Я опускаю крышку коробки и закрываю шкаф. Глухо хлопает дверца, и в это мгновение все вдруг становится каким-то странным. Сперва мне кажется, что кто-то убавил громкость или заткнул мне уши. Те звуки, которые раздаются в комнате, и те, что проникают сюда извне, будто удаляются от меня. В то же время внутри меня появляется какой-то нарастающий шум. Это неприятно. Реальность словно отдаляется от меня, я как будто оказался в одном конце длинного тоннеля, а реальный мир — в другом, и я хочу вернуться. Открываю рот, чтобы сказать что-нибудь, вернуться к реальности. Чувствую гул в груди, вибрацию своих голосовых связок, но звука не слышу. Я не слышу своего голоса. Знаю, что я — это я, сегодня четверг, вот я стою у шкафа — в этом нет никаких сомнений. Но острое ощущение нереальности никуда не уходит. Меня тошнит, кружится голова. Я никогда не падал в обморок, но уверен, что именно так чувствует себя человек, который вот-вот потеряет сознание.
Мне страшно. Я осторожно протягиваю руку и трогаю шкаф — он на месте. Затем протягиваю вторую, крепко держусь за спинку кровати — она тоже на месте. В ушах шумит, в глазах рябит, подкатывает тошнота, но я пока еще не потерял сознание. Вцепившись в кровать, я бесконечно медленно огибаю ее. Берусь обеими руками за матрас. Откуда-то издалека доносятся обрывки отцовского голоса:
— …Стучал, но ты не ответил… полить цветок… ты как… Элиас…
Он держит меня за плечи. Это хорошо: я не владею своим телом — наверное, так чувствуют себя старые, немощные люди. Отец кладет ладонь мне на лоб, его голос эхом множится где-то возле самого уха:
— Тебе дурно? Ты весь вспотел.
Мне холодно, я пытаюсь что-то сказать, но, похоже, напрасно: голос куда-то пропал.
— Голова закружилась, — выдавливаю я наконец. На это уходит целая вечность.
Отец суетится, укладывает меня, ноги пристраивает повыше, на спинку кровати. Выходит из комнаты, возвращается, что-то говорит, но я ничего не слышу. Время идет. И я движусь во времени. Мне холодно. Отец сидит на моей кровати.
Постепенно реальность возвращается на круги своя, обретает более четкие контуры. Я ощущаю себя частью реального мира, но это странное чувство — теперь все иначе. Рука отца на моем плече.
— Принести воды?
Я чувствую, как у меня пересохло во рту, хочется пить — чего-нибудь шипучего и бодрящего.
— А газировка есть? — спрашиваю я, еле ворочая языком, липнущим к нёбу.
— Кажется, нет. Но я могу купить.
Он встает:
— Ты тут один справишься?
— Угу.
Но лучше возвращайся скорее.
Из гостиной доносятся звуки телевизора. Я вслушиваюсь, пытаясь понять, что за передача сейчас идет. Кажется, новости или что-то на тему культуры — звучат серьезные голоса. Кто-то в соседней квартире включил воду. На улице тихо.
Наверное, отец бежал как угорелый: вернулся он очень быстро и принес полтора литра газировки. Захватив на кухне стакан, он спешит ко мне, протягивает напиток, я жадно выпиваю и тут же прошу еще.
— Ты как?
Я будто свисал с обрыва, держась за край скалы, и вот пальцы соскользнули. Не знаю, где нахожусь в эту минуту: падаю, или уже разбился о камни, или, может быть, чудесным образом спасся и сижу на скале.
Я пожимаю плечами, хоть это и нелегко, когда лежишь на кровати и держишь в руке стакан.
— Не знаю… наверное, лучше.
Говорить уже не трудно. Голос там, где ему положено быть, а не доносится извне.
Отец садится на край кровати, вид у него обеспокоенный. Он держит в руках бутылку с газировкой, водит пальцем по этикетке, смотрит по сторонам.
— Ты… заболел?
Я допиваю газировку и мотаю головой:
— Нет…
Не думаю я, что заболел. Голова кружится, но это не простуда, не ветрянка, не желудочный грипп и не рак. Ничего такого.
Отец подцепил уголок этикетки и потихоньку отклеивает: очень аккуратно и, видимо, совершенно машинально. Потом снова смотрит на меня и легонько прикасается к моему лбу. Пальцы у него холодные, как бутылка, которую он только что держал в руках.
— Температуры, по крайней мере, нет.
Отец ставит бутылку на письменный стол, кладет руки на колени.
Я нашел пятно на стене, над шкафом: теперь есть за что зацепиться взглядом. Как можно умудриться поставить пятно в таком месте? Может быть, там просто слой краски толще? Или кисть у маляра была грязная? А может быть, тот, кто жил в этой комнате до меня, был ужасно высоким и однажды уперся рукой в стену, не заметив, что ладонь в чернилах.
Несколько минут назад я стоял у двери шкафа. А потом упал.
— Это как-то…
Отец откашливается.
— То, что с тобой… может быть, это как-то связано с тем… что мы говорили… о соседке?
Пока он, запинаясь, выговаривает свой вопрос, у меня снова начинает кружиться голова. Перед глазами все плывет, меня мутит. Сердце бешено колотится. Я сажусь на постели. Тошнота поднимается к горлу, я не могу сглотнуть, остановить ее. Мне надо в туалет, и плевать, что ноги не держат, меня сейчас вырвет. В туалет, к унитазу. Дверь закрыть не успеваю.
Ничего не происходит. Я нагибаюсь над унитазом, разинув рот, как дурак, как пес, но ничего не происходит. Даже отрыжки не получается.
Отец стоит на пороге туалета. Я вижу его боковым зрением, утираю рот туалетной бумагой, хоть это и не требуется, потом смываю. Делаю несколько глубоких вдохов и выдохов и протискиваюсь между отцом и дверным косяком. Чувствую, что мне надо выйти, глотнуть свежего воздуха. Отец замер, повернувшись в сторону прихожей, смотрит на меня.
Рядом с дверью стоит табуретка, я сажусь на нее. Головокружение прошло, тошнота тоже. Я не упал в обморок, меня не вырвало, я не разбился об острые камни, я сижу на табуретке. Пусто. Точка пустоты находится на уровне солнечного сплетения, оттуда пустота растекается по всему телу.
Я смотрю на свои ботинки: надо дотянуться до них, обуться и выйти. Но руки такие тяжелые, неповоротливые, словно по венам течет свинец. Я смотрю на отца, который все еще маячит в дверном проеме.
— Который час? — спрашиваю я, хотя вообще-то мне все равно.
Он заглядывает на кухню:
— Половина одиннадцатого.
До кровати всего несколько метров. Я собираю все силы и подхожу к окну. Никак не могу ухватить шнурок жалюзи. Снег прекратился. Я стягиваю покрывало с кровати и падаю в постель.