, и все”.

Или взять российских заключенных. Фармер спрашивал: “Если большинство из них сажают за моральное уродство, то отчего же их количество так резко повышается во время общественных и экономических кризисов или перемен?”

Алекс смотрел на это иначе. Однажды вечером за ужином он заметил:

– Ничего хорошего нет в этих заключенных. Они важны с эпидемиологической точки зрения.

– Наш главный спор, – прокомментировал Фармер.

– Нет, не так, – сказал Гольдфарб. – Примерно половина из них не должны сидеть.

– Три четверти, – возразил Фармер. – Ладно тебе, Алекс. Это же преступления против собственности.

– Но двадцать пять процентов должны сидеть пожизненно.

– Нет. Десять процентов. Ты меня считаешь наивным.

– Ты не наивный, – сказал Гольдфарб. – Все ты понимаешь. Просто не желаешь смириться с тем, что…

– Люди не ангелы.

– Нет! Сволочи. Ты не наивный. Ты просто умеешь игнорировать все, что тебе неприятно, поэтому ты и не ученый. Ты игнорируешь факты.

– Но ты все равно меня любишь.

– Еще бы!

Фармер действительно любил бури, хотя, упоминая об этом, почти всегда добавлял, что беднякам от разгулявшихся стихий гораздо больше горя, чем всем прочим. В Москве он хотел метели, но нам достался просто снегопад. Немилосердно холодной ночью мы возвращались в гостиницу, шагая по скользким тротуарам. Фармер натянул на нос свой красный шарф, и очки его затуманились. Мы уговорили три бутылки красного. Я сказал:

– Знаете, а вы как будто еще похудели с тех пор, как мы двинулись в путь.

– Долгое вышло путешествие, – ответил он.

– Ну, это было интересно, – заметил я. – Мне нравится Алекс.

– Рад слышать. Алекс замечательный. Когда мы только познакомились, я на него ужасно разозлился за это высказывание о заключенных. – Он изобразил русский акцент: – “Скверные люди, но важные с эпидемиологической точки зрения”.

Я вспомнил их последний спор, вспомнил, как Фармер упорно снижал количество заслуживающих тюрьмы. Продолжи он в том же духе, дожал бы до одного процента, если не до нуля, подумалось мне.

– Думаете, я псих? – спросил он.

– Нет. Но некоторые из них совершили чудовищные преступления.

– Знаю, – ответил Фармер. – И верю в историческую точность.

– Но вы всех прощаете.

– Да, наверное. Думаете, это безумие?

– Нет, – сказал я. – Но эта битва, по-моему, из тех, что невозможно выиграть.

– Ничего. К поражению я готов.

– Но бывают маленькие победы, – добавил я.

– О да! И как же я их люблю!

Мысли у меня уже немного путались, язык чуть-чуть заплетался. Я попытался сформулировать гипотетический вопрос, призванный продемонстрировать глубокое понимание его бродячей жизни.

– Вы прекрасный человек, – начал я, положив ему руку на плечо, – но без вашей клинической практики…

– Я был бы никем, – перебил он.