Диски Юсси Бьорлинга всё еще лежат в пакете на письменном столе. Возьму их завтра с собой — вдруг можно сдать через школьную библиотеку.

Осторожно отклеиваю записку: «Элиас, сдай диски не позже пятницы. Сигне». Загнув клейкий край листочка, я изучаю почерк: уверенная рука, никаких колебаний, буквы ровно стоят плечом к плечу, говоря в один голос.

«Nessun dorma», последний номер. Включу — и будь что будет. Пусть разревусь, пусть даже умру — плевать. Делаю погромче и откидываюсь на спинку стула.

Но я не рыдаю и не умираю. Листая книжечку с текстами, вижу, что эта вещь записана в 1944 году, шестьдесят лет назад. 1944 год. Перед глазами одна за другой проплывают картины. Не знаю, откуда они берутся — наверное из фильмов. Сам-то я, понятное дело, этого времени не застал. Вдруг меня разбирает смех: представляю, как сижу в опере и слушаю Юсси Бьорлинга. Шестнадцать лет, набриолиненные волосы зачесаны назад, фрак великоват. Кто сидит рядом? Конечно, Сигне — в длинном платье, на шее такая штука из перьев. Время от времени она бросает на меня многозначительные взгляды, а сама на седьмом небе от счастья: поет великий Юсси Бьорлинг! Может быть, она еще обмахивается веером. Хотя веер — это, наверное, из восемнадцатого века.

Музыка затихает. Я снова включаю тот же трек.

В голове возникает другая картинка. Все те же сороковые годы, я лежу на узкой кровати в съемной комнате, мечтательно уставившись в потолок. Окно приоткрыто, ветер колышет светлую занавеску, из патефона доносится эта музыка, только треска больше и звук глуше. На мне белая рубашка и галстук, наутюженные брюки и черные ботинки. Я о чем-то думаю, о чем-то мечтаю. О ком-то. О ком?

Раздается стук в дверь, на пороге стоит отец:

— Это Юсси Бьорлинг?

— Да, — отвечаю я, убавляя громкость.

— Нет, не надо тише. Классная музыка!

Отец улыбается, покачивая головой в такт музыке. Он тоже неплохо смотрелся бы в опере, рядом со мной и Сигне, только приодеть его надо. Белый такой, гладкий шарф. И цилиндр. Меня снова разбирает смех.

— Что такое? — спрашивает отец.

— Ничего. Просто подумал кое о чем.

Он мотает головой, вслушиваясь, и вытягивает шею с таким видом, будто вот-вот подхватит мелодию оперным голосом.

— Как называется эта песня? — спрашивает он, как только музыка затихает.

— Это не песня. Это ария, — я поправляю его с улыбкой.

Как там Сигне сказала? Словно буря уносит, когда слушаешь эту арию.

— Ой, прости, — с нарочито серьезным видом отзывается отец. — Конечно же, ария.

— Она называется «Nessun dorma».

— Точно, «Nessun dorma».

— Только я не знаю, как это переводится.

— «Никто не спит».

— Что?

— «Nessun dorma» означает «Никто не спит».

— Откуда ты знаешь? Ты понимаешь итальянский?

— Ну, пару слов знаю. И слышал, наверное, по радио.

Никто не спит. Картинка возвращается: я лежу на кровати, уставившись в потолок, о ком-то мечтая. Нетрудно догадаться, что текст о каком-то влюбленном, который не может уснуть. Сигне права: в оперных текстах сплошная чепуха.

Отец все стоит на пороге. Кивает в сторону музыкального центра:

— Это из тех дисков, которые та пожилая дама… как ее звали, Сигрид?..

— Сигне.

— Точно, Сигне. Это из тех дисков, которые она принесла?

— Да.

— А ты… еще к ней заходил? После того случая с джемпером?

Снова этот вкрадчивый тон. Как будто вопрос крайне деликатный.

— Нет.

Не то чтобы я не хотел говорить. Просто не знаю, что еще сказать. Что видел ее сегодня во дворе? Но с какой стати мне вдруг рассказывать о такой мелочи отцу? И еще более странно было бы сообщить ему, что Сигне — бабушка Юлии. И что Фредрик на самом деле ее брат, а не парень, как я думал.

— Слушай, я тут кое-что вспомнил. Ты недавно кому-то помогал с велосипедом. Кто это был?

Так долго отец не стоял на пороге моей комнаты уже лет сто. И вопросов столько не задавал, даже когда я выбирал профильный класс в гимназии.

— Девчонка из квартиры напротив.

— А, такая маленькая, светленькая.

Я киваю — точно, маленькая, светленькая.

— Она, наверное, дочка той женщины, которая так похожа на…

— …маму, — быстро вставляю я.

Становится совсем тихо.

Глубокая, бескрайняя тишина.

И в этой тишине эхом звучит слово «мама».

Эхо не утихает. Мы с отцом смотрим друг на друга.

«Nessun dorma». Никто не спит. Так ли это? Правда ли, что даже те, кого никто и никогда не сможет разбудить, не спят? Вокруг так тихо, что я слышу, как отец сглатывает.

— Эта маленькая девчонка… ты с ней знаком? То есть… ты, кажется, с ней иногда разговариваешь?

— А что?

— Просто интересно. Ты быстро нашел общий язык с соседями. Здорово!

Общий язык? С кем это я нашел общий язык?

— Ну, мы несколько раз говорили.

Про кровь из носа. Про смерть. Про Юлию.

— Как ее зовут?

Я смеюсь:

— Мне она сказала, что ее зовут Эсмеральда. Но на самом деле — Анна. Она со странностями.

Отец улыбается, по-взрослому снисходительно. Потом медленно, почти театральным тоном произносит:

— Кто из живых существ желает каждую секунду быть тем, кто есть, и там, где есть?

Я вопросительно смотрю на него.

— Это из стихотворения. Вернер Аспенстрём.

Как-то это на него не похоже — цитировать стихи и говорить по-итальянски.

Как-то это не похоже на меня — слушать оперные арии и говорить «мама».

— Скажи еще раз.

— Что?

— Эту строчку из стихотворения.

— Кто из живых существ желает каждую секунду быть тем, кто есть, и там, где есть?