Не помню, сколько мне было, когда меня впервые туда отправили, но с тех пор, как себя помню, я уже не пытался убежать из подвала. То есть он существовал как бы всегда — как папа, мама и брат на Новый Год. Даже Кристина появилась потом, ее появление я прекрасно помню, а вот появление в моей жизни Страшного Жуткого Подвала — нет.
Наверное, наиболее верной аналогией было бы чтение: я помню себя с трех лет, но не могу вспомнить, как я учился читать. Мне кажется, я умел это делать всегда — так же, как передвигать машинки, или складывать кубики, или подносить ложку ко рту. И книги, которые я больше всего любил, были старые, потрепанные, зачитанные до невозможности — «Том Сойер» или «Сказки народов мира»: бабушка рассказывала, что их читала еще моя мама — когда, конечно, ей было интересно все это читать. Были книги и глянцевые, новые, с цветными картинками, но мне они нравились меньше; не было в них, знаете, чего-то такого… книжного, настоящего. Они пахли типографией, а я любил — чтобы пахли книгой и пылью. Может быть, потому, что все старые книги и подшивки журналов в подвале пахли по-настоящему — прошлым.
В любом случае, «Азбуки» или «Колобка» среди моих книг точно не было, они, вероятно, остались в совсем глубоком младенчестве. Я не помню времени, когда я не умел читать. Это как воздух; как подвал.
Да, так он и назывался — Страшный Жуткий Подвал. Не знаю, кто придумал ему такое название, может быть, мама или, скорее, папа, а вероятней всего — кто-то вроде вечно пьяного соседа Васяти, развалившегося в нашем обтрепанном кресле с тошнотворно дымящейся сигаретой. Так и помню, как он кривится своей подлой улыбочкой и свистит сквозь выбитые зубы: «…а не то мама отведет маленького мерзавца в тот самый Страшный Жуткий Подвал!». (Вот бывает, заметьте, замогильный шепот — так вот, это был самый настоящий замогильный свист). А может, я сам сочинил название своему почти что постоянному местопребывалищу, но в любом случае, что касается истории происхождения данного топонима — вряд ли мне кто-нибудь о ней расскажет.
Кто знал, во всяком случае, давно умер.
Не умер Энтони, мой старший брат с американским именем, но он в то время, когда я сидел в подвале, был в Америке. Он и сейчас в Америке.
А подвал… что ж, подвал исчез, когда на месте старых девятиэтажек строили новый жилой микрорайон. Но эта история моего личного конца света относится к тому времени, когда наша розовая девятиэтажка была еще совсем новым, пахнущим свежей штукатуркой и современным до невозможности зданием. Например, его сдавали с уже имеющимся узлом интернета. То есть был наш дом тогда до ужаса современным. И это было как раз пред затмением — весьма знаменательное, я бы сказал, явление почти что символического значения, — и было мне шесть с половиной лет.
Но в подвале, вы знаете, свет был.
Там вообще много чего было.
* * *
—… подлец, скотина, ублюдок, иуда, мерзавец, сучара, щенок, негодяй! — от визга мамы закладывало уши. Мама кричала так складно, что я даже подумал, что она сочиняет стихи. Я и сам сочинял; но дядя сказал, что поэты нам в семье нужны не очень, тем более плохие. (В шестнадцать я, правда, опять принялся за старое — и убедился, что дядя был прав).
Мама орала, волоча меня по коридору к лестнице, больно вывернув мне руку и даже не давая подняться на ноги; надсадно орала пятимесячная Кристинка. Наверное, ей тоже не было удобно под мышкой у мамы, тем более что бутылочка, из которой она сосала смесь минуту назад, закатилась за холодильник. Мне стало стыдно, что из-за меня не покормили сестренку.
Щекотал ноздри резкий аромат разлитого коньяка; на мамины вопли из соседней квартиры выбежал матерящийся Васятя со своей оглушительно лающей псиной; Кристинка уже просто захлебывалась, а внизу начала ругаться баба Клава. Как обычно — на «всяких уродов, жить не дают спокойно, изверги…». Весь дом проснулся: соседи орали, внизу кто-то стучал в потолок, а кто-то требовал вызвать милицию.
Я, конечно, молчал, и без меня воплей в этом доме хватало. Мать протащила меня по лестничному пролету, на щеке появилась ссадина, а коленки, похоже, были разбиты о бетон в кровь. Поскользнувшись на площадке, мать выронила сверток с ребенком на пол, Кристина заорала совсем дико, и я, подхватив сестру на руки, рванул вниз со всей возможной скоростью, еще успев заметить в глазах матери что-то вроде растерянности. За нами она не гналась, я только услышал, пробежав пять пролетов, как она устало говорит соседям: «Пошли на хер, суки поганые… мои дети». А потом я вывалился в подвал, вбежал в наш «закуток», захлопнул за собой дверь и сел на пол. Кристинка почти успокоилась, но очень больно ерзала по моим разбитым коленям. Но сил переложить ее на пол не было. Я откинулся к стене. Сердце выскакивало из груди. Обиды не было, только недоумение: ну ведь ничто же не предвещало такого скандала!
Да, я таки снова попал в этот Страшный Жуткий Подвал (хотя в шесть лет он уже не казался мне ни жутким, ни страшным… я же еще не знал, как он оправдает свое название). Да, снова попал в этот чертов подвал, хотя еще утром был уверен, что после вчерашнего «выходи и иди ужинать, бездельник» я не попаду в сюда как минимум неделю. Накануне у родителей было прекрасное настроение, они сидели за столом с Игнатием Валентиновичем. Я его не любил: однажды услышал, как он пробормотал про моих родителей «крысы несчастные…». А меня он почти открыто называл крысенышем. А мой дядя этого Игнатия Валентиновича называл не иначе как «чмо тощавое». Но родители с ним пили, запершись в комнате, а я спокойно читал «Одиссею капитана Блада». Жаль, книга осталась наверху. Я вздохнул.
Нет, похоже, судьба не была сегодня ко мне благосклонна. Книгу не взял, колени ободрал. И надо же было спалить этот злосчастный кипятильник! За пять минут до первого маминого вопля я как раз проводил научный эксперимент на основе подаренного братом «Набора юного химика». Инструкции там были на английском, словарный запас иняза в шесть лет у меня был небольшой, поэтому неудивительно, что я мог чего-то перепутать. И когда повалил резкий едкий дым (а ведь детские наборы теоретически не могут содержать потенциально опасных веществ… ну да чего не под силу юным химикам?), я напрочь забыл о том, что на кухне кипятится вода.
Отца дома не было. Отец, конечно, сразу бы дал мне по шее за опыты с кипятильником. Он мне уже запретил включать газ и электрочайник, и вообще прикасаться к имеющейся у нас бытовой технике, а вот про кипятильник не упомянул. Кипятильника у нас не было, и папа, вероятно, не предполагал, что я возьму его у бабы Клавы.
В общем, пока я в своей комнате пытался ликвидировать последствия опыта, а в гостиной голосами героев какого-то сериала бубнил телевизор, вода в кастрюльке неотвратимо выкипала. Оставалось надеяться, что мать по-прежнему, как четверть часа назад, валяется в бигудях на диване, листает журнал и смотрит сериал краем глаза. Но на долгое время рассчитывать не стоило. Я спешил.
— Виталий, чем это пахнет? — подозрительно окликнула мама.
Как вы понимаете — не успел… Когда я влетел в кухню, под потолком уже стлался сизый дым. Я закашлялся. Кипятильник покрылся черным нагаром, сквозь трещины просвечивало раскалено-алым: словно кровь сквозь обгоревшую кожу умирающего в ожоговом… Эта дикая аналогия, невесть откуда взявшаяся (вероятно, из того же телевизора), да еще писк явившейся «эсэмэски» — последнее, что я запомнил перед тем, как мать фурией влетела на ту же злополучную кухню…
— Мама, я больше не буду! — заорал я.
… Подвал, как я уже говорил, в то время появлялся в моей жизни наподобие соседа Васяти — с известной долей регулярности. Хотя подвал чаще.
Так что я не особо расстроился, а сел в своем любимом углу, баюкая Кристинку. Очень жаль было только «Капитана Блада».
Если точно, это был не совсем угол. Это был промежуток между двумя стеллажами ровно в центре стены. Небольшой промежуток — как раз хватало уместиться. Напротив была дверь, и, может, потому я так любил этот «пятый угол», что мог оттуда смотреть на нее в надежде, что вот сейчас она отопрется… и войдет мама, или папа, и мы пойдем наверх, домой.
Еще в этом углу очень удобно было читать, и всего-то надо было протянуть руку направо или налево, чтобы взять с нижней полки очередной номер старых журналов. Там была «Техника молодежи», «Искатель», «Юный техник» и еще много всего, что когда-то выписывал мой папа. Когда ему это было еще интересно. А сейчас они пылились в подвале, и мне это очень нравилось. Особенно учитывая, что «Капитан Блад» остался наверху, раскрытый как раз на том самом интересном месте, которое всегда самое интересное, когда тебя отрывают от пиратов и мушкетеров…
В общем, особо я не скучал.
В подвале можно было читать.
В подвале можно было играть. Мама не запрещала брать с собой игрушки, и почти все имеющиеся у меня вещи — от сломанной полицейской машины до гальки с Черного моря (выменял у Васяти на большой гвоздь и три огромные пуговицы) — хранились в подвале. Хорошо, что их было немного, потому что, хотя места было достаточно, даже чтобы ходить, но все-таки каждый метр использовался рационально — чтобы вместилось все. Даже в железную бронированную дверь были впаяны крючки, на которые я вешал свою куртку или шубу, если в подвал мне случалось отправиться зимой или осенью.
Конечно, вы скажете: какая игра мальчишке без друзей? Но ведь и наверху я играл все чаще один, или с Васятей… На дворе я бывал редко, друзей у меня не было, к чужим детям я тянулся, но в то же время их как-то сторонился… В садик я не ходил, и в школу тоже. В сентябре по чьей-то жалобе к нам пришел инспектор из отдела опеки, и долго говорил с мамой и папой. Они ему отвечали очень резко и зло. Инспектор говорил, что сентябрь, и что хотя ребенку (то есть мне) шесть с половиной, но можно взять в интернат, и у родителей одной обузой станет меньше, а меня будут кормить и воспитывать.
Мама закричала на инспектора, папа сказал, что сейчас возьмет из сейфа ружье и пристрелит гада, а Васятя сказал, что пойдет за обрезом и притащит псину, чтобы труп не выносить. Инспектор побледнел, собачьим кормом он становиться не желал, а тут еще и я возмутился: сказал, что меня кормят, и если бы еще иногда шоколад покупали, то я бы вообще счастливым был.
Но мама не оценила, что я их, родителей, защищаю, и дала мне подзатыльник. А Васятя сказал, что от шоколада задница слипнется, и он в мои годы помои жрал.
Инспектор ушел, как и остальные до него; они вообще к нам часто приходили, говорили, что из мэрии и администрации.
…В подвале можно было кувыркаться. Было удобно, и можно было спать на полу. И не чистить зубы перед сном. Согласитесь, веский аргумент в защиту подвала?..
В подвале была еда. Ящики консервов высились штабелями. «На всякий пожарный», говорили родители. Мы их не покупали: отец приносил их с работы, а мама относила в подвал. При этом она часто говорила отцу: «… дождешься, что засекут и поймают». Отец отвечал, что по хер. Мать страшно обижалась и ссорилась.
Открывать консервы меня научил дядя. Я вообще всегда с восхищением смотрел на дядю… ведь именно он научил меня стрелять из пневматической винтовки, только с ним я гулял по городу и заходил в супермаркеты, и он же покупал мне такие важные и нужные вещи, как «сидюшник» и переводные татуировки. Он обещал меня взять на рыбалку и показал, как готовить яичницу. И консервы открывать меня научил дядя. «Банку тушенки, племянник, надо уметь открыть камнем», — говорил он. В общем, я не голодал.
А там, где еда, разумеется, есть и крысы. Их было двое: я назвал их д’Артаньян и Констанция. И все ждал, когда же у них появятся крысята, чтобы назвать их Атосом, Портосом и Арамисом. А если будет много — Ришелье и Айвенго. И еще как-нибудь.
Мы играли в узника замка Иф. Д’Артаньян получал графский титул, а Констанция превращалась в дочь турецкого паши. Сокровищами служили мамины стекляшки и всякие интересные вещицы из тайника, который я нашел в полу. Поверх бетона были наложены доски со всякими утеплителями; вот там-то я и нашел золотые дореволюционные рубли и червонцы двадцатых годов. Наигравшись, я, конечно, прятал их обратно. Родители бы явно не одобрили такую затею…
Но, согласитесь, было очень хорошо, что они не положили эту шкатулку в сейф. Иначе играть с крысами было бы не так интересно. Я видел сейф у отца в кабинете, видел, как он его открывал, залпом выпив пол-бутылки коньяка — там, в сейфе, лежали всякие бумаги. В этом кладе тоже были бумаги — в ламинате (да-да, я знал много умных слов в свои шесть с половиной лет! Даже такие, как квазар и менструация. Я же говорил, что много читал и еще иногда — подслушивал разговоры взрослых. Естественно, подслушивал по возможности — то есть, как правило, обрывки, и только интересные; особенно интересно папа говорил за бутылкой «Хеннеси», когда в гости приходил наш дядя и Игнатий Валентинович, тот самый, что называл меня крысенышем).
Кристинка спала на сундуке. Можно было положить и на пол, но спокойно она засыпала только на бабушкиной «скрыне». Бабушку я видел редко, она все просила, чтобы нас к ней возили, и злилась на родителей. И часто говорила маме: «А ты, доченька, совсем сопьешься, и внуков мне сгубишь… А какой девочкой была! Отличницей…».
Наверное, вы думаете, что я совсем не любил родителей. На самом деле это не так. Любил и вечно озабоченного, мрачного отца, от которого постоянно пахло коньяком; и нервную, всегда обозленную мать, от которой тоже нередко пахло «Хеннеси» или «Курвуазье», и даже ее синие круги под глазами — не любил только в отдельные моменты жизни — например, когда она пересчитывала банки с земляничным вареньем.
Да, как раз в подвале-то и было это самое варенье. На кухне стояла одна банка, и та очень высоко, на верхней полке. А в подвале банок с земляничным вареньем было очень много. Другие банки меня не интересовали. Ну, не так уж совсем не интересовали, в случае чего я мог бы съесть и сливового, и вишневого, и даже яблочного, да и от абрикосового бы не отказался, но земляничное варенье — это была розовая мечта моего детства, душистая, как ягода, светлая, как солнечный луч… Но осуществить ее (то есть сожрать хотя бы полбанки разом) мне не удавалось. Мама «фарвартер» отмечала маркером. Как у Толстого: «Пришла мама и сочла сливы».
«Крохоборка какая», — заметил критик. Сейчас я люблю Толстого, а когда был маленьким — тоже, как этот критик, не любил. В детстве я любил читать «Дети капитана Гранта». «Три мушкетера». «Одиссея капитана Блада». «Пятнадцатилетний капитан». И еще очень сильно — про капитана Фьючера. (Вот интересно, почему половина героев любимых книг — капитаны? Что причиной — моря? Романтика? Путешествия? Молодость? Мечта? Я и сейчас уверен, что «Трех мушкетеров» надо читать нее позже пятнадцати. А вот «Двадцать лет спустя» и «Десять лет спустя» — гораздо, гораздо позже, когда разочаруешься в мечтах, друзьях и уверенности, что все дороги — впереди…).
Так вот, нравоучительные рассказы я не любил. «Льва и собачку» — так просто ненавидел. Потому что в то время, когда я хотел читать про капитана Блада, меня заставляли перед гостями читать это чертову книжку.
Игнатий Валентинович всегда «сдержанно аплодировал» — так он называл два легких хлопка.
А на крысу, он, кстати, похож был больше, чем я или мои родители.
…Так вот, больше мать мама не любила, когда я брал варенье без спроса. Сама она его не варила, присылала бабушка. Однажды я все-таки залез на две табуретки и достал вожделенную банку. Я уже успел съесть немножко (ложек шесть, не могу сказать точно — ел руками), когда на грохот рушившейся «табуретной» пирамиды прибежала мама… Что было потом, вспоминать страшно. Я вопил, как резаный. Мама была неумолима… Немезида, блин.
Когда Васятя увидел меня всхлипывающего, в зеленке, он очень смеялся и рассказал стишок. Насчет того, как мама выколола мальчику глазки, чтобы он не нашел в шкафу варенья…
В общем, за вареньем я с тех пор не лазил. «Пусть подавятся», — решил я. И даже в подвале не брал, ну разве совсем чуть-чуть.
А еще в подвале были альбомы с фотографиями. Была и фотография брата. С братом у нас очень большая разница в возрасте — четырнадцать лет. Мама родила его совсем молодой, в семнадцать. Отец был ненамного старше. Но надежд родителей Энтони не оправдал — свалил в Америку, сбежал из дому. Меня завели, конечно, не по этой причине, но все-таки…
Вообще-то, конечно, Энтони такой же Энтони, как и я — Витор. Вообще-то мы — Антон и Виталий. Но дядя очень любил «Крестного отца», и поэтому в шутку называл меня дон Витторе. И перед гостями как-то повелось называть меня — Витор. Хотя я, конечно же, вовсе не Витор и даже не Виктор, а Виталий. Не от слова «победа», а от слова «жизнь». Но со взрослыми разве поспоришь?
— Дон Витторе, ты не брат-слюнтяй, ты вырастишь — всех козлов в районе построишь, — хлопал, бывало, по плечу меня дядя. Я слыхал, что дядя был «авторитетом» — и очень этим гордился. Бабушка дядей восхищалась меньше:
— Вся семья у тебя непутевая, откуда ты только один такой и взялся… Да может, еще Кристинка вырастет, толк будет… Ох, боюсь, испортят, ох испортят, ироды, по наклонной дороженьке скатишься…
Итак, в подвале, куда спихнули меня и вопящую Кристинку, была жизнь. Более реальная, чем та, что за окном. Там, за окном, я бывал редко — когда дядя брал меня с собой погулять, или когда мы садились в большую черную машину и ехали на какую-нибудь ёлку или другой праздник. Мама одевалась очень красиво, делала прямую прическу и вешала на шею жемчуг. Настоящий, выловленный — мои родители были не на шутку богаты. Не просто богаты — а очень. Даром что жили в девятиэтажке эконом-класса. Папа… ну, папа всегда хорошо одевался, даже выпивши, галстука не терял. Даже Васятя, и тот был такой презентабельный в черном смокинге, хотя по-прежнему курил свою вонючую сигарету. Он говорил, что старую любовь ни на какую гаванскую проститутку не променяет (я же уже говорил, что знал очень много взрослых слов?).
Так что особой причины колотиться об стенку в подвале у меня не было. Ну заперли — ну и заперли. Потом выпустят. Да и резону головой биться никакого не было, потому что об железную дверь — больно, а об пол — никакого смысла, ведь он был мягкий.
* * *
Мы сидели в подвале уже вторую неделю, и я вдруг внезапно понял, что за нами не придут.
Как возникла эта мысль — не знаю. Она просто появилась, и я понял, что она правильна. Не откроют дверь. Не скажут: «Выходи». Не нальют домашнего щи. Все, я навсегда останусь тут.
Я и Кристинка.
— Кристя… — вполголоса позвал я.
Девочка сквозь сон что-то проворчала, и я встал и пересчитал памперсы. Памперсов было много, на три месяца. Повинуясь какому-то порыву, я начал пересчитывать банки, консервы, бутыли с водой. Выходило — надолго. На полгода, а потом воду можно будет брать из водопровода, фильтры хорошие. В конце концов, чищу же я зубы?
Пеленки можно будет стирать. А электричество, наверно, не кончится. Папа говорил — дубль-аккумулятор. Надежная система, из его разработок. Папа должен был получить премию, но проект засекретили.
Но мне все равно стало страшно. А вдруг перегорит лампочка? Я понимал, что это бред, эта лампочка тоже особенная, и на всякий случай на предпоследней полке их целый ящик. Но все равно встал и подкрутил регулятор мощности. Стало темней и страшней, в голову полезли дурацкие мысли. Вспомнилось название болезни — клаустрофобия. Впору было пожалеть о том, что я в свои шесть с половиной лет знал слишком много взрослых слов.
По стенам стлались мрачноватые тени, и тусклая лампочка их не разгоняла. Потолок словно стал ниже. Но мощность прибавлять я не стал. Если она никогда не перегорала, это не значит, что она не перегорит никогда.
Особенно, если мы тут останемся на всю жизнь.
Когда по часам наступал вечер, становилось страшнее. Хотя свет оставался тем же, казалось, что становилось темнее. Я говорил с Кристинкой и сам с собой, с Констанцией и д’Артаньяном, но развеять сгустившуюся атмосферу не мог. Не знаю с чего, но стали вспоминаться разные страшные сказки, на которые мастак был Васятя — его «замогильный свист», я уже говорил, сам по себе стоил десятка ночных кошмаров.
Но и сказки были страшные. Про то, как в горах упал в расщелину молодой солдат, и все решили, что он умер. А он был жив, только сломал хребет. И он лежал и умирал, и не мог пошевелиться, и все ушли — а он остался один, а верил он, что товарищи вернутся, или нет — этого никто вам сказать не может. Вот так.
И еще была сказка про то, как молодой солдат попал в плен. И его заставили съесть свою почку и отрезали все пальцы на руках. А потом он сбежал, но нечаянно попал на поле боя. И когда он шел навстречу своим и кричал: «Это я, братцы!.. Братцы, это я!», на него наехал свой танк и смял его гусеницами — с мясом.
Дурак я был: когда Васятя хотел рассказать мне про гномов или магов, я просил страшные сказки. И он, закуривая и словно что-то вспоминая, рассказывал.
Про девочку, которой сожгли весь живот утюгом — а потом оказалось, это была не та девочка…
Про мальчика, который оказался «тот», и которому отрезали уши, нос и выкололи глаза…
Про семью, которая сгорела в собственном доме…
Про близнецов, которые мирно спали в кроватке, когда их дом взлетел на воздух…
Про снайперов.
Про киллеров.
Про вампиров и маньяков. Только про вампиров было не страшно.
И опять про войну.
И еще много всяких васятиных сказок приходило ко мне, когда наступал вечер. Иногда мне хотелось, чтобы часы остановились, но они, как и лампочка, были почти вечными. Папина разработка.
Я стал экономить свет, но по ночам его уже не выключал. И, как следствие, спать стал неспокойно, да и Кристинка что-то то ли почувствовала, то ли просто раскапризничалась, и просыпалась чаще, и засыпала с трудом.
Прошла третья неделя, а за нами никто не приходил.
Я с тоской вспоминал, что еще недавно, в первую неделю — полторы, спокойно играл, читал, баюкал Кристинку, жарил яичницу, рисовал. В общем-то, здесь было не так уж и плохо — компьютер (жаль, без интернета), телевизор с огромным экраном, огромная коллекция мультиков, фильмов и игр, настольные головоломки, папин еще кубик-рубика, который я просто безумно любил, и хватало, конечно, еды. В микроволновке можно было подогреть то, что было в холодильнике, а можно было просто наделать бутербродов.
Завалиться прямо на мягкий пол и смотреть кино или играть с белыми пушистыми комочками в замок Иф.
А на полке дремала геологическая коллекция. Я хотел стать геологом и поэтому всегда просил у отца образцы. Он мне их приносил, а потом взял и достал откуда-то с антресолей коробку с сокровищами: шпатом, антрацитом, обсидианом, змеевиком… Мой папа тоже когда-то хотел стать геологом, а потом стал работать на ВПК, вместе с мамой, которая хотела стать учительницей, а стала химиком и биологом. Я слышал это краем уха, когда взрослые думали, что я сплю и ничего не слышу.
Но к концу третьей недели геологическая коллекция пылилась на столе, а в замок Иф играть совершенно не было настроения. Потому что я вдруг представил себе, каково это — отсидеть тридцать лет… полвека? пока не умру?.. отсидеть в этой камере. Взаперти. Потому что когда закончится еда, останется целая коробка высокоэнергетических порошков и брикетов, которых хватит нам на целую жизнь.
…Я без аппетита жевал особые космические консервы. Которые долго не портятся, содержат оптимальное количество белков, углеводов, жиров, витаминов. Запихивал в рот паштет из тюбика и задумался.
Что могло случиться? Почему родители не пришли? Почему тут столько еды? Почему двигатель почти вечный, а вода течет сквозь такое количество фильтров? Однажды отец рассказал мне, как устроен Страшный Жуткий Подвал. Из скольки слоев состоят его стены и сколько систем защиты, чтобы открыть дверь снаружи.
А изнутри я ее мог открыть в любой момент, но такое мне до той поры не приходило в голову. Я же говорил, что никогда не пытался убежать из подвала.
И я понял, почему этого делать не надо.
Папа давал мне читать книгу о катастрофах. И об атомном взрыве. И о том, что бывает на земле после. И полностью автономный бункер, в который родители под детские крики запихивали ребенка — чтобы приучился сидеть, ждать, не открывать двери и не уходить. Теперь я понял, почему они не переезжали. Ведь на новом месте пришлось бы делать новый бункер, а война могла начаться в любой момент.
Я вспомнил, как мать тащила нас в подвал. И осталась наверху. Почему же они не сделали подвал большим?
Заплакала Кристинка, и внезапно нахлынуло понимание того, что все они — мама, папа, брат, дядя, Васятя — остались во вчерашнем дне. Что их уже нет.
Я закричал и бросился на пол. И, конечно, не ушибся. Схватил нож, стал кромсать ткань и поролон, швырять на пол книги и банки, разбил об стену аквариум, раздавил ногой рыбок… навсегда. Рваные раны на полу не затянутся, а рыбки не оживут. Вчера не возвращается.
Я взял большую банку земляничного варенья и принялся есть.
… Боль меня отрезвила. С воем замазывая зеленкой прыщи и язвы, я клялся в жизни не прикасаться к варенью и шоколаду. Разве я не был счастлив без них?
Язвы и язвочки отчаянно чесались, и я раздирал ногтями едва затянувшиеся сукровицей раны. И мамы, которая строго отругает и пожалеет, рядом не было. Не было даже Васяти, который рассмешит своими дурацкими садистскими стишками и расскажет какой-нибудь ужас про горячие точки.
Теперь, наверное, весь мир превратился в одну горячую точку. А для меня он сжался в точку размеров Страшного Жуткого Подвала.
…Было плохо и больно, но я разлеплял гноящиеся глаза. Страшнейшая аллергия — был соблазн напиться снотворного и заснуть. Но я стоически мазал обнажившееся мясо зеленкой. Иначе кто будет кормить Кристину?
Тем более вдруг мы остались в мире одни? Адам и Ева. Я подумал, что она моя сестра, но дети Адама тоже были стеснены в выборе. Да-да, я был вполне продвинутым шестилетним ребенком, и у меня была «Энциклопедия», та самая, где написано, что шестилетний ребенок должен различать климакс и менструацию…
Потом все наладилось. Шел обыкновенный день в бесконечный ряду таких же однообразных дней. Кристинка улыбалась мне, звала, махала ручками. Мира не существовало, словно мы оказались на космическом корабле.
Я разломал все диски с играми о постядере. Я не хотел играть на фоне развалин. Разломал и диски с войнами. А потом и с убийствами — не понимая, как я мог раньше убивать ненастоящих, но все-таки людей. Пока не остался один.
Говорят, самое страшный для человека страх — страх одиночества. Не знаю, как для других, но я больше всего боялся потерять Кристинку.
Первыми умерли крысы.
А потом заболела сестра.
У меня была аптечка — но на самые простые случае. Что с Кристей, чем ее лечить — я не знал. Пытался почаще менять подгузники, поил молочком и какими-то порошками «для младенцев» — мама отдельно упаковала их. Но Кристинке становилось все хуже. Она кричала и кричала. Я еще подумал, так ли хороша защита, и не началась ли у нее лучевая болезнь? И есть да, то через сколько мы умрем?
Я очень боялся умереть первым и оставить сестренку одну, как того солдата с перебитым позвоночником в расщелине горного хребта. Ведь девочка не дотянется даже до бутылочки молока.
Подходя к двери, я все чаще думал: что за мир там? Умрем мы сразу или найдем врачей? Остался хоть кто-то, кроме выжженных на бетоне теней? Я видел такие белые тени в той книжке про катастрофы.
И еще однажды возникла мысль.
А вдруг дверь не откроется?
Все-таки, когда оставался выбор — умереть там или умирать здесь, было проще. Но совсем без выбора? Я ощутил себя в комфортабельном, высокотехнологичном гробу с полным циклом самоочистки.
…И наконец осталось одно отчаяние. Умирает Кристинка. Если не выйти, она умрет. Если выйти…
Кристе становилось все хуже, и я, наконец, решился: если через два дня за нами никто не придет. Мы выйдем. И установил таймер — с точностью до секунды.
На 21 часу 43 минуте 27 секунде ожидания, когда я сидел у двери, вперив в нее неподвижный взгляд, и считал мгновения, дверь внезапно распахнулась. Я почти не испугался. Это кто-то, кто знал, как ее открывать.
Тревожные голоса окружили со всех сторон, люди в камуфляже подхватили нас на руки, и понесли вверх, к слепящему дневному свету.
* * *
Я лежал на пожухлой траве и не хотел смотреть на то, во что превратился этот мир. Удивительно, что меня нашли; удивительно, что погибли не все. Но мамы и папы нет, ведь так? Иначе почему их нет здесь, сейчас, когда они так нужны?
Наверное, удар пришелся по другим районам — дома стояли целые. Но на месте наших окон зияла чернота, и поэтому все было не так, как раньше. В пепел обратилась недочитанная «Одиссея капитана Блада», и в пепел… я не хотел об этом думать, не хотел.
По небу неслись серые облака. Это толкьо после тусклого экономного света подвала день казался слепящим. На самом деле не пробивался ни один солнечный луч — хотя по часам был день, я смотрел на часы за несколько минут до прихода дяди и Энтони. Я читал, после извержения вулкана пепел застилает небо и становится темно. И еще читал про ядерную зиму. Было холодно.
И, наверное, мы хватили уже много-много радиации. Особенно жалко мне было Кристинку — не выдержит.
Все люди вокруг были с автоматами. Это было понятно, это было нормально — постъядерный мир — мир преступников, атак на уцелевшие склады, мир хаоса… Да, я знал в шесть лет и такое слово.
— Скорую… блядь, да вызовите кто-нибудь скорую! Умрет! Убью! Что значит быстро не приедет? Денег дам! Все дам! Племянников спасите!!
Прошло совсем не много времени, и я услышал сирену. Это было странно: еще что-то работало на этих развалинах. Пускай и за деньги. Или за «все».
Солнца не было, небо застилала сплошная пелена. Холодало. Тревожно орало и носилось воронье.
— Этот подонок — где он?! Я хочу видеть его живым! Молокосос! Щенок! — сначала я подумал, что кто-то зовет меня, и мы вернулись в далекое вчера. Но это дядя кричал в мобильник. — Я его за сестру и за друга в землю урою. А если племяшка помрет… Нет, не так: сначала он у меня запросит, чтоб я его в землю закопал, — говорил дядя по мобильному. — Я его лично бензином оболью. И огонь затушу, чтоб не сразу понял. Чтоб мучался, гнида, чтоб кожа кусками слазила. Чтоб гной ручьями вытекал. Чтоб мясо обгорелое до кости чернело…
Я вспомнил про кипятильник. Черная накипь и раскаленные трещины. «Не надо», — хотел сказать я. На лицо упал мокрый лист — принесло из лужи.
— Пропустите к пациенту… пропустите к ребенку! Младенца в реанимацию, пропустите к мальчику…
— Ну что, дон Витторе, оживай, — склонился надо мной дядя. — Теперь ты наследник, тебе жить надо. Расти, за родителей мстить, сестру замуж выдавать. Я вот свою не сберег, а ты… Ты молодец, парень. Ты молодец. А жизнь продолжается, племяш, жизнь продолжается, — он обернулся к Энтони, подмигнул. — А мы лишь регенты при наследничке.
…Мне что-то вкололи, на что-то уложили, куда-то понесли. Из разговора до меня долетали только обрывки, но я услыхал главное: в sms было только одно слово: «Предал». А дальше я все понял сам. Мама ждала этого сообщения, ждала шесть или семь лет, и потащила нас по лестнице, заслышав шум поднимающегося лифта. Я вдруг вспомнил короткий и дробный стук, и понял, что наша склочная вахтерша-консьержка баба Клава уже никогда не обругает моих родителей и не угостит меня конфетой. И кипятильник отдавать не надо. И этот кипятильник почему-то стал последней каплей — я не выдержал и разрыдался.
Рядом с носилками шел брат и осторожно вытирал мне слезы платком.
— Не завидуешь брату, Тошка? — полушутя, полустрого спросил дядя. — А то давай решать: сразу мальца прирежешь, или потом, попозже?
— Тупые шутки у тебя, — отмахнулся Энтони. — Если б не малыши, я б из Штатов до Нового года не приехал. Раз в год мне вашей России хватает, с мафией доморощенной. Я предпочитаю заниматься наукой, а «доном» отечественного разлива пусть Виталя становится — если хочет.
— То-то и отец твой наукой занимался. И мать.
Энтони не ответил. Он присел рядом и спросил:
— Ну как ты, братишка?
Я не мог отвечать, в горле стоял ком, а по щекам текли слезы, и хотелось спросить — Кристинка жива?
— Выйдите из машины! — возмутилась врач.
— Уже иду, — сказал Энтони. — Я вечером зайду, ок? Ты с Кристей по разным больницам, и я ее поеду проведаю. Прослежу, что и деньги и лекарства. И охрана.
— Она выживет? — прошептал я.
— И тебя охранять будут, не дрейфь, — невпопад ответил Энтони, пряча глаза. — Теперь мы этих ублюдков враз порешим. Им повезло, что дядя так круто в своей Сибири застрял. Со своими разборками. Все просчитали, суки.
— А про подвал не знали, — просипел я, разлепляя губы в подобии улыбки.
— Знали, — сказал Энтони. — Но папашину оборону пробить можно было, только снеся дом. Даром, что ли, разработчик систем защиты и правительственных бункеров… был? А сам ты не выходил. Прости, — непонятно почему вдруг произнес он, и погладил по волосам. — Все в прошлом, малыш, все прошло. Все уже кончилось… все кончилось.
Солнце медленно возвращалось на круги своя. Полумесяц тьмы источался. Конец света не наступил. Войны не было. Сиял погожий октябрьский день. А я глотал слезы, потому что мама, и папа, и все-все — было в прошлом. А в настоящем дядя холодно отдавал приказания:
— По машинам… выдавить из района… подготовьте ударную группу… глушить как рыбу… тощавое брать живым, и приготовить канистру… да, лично… кто из «шестерок» выживет — стрелять по коленям, и сдавать ментам… пару человек, не больше, для примера хватит… и чтоб ни одна гнида не ушла…
Люди в камуфляже садились в машины, медики закрывали дверцы «неотложки». Я хотел спросить, так что же все-таки с Кристиной, но тут свет померк окончательно.
* * *
Сейчас я разрабатываю жилые конструкции для стратосферных, орбитальных и лунных объектов, а Кристина работает в лаборатории трансгенных модификаций. Она говорит, что не помнит тех дней в подвале, но я сомневаюсь в ее словах. Может, помнит только на уровне подсознания — но в свободное время мы дружно занимаемся правозащитной деятельностью. Права ребенка — не такая уж абстрактная категория даже в мире очень-очень современной техники.
Я долго посещал психолога и почти не разговаривал. Но не потому, что не мог, а просто не считал нужным. Я про себя думал над тем, как мы с психологом не понимаем друг друга. Я бы предложил ему поговорить о пустынных коридорах интерната для особо важных персон, о редких встречах с такими же очень важными детьми, о раздвоении на Витора и Витальку. Два человека жили во мне, но психолог работал по точно намеченной программе, и я ему не мешал.
Я выжил, вырос, меня не застрелили претенденты на «наследство» в юности и не порешили в криминальной разборке в зрелости. Я ни разу ни в кого не стрелял и никому не отдавал подобных приказов. Скромно помогаю обживать ближний космос. Занимаюсь проектированием жилых отсеков, созданием рабочего комфорта и домашнего уюта, а вечерами наливаю себе немного виски и звоню Кристине — или перечитываю «Двадцать лет спустя». Хотя прошло, конечно, куда больше двадцати лет…
Энтони теперь никому в голову не придет назвать Тошкой. Он не стал доном, зато стал очень важным военным. Иногда я думаю, лучше б он стал доном.
Он продолжил разработки отца, но из Штатов не вернулся. Работает в ВПК Альянса. Золотые червонцы лежат у меня дома, перебирая их, я вспоминаю замок Иф, Констанцию и д’Артаньяна. А документы в ламинате куда-то исчезли.
Встречаемся мы с Энтони редко — встречи такого высокопоставленного чина с родичами из «вроде бы союзника»… Хотя Энтони настолько высокопоставлен, что сам решает подобные вопросы — кому, когда и с кем встречаться. Поэтому иногда залетает на часок. Все-таки брат.
— Родители все-таки были не святыми, — однажды сказал он.
Я не нашелся, что ответить. Никто не был свят, но все они были мне дороги. И Энтони, и отец, и мать. Хотя нельзя торговать разработками вооружения направо и налево под прикрытием родственника-мафиози, и ждать, что тебе никто не перекроет кислород. Но когда я прихожу к дорогим (и в денежном эквиваленте тоже) надгробным плитам, я ничего не спрашиваю у тех, кто лежит под ними. Мне бы хотелось многое спросить у того, кто лежит чуть поодаль — у Василия Липецкого, товарища отца, друга, однокашника, соседа, телохранителя, мастера страшных историй, моего единственного друга детства. И псина у него была хорошая. У нее был добрый мокрый язык.
Я бы спросил его только об одном: зачем? Кому принесли счастье эти миллиарды, осевшие на подставных счетах? Они ведь даже не воспользовались ими. Так и жили в этой девятиэтажке, не в силах отойти от Страшного Жуткого Подвала.
Дядя на погиб во время взрыва в собственном джипе. Кто-то его все-таки достал. Его вышвырнуло, и он прожил еще пять часов.
Я не стал преемником: пока я учился в предельно закрытом интернате для детей особо важных персон, он строил всех от моего имени, а потом я поступил в университет. Чтобы умней управлять. Потом была отсрочка для получения второго высшего, потом — для защиты диссертации, потом для командировки на только что основанные «вторые лунные», а потом дядя, и, умирая, сказал:
— Ты верно выбрал, Витторе. Это мне гореть в геенне огненной за компанию с твоими дорогими родителями, упокой Господь их глупые души… За все отвечу, одно лишь мучит. Сейчас бы пулю в лоб твоему братцу, и Господь, глядишь, и простил бы меня… Но кто же знал — а ты, дон Витторе, даже заради блага моей души и совести не сделаешь этого. Не сможешь. Эх, Виталька…
Я знаю искренне любил дядю — научившего меня жарить яичницу и свозившего меня таки на рыбалку. Но, вырастая, мы узнаем то, что порой хотелось бы не знать. Я искренне верю, что дядя не знал, что в рванувшем доме Котовских спали близнецы. И он не знал, что его люди убьют Махровцева вместе с трехлетней дочерью. И мне хочется верить, что утюги, паяльники и снайперские пули… тот дядя, которого я помню, этого, конечно, не знал.
Мне не интересно, что сталось с «наследством», я отошел от дел, так и не занявшись ими — все это знали, только двое особо сумасшедших попытались устроить покушение. Но дядя оплатил мне двух пожизненных телохранителей. И они разнесли бедняг в кровавые ошметки, а потом надобность в охранных услугах, в общем-то, отпала, потому что обо мне забыли.
И никто из моих коллег, я полагаю, никто и не подозревают, кем я должен был стать, если бы в душе не оставался Виталием.
Я смог бы стать победителем, но выбрал жизнь.
Такая вот дольче вита.
И когда брат начинает жаловаться на то, что мы с Кристиной своей правозащитной деятельностью ломаем ему всю малину (это русское словечко он из своего лексикона не выбросил), я не пытаюсь как-то аргументировать свою позицию. Все он и так понимает. И почему мы с Кристей не любим оружие — тоже. И почему не хотим, чтобы дети встречали день рождения в бункерах. Которые выживут. На всех-то бункеров не хватит.
У Энтони нет детей. Это общеизвестно. Но я-то знаю, что в одной маленькой европейской стране есть среднестатистический домик, в котором растут двое детей — мальчик и девочка, и в котором для них готов свой подвал, оснащенный по последнему слову техники, но таящий не тайны пиратов и кладов, а бесконечные дни личного кошмара и одиночества.
И Энтони только делает вид, что не знает, что об этом домике с подвалом знает кто-то еще. И не только я.
Вот и недавно — пришел выпить чаю с виски, а закончил скандалом:
— Да ты знаешь, сколько я на этот проект лет положил?! И что, с легкой руки моих собственных — собственных! — гешвистеров все это коту под хвост?
— Родных, — поправил я.
— Чего? — не понял Энтони.
— Родных. Не собственных.
— Твою мать…
— Нашу.
— Не придирайся к словам! Знал бы я, что таким вырастешь!..
— И что? Остался бы в октябре Штатах?
Энтони не ответил и вылетел, хлопнув дверью.
Конечно, еще позвонит, и, как обычно, скажет:
— Тебе лечиться надо, после тех двух месяцев в подвале ты совсем, брат, сбрендил. Везде тебе постядер мерещится. Оглянись: никто не посягает на твою драгоценную жизнь! Никто не собирается ничего взрывать! Это просто бизнес, неужели не понимаешь?!
— Дурак ты, Энтони, — отвечу я.
Мне-то что от того, разразится ли над Землей радиоактивный дождь, или сдвинется ее магнитная ось, или еще как-то грянет гром и разверзнутся хляби небесные? В любом случае, чтобы сейчас не произошло, мой личный апокалипсис остался далеко позади, когда я стоял перед дверями, которые нельзя было открыть, а на сундуке умирала маленькая Кристинка.
То бы там не думал Энтони, а я люблю тебя — «новогоднего» старшего брата.
Но я не люблю людей, которые делают Страшный Жуткий Подвал для отдельно взятой страны и отдельно взятого человека.