Кто там стучится в дверь?

Кикнадзе Александр Васильевич

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ФУТУРУМ АЙНС И ФУТУРУМ ЦВАЙ [14]

 

 

#img_9.jpg

#img_10.jpg

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВЗГЛЯД НА ВСТРЕЧУ СОЮЗНИКОВ С ВЫСОТЫ ЧЕТВЕРТОГО ЭТАЖА

На рассвете одного из последних апрельских дней 1945 года в небольшом городке к западу от Берлина остатки двух разных отрядов «Оборотень» нашли убежище в полуразрушенном универсальном магазине, еще недавно украшавшем Центральную площадь. Поднялись на четвертый этаж — «Товары для домашнего хозяйства», забаррикадировались, выставили из окна ручной пулемет.

Их было восемь человек — кто-то кого-то знал много лет, другие виделись впервые. Сошлись, чтобы собраться с силами и, если придется, принять последний бой.

Трем — за пятьдесят: на лицах следы только что пережитого и готовность спокойно встретить судьбу; двум — по шестнадцать или семнадцать: растерянно бегающие глаза, неестественно выпяченные груди, румянец на щеках; трое других невозмутимы — хотя они и в штатском, скорее всего, недавние фронтовики, которые успели понюхать войну задолго до того, как она нагрянула в самый центр фатерланда.

Среди этих трех угрюмый тонколицый гигант Эберхард Зейферт (они только что познакомились друг с другом и обменялись адресами родных, не будучи убежденными, что выйдут отсюда живыми). Он взял на себя командование отрядом:

— Господа, проверим, чем мы располагаем. Так, благодарю вас, один, два три... пять «шмайсеров», четыре пистолета, две базуки, у кого сколько патронов? Так, хорошо, я полагал, что значительно меньше. У нас будет чем встретить гостей. А теперь... я думаю, мы можем немного подкрепить свои силы. И оценить предусмотрительность администрации.

Те, что поднялись последними, прихватили из подвала ящик с рейнским, круг голландского сыра и несколько ливерных колбас, которые заготовил, для себя «на черный день» хозяин магазина. Зейферт подсел к ящику с вином. Он вонзал в пробку тонкое длинное лезвие перочинного ножа и, легонько поворачивая бутылку, ловко откупоривал ее. Когда были открыты восемь бутылок, Зейферт обратился к благочинному, с обвислыми плечами толстяку, не расстававшемуся с портфелем из крокодиловой кожи:

— Господин Зедлаг, я предлагаю вам как старшему... возьмите, пожалуйста, на себя обязанности хозяина.

— Господа, единственное, что я могу... Наш долг вспомнить тех, кого мы только что потеряли. Кто показал нам пример верности родине и фюреру. Встанем и выпьем за их доблестные сердца.

Все поднялись. Поднесли бутылки ко ртам. Запрокинули головы.

...Около часа назад закончился скоротечный бой фашистского гарнизона с американцами, вступившими в городок лихо и бесшабашно.

Поставленный часовым у окна человек лет тридцати со следами копоти на лице — он представился двум незнакомцам как Фридрих Оммер — увидел остановившийся в центре площади грузовик с транспарантом на немецком языке:

«Господ германских офицеров и солдат просят сдавать оружие здесь, а регистрироваться в помещении школы за углом».

Оторвав бинокль от глаз, Оммер сказал: «Пустить бы хорошую очередь по этим, наделавшим в штаны». Из домов и переулков медленно выкатывались группы солдат, бросавших в кузов винтовки и автоматы. Стоявший на ступеньке машины негр-капрал жевал резинку и самодовольно пересчитывал пленных.

Песковский медленно и трудно вспоминал, где, когда и при каких обстоятельствах встречался с ним, с этим Оммером. Подумал в сердцах: «Неужели старею, ведь раньше у меня была хорошая память на лица...» Бросал взгляды на часового и говорил себе: «Это было до войны. Скорее всего, в Мюнхене. Он не вызывает во мне неприятных воспоминаний. И приятных тоже. Мы виделись мельком... Но его помнила... стоп, это было в театре, и о нем рассказывала Аннемари, это друг ее воздыхателя Хойзингера. Да, да, это Фридрих Оммер, олимпийский чемпион, сын бургомистра из Франкфурта-на-Майне... Это тот самый Оммер, только изменился, будто не пять, а пятнадцать лет прошло».

...Фридрих Оммер считал, что самое главное для него сейчас — не показать малодушия, чтобы потом, если небо дарует жизнь, было не стыдно смотреть в глаза другим. Да, он убивал и был готов к тому, что убьют и его... Только казалось высшей несправедливостью и несуразностью кончать счеты с жизнью за несколько дней, а может быть, и часов до окончания войны. Но была другая сила, превыше этой естественной, от рождения данной силы самосохранения, — готовность до последней минуты служить фюреру.

Оммер ждал, как развернутся события.

— Если мне будет позволено, я хотел бы произнести еще одно слово, — сказал Зедлаг, — и обратить его к вам, господин Шмидт (говоривший повернулся к Песковскому). Рискуя собой, вы спасли мне сейчас жизнь — та пуля, которая оставила след на вашем рукаве, предназначалась мне... если бы вы не бросились ко мне и не пригнули к полу... Я не знаю, сколько дополнительных часов подарило мне провидение, но я хочу сказать, что поступить так мог только благородный и самоотверженный человек... Я бы с радостью пожелал вам здоровья и удач, если бы так кощунственно не звучали эти слова в настоящую минуту. Поэтому позвольте, я обниму вас, как сына.

С этими словами Зедлаг подошел к Песковскому, обнял его правой рукой, уткнувшись носом в плечо, и замер так на мгновение. При этом он не выпускал портфеля из левой руки.

Шмидт был явно смущен.

— Все мы готовы встретить свой час, господа, — сказал он, — об этом нет смысла говорить. Но, слушая сейчас господина Зедлага, я подумал, что нашим детям и нашим родным не будет радости и счастья, если мы, восемь германских мужчин, распрощаемся с жизнью, хотя и прихватив с собой десяток-другой вражеских солдат. Наши силы и наши сердца еще пригодятся Германии. И я хотел бы предложить... Здесь пятнадцать бутылок, нас восемь человек. Вторые семь разыграем. И тот, кому не достанется бутылки, выйдет к американцам. Это будет сегодня вторым и, может быть, самым серьезным испытанием мужества. Я думаю так.

Оммер отвернулся от окна и с презрением посмотрел на Шмидта.

Две недели назад у Песковского была встреча с генералом Гаем, встреча, после которой пришлось надолго оставить мечту о возвращении на Родину, казавшуюся такой близкой и реальной.

Гай находился на небольшой ферме близ Регенсштадта. Накануне вместе с помощником, стараясь не пропустить ни слова, он принимал по радио партию, сыгранную в Швейцарии: шахматист, живущий под Цюрихом, передавал далекому партнеру первые ходы дебюта четырех коней. Партия была как партия, только на девятом ходу королевский слон вдруг начал ходить необычно, конем, перепрыгивая через своих пехотинцев и устремляясь во вражеский тыл. Вслед за тем передатчик вывел в эфир три ряда четырехзначных цифр, которые были записаны на ферме с не меньшей тщательностью.

После того как цифры превратились в слова, в блокноте Гая несколько раз появилось имя «Уго Зедлаг». Далее назывались города, где его видели последний раз.

— Мне поручено сообщить тебе, — сказал Песковскому Гай, — что твое заявление о приеме в ВКП(б) в виде исключения рассмотрено без тебя. Ты принят. Поздравляю. И говорить теперь буду с тобой как с коммунистом.

Предстоял же генералу Гаю разговор особого свойства.

Фронт приближается к фашистской столице, вот-вот конец войне, солдаты начнут возвращаться домой, к женам, детям, матерям, все, что заставляло их каждодневно встречаться со смертью и еженощно недосыпать, — все это отступит в прошлое. Близок, близок день, ожиданием которого жила страна четыре почти года.

А он, Гай, был обязан сказать Песковскому, что его война окончится не скоро.

— Задание, которое мне поручено передать тебе, совершенно особого рода. И связано с особым риском... Ибо противоречит существующим представлениям о разведчике, который... И у тебя и у меня в голове прыгает это слово — «засвечен», в иное время после Белгородской операции тебя бы надежно хранили в тылу, но фашистский фронт разваливается, фашисты бегут к своему логову, командование верит в твои опыт и умение, способность вжиться в новую роль. Отныне твоим делом, целью и, если хочешь, добычей должен стать военный преступник Уго Зедлаг, он действовал в Харькове и Белгороде... Много жертв на его... чуть не сказал — «совести». Он завладел списками агентов... боится чужих, но своих боится не меньше. По имеющимся сведениям, он хочет пробраться в Южную Америку, где его ждут. Это умный и изворотливый враг. Ты должен знать, что он убрал двух наших сотрудников, а они были не новички. Петляет, порой принимает странные решения, чтобы запутать следы. Повторяю. Противник опасный. Мы не имеем права дать ему уйти. Найди Зедлага, не выпусти его! Это твой и наш общий долг перед теми, кто погиб на войне, и перед детьми, чтобы землю нашу от фашистских последышей очистить. Тут для тебя документы на имя Томаса Шмидта, учителя из прибалтов. Что ты должен знать о том, кто ты теперь есть... Запоминай.

...Спустя час Гай вынул портсигар, разыскал среди папирос одну, протянул ее Песковскому:

— Между прочим, «Казбек». Твой родной, бакинский. Только гильза другая. А теперь скажи, что передать жене и матери.

— Передайте, что говорят в таких случаях... Вероника ждет ребенка... пусть будет спокойна. Я прошу разрешить мне... Здесь недалеко один предатель по имени Рипа. Он убил моего отца. Я хочу, чтобы мне позволили...

— Думать забудь, — отрезал генерал. — Поручи его нам. А теперь... теперь с кем и как держать связь.

В конце встречи Гай открыл флягу, налил в крышку коньяк, протянул ее Песковскому и совсем не по-чекистски сказал:

— Ну, храни тебя бог!

...Когда Песковский произнес слова: «Это будет сегодня вторым и, может быть, самым серьезным испытанием мужества», он боковым зрением уловил, как порывисто отвернулся от амбразуры стоявший у пулемета Фридрих Оммер. В глазах Оммера читалась плохо скрываемая ненависть. Правда, он ничего не сказал. Сдержался. Но как поведет себя, когда они выпьют по первой бутылке?

«Как-никак, я предлагаю то, против чего бунтует его душа. Человек, которому судьба уже дала один раз «право заявить о себе»... он привык обращать на себя внимание. Надо быть осмотрительным. А что сказал бы господин Зедлаг?» Песковский перевел взгляд в его сторону. Зедлага на месте не было. Он исчез где-то, скорее всего, за грудой цинковых ведер. Песковский неторопливо двинулся вслед. Но едва он сделал пять шагов, как перед ним вырос Зедлаг. В его руках не было портфеля.

— О, вы снова рядом со мной, чудесный спаситель. Только чем я обязан вашему вниманию? Вы следите за мной третий день. Раз мы оказались наедине, я хотел бы спросить вас: почему вы не стреляли в американцев? На это никто не обратил внимания, кроме меня. — В глазах Зедлага мелькнул недобрый огонек.

Оммер пил большими глотками. Опорожнил одну бутылку. Потянулся за второй, давая понять, что предложение разыграть эти бутылки игнорирует и что он к американцам с поднятыми руками не выйдет.

С улицы донеслись взрывы. Артиллерийский расчет вкатил автоматическую пушку в разбитую витрину мясного магазина и открыл огонь по второму этажу дома напротив. Оттуда шлепали из автоматов. Американцы, чтобы не тратить попусту сил на штурм, решили разнести дом из пушки.

Орудие было невелико по размерам — такого Песковскому видеть еще не приходилось, — но имело силу дай бог! Расчет действовал в открытую, но засевшие в доме напротив ранили его командира, и тогда американцы преобразились, перестали гарцевать под пулями; пушчонка пробивала в толстой стене дома бреши немыслимой величины. Кончив стрелять, американцы выждали небольшой срок, уселись в кружок и начали приводить в чувство своего офицера.

— Они сами просят хорошую очередь, — сказал Оммер. — Посмотрите, какая мишень.

— Что будет потом? — спросил Песковский.

— Наплевать... Как будто у нас с вами есть «потом». Все, что у нас есть — глубокий плюсквамперфект.

— Господин Оммер, вы обязаны помнить, что отвечаете не только за себя.

— Я бы предпочел помнить о другом. О приказе фюрера сражаться до последнего. Вам разрешили сдаваться в плен? — На скуластом лице Оммера появились багровые пятна.

К Оммеру с видом умиротворителя подошел Зедлаг и сказал на ухо несколько слов. Оммер умолк, как бы осмысливая услышанное. Сделал вид, что взял себя в руки. Снова посмотрел в окно.

«...Нет, он не позирует, не изображает геройство... Имеет убеждения. Опасен вдвойне. У него на глазах только что убили солдат и офицеров, не пожелавших сложить оружие. Он считает их героями и хочет отомстить за них. Что мог сказать ему Зедлаг? Какую он имеет над ним власть? Зедлаг не хотел ссоры? Но почему, когда мы оказались с глазу на глаз, он произнес эти слова: «Вы следите за мной»? Значит, подозревает меня... И готов убрать, не пачкая своих рук. Оммер успокоился или только сделал вид?»

— Нет, мне никто не разрешил сдаваться в плен, пока был хоть один шанс из ста тысяч выиграть войну. Сейчас долг германца обязывает нас принять решение, которое позволило бы сберечь восемь жизней.

— Позвольте заметить вам, господин Шмидт, что если мы проигрываем войну, то проигрываем потому, что в нашей стране было немало таких, как...

— Вы хотели что-то сказать? Я слушаю вас. И думаю, что вы хорошо понимаете, что уже не имеете права не договорить.

— Я не имею обыкновения не договаривать, — спокойно и громко, тоном человека, который привык, что его слушают, ответил Оммер. — Обстановка заставляет меня заявить вам, что имел в виду таких, как вы. Тех, что готовы предать и фюрера... и Германию.

— Вы слишком возбуждены и не даете отчета своим словам. — «Тук-тук-тук» — напомнили о себе давно молчавшие молоточки в висках.

— А если даю? Вы действительно способны забыть то, что услышали?

— Нет. Я не собираюсь...

Все делали вид, что ничего не произошло: они просто не слышат ссоры. Ясно, что до убийства дойдет, такие слова не прощаются. Но кто виноват, кто прав? Трудно рассудить, бывают в жизни минуты, все как на ладони, а кто виноват, не скажешь... Оба правы, оба виноваты, пусть будет им бог судьей.

Разве не прав Оммер? Разве не говорит в нем кровь тевтонца? Разве не помнит каждый немец с детства эти слова: «Я буду до последнего часа своего достойным народа, которому принадлежу. Мне не дано другого!» Так, выходит, дано? Значит, бывают в жизни взрослого мужчины, германца, минуты, когда он может забыть обо всем... лишь бы спасти шкуру? Нет, так не бывает, не может быть! Пусть Оммер всадит пулю в этого Шмидта!..

Но есть у весов и другая чаша. Шмидт не производит впечатления труса. В его словах есть своя правда. Разве каждый не воевал до последней минуты? Не глупо ли умирать теперь?.. Сколько раз миновала каждого из них смерть, кто знал, на кого упадет бомба с самолета и кого подстережет мина? Глупо умирать. И Шмидту можно было бы сказать спасибо уже за одно то, что он не дал Оммеру выпустить очередь по американцам. Тогда бы уже наверняка всем был конец. Кончилось бы все так же, как у тех, засевших в доме неподалеку. Должно быть, дали клятву не сдаваться. И что доказали? Кому? Доказали, что германцы умеют доблестно умирать? Но разве это не было известно испокон веков? Доказательство обратного толка было бы поновее — как сохранить жизнь с честью и достоинством. Хотя разве можно говорить сейчас о чести и достоинстве? Армия рухнула. Не сегодня-завтра падет Берлин. Все же хорошо, что Оммер не дал очереди. Тогда бы погибли все восемь. Теперь погибнет только один. Бывают в жизни минуты, когда никуда не деться, надо платить за оскорбление.

Зейферт произнес только так, без всякой, самой малой надежды на успех:

— Может быть, отложить эту вашу забаву? Что ж мы будем врагов радовать, друг друга убивать, друг на друга пули тратить? Погорячились оба. Забудьте то, что сказали, а вы, господин Оммер, должны будете выразить сожаление...

— Между прочим, русские расстреливали тех своих сородичей, кто переставал верить в их победу, когда наши у самой Москвы стояли. Наказывали за то, что шли против нации. И правильно делали. Потому-то и оказались под Берлином, как это по-русски говорится, мать их... — Оммер запустил ругательство, тщательно выговаривая последнее слово и глядя в упор на Песковского.

Тот медленно допивал вино.

Допил. Поставил бутылку. И сказал Зейферту:

— Отсчитайте, пожалуйста, шаги и дайте команду. Спросите господина Оммера о его условиях.

Оммер вытащил магазин из ручки пистолета.

— У меня три патрона. Думаю, достаточно. Станем по углам. Руку с пистолетом держим внизу. По команде «три» стреляем. Если после первого выстрела продолжаем стоять, руку снова книзу. Потом новая команда до «трех».

Песковский оставил в пистолете три патрона, остальные небрежно выбросил через левое плечо, они ударились о стену и покатились по полу.

— Вы не возражаете, если я выберу рефери? Пусть командует господин Зейферт.

— Согласен, — глухо ответил Оммер. Он использовал последние минуты для тренировки, стремительно вскидывал руку и, целясь в воображаемую точку на стене, нажимал спусковой крючок. Три патрона он, по древнему дуэлянтскому поверью, отогревал в левой руке, чтобы не произошло осечки.

Между противниками было метров тринадцать. Пятеро зрителей отодвинулись к стене, кто-то с подчеркнутым безразличием допивал вино, кто-то поглядывал в окно — как там американцы.

«Вот теперь должно пригодиться все, чему учил Ашрафи. Стрелять, почти не целясь, по быстро движущемуся предмету. Ты должен представить движение его руки: вскинется вверх и на мгновение замрет, он не позволит себе хорошо прицелиться, чтобы я не опередил его. Значит, рука замрет на мгновение. И я обязан за это время выстрелить. Могу убить его. Но не убью. Выбью пистолет».

Песковский до старой привычке несколько раз проиграл в уме все, что должен будет сделать, как поступить, выйдя к линии огня, и понимал, что имеет, по меньшей мере, семь шансов из десяти. Если не больше.

Рефери приказал:

— Приготовиться! — Оглядел противников. — Отставить. Левая сторона освещается лучше, чем правая, прошу бросить жребий. — Поднял один из патронов, выброшенных Евграфом, спрятал руки за спину, обратился к Песковскому: — Выбирайте!

— Левая.

— Угадали, ваше место ближе к окну, господин Оммер. Прошу поменяться местами.

Когда менялись, Евграф обратил внимание на то, как побледнел противник. Багряные пятна спали со лба. «Неврастеник. Будет трястись рука, жаль — труднее попасть».

Разошлись по углам. Повернулись. Посмотрели друг на друга. На товарищей, на рефери, обратились в слух.

На улице раздались приветственные выкрики. Послышался шум моторов. Песковский выглянул в окно. На площадь вступала советская танковая часть. Впереди на «виллисе» ехал молодой широкоплечий, счастливый офицер. Ему протягивали цветы. Вдруг несколько американских солдат — белых и черных — подхватили его и начали подкидывать в воздух. Тот что-то беспомощно кричал.

Рефери скомандовал:

— Прошу по местам! Приготовиться. Раз, два, три!

Вскинул руку Оммер, и в то же мгновение будто кто-то дернул за невидимую нить, вырвал пистолет и отбросил его в сторону. Оммер обхватил запястье. С удивлением посмотрел на ладонь. Думал увидеть кровь, не увидел.

— Из этого пистолета больше стрелять нельзя, — сказал Зейферт. — Что с рукой?

— Плохо слушается. Приняла удар на себя. Я не владею ею.

Подошел Песковский:

— Господин Оммер, вам по-прежнему хочется убить меня? Я не искал поединка и не собираюсь причинять зла олимпийскому чемпиону. Я бы себе никогда не простил...

Произнося эти слова, Евграф боковым зрением наблюдал за сидевшим на ящике Зедлагом. Тот запустил руку за пазуху. Неторопливо вынул пистолет. Прикрыл обрывком газеты и навел на него. Евграф резко повернулся лицом к Зедлагу и в тот момент, когда прозвучал выстрел, сделал резкий шаг в сторону. Пуля пролетела рядом с виском. Евграф выстрелил, почти не целясь. Зедлаг тяжело сполз с ящика.

— Господа, что это такое?! — воскликнул Зейферт.

— Я не люблю, когда мне стреляют в затылок, — сказал Песковский и мысленно послал благодарность далекому Арифу Ашрафи.

Универмаг он скрытно покинул в тот же предвечерний час апрельского дня 1945 года, разыскав за ящиками портфель из крокодиловой кожи.

...Марта Песковская, заместитель заведующего Кировабадским городским отделом народного образования, сошла с поезда, прибывшего в Баку. Торопливым шагом пересекла привокзальную площадь, приблизилась к остановке трамвая и вдруг почувствовала, что не может ждать, не может стоять в бездействии. По аллеям сквера, усыпанным кирпичной крошкой, вышла к Телефонной улице и свернула на проспект Ленина. Теперь она была способна дойти до берега с закрытыми глазами; моряна несла в город хорошо настоянный над Каспием воздух, от которого у непривычного человека кружится голова и которым так трудно надышаться вдоволь. Марта на всю жизнь запомнила этот удивительный запах моря еще с той поры, когда двадцать с лишним лет назад они с Арсением приехали в Баку... Вот большое серое здание чуть не на полквартала. Сюда вошел Арсений за назначением, а она ждала его. Тогда еще не было этого бульвара. Как далеко отступило море!.. Надо немного тише идти, чтобы не так билось сердце.

— Уважаемая Марта Альбертовна, мы пригласили вас, чтобы сказать: с Евграфом все в порядке, он жив, здоров, передает вам привет. — Эти слова генерал произнес, едва Марта показалась в дверях. Он улыбнулся, чтобы женщина поняла сразу — все в порядке. — А вас поздравляем с внуком.

— Где Евграф? Когда вернется?

— Потому-то еще и пригласили вас, Марта Альбертовна, чтобы сказать: вашему сыну поручено... Сознание того, что это очень важное задание, пусть поможет вам и Веронике и придаст новые силы...

Марта бессильно опустилась на стул, поднесла к глазам платок.

— Не надо, прошу вас. Не для всех кончается война. Не для всех. И еще вы должны знать — мои коллеги из Москвы да и я гордимся вашим сыном. И всем, что он сделал. Верим в него. Если надо что-нибудь передать...

— Спасибо. Передайте, что все хорошо. Сына назвали Арсением. Похож на деда.

— Это он знает, — перебил генерал. — И что Вероника переехала к вам — знает тоже.

— Передайте Евграфу... Пусть бережет себя.

— Позвольте все, кроме последней фразы. — Генерал улыбнулся. — Об этом ему можно не говорить. Мы в этом заинтересованы, честное слово, не меньше.

...Раненный под Будапештом Котэ Канделаки выписался из госпиталя и держал путь домой. Поезд, словно уставший от долгого пути, шел медленно-медленно, из самых последних сил. Котэ стоял у окна, вдыхал теплый и такой знакомый воздух и говорил себе: «Спокойно, ничего не случилось, сейчас покажется гора Мтациминда, ну и что ж, мало ли таких гор ты повидал, ничего особенного, ну, ну, что за глупости, слезы навернулись, не годится, что-то я перестаю узнавать тебя, капитан, или в госпитале много сил оставил, а ну-ка, выше нос!»

Канделаки незаметно смахнул набежавшую слезу. В кармане Котэ была фотография Приможа Чобана, знал он, придет день, разыщет родных своего друга, пригласит их, сделает все, чтобы Любляна и Словения узнали о том, где и как погиб Примож. А родится сын, назовет его Котэ этим дорогим именем.

...Станислав Пантелеев, майор, слушатель Академии Генерального штаба, принимал поздравления друзей — Аннушка Финогенова принесла ему дочь. В этот вечер первый раз за всю войну захмелел Пантелеев, вернулся в общежитие поздно, нашел на столе поздравительную телеграмму от Вероники, лег на кровать, подложил руки под голову, долго не мог уснуть.

...Илья Рипа с остатками разбитой роты переправлялся через Черную речку, мечтая до темноты оторваться от чужих и от своих. Чуть было снова не поворотилась его судьба — в который уже раз: немцы место в грузовике предоставили и чемодан разрешили взять, но километров через двадцать машина остановилась, чтобы принять плешивого генерала без фуражки, стоявшего рядом с перевернутым «опелем». Рипе сказали: «Вег!» — счастливого пути. Он засуетился, запричитал. Тогда его аккуратно приподняли и выбросили, а следом выбросили чемодан. Генерал степенно поднялся в кузов, отряхнул френч, никого не поблагодарил, вставил монокль и начал без какого-либо интереса разглядывать попутчиков.

«Кого-то он мне напоминает, — подумал Рипа, — кого-то очень уж напоминает». Ему было невдомек, что это был отец его знакомого Юргена Ашенбаха. Но и о том, само собой, не было дано догадаться Рипе, что, заняв чужое место в машине, генерал с моноклем продлил его, Рипову, жизнь, почитай, на пять суток без малого. На исходе того же дня машину выследил советский штурмовик, вынырнул из-за леска. Крестом раскинув руки, вылетел из машины Ашенбах, упал на голову, медленно осел и уже не двигался более, только монокль, закинувшийся за шею, ходил маятником какую-то минуту, но потом и он остановился тоже.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Весенним днем с аккуратного прирейнского аэродромика, умытого только что пронесшимся дождем, взмыл в небо пассажирский самолет. Сделал круг, пролетел над кирхой, покачал крыльями — та будто поклонилась в ответ. Самолетик лег на северо-запад. Выпрямившаяся кирха начала уплывать за горизонт.

Пассажир лет тридцати семи, в больших роговых очках, прильнул к иллюминатору и откинулся на спинку, лишь когда растворились вдали окраины городка.

Посмотрел на маленького кругленького радиорепортера, вспомнил, как тот выкатился чуть не на ходу из «фольксвагена», подъехавшего прямо к самолету. Репортер был переплетен ремнями радиоаппаратов, болтавшихся на нем. Он долго и суетливо освобождался от вериг. Дождавшись, когда разрешили вставать, взял с полки объемистый аппарат в черном футляре, поднес ко рту микрофон, напоминавший формой эскимо на палочке, произнес:

— Я веду репортаж с борта самолета, летящего в Бонн. В эту минуту исполнилось ровно десять лет с момента подписания Акта о капитуляции и завершении войны. Что думают о войне, какие планы связывают с миром сегодняшние немцы? Я прошу высказать свое мнение хорошо известного политического деятеля, профессора истории Ульриха Лукка. Герр Лукк, вы имели возможность дважды побывать в России: как солдат в сорок первом и как ученый четырнадцать лет спустя. Что вы думаете о перспективе советско-германских отношений?

— Я выступал и продолжаю активно выступать за всемерные политические и экономические контакты Западной Германии с Советским Союзом. Советская Россия — великая держава. И наши дети, наши внуки не простят нам, нет, не простят, если мы снова окажемся во враждующих лагерях. Народы устали от «холодной войны». Понимать друг друга, помогать друг другу... те, кто испытали последнюю войну, знают, как это важно в наше время.

Сидевший неподалеку человек в роговых очках сказал себе: «Мне нравится ваш ответ, господин Лукк. Вот только жаль, что не могу подойти к вам и пожать вам руку. Да и не узнаете, должно быть, сколько лет не виделись...»

Это был сотрудник провинциальной газеты Томас Шмидт, летевший через Бонн на открытие международной выставки в Измире. Командировка была на две недели. Но уже через день Шмидт спускался по трапу самолета, прибывшего из Софии в Москву. Навстречу ему шел человек в сером макинтоше.

— Ну здравствуй, Песковский, с полным, как говорится, возвращением!

Его первый раз за многие годы назвали «Песковский».

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

АЛЛЕЯ В ИЗМАЙЛОВСКОМ ПАРКЕ

Станислав Сергеевич Пантелеев, молодой, подтянутый полковник с седыми висками, вышел в ранний привычный час из дому и заспешил к автобусной остановке. Увидел приближающуюся машину, ускорил шаг, но вдруг вспомнил, что спешить ему некуда, что он в отпуске, и с видом человека, имеющего право распоряжаться временем и собой по собственному усмотрению, перешел на неторопливый шаг.

Был восьмой час утра. Москва спешила. Студенты с портфелями немыслимой грузоподъемности, домохозяйки с легкими, как мечта, авоськами, бледнолицые и большелобые ученики спецшкол, начинающие путь с несколькими пересадками, степенные служащие госучреждений — все те, кто заполняет в этот час московских суток автобусы, троллейбусы, трамваи, метро, — проносились мимо Станислава Сергеевича с видом людей, замысливших серьезное дело, одержимых возвышенной целью и не позволяющих себе обратить внимание на что-то, от данной цели отвлекающее.

«Ха-ха, — сказал себе Пантелеев, — сколько дней прошло? Шестнадцать? Нет, уже семнадцать, а привыкнуть не могу. Забыл, что такое отпуск. Оглянитесь, уважаемый товарищ Пантелеев, вокруг, посмотрите, какая весна на дворе, какие листья на березах, красотища какая!»

Он вспомнил, что говорил ему новый знакомый, шахматный партнер в Измайловском парке:

— Березовый лист рано проклюнулся, видать, весна будет теплой. Давно так рано не появлялся лист.

— А вы здесь не первый год, должно быть?

— Уже скоро восемь, как стал путешественником. Все дорожки исходил, парк как свои пять пальцев знаю...

...Встречный лейтенант не отдал чести. Пантелеев удивился, хотел отчитать его, но вспомнил, что он в штатском.

Еще месяц назад, думая о грядущем отпуске и не представляя, что это будет за жизнь и как начнет он распоряжаться временем своим, которого извечно, сколько он помнит себя, не хватало, Пантелеев сказал себе, что начнет писать воспоминания. Все же жизнь немалую прожил, на войне побывал, награды имеет. Аннушка одобрила эту мысль... На прошлой неделе, купив толстую тетрадь в клетку, Станислав Сергеевич вывел слово «Воспоминания» и теперь обдумывал план.

Пантелеевы решили провести отпуск в городе, походить по театрам, музеям, кино. И еще была причина: давно мечтали о телевизоре — теперь записались на «Рекорд», Аннушка через день отправлялась отмечаться. Тогда Станислав Сергеевич оставался с дочкой, а так вся первая половина дня бывала в его распоряжении.

Он рано выходил из дому, шел не торопясь, километра три от своего Сиреневого бульвара до Измайловского парка, делал двести — триста шагов по аллее, ведущей к пруду.

«Итак, глубокоуважаемый Станислав Сергеевич, вот и наступила пора, о которой вы мечтали. Ну, что будем делать все эти два месяца, как использовать то, что называют бюджетом времени? Будем иметь какую-нибудь цель или проживем так, в душевном и телесном спокойствии?

Ну хорошо, на занятия с дочерью — два часа в день, может быть, три. Час — газеты. Еще два часа — кино или шесть часов с дорогой — театр. Но театр — не каждый день. Времени для «Воспоминаний» будет достаточно. Вот только с чего и как начать? А если попробовать описать какой-нибудь боевой эпизод? Он немало повидал, он помнит, как на верную гибель уходили добровольцы. Без всяких громких слов по одному только приказу шли на смерть — один шанс из ста, из тысячи оставался. Это все знали, об этом никто не говорил. А сам он сколько раз на волосок от смерти бывал? Сколько отметин в душе оставила война? И все же было тогда то, чего нет у него сейчас. Он знал в ту пору, что по-особому нужен другим, потому что от его самообладания, упорства, находчивости зависел успех операции, а значит, жизнь многих и многих людей. Была ответственность высшего свойства, заставлявшая жить наполненной жизнью и помогавшая реализовать себя до конца.

Рассказать о таких людях, как Рустамбеков, Канделаки, Песковский, Мнацаканян, Примож Чобан, Кандалинцев... Он далеко теперь, на Дальнем Востоке, до генерала дослужился, повидаться бы с ним. Люди особого склада, особого мужества, да не обо всех и не обо всем можно пока написать. В нашем деле бывает — не сыновья, а лишь внуки узнают о настоящих героях...»

Так шел по тропинке погруженный в мысли Пантелеев, и еще долго неторопливо и размеренно текли бы воспоминания, если бы вдруг на дальней тропинке чуть впереди он не увидел одного человека... Что-то екнуло в груди. Мужчина показался до боли знакомым. Нет, не так: он показался до боли похожим... Броситься к нему, посмотреть в лицо.

Остановил себя.

Мало ли людей так держат голову, чуть набок? Это вовсе не значит, что все они обязаны носить фамилию «Песковский». Виделись они последний раз... сколько лет назад? Не мудрено забыть, как выглядел человек. Кроме всего прочего, Граня всегда одевался скромно, а этот будто только от портного.

Тот, кого Пантелеев принял за Песковского, свернул на боковую тропинку.

Долго бродил по аллеям Измайловского парка Станислав Сергеевич Пантелеев. Спрашивал себя — как поступить, если вдруг когда-нибудь подойдет к нему Евграф и молвит запросто: «Здравствуй, Станислав, рад видеть тебя в добром здравии».

Пантелеев представил себе на минуту — они идут по аллее как два добрых, только вчера расставшихся товарища, под ногами весенние лужицы... оба долго молчат... и думают. Каждый о своем.

Сколько ждал он одного только слова Вероники... обещал все забыть, хотел заменить Арсюшке отца, на ноги поставить. Вероника знала, как далеко Евграф и как мало надежд на его возвращение. Ушла в ожидание, всю себя посвятила сыну, работе. Теперь она далеко — в Кировабаде, с матерью Евграфа; последние годы так редко видятся.

Он долго ждал, Станислав Пантелеев, одного только слова, пока не привел в дом преданную и добрую Аннушку. Думал, с годами привыкнет к ней, возможно, полюбит. И правда, привык, не знает, как бы был без нее теперь. А Вероника так и осталась занозой в сердце.

Эх, все могло быть по-другому... Кому что доказала, кого в чем убедила? Помнил ее слова: «Мне столько дал Евграф, сколько никто другой дать не сможет. Ты человек умный, Станислав, и все должен понять».

«А меня, а меня-то узнал бы Песковский?»

Не так давно Пантелеев разыскал в пропылившемся альбоме свою фотокарточку, сделанную под Белгородом в сорок третьем. На него смотрел совсем юный, безусый, широколицый и ясноглазый офицер. Нет, сам бы он не узнал себя сегодня. Посмотрел Пантелеев в зеркало, подкрутил ус, взъерошил седые волосы, уложенные в прическу типа «заем», и еще раз сказал себе: нет, не узнал бы.

Подул легкий ветер, зашелестел, заблудился в ветвях. Сам того не заметив, Пантелеев прогулял больше часа. Знакомый шахматист окликнул его и показал рукой на свободное место напротив. Соблазн был велик — сыграть партию без очереди. Пантелеев ускорил шаг, взошел на веранду, обстоятельно расставил фигуры.

Немолодой партнер скосил глаза и, чем-то напоминая цыпленка, уставившегося на червяка, будто со стороны рассматривал позицию, долго думал над каждым ходом. Вдруг странная, непонятная тревога овладела Пантелеевым. Ему показалось, что кто-то стоит за ним и смотрит, не отрывая глаз.

Он почувствовал это и захотел тотчас обернуться, но какая-то сила остановила его, он продолжал играть рассеянно, подставил пешку, не заметил «вилки». Почувствовал неодобрительное движение сзади. Не обернулся.

Стоявший за спиной сказал:

— Надо было, Станислав Сергеевич, отступить ферзем. Такую игру отдаете!

Пантелеев узнал этот голос! Это был Граня Песковский, это был он, живой, невредимый... только не очень со своим голосом мог совладать.

— А вы не вмешивайтесь. Со стороны каждый может, — недовольно пробурчал партнер. — Учить каждый может со стороны.

— Я в Москве на два только дня. Еду к своим в Кировабад. Позвонил Аннушке, она сказала, что ты в парке. Рад, что встретил тебя, старина. А ты молодец молодцом.

— И ты тоже, Евграф. А ну-ка к нам! Знаешь что, давай все вместе — с Аннушкой и дочкой — махнем в Кировабад, а оттуда в Терезендорф. Давно мечтали об этом. Не возражаешь?

— Нет, конечно!

*

Спустя четыре дня у белого трехэтажного дома на улице Низами в Кировабаде остановилась машина. Из нее вышли двое мужчин, нагруженных свертками. Едва шофер выключил газ, к нему неожиданно обратился один из вышедших:

— Подожди минуту. — И, повернувшись к спутнику, сказал: — Знаешь что, Евграф, пожалуй, я вернусь. Сегодня лучше ты один. А Веронике от нас с Аннушкой вот это и еще сердечный привет.

— Да постой, куда ты?

— Нет, нет, не сегодня.

Махнув на прощание рукой, Пантелеев бросил шоферу:

— Поехали обратно в гостиницу.

...Когда в квартире на третьем этаже раздался легкий стук, Вероника Песковская, сидевшая за ученическими тетрадями, недовольно буркнула:

— Интересно, кто там стучится в дверь, почему не звонят? Арсюшка, пойди открой.

— Дядя, вам кого? — спросил мальчишка лет десяти, открыв дверь на два пальца и увидев смущенного мужчину с коробками в руках.

— Скажи, пожалуйста, здесь ли живет Вероника Вениаминовна?

— Мама, к тебе какой-то дядя! — крикнул в комнату малыш.