Обожаемый интриган. За футболом по пяти материкам.

Кикнадзе Александр

Часть одиннадцатая  

Дорогие силуэты

 

 

Вспоминая Вадима Синявского. — Запрет. — Фигурка мексиканца, выпускающего струю. — Вратарь из Покровска по имени Лев Кассиль.

 

Слово о Вадиме Синявском

Он умел владеть собой в невероятных переделках, которые уготовила ему судьба военного радиокорреспондента — на передовой, под градом пуль, и в госпитале, под скальпелем окулиста.

Он умел владеть вниманием миллионов слушателей, рассказывая им о футболе, который стал после войны главным пристрастием и отдушиной исстрадавшейся страны.

Он умел владеть темой, ибо знал футболистов не хуже, чем их тренеры, а тренеров — не хуже, чем их игроки, футбол не имел от него своих тайн; виктории родных команд, как и их конфузии, воспринимал с одинаковым достоинством мудреца, знающего преходящесть и тех, и других.

А еще он умел владеть словом. Его речь была чиста и прозрачна, как ключевая вода, образам, которые он описывал, а порой и сочинял, мог бы позавидовать мастер художественного слова Ираклий Андронников. Он никогда не сказал бы: «Зидан хотел перебросить вратаря», «Камачо, скрипя сердцем, заменил травмированного хавбека», «в случае ничьи словенцы выбывали из розыгрыша», и он бы провалился сквозь землю от стыда, услышав: «Суть да дело в том, что четвертый мяч Клюйверта записали как автогол на имя югославского защитника Говедарицы».

Звали его Вадим Синявский. Тот, кто не слушал его, имеет лишь отдаленное представление о том, что такое искусство спортивного репортажа. Ему подражали, за ним шли Николай Озеров, Котэ Махарадзе, Владимир Перетурин, Владимир Маслаченко, у каждого из них была своя манера, но у представителей нового поколения стиль постепенно размывается. Обогащенные (не перенасыщенные л и?) невероятным потоком информации порой становятся неплохими спортивными пересказчиками, рецензентами — куда реже. Это хорошо, что в футбол приходят все больше и больше журналистов, жаль только, что они становятся похожими друг на друга. Хотел бы напомнить, что их профессия, сугубо индивидуальная сама по себе, такой похожести не выносит (это подтверждают своим стилем Виктор Гусев, Александр Елагин, Василий Уткин).

Чтобы сделать себе имя, Вадиму Синявскому понадобились долгие годы.

После многих встреч и бесед с незаурядным этим человеком я пришел к убеждению, что он, умеющий так живо рассказывать, не любит писать, и к немногим своим литературным произведениям относится с плохо скрываемой иронией.

Как-то он бесхитростно заметил:

— Для того, чтобы передать на бумаге мысль, брошенную в эфир, надо потерять раз в десять больше времени, потом эту мысль приглаживать, жонглировать словами… Нет, то, что родилось мгновенно, под свежим впечатлением, оно искренней и правдивей.

Произнеся эту небесспорную тираду, Вадим Святославович глянул на меня с хитрецой, как бы призывая: «Попробуйте поспорить со мной, не убедите».

Слов нет, микрофон куда более созвучен нашему времени (делу — часы, размышлениям — минуты), чем самая совершенная авторучка, восходящая к гусиному перу. Не случайно один за другим выходят тома, доверительно нашептанные диктофонам. Ведь мог же научиться. Не захотел.

Свою книгу так и не создал. И очень жаль.

* * *

Вадим Святославович был свидетелем и «радиописцем» четырех с лишним десятилетий отечественного спорта.

Проведя в 1920 году первый радиорепортаж о встрече футбольных команд Москвы и Украины, он стал основоположником неведомого и такого увлекательного жанра. Перед войной в каждом доме была своя радиоточка, приятный, с легкой хрипотцой голос Синявского был знаком «от Москвы до самых до окраин». После войны он вел свои динамичные и искренние — без псевдопатриотических восклицаний — репортажи с разных Олимпийских игр и футбольных соревнований. У него был острый глаз, именно так: один только острый глаз, но он охватывал им события, которые не углядеть и четырьмя глазами (начало семидесятых годов было отмечено несколькими «парными репортажами», эксперимент оказался достаточно скучным, от него отказались, быть может, слишком торопливо, следовало бы попрактиковаться еще).

… Война застала его в Киеве.

— Двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года здесь открывался республиканский стадион, и я должен был вести репортаж о матче. Но в тот день не довелось произнести слов: «Говорит Киев». Пришлось ждать два года и четыре с половиной месяца, когда мне выпало счастье рассказывать об освобождении столицы Украины.

1 марта 1942 года, ведя репортаж из осажденного Севастополя, он был тяжело ранен (осколок прошел через глаз в голову)… После операции ему предложили эвакуироваться на Большую землю, там бы за него взялись искуснейшие врачи, а он и мысли не мог допустить покинуть израненный, измученный, державшийся из последних сил Севастополь. Сам израненный, измученный, державшийся из последних сил, он защищал город, с которым сроднился навеки.

А день 6 ноября того же сорок второго года застал его в Сталинграде. В канун двадцать пятой годовщины Октябрьской революции берлинское радио известило мир о новой грандиозной победе германского оружия: «Сталинград взят, и фюрер распорядился провести в поверженной твердыне, носящей имя Сталина, парад немецких войск».

Вадим Святославович вспоминал:

— Вечером шестого я, военный корреспондент московского радио, был приглашен на торжественное заседание Сталинградского горсовета. Прямо на заседании, вырывая из блокнота листки, исписанные телеграфным стилем, передавал их своим помощникам-операторам. Закончилась торжественная часть, и меня пригласило командование:

— Очень важно, чтобы о сегодняшнем собрании узнали и Москва, и мир. Когда будет готов отчет, дайте знать, мы обеспечим прямую линию.

В этот момент кто-то включил приемник. Помню как радостно забилось сердце, когда услышал: «Говорит Москва. Передаем только что полученный по телеграфу репортаж нашего военного корреспондента майора Вадима Синявского о торжественном заседании Сталинградского горисполкома, посвященном 25-й годовщине Великого Октября». Ко мне подходили генералы, поздравляли… В тот день я, как любит говорить мой друг и коллега Коля Стор, «немножко много выпил». Кажется, имел на это право.

Прежде чем написать следующую фразу, долго думал: а имею ли я право сказать о том, что знаю, не принижу ли светлую память о дорогом мне человеке? Да разве выкинешь из грустной этой песни слово? Не в тот ли праздничный сталинградский день, когда сладостно билось сердце, и укрепилась истинно русская привычка отмечать радостные и горестные события с чаркой в руке? Радость умножалась, горести утихали… Все любили Синявского, все считали зачесть «посидеть с ним». Он умел пить и никогда не пьянел. Было одно-единственное исключение — тот ноябрьский день сорок второго в Сталинграде.

Вместе с другим замечательным военным корреспондентом Николаем Павловичем Стором Синявский был очевидцем пленения фельдмаршала фон Паулюса и сумел записать на пленку его допрос. Не было в мире радиостанции, которая не передала бы тот исторической важности репортаж.

Он начал войну в Москве, ведя радиорассказ о параде войск на Красной площади 7 ноября 1941 года и участвовал в первых бомбежках Берлина, был свидетелем прорыва Ленинградской блокады, участвовал в боях на Курской дуге и одним из первых журналистов ворвался в горевший Киев.

— А осенью сорок четвертого года меня вызвали с фронта в Москву. Я прилетел и услышал: «Победа близка, и наш футбольный Кубок — одно из доказательств тому. Вам поручается провести радиорепортажи о полуфиналах и финале».

Я подумал тогда: «Вот что такое в наши дни футбол». Наверное, буду помнить финальный матч не меньше, чем зенитовцы, выигравшие Кубок, чем Дмитрий Шостакович, написавший трогательный рассказ о победе земляков-ленинградцев. Для меня же та игра стала переломным жизненным событием. Я снова становился футбольным — понимаете, что это значит? — футбольным комментатором… после того, как повидал столько смертей и горя… это было, эх, если бы только мог сказать, что это было… иногда так трудно найти одно-единственное, все выражающее слово.

— Мне кажется, что некоторые ваши молодые коллеги не испытывают подобных затруднений… у них готовый набор на все случаи футбольной жизни, берут оттуда то, что ближе и не надо напрягать память.

— Да, об этом мы часто говорим молодым. Искусство комментатора — нелегкое искусство. Искусство рассказчика — полегче. У нас немало телерассказчиков, которые добросовестно вешают о том, что зритель сам видит на экране. Надо иметь, а точнее — заслужить право сказать о том или ином эпизоде борьбы, о том или ином игроке: «я думаю», «мне кажется», «мне не нравится это потому, что». Надо хорошо знать не только технику и тактику, но и психологию футбола… Результат любой игры известен всем, а как шла к нему команда — лишь немногим. Нелегкое это дело — постигать такого рода тайны, но и заманчивое до невозможности. Короче говоря, иметь свою точку зрения, порой отличную от всеобщей, растиражированной, дано лишь журналисту, постигшему футбол от альфы до омеги. Появляются первые проблески: новые имена, с которыми приятно работать и которым хочется помогать.

…Все хорошее, что есть сегодня на спортивном радио и телевидении — от него, Вадима Синявского.

 

История одного исчезновения

Спортивная сфера социалистических времен с ее установившимися нравами, жесткой аппаратно-бюрократической конкуренцией не выносила людей честных, имеющих представление о достоинстве и презирающих лизоблюдство. Эта сфера или выталкивала их безжалостно — и навсегда, или, что гораздо прискорбнее, переиначивала на свой лад. Многие из них могли в конце концов сказать о себе словами Санчо Панса: «Меня так много колотили, что я хорошо понял, где мое место».

В организации спортивного дела не просто отражались — многократно увеличивались пороки застойных лет. Выдвижение не по уму, а по угодливости. Всесильная вера в силу приказа и постановления. Патологическая боязнь критики. И въевшаяся в плоть и в кровь привычка оправдывать беззаконные действия ссылками на государственные интересы. Когда-то написал мне олимпийский чемпион-гребец Александр Сасс: «Если бы я в молодые годы мог представить, сколько унижений и пресмыкательств будет суждено мне претерпеть, ни за что бы не встал на этот путь. Потому-то и делаю все, чтобы отвратить сына от спорта».

Вспомнить, что стало с первоклассным журналистом, осмелившимся написать о том, какие корни пустили в спорте ложь, лицемерие и ханжество, помогла одна газетная публикация, относящаяся к январю 1990 года. Называлась она «Играют руководители» и принадлежала перу Аркадия Гали некого. Того самого Галинского, которого хорошо знали читатели и телезрители в семидесятые годы и который исчез на два десятилетия и с газетных полос, и с телеэкрана.

Что же предшествовало грустному (драматическому не точнее ли?) исчезновению? Так много предательства увидел офицер, прошедший войну, кавалер боевых орденов, что сердце приказало: хватит, уйди! Оказалось, одно дело поднимать в атаку солдат на огрызающегося пулеметным огнем врага, а другое — выступить уже в мирные годы против невидимого противника-соотечественника, задавшегося целью лишить тебя права делать то, во имя чего ты и жил и воевал, — говорить правду.

Статья Галинского, опубликованная в девяностом году, посвящалась высокопоставленным пройдохам от спорта, которые заранее расписывали результаты игр в чемпионате страны по футболу: кто у кого должен выиграть, кто кому — и с каким счетом — проиграть. Читатели удивились, но возмутились не очень, ибо пресса каждый день преподносила куда более серьезные факты подтасовок. И никто не думал об авторе как о злонамеренном журналисте, решившем подорвать основы отечественного спорта, а заодно и основы государства.

Но именно так говорили и писали об Аркадии Романовиче в начале семидесятых годов после того как «Советская культура» поместила его статью «Странные игры» — об около футбольных бесчинствах и махинациях. В редакцию спортивного журнала, где работал Галинский, приехал председатель Всесоюзного Комитета по делам физкультуры и спорта. И дал гневную отповедь журналисту, назвав его Солженицыным советского футбола. Руководители журнала осуждающе качали головами и старались, как могли, заверить глубокоуважаемого председателя, что они всей своей деятельностью оправдают оказанное им доверие и постараются перевоспитать заблудшего обозревателя. Но скоро на их головы свалилась новая неприятность: в издательстве «Молодая гвардия» вышла книга Галинского о футболе, в которой он, вместо того, чтобы признать допущенные ошибки, продолжал гнуть свою линию, оберегая любимый футбол от разъедающих его язв.

Редактор «Советского спорта» получил указание разоблачить происки неугомонного журналиста, статья была выдержана в стиле «1937», в том же стиле работала комиссия, в которую не постыдились войти один гроссмейстер и два достаточно известных журналиста; комиссии было вменено в обязанность собрать компрометирующие материалы и доложить о них на партийном собрании — раз — и на общественном разносе (так мыслилось «литературное обсуждение») в издательстве «Молодая гвардия» — два. В биографии Галинского ничего кроме хорошего разыскать не удалось, комиссия было приуныла, но тот, кто направлял ее усилия и поиски, находчиво предложил формулировку, которая и вошла в справку. Выглядела она так: «Галинский нападает на линию, проводимую государственной организацией — Комитетом по делам физкультуры и спорта при Совете Министров Союза Советских Социалистических Республик. Комитет руководствуется во всей своей деятельности указаниями Центрального Комитета партии. Следовательно, Галинский занимается антипартийной деятельностью, не совместимой со званием советского журналиста». Были выделены и три оратора для выступления в издательстве «Молодая гвардия». Один бодро заявил:

— Товарищи, как вы все хорошо знаете, футбол, которому посвящена обсуждаемая сегодня книга, стал подлинно народной игрой. Но вместо того, чтобы создать произведение, которое пробуждало бы у молодых людей тягу к этой замечательной игре, автор задался целью дискредитировать и сам футбол, и тех, кто ему служит. Нужна ли молодежи подобная спортивная литература? Я думаю, что ответ может быть однозначным. Тут товарищи, сидящие в зале, просят меня подтвердить свое выступление фактами и опровергнуть то, что я считаю неверным. Но тогда мы займемся частностями. Я же говорю об общем впечатлении о книге.

Другой оратор известил аудиторию о том, сколько раз встречается в книге местоимение «я», но ожидаемых возгласов одобрения не услышал, стушевался и сел на место.

Третий же заметил, что портрет на обложке свидетельствует о нескромности Галинского. В ответ же на реплику с места о том, что все книги серии «Спорт и личность» выходят с портретами авторов на обложке, находчиво заявил, что вся серия его не интересует, он ведет речь о конкретном произведении.

Четыре писателя, выступившие на обсуждении книги, в том числе Константин Симонов, дали ей иную оценку. Но предыдущие ораторы представляли государственную организацию. А кого литераторы? Только самих себя. Поэтому в верха ушла справка, подписанная тремя первыми ораторами, в которой говорилось: «произведение признано вредным».

Удивительно ли, что после этого из «Юности» сняли уже набранную статью Галинского? Что «вредного автора» сразу же перестал печатать «Советский спорт», которому тот отдал многие годы? Что главный редактор журнала «Физкультура и спорт» подписал приказ об увольнении Аркадия Галинского с формулировкой, продиктованной Спорткомитетом?

В знак протеста два писателя — Александр Межиров и Юрий Трифонов — вышли из состава редколлегии журнала. Галинский же, понимая несусветность возведенного па него поклепа, обратился в суд.

Рассказывал Александр Межиров:

— Юрист, представлявший издательство «Физкультура и спорт», сделал одно характерное для того времени заявление. Процесс, мол, носит политический характер, а потому должен проходить при закрытых дверях. Я спросил: почему политический? И он ответил уже знакомой мне формулировкой: «Комитет по делам физической культуры руководствуется во всей своей деятельности указаниями партии, и тот, кто выступает печатно против линии Комитета, выступает против линии партии».

Глупее ничего придумать было нельзя, — продолжал Межиров, — но судья, посовещавшись с народными заседателями, удовлетворила просьбу адвоката. Я очень плохо подумал о женщине-судье; только много лет спустя, уже после того, как она перешла на пенсию, узнал, как перед началом процесса давили на нее, как право телефонное брало верх над всеми другими правами. Я сказал тогда на процессе, что не покину зал, что я фронтовик, имею ранения и боевой орден и останусь для того, чтобы защитить такого же фронтовика. Судьям предстояло или отменить заседание, или согласиться со мной. Они выбрали второе. Тогда защитник начал допрашивать меня: какими соображениями я руководствуюсь, идя на поводу у очернителя нашего спорта, а значит — всей нашей социалистической действительности, догадываюсь ли, что ждет меня, если о моем вызывающем поведении будет извещено руководство союза писателей? Одним словом, пробовал застращать. Я знал, что до революции этот гражданин работал помощником присяжного поверенного, и хотел спросить, было бы мыслимо подобное дело в дни его юридической молодости, но потом решил, что разговаривать с таким человеком значит унижать себя, о чем в максимально вежливой форме известил судью. Та снова пошепталась с заседателями и сказала, что свои вопросы защитник будет передавать ей, а она уже — мне. Началась комедия. Показалось, что народные заседатели были почему-то перепуганы. Потом я узнал, что еще до начала заседания они с интересом прочитали книгу Галинского и попросили подарить ее с дарственными надписями. Теперь заседатели грустно размышляли о том, что случится с ними, если всплывет тайна. Но Галинский, естественно, не выдал ее.

Очень скоро стало ясно, что результат суда предрешен заранее, иск Галинского был отклонен. И он… Вы лучше меня знаете , как поступил после этого он.

Галинский ушел из журналистики, но разве кого-то мучил вопрос, что потеряла она при этом? Замкнулся, прервал многие товарищеские связи. Растил дочь, потом внука. И писал книгу. Пытаясь найти ответ на вопрос: что это была за жизнь?

…Он оставил о себе добрую, очень добрую память.

 

Михаил и Давид

В середине восьмидесятых годов «Советский спорт» опубликовал симпатичный футбольный очерк молодого журналиста Давида Какабадзе, и в тот же день я отправил в Тбилиси телеграмму: «Поздравляю, дорогой Давид. Представляю, как порадовался бы мой добрый друг незабвенный Михаил. Желаю тебе быть верным памяти отца, олицетворявшего талант, достоинство и честь».

…С Михаилом Какабадзе, редактором спортивной газеты «Лело», я был знаком много лет. Его приход резко изменил облик газеты, она стала живее, оперативнее, острее, все увеличивая и увеличивая тираж. Мы довольно часто встречались в Тбилиси и Москве, а всего лучше узнавал я Мишу за границей, где наш «советский человек» высвечивался быстро, как во хмелю.

В дни мексиканского чемпионата мира 1970 года журналистам дарили сувениры, в очереди к киоску надо было простоять минут десять. Такого испытания Мише не могла позволить его дворянская душа. Но тут я увидел среди подарков крохотную фигурку мексиканца в национальном наряде. Нажимаешь на резиновое сомбреро, и симпатяга выпускает длинную, в несколько метров струю. Я знал, что случилось незадолго до того в Тбилиси, потому-то, выстояв очередь, передал фигурку Какабадзе:

— Пусть этот малыш научит тебя как относиться к превратностям редакторской жизни. — И нажал на сомбреро.

— Спасибо, а себе-то ты хоть оставил? Писательская жизнь грузина в Москве многим ли легче?

— Оставил, оставил, — соврал я.

…В «Лело» был опубликован отчет о футбольном матче тбилисского «Динамо» и ереванского «Арарата»; между строк хранители немеркнущих интернациональных традиций обнаружили немыслимую крамолу: «Хозяева поля возвышались в этом матче над гостями, как Казбек над Арагацем». Невинное шутливое сравнение вызвало возмущение партаппаратчиков. В досье на редактора Какабадзе появился новый листок, приложенный к сигналу из Рустави. Некий стукач докладывал: «Во время встречи с читателями у Какабадзе спросили: «В наших газетах часто пишут о капиталистических кровопийцах. Вы бывали в разных странах, не могли бы рассказать нам, как они выглядят?». Вместо того, чтобы дать политически взвешенный ответ, Какабадзе заявил: «Однажды в Париже на автобусной остановке ко мне сзади подошел немолодой гражданин и неожиданно впился зубами в шею, начав высасывать кровь. Я сказал ему: «Пойди прочь, империалистический негодяй!» Поняв, что его разоблачили, вампир стыдливо поклонился и тотчас скрылся из виду». Так издевательски редактор «Лело» извратил перед широкой аудиторией представления о нравах буржуазного общества».

* * *

Сына Михаила Давида я помню еще маленьким. Наши семьи ехали в соседних купе из Тбилиси в Москву. В моем родном Харагоули Дато подарили длинную ветвь, к которой были привязаны сочные красные и желтые черешни.

— Папа, посмотри, какая иллюминация, — восхищенно произнес малыш.

Я спросил его:

— Ты это где-нибудь слышал — про иллюминацию?

— Не-е-т.

— Придумал сам?

— Да, а что?

— Вот тебе в награду чурчхела. Старайся чаще придумывать такие вещи.

* * *

После возвращения из Мексики Михаила ждала в родном краю неприятность. Он об этом догадывался, но вида не показывал, являя истинно грузинскую способность не терять оптимизма в крутые периоды жизни. Озорной, очень близкий мне характер давнего друга проявился водной истории, которую я не могу не вспомнить.

* * *

Было господину Лопесу под шестьдесят. Приехал он на футбольный чемпионат в Мексику из Эквадора и рекомендовал себя президентом ассоциации независимых поэтов.

— Скажи, Саша, — простодушно поинтересовался Какабадзе, — а может ли быть зависимый поэт?

— Еще как, взгляни хотя бы на список членов союза писателей СССР.

— Убедил, — с ходу врубился Миша.

На лице Лопеса была написана гордыня. Он считал, что все радости и прелести этого мира должны принадлежать ему одному. Едва мы сели в автобус, который должен был одним махом зашвырнуть нас за четыреста километров в горы, «серебряную столицу» Таско, Лопес попросил журналиста и поэта Игоря Тарабрина освободить для него переднее место, и пока поднимались ослепительные хостесы, отобранные на конкурсах в Европе и обеих Америках, оценивающе разглядывал их, прикидывая, кого пригласить на соседнее место. Наконец, сделав выбор, полуобернулся к интернациональной команде журналистов.

— Господа, прошу помнить, что эти два места до конца нашего пребывания в Мексике будут принадлежать мне и несравненной Терезе.

С этими словами эквадорец непринужденно положил руку на точеное плечо Терезы, та заученно улыбнулась в ответ.

— Готов на пари, — флегматично произнес Миша Какабадзе, — старикашка рассказывает ей, какой он знаменитый поэт.

— Сейчас проверим, — отозвался Игорь, не поленился, поднялся с места и направился к Терезе. Вообще-то Игорь прекрасно владеет немецким, но когда заставляют обстоятельства, он может вполне сносно изъясняться по меньшей мере на половине существующих в мире языков. Сейчас обстоятельства заставляли; сделав над собой небольшое усилие, он спросил у Терезы, догадывается ли она, кто сидит рядом с ней?

— О да, конечно, — тотчас ответила она. — Президент поэтов, давно-давно мечтала познакомиться с настоящим поэтом, — опустив ресницы, она медленно подняла их и бросила восхищенный взгляд на соседа. Тот принял этот знак как нечто легко объяснимое.

Чувствовалось по всему, что дон Лопес проводил лучшие годы своей жизни в отрыве от широких масс, не догадываясь, что кроется за опасным этим отрывом и к каким печальным последствиям он в конце концов приводит.

Старикашка писал без передыха все четыреста километров, и если сложить в одну линию строки, вышедшие из-под его Вдохновенного пера, то она не многим уступила бы длине нашего рейса.

— Теперь ты понимаешь, что значит: призвал к священной жертве Аполлон? — спросил Миша у Игоря.

— Теперь только и начал понимать, сидит и строчит, даже в окно не глянет, вот это усидчивость, — откликнулся Игорь, считавший плодотворным месяц, когда ему удавалось написать восемь поэтических строк.

Ни тот, ни другой, однако, не догадывался, кто станет настоящей жертвой творческого экстаза.

Обычно пишут так: «Мы завершили долгое путешествие усталые, но довольные». Про нас точнее было бы сказать: «усталые, но голодные». За все время не было ни одной остановки, позавтракали мы ни свет, ни заря, поэтому души враз просветлели, когда нас призвали к шикарно накрытому столу. Хостесы, на приглашение которых не поскупился оргкомитет чемпионата, должны были скрашивать дни полные тревог как «пишущей», так и «электронной» братии; теперь они помогали нанести последние штрихи на натюрморт, тянувшийся из одного конца обширного стол а до другого.

Едва наполнили вином бокалы, едва застучали ножи и вилки, дон Лопес попросил слова. Он сидел, по-наполеоновски сложив руки, перед ним лежал блокнот… Предчувствие какой-то беды повисло под резным потолком с хрустальными люстрами. Глаза эквадорца излучали холодный блеск и как бы говорили: «Мне жаль вас, думающих только о пище и так прискорбно забывающих о пище духовной, сейчас вам дадут прильнуть к волшебной кринице, умолкните и слушайте! И передайте потомкам все, что посчастливится услышать в сокровенную эту минуту».

— Господа, — произнес громовым голосом, так плохо вязавшимся с хилой его фигурой, дон Лопес. — Пока вы любовались райской природой Мексики, безусловно, одного из чарующих уголков земли, я писал поэму, посвященную нашей несравненной Терезе. Сейчас я вам ее прочитаю…

— Всю? — спросил слегка дрогнувшим голосом Какабадзе.

— Я не понимаю вашего вопроса, да, всю. И прошу подойти

ко мне очаровательную Терезу. А вас, господа, встать. Потому что стих мой о Юной Деве. Таким стихам воспитанная публика внемлет стоя.

Приглушенный ропот отчаяния пронесся из конца в коней зала. Делать было нечего. Мы встали.

— Пожалуйста, постарайтесь не пропустить ни одного слова, — попросил Миша переводчика, стоявшего между нами.

— Вы серьезно? — спросил тот, скривив рот.

— Вполне.

Дон Лопес начал читать, отчаянно жестикулируя и подвывая на самых патетических с его точки зрения местах.

Переводчик, стараясь не отстать от него, шептал:

— О райский день, о день блаженства. Благодарю тебя зато, что ты послал моей душе, душе мятежной и уставшей минуты трепетного счастья. Зовется счастие Терезой. Казалось мне, я видел все — людскую низость и коварство, сердца изъеденные молью, глаза завистников, не чтящих моих стихов крылатую упругость…

— Неужели на самом деле встречались люди, неспособные оценить эту самую, как ее, крылатую упругость? — спросил Миша у переводчика.

— Увы, увы, находились, недостойные, — одними только губами ответил тот.

Но и это легкое сотрясение воздуха уловило чуткое поэтическое ухо эквадорца. Оторвавшись от блокнота, он бросил уничтожающий взгляд в сторону Миши.

— Не буду, небом клянусь больше не буду, — молитвенно сложил Какабадзе руки на груди.

Слегка отпив воды, Лопес перевернул страницу. Мы продолжали стоять.

Я вспомнил услышанное когда-то давно: дирижеры живут долго, потому что всем своим существом ощущают благоговение понимающей и сопереживающей аудитории… Эти флюиды благожелательности, мол, и есть главный источник не только дирижерского, но и всякого творческого долголетия.

Если бы дону Лопесу был о дано ощутить наши флюиды, он, без сомнения, рухнул бы, как подкошенный, не дойдя до второй главы. Но он продолжал преспокойно читать, и я понял, сколь надуманна та самая теорейка про дирижеров.

— Казалось мне, я видел все, — продолжал вслед за поэтом переводчик. — И еще три раза подряд та же самая ахинея, — добавил толмач от себя. — Повторяется старикашка.

— А вот тебя я не видал, когда ж увидел, просиял и понял как прекрасен мир… Вас ждет изысканнейший пир, так наполняйте ваши чревы, со мной же будет дама черви со звонким именем Тереза.

С этими словами дон Лопес смачно поцеловал хостесу, предварительно известив онемевшую аудиторию:

— Конец первой главы, сейчас я познакомлю вас со второй.

— Сколько всего будет глав? — раздался голос из дальнего конца стола.

— Девятнадцать, по числу лет обворожительной Терезы.

— Может быть, не все сразу, может быть, вы нам продлите удовольствие? Завтра и послезавтра…

— Не надо откладывать, достопочтенный оппонент, назавтра то, что можно сделать сегодня, — находчиво парировал поэт.

— Свяжите его, — простонал Миша. — Еще немного, и я за себя не отвечаю.

Старший официант обратился к самому старшему официанту:

— Что будем делать? Давно пора подавать вторые блюда. Они остынут…

Тот только беспомощно развел руками.

…Когда через неделю предложили совершить путешествие в Куэрнаваку, мы дружно спросили, будет ли с нами дон Лопес. Нас клятвенно заверили, что нет, не будет, президенту предложена особая, индивидуальная, так сказать, программа времяпрепровождения. Мы облегченно вздохнули, но вдруг, о ужас, в последний момент появился сияющий эквадорец. Он решил поменять планы, ибо узнал, что сопровождать нас будет несравненная Эмилия, которой задумал посвятить очередную свою поэму. Мы бросились было к дверям, но те уже были закрыты, автобус набирал ход.

Еще через неделю была объявлена поездка в Гвадалахару. Но туда дон Лопес поехал уже один. Он ничего не понимал. Мир рушился в его глазах.

Мы уже были подготовлены к превратностям судьбы, и поэтому гол в наши ворота, засчитанный судьей-разгильдяем после того как уругвайцы подали мяч из-за пределов поля, уже не отозвался в сердцах предынфарктным эхом.

Когда на бесконечных авенидах Мексики бурлил многокрасочный многоголосый поток манифестантов, приветствовавших победу «земляков-бразильцев» (открытая и восприимчивая мексиканская душа только и ждет повода что-нибудь отпраздновать), недалеко от отеля «Мари-Исабель» мы увидели стоявшего на крыше лимузина старого знакомого. В его руке был чудовищной мощности мегафон (видать, президент не поскупился на это приобретение). Размахивая правой свободной рукой, дон Лопес читал, как нам объяснили, импровизацию на бразильскую тему.

На этот раз аудитория была не столь снисходительна и воспитана, как в Таско или Куэрнаваке. Пока в сторону импровизатора летел неведомо кем припасенный помидор, Миша успел произнести:

— Это и от нашего имени.

Но уже в следующее мгновение… Никогда раньше не доводилось мне видеть столь яркого проявления поэтической находчивости — подхватив свободной рукой помидор налету и слегка потерев о штанину, эквадорец надкусил его, изобразил блаженство и громко, на всю площадь, крикнул в мегафон:

— Грацие!

После чего продолжил свое подвывание.

— Не помнишь ли, где здесь поблизости овощная лавка? — спросил Миша. — Я бы уж подобрал для него помидор.

На заключительный банкет дон Лопес пришел с огромным альбомом. На первой его странице были две цветных фотографии: поэт в обнимку с очаровательно улыбавшейся Терезой — на одной и с лучезарно улыбавшейся Эмилией — на другой.

— Господа, сеньоры, синьоры, мистеры и товаричи, я попрошу каждого из вас вписать сюда, в эти страницы на вашем родном языке отзывы о моем поэтическом творчестве… Одним словом, о том, какое неизгладимое впечатление произвели на вас мои поэмы. И обязательно адрес, чтобы мои завистники не подумали, что я написал все это сам. Прошу вас, — с этими словами эквадорец протянул альбом журналисту из ФРГ.

— С радостью… это для меня большая честь, — изобразил смущение немец. — Только не знаю, найду ли слова, чтобы выразить все, что переполняет меня.

Не почувствовав подвоха, ответствовал пиит:

— Пусть это вас не смущает. Пишите от сердца. Сердце всегда подскажет нужные слова.

Я постарался запомнить записи на языках, более или менее доступных моему воображению.

Журналист из ФРГ написал:

«Я знал всегда, что Мексика — страна чудес, и готовился к встречам с ними. Но их забило другое чудо, которое выпало счастье не только видеть, но и слышать… слышать собственными ушами. Я буду рассказывать о нем детям и завещаю им рассказывать о том чуде своим детям. Имя чуда — дон Лопес. Ему до конца дней уготовлено место в моем сердце. Да сбудутся все мои пожелания в твой адрес, несравненный посланник небес».

«И мои — тоже», — приписал англичанин и поставил в конце фразы три восклицательных знака.

«Без таких людей мир был бы сиротлив», — отозвался чехословак.

«Когда я расскажу своим соотечественникам о том, как достопочтенный дон Лопес помог мне лучше увидеть и понять мир, меня, без сомнения, засыпят вопросами: «А не собирается ли уважаемый Поэт посетить Турцию и если да, то — когда, чтобы мы могли лучше увидеть и понять мир». Помогите мне, о мудрый и несравненный, скажите, что ответить соотечественникам?» — попросил турок.

«Древняя страна басков готова распахнуть перед Вами свои объятия. Я знаю, что это будут горячие, очень горячие объятия», — заверил потомок иберов.

«Со времен Гомера, бессмертного творца «Илиады», было немало поэтов, выражавших сокровенные устремления своей эпохи. Теперь мы узнали еще одного. Пусть дон Лопес догадывается о том, что испытываю я перед разлукой с ним… понимая, что эта разлука может быть до конца моих дней. Трудно привыкнуть к этой мысли. Плачу», — написал болгарин и, пусть не поверит мне Недоверчивый, пролил самую настоящую слезу на страницу (позже я узнал, что до того как стать журналистом, болгарин несколько лет подвизался в роли трагика на провинциальной сцене).

«А я лично просто ревом реву, не находя себе места», — вывел аккуратнейшим своим почерком Миша Какабадзе. — Теперь, только теперь понял я, что есть истинное озарение».

— О, как это мило с вашей стороны, — патетически вскинул глаза к потолку дон Лопес, вглядываясь в незнакомую грузин

скую вязь. — Какой красивый шрифт, не могли бы вы дописать еще несколько слов, сделайте одолжение.

— С удовольствием, — ответил Миша и вырисовал: «Гмерто, рамдени дарткмули адамианиа ам квеханазе!» — «Боже, сколько чокнутых людей на этом свете!»

Лопес дол го жал руку Мише. И все норовил поцеловаться с ним. А Миша как-то неловко отворачивался. В конце концов эквадорец чмокнул его в затылок.

* * *

Прошло двадцать лет. Шел чемпионат 1990 года. В римском пресс-центре журналистам раздавали сувениры: часы, вечные ручки, бумажники, брелоки. Чтобы получить их, надо было бы выстоять в очереди минут десять.

Неподалеку за кофейным столиком среди немецких коллег я увидел статного молодого человека, кого-то очень мне напоминавшего. К нему подошел увешанный аппаратами, как веригами, жердина.

— Вставай, Давид, подходит очередь, которую мы тебе заняли.

— Спасибо, Ганс, я посижу и неторопливо допью кофе.

Непонимающе глянул на него жердина.

Вдруг «любитель кофе» бросил взор в мою сторону, торопливо поднялся, подошел:

— Вы — дядя Саша? Вы Александр Кикнадзе? Узнал вас, здравствуйте.

Мы обнялись.

Кивнув на очередь, я спросил Давида Какабадзе:

— Не позволяет дворянское достоинство?

Он смутился и промолчал.

— Очень хорошо, что не позволяет, — добавил я и вспомнил такой же чемпионат двадцатилетней давности, дорогого Мишу Какабадзе и маленького мексиканца в большом сомбреро.

Но Дато вспомнил не о нем.

— Я был очень благодарен вам за телеграмму, которую вы однажды прислали мне. Я… прикрепил ее над кроватью… она первой бросается мне в глаза, когда просыпаюсь. И напоминает о том, на кого я должен быть похож.

 

Негодный мальчишка

Много лет назад старый знакомый Мурад Мурсапов, директор детской футбольной школы, пригласил посмотреть на его команду.

Мурсалов был убежден, что в школе растут юноши, которым суждено уже в самом близком будущем вознести к небесам славу бакинского футбола. Он хорошо понимал, какие почести воздаст исстрадавшийся город тому, кто поможет несчастной команде выкарабкаться из группы, в которой она прозябала уже несколько лет.

Сборная школы блистала новенькой формой и свысока поглядывала на одиннадцать мальчишек, одетых кто во что горазд. Это была команда какого-то завокзального форпоста. Веря в легкую победу своих молодцов, Мурсалов пригласил на игру руководителей городского отдела народного образования. По рядам бесплатно разносили лимонад и бутерброды, за которые перед началом заплатил гостеприимный директор. Ему хотелось, чтобы у всех было хорошее настроение. Судил матч близкий друг директора. И этот близкий друг не засчитал первый гол, забитый в ворота школьной команды крохотным мальчишкой в выцветшей майке, сползавшей с плеч. Судья решительно подбежал к воротам и остановился в трех метрах от них, подняв руку. Это значило: офсайд, хотя никакого офсайда на самом деле не было. Мальчишка, забивший гол, грустно посмотрел на судью и ничего не сказал, только провел руками под носом и побежал к центру поля.

Первый тайм закончился со счетом два-ноль. На бедного Мурада лучше было не смотреть. Все на этом свете стало в его представлении с ног на голову. Он ничего не мог понять. Что случилось с его красивой командой? Что случилось с его надеждами? Что будет с его школой? Кому нужна футбольная школа со своей сметой и со своими штатами, если команда этой школы проигрывает какой-то совершенно неведомой дворовой команде? Наконец, кто этот негодный и быстрый форвард в майке, спадающей с плеч? Забил оба гола, которые судья уже не мог не засчитать. Черт побери, куда девались защитники ил и их вовсе нет на поле? Ну хорошо, с самого начала они могли не обращать внимания на коротышку. Но потом-то, потом должны же были понять, что вся команда почему-то играет на него и что он умеет обводить и бить по воротам. Ведь не зря же Мурсалов отрядил к воротам своего помощника и тот кричал во все горло защитникам: не давайте ему играть, этому, как его, коротышке!

В перерыве директор поспешил к своим. Вернулся на трибуну спокойный. «Сейчас все будет в порядке», — сказал не столько другим, сколько себе.

Минут за двадцать до конца поднялся со своего места и, небрежно кивнув на прощание директору школы, ушел со стадиона специально приглашенный товарищ из гороно. И еще кто-то ушел. А директор опустил голову и не смотрел на поле. И не видел, как в его ворота влетел четвертый мяч. Его, как и три предыдущих, забил все тот же маленький форвард в большой майке с чужих плеч.

Не знаю, потому ли, что проиграла школьная команда, а может быть, и подругой, более веской причине, но футбольную школу все же прикрыли, а ее директора, «не обеспечившего руководства», перевели куда-то на низовую работу.

Между прочим, тогда, на стадионе, перед расставанием он спросил меня, знаю ли я мальчишку, забившего четыре гола? Я ответил, что не знаю.

— Это сын Артема, — без особой нежности произнес Мурсалов.

И тогда кое-что стало ясно.

* * *

Был Артем Маркаров форвардом первоклассным, входил в сборную Закавказья, участвовал в нечастых в ту пору международных матчах, в Скандинавию выезжал. Не его вина, что играл он в команде средней — служил ей верой и правдой; сколько было матчей, в которых показывал он, на что способен форвард, владеющий секретом финта и умеющий видеть поле.

Ну как не вспомнить снова матч «Темпа» с ленинградским «Электриком», когда Маркаров обвел одного за другим двух или трех защитников, выманил вратаря, обвел и его, остановил мяч на самой линии ворот, положил руки на бедра и на мгновенье замер?

Шутка мастера, который только и имел право на такую шутку. Ничего подобного больше видеть не приходилось.

Мальчишке, испортившему жизнь директору футбольной школы, шел четырнадцатый год. А давали ему еще меньше, потому что Эдик не вышел ростом.

И именно потому, что он не вышел ростом, и именно потому, что ему очень хотелось стать футболистом, тренировался он куда усерднее других. Его не принимали в футбольные секции и школы как малорослого, а следовательно, малоперспективного.

Так бы и ходил он в бесперспективных, если бы в конце пятидесятых годов не приехал в Баку Борис Андреевич Аркадьев. Он считал, что сила футболиста не столько в его ногах, сколько в голове, и думающих, самобытных игроков привечал, и не спускал с них глаз, и старался внушить им убеждение, что хорошим мастером можно стать и не имея роста в сто восемьдесят сантиметров, которые пленяли и в то, и в наше время иных селекционеров.

Живет в Италии один всезнайка — футболовед по имени Ботгони. Он ведет свою особую статистику футбола. Эта статистика не в голах, а в сантиметрах и килограммах. Он задался целью вылепить идеальную фигуру футболиста и ради этого не поленился завести карточки на тысячу самых знаменитых игроков разных времен. Заложил карточки в компьютер и получил портрет «идеального футболиста»: рост метр семьдесят, вес шестьдесят девять килограммов, возраст от двадцати четырех до двадцати семи лет. Не очень дальновидные предшественники Аркадьева, которые закрывали перед Маркаровым дорогу в футбол, еще не знали, что скоро появятся Пеле, Мюллер, Гарринча, которые будут такого же роста, как Маркаров.

Б. Аркадьев писал об Э. Маркарове: «Я его заметил, когда работал тренером «Нефтяника», в одной из городских команд и сразу же увидел, что он великолепный дриблер, мастер обводки». Об одном из скромности умалчивает тренер. О том, что это он помог дриблеру стать за короткий срок ведущим игроком клуба, выступавшего в классе «А», и что только с приходом этого форварда «Нефтяник» заявил о себе на всесоюзной арене и дослужился до бронзовых медалей. Аркадьев смог не только найти и развить его талант. Он смог сделать все, чтобы этому таланту жилось уютно в коллективе, ибо сам тренер хорошо знал, какой бывает подчас несладкой жизнь самобытного человека. Немало лет спустя мудро писал Аркадьев: «Нужно, чтобы товарищи его (речь идет о солисте в футбольном ансамбле) поняли, что такая индивидуальная игра нужна для команды и не служит ради славы и аплодисментов одному солисту. Может возникнуть к нему зависть, но ей надо что-то противопоставить, в команде вообще сложные отношения».

Манерой игры младший Маркаров напоминал отца. Так же владел мячом, также выбирал место, так же чувствовал дистанцию между собой и защитником и владел таким же набором разнообразных финтов, которые помогали ему, не повторяясь, обыгрывать опекунов. А еще Маркаров каким-то особым «панорамным» зрением видел все, что происходит на поле. Он осязал мяч и почти никогда не удостаивал его взглядом. Глаза были нужны для другого: чтобы знать, кого и как перехитрить, ибо к этой простой задаче сводятся, в конце концов, все усилия такого форварда, как Маркаров. Сперва он подыгрывал другим. Потом начали подыгрывать ему. И он стал главным форвардом страны. В шестьдесят шестом, незадолго до чемпионата мира я написал в «Неделе» о Маркарове:

«Понаблюдайте за этим невысоким, юрким и всевидящим игроком, когда он с мячом, и постарайтесь ответить на вопрос: как он поступит? Угадать так же мало шансов у вас, как у самого искушенного защитника. Кажется, чего проще — вот открылся, ушел от опекуна Туаев, отдай ему мяч, ты имеешь великолепную возможность (которую так ценят иные форварды!) нехитрым пасом освободиться от мяча и от ответственности. Беки противника тоже видят эту возможность и поэтому очертя голову кидаются наперерез Туаеву. А Маркаров продолжает двигаться вперед: он, как воробей, видит все, что происходит и слева, и справа, и сзади. Он выманивает на себя защитников, обыгрывает их ложными нетрафаретными движениями корпуса и с хирургической точностью откидывает мяч в ту точку поля, где раньше окажется его партнер, откуда можно бить по воротам или развивать атаку.

Когда это удается один раз, можно сказать — случайность. Когда пять, десять, пятнадцать раз за матч — мастерство. Власть над мячом перерастает во власть над противником. Превыше всего этот мастер презирает штамп и очевидное развитие событий и больше всего ценит импровизацию, сопряженную с риском, остроконфликтные завязки и темп.

Говорят, что Маркаров не вышел ростом, что он на десять-двенадцать сантиметров ниже того идеального форварда, которого тренеры видят в мечтах. На это можно ответить лишь одним — будь Маркаров массивнее и тяжелее, он вряд ли смог бы показать всею, что он показывает на поле».

Маркарова взяли в Лондон, на чемпионат мира. Но там… Какое задание получил там Эдуард и что из этого вышло, я рассказал в одной из первых глав.

Прошло пять лет.

Человек «с таким ростом» стал играть в команде «Арарат». Новый тренер понял, как нужен динамичной восходящей команде подобный игрок, и пригласил его. Через несколько месяцев один обозреватель писал: «Можно подумать, что Маркаров всю свою жизнь провел в «Арарате», так слился с командой».

Первого июля 1973 года лидер чемпионата СССР «Арарат» играл в Москве с другим лидером «Динамо». Незадолго до того динамовцы по всем правилам положили на лопатки футболистов ЦСКА, находившихся на самом верху турнирной таблицы. Забили три гола, не пропустили ни одного и вышли на игру с ере ваннами, полные честолюбивых желаний.

За Маркаровым следили в четыре глаза. Он падал не то восемь, не то десять раз. Поднимался. Продолжал играть. Дождался своего мгновения! Мяч шел справа. Маркаров опередил, обманул, обыграл двух защитников и с лета послал такой мяч в ворота, что стадион застонал — от горя и восторга.

Когда в 1973 году «Арарат» выиграл звание чемпионата и Кубок СССР, я радовался не просто за молодую талантливую команду и ее первоклассного тренера Никиту Симоняна… Радовался и тому, что она помогла раскрыть редкий талант футболиста, в которого верил давно.

 

Месхи

Тбилисское «Динамо» проигрывало. Рослые невозмутимые защитники ташкентской команды держались стойко, форварды динамовцев были надежно прикрыты.

— Не кажется ли тебе, что задачи ташкентских защитников облегчены тем, что э… э… — Борис Пайчадзе подыскивал слово, — тем, что наши форварды стали похожи один на другого?

— Разве они похожи?

— Приглядись внимательнее. Стали какими-то откровенными, что ли? Даже с трибуны можно определить, кто в какой момент как себя поведет. Мы, кажется, начинаем постепенно забывать, что такое неожиданная ситуация, что такое обводка на скорости, наконец, что такое риск…

— …И что такое порох в атаке? — вспомнил я старый очерк о тбилисском «Динамо».

— Если хочешь, и порох. Вот игра, которой нужен свой Месхи…

До конца матча еще было время, а зрители начали покидать трибуны.

— Разве они виноваты? — Пайчадзе показал головой на уходивших. — И в других городах так. Можешь объяснить почему? Команды стали похожи друг на друга. Забьют гол, и готово — все вместе, как при аврале, в оборону. А у тех, кто нападает, кто мечтает забить свой гол, много желания, да не так уж много умения. Смотрю с трибуны на незнакомую команду — защитников запоминаю сразу. А форвардов по цвету волос да по номерам на майке.

— Потому, что похожи манерой?

— Потому, что похожи. Нет, это неправда, что из-за телевидения все меньше i ирода на стадионе.

Разговор как-то незаметно перешел на то, что такое похожесть и непохожесть в спорте и в жизни… Так ли уж это хорошо — «иметь свое лицо» и свой взгляд на вещи… И всегда ли удобен такой игрок тренеру… Легко ли ему живется?

— Должно быть, не всегда легко, — ответил Пайчадзе. И снова вспомнил Михаила Месхи.

* * *

У Месхи были черты, которые мы начинаем ценить тем выше, чем больше времени уходит с той поры, когда расстался с футболом левый крайний тбилисского «Динамо». Невольно вспоминаю переселения зрителей в перерывах между таймами на тбилисских стадионах — шли поближе к тому месту, где будет играть Месхи. Он выходил на поле словно бы для того, чтобы показать — вот как много скрыто в этом самом футболе, вот как непрост этот мяч и что можно делать с ним. Было в футбольном форварде что-то и от жонглера высшего класса, и от бесшабашного юнца-задиры, вышедшего погонять мяч в каком-нибудь кривом и тихом тбилисском переулке, и от мудрого бойца, который знает, как следят за каждым его движением и чего ждут от него.

Написать, что у него был мяч «как на ниточке»? О скольких уже писали так! Месхи ни на кого не похож. Он даже сам на себя бывал не похож.

Те матчи, в которых все с самого начала получалось, когда он вырастал в своих глазах, но превыше всего в глазах соперника, будут помниться, пока под горой Мтацминда останется хоть один ценитель футбола. Но разве не был о игр, в которых мы вдруг переставали узнавать Месхи — что стряслось с ним? — и старались оправдать его и говорили, что это человек настроения, что делать, бывают у него и взлеты, и спады, если бы все всегда одинаково безошибочно играли в футбол, было бы в нем еще больше нулевых ничьих, избавь нас от такой благодати!

С какой первой, если можно так сказать, ближней целью выходил он на каждую игру, что считал для себя главным в самом начале? Он считал своей принципиальной задачей огорошить и унизить прикрепленного к нему защитника. Выкинуть какую-нибудь хитрую штуку, оставить его за спиной, пусть тяжело дышит и ловит на себе осуждающие взгляды товарищей, играть он после этого будет хуже, чем может.

Иногда это получалось сразу. Иногда не сразу. Бывали матчи, когда это не получалось вообще.

Со стороны казалось: Месхи шел на рожон — делал вторую, третью попытку. И только тогда находил свою игру, когда, в конце концов, брал верх в этом бессловесном поединке. Во имя этой «его игры» ему прощали и зрители, и товарищи по команде, отучившиеся всплескивать руками, и тренеры — прощали то, чего не простили бы, наверное, никому другому.

Был в Ленинграде прекрасный, рано ушедший из жизни вратарь Виктор Набутов. Он признался как-то:

— Видишь ли, мне совсем не безразлично, как ко мне отнесется зритель: будет ли аплодировать или свистеть. И я с самого начала матча старался сделать его своим союзником — на каком бы поле игра ни проходила: на своем или чужом, в конце концов, хороший футбол ценят везде одинаково.

Бывало, Набутов в красивом броске брал не слишком трудный мяч, иногда ради красивой игры шел (так считали) на неоправданный риск. А делал-то он это для того, чтобы команда знала — игра у вратаря пошла, он чувствует себя уверенно — можем и мы играть уверенно, не слишком озираясь на тылы.

Для Месхи зрителя не существовало. Существовали только один или два (как бывало нередко) прикрепленных к нему защитника. Месхи имел в своем распоряжении такой арсенал приемов для победы над защитниками, какой имели немногие форварды.

В лаборатории фотокорреспондента газеты «Лело» Михаила Заргаряна, истинного профессора непростого репортерского дела (его и называли в Тбилиси «профессор»), висела панорама из шести кадров: «финт Месхи». Вот левый крайний идет на защитника с мячом, вот делает ложный выпад в сторону — противник бросается в ту же сторону, а Месхи подкручивает мяч, посылает его левой ногой из-под правой за спину защитника и, словно на вираже склонив тело, обходит его, имея открытый путь к воротам.

Одному его точному пасу, закончившемуся голом (Париж, финальный матч на первенство Европы), жить долго в памяти тех, кто помнит высший успех сборной СССР за все годы ее существования.

Тренер команды Испании Хосе Вильялонга говорил в 1965 году, что, что мечтал бы заполучить та кого игрока, как Месхи. Другой не менее известный специалист футбола, завсегдатай тбилисского стадиона, знакомый трибунам как «Амбако из Сабуртало», заявил в те же примерно дни, что, если еще будут выставлять на игры Месхи, он перестанет ходить на стадион. («Покупаю билеты на футбол, а мне показывают балет, если бы я хотел смотреть балет, я ходил бы в театр».) Как видим, уже в ту пору на игру Месхи было два полярно противоположных взгляда. Некоторые считают, что это удел любого талантливого человека.

* * *

Месхи возглавил школу. Сперва это была школа Месхи. Потом ей придумали более доходчивое имя: «Специализированная детская футбольная школа при Грузинском комитете по физической культуре и спорту».

На первых порах самое трудное было связано не со строительством базы, не с приобретением инвентаря, не с подбором преподавателей и работников.

Самое трудное было в отборе ребят. Желающих — шестьсот, мест увы, всего сто. Среди тысячи двухсот тридцати пап и мам едва ли не половину составляли близкие или дальние знакомые Месхи или близкие или дальние знакомые его родственников и знакомых. К Месхи приходили послы, делегаты, ходатаи, советчики, но вместе со своим помощником и старым другом мастером спорта Михаилом Петровичем Минаевым он решил презреть на какой-то срок все обычаи и условности. Не жалели времени, старались понять, что тот или иной мальчишка может делать сегодня, и представить, что от него можно будет ждать завтра. Сказал и себе: «Никого по блату!» — и выдержали характер. И все же в школе было не сто, как предусмотрено штатным расписанием, а сто пятьдесят мальчишек, значит, на каждого тренера падала большая нагрузка, но ни один из них ни разу не посетовал на это.

Размышлял Месхи:

— Говорят, на свете нет двух одинаковых характеров. Приглядываюсь к ребятам, с которыми занимаюсь, и все больше убеждаюсь в справедливости этого. Один быстро все схватывает, он вспыльчив, а порой опрометчив, хорошо владеет мячом и самолюбив (не знаю как в других школах, у нас преобладает этот психологический тип… между прочим, мы, тренеры, об этом ничуть не жалеем). Другой обстоятелен, готов заниматься до седьмого пота, даже самое скучное упражнение выполняет на совесть — надо так надо!.. Третий чувствителен к поражениям — сникает, а четвертого неудача только подстегивает, злее и решительнее становится — с таким одно удовольствие иметь дело… Так разве все эти характеры могут предусмотреть люди, составляющие учебную программу! Эта программа — хорошая вещь, но если слепо выполнять ее — немного пользы будет. Вспоминаю некоторых своих тренеров — объявляли: сегодня кросс. Это значило, что все должны были бежать кросс. Георгий Сичинава любил длинные дистанции — для него такой бег одно удовольствие, а я сколько ни заставлял себя, никак не мог понять — для чего мне этот длинный бег?.. Левому крайнему полезнее заниматься спринтом, овладевать секретом стартового рывка, я говорю об этом тренеру, а он смотрит мимо меня и изрекает ледяным тоном, что инструкция не предусматривает никаких исключений. Я говорю, что в два раза больше сил потрачу, а он спрашивает, кто это может проверить… Но, конечно, и другие тренеры были — среди них Михаил Якушин и Гавриил Качалин, — которые на это иначе смотрели, понимали, кто на что способен и кому что надо… Эти люди и дали мне многое и как игроку, и как тренеру.

— А вообще мы хотим, чтобы каждый молодой футболист, который выйдет из нашей школы, имел бы свое собственное лицо, — вступил в разговор Михаил Минаев. — Есть ребята ничего.

— Почему говоришь «ничего», Петрович? Такие мальчишки приходят. С ума сойдешь.

Это «с ума сойдешь», быть может, лучше всего говорит, что такое для Месхи его школа. Знали о ней в самых дальних уголках Грузии. Привозили своих детей родители из Чиатуры, Гагры, Казбеги и, если надо, оставляли сына у родственников или знакомых в Тбилиси, пусть растет, учится, готовится сменить тех, кто в «Динамо».

Был у одного известного тбилисского тренера пятнадцатилетний футболист Онисе Циклаури, горец с быстрыми и сильными ногами. Играл года два, да так и не «показался» тренеру, и тот однажды бесхитростно и не зло посоветовал юноше выбрать какой-нибудь другой вид спорта: «Долго думал, говорить тебе или нет, а потом решил, что это надо сделать для твоей же пользы. Не сердись и не принимай близко к сердцу, что услышал, когда-нибудь скажешь мне спасибо».

Онисе пришел к Месхи. Новые тренеры сошлись на том, что в молодом человеке что-то есть, только надо помочь ему выбрать иное амплуа. Старательность, скромность и уживчивость парня из Казбеги привлекли и учителей, и товарищей по школе. Через год Онисе включили в юношескую сборную Грузии, посмотрел на него в игре старый тренер и чуть не заплакал от обиды — такого футболиста проглядел.

Что искал Месхи, к чему стремился? Он хотел, чтобы его ученики играли лучше, чем когда-то играл он сам.

…Футбол шел вперед, развивался, обогащался. Месхи знал: тех, кто годится ему в сыновья, ждут испытания особого свойства, когда они придут в Большую Игру.

Ему, рано ушедшему из жизни, к счастью, не было дано узнать, что ждало на самом деле грузинское юношество.

 

Вратарь из Покровска по имени Лев Кассиль

По воскресеньям на главном пустыре небольшого приволжского городка Покровска гоняли мяч. В ворота становился длиннорукий молодой человек — у него была одна особенность: он мог взять самый трудный мяч (и тогда капитан снисходительно бросал: «Молодец, Левка!») и пропустить самый легкий мяч (тогда капитан сердечно называл его Левушкой и говорил ему…)

Иногда приезжали команды из Саратова.

Один раз Лева сыграл плохо, и его попросили посудить. Это было обидное понижение, но старался он судить так, будто ничего не произошло, по всем правилам. Игра закончилась вничью. Свои сказали, что он подсуживал гостям. Гости сказали, что он подсуживал своим. У других такие эпизоды быстро выветриваются из памяти.

А он помнил все.

Помнил, как трепала легкая лихорадка, когда выходил на первый матч в составе взрослой команды. Каким прекрасным показался мир, когда взял первый пенальти. И каким горьким день, когда в ворота поставили другого.

Леве было шестнадцать лет. Он знал по именам всех знаменитых футбол истов и вырезал из журналов фотографии вратарей.

Без вратаря Покровска не было бы «Вратаря республики». И «Пекиных бутц», наверное, не было бы. И олимпийских очерков тоже. Чтобы так писать о футболе, как писал Лев Кассиль, надо было его почувствовать и «пережить».

Сперва Кассиль заочно (далеким собственным примером) привел автора этой книги в спортивную журналистику: казалось тогда, кажется и теперь, что интереснее и живее журналистики нет.

А потом очно…

В середине шестидесятых годов «Неделя» опубликовала несколько отрывков из будущей дилогии «Брод через Арагоа», посвященной таинству происхождения басков.

Позвонил Лев Абрамович, сказал, что в тридцать седьмом ему довелось познакомиться с басками и услышать легенду и двух Ибериях — Пиренейской и Кавказской, — которые в давние времена были будто бы населены одним народом (о чем, собственно, и шла речь в дилогии). Пригласил в гости и сказал, что хотел бы прочитать всю еще не изданную рукопись, а заодно и некоторые из тех книг, которые у меня вышли.

Стрепетом переступил незнакомый порог. Познакомился с семьей. И казалось мне, что вот-вот начнется разговор на литературные или исторические темы.

А Лев Абрамович заговорил о прозаических вещах, что-то свое далекое имея в виду.

Только догадаться об этом было нелегко. Он поинтересовался моими заработками. А потом очень тактично — сколько душ на моем иждивении.

Продолжая перелистывать книжку, улыбнулся:

— Вы пишете о том, как спорт помогает человеку превосходить привычные нормативы. А ведь действительно бывают в жизни ситуации, когда мы становимся в десять раз сильнее, чем на самом деле. Хотя иногда становимся и слабее во столько же раз. Когда даем обстоятельствам, огорчительным, неправедным, взять над собой власть. И покориться им. Если хотите, один пример из собственного опыта.

И Лев Абрамович рассказал любопытную историю.

— Я вернулся домой с дачи и увидел, что горит электропроводка. От занавесок огонь был готов перекинуться к большому старому книжному шкафу. В том шкафу находились две моих еще неизданных рукописи. С трудом, но все же удалось вытолкнуть шкаф в другую комнату. И только тогда я вызвал пожарную команду. Та довольно быстро справилась с огнем, а потом помогла навести порядок в квартире. Трое здоровяков взялись за книжный шкаф и… еле-еле водворили его на место… таким он оказался тяжелым. Один из пожарных поинтересовался:

— А кто помогал вам перетащить его в другую комнату?

— Никто.

— Выходит, вы сами?

— Сам, честное слово.

— Ну, папаша, не зря сочинителем работаете. Где же это видано, чтобы вы при вашей субтильности?

— Там были страницы, которые я писал много лет… Посмотрели недоверчиво. Понял я, что не поверили. Да уж и не стал их разубеждать.

И только командир пожарных философски изрек:

— Когда горит, еще и не такое случается с человеком. Это она, молодежь, вам не верит. А я всякого навидался… Как в минуту опасности хиляк (это, простите, я не про вас) Геркулесом становится…

После той встречи со Львом Абрамовичем минуло не более месяца.

* * *

Вы скажете, что так не бывает? И я скажу, что так не бывает. По крайней мере, в наше суперэгоистическое время. Но так было. Известный писатель позвонил малоизвестному журналисту, снова пригласил в гости и сказал:

— В прошлый разя не случайно интересовался составом вашей семьи и вашими заработками… Тут, в этом конверте, лежит то, что может, не знаю, как бы точнее сказать… что может представлять для вас некоторый интерес. Но я хотел бы быть убежденным… знаете, случается, добрый порыв оборачивается печалью. Прошу вас, дайте слово, вы воспользуетесь тем, что в конверте лишь тогда, когда у вас на книжке будет пять тысяч рублей.

— Их долго не будет, Лев Абрамович, мы переселились в кооперативный дом… но это ни меня, ни жену не беспокоит. Кажется, оба умеем работать. И жизни, будто, не боимся… (А о том, что мы потеряли своих отцов в ГУЛАГе, решил не вспоминать.)

Лев Абрамович задумался, как бы спрашивая себя, а стоит ли ему показывать то, что в конверте.

— Здесь рекомендация в союз писателей. Она может круто изменить вашу жизнь. От вас зависит в какую сторону. Не торопитесь покидать хорошую должность.

— Я не убежден, что те скромные книжки, которые у меня уже вышли…

— Есть такое понятие: «авансированное доверие». Я хочу сказать, что верю в вас. А то, что вы не боитесь жизни…

— Спасибо, Лев Абрамович. Постараюсь запомнить и то, что вы сказали, и то, что написали.

…Знаю хороших прозаиков, которые имели книг куда больше, чем я, и которым отказывали в приеме в писательский союз и два, и три, и пять раз. Меня приняли с первого раза.

Прекрасно понимал, что заслуга в этом не столько моя, сколько удивительного человека, поверившего в меня больше, чем верил я.

В тот же день я написал заявление с просьбой освободить меня от должности редактора международного отдела и члена редколлегии газеты «Советский спорт».

* * *

Дача Льва Кассиля в Переделкине находилась рядом с так называемым домом творчества, куда по весне начинали стекаться отягощенные кавказскими и молдавскими винами, среднеазиатскими сухофруктами, жизненной мудростью, самомнением и, как правило, комплексом недооцененности знатоки человеческих душ. Вот где можно было излить собрату по перу собственную душу, скрасить пол ночную беседу заздравной чашей и вообще хоть немного пожить себе в удовольствие, не заботясь о хлебе насущном и забывая о множестве всевозможных житейских проблем. В те годы еще не было «обкомовского корпуса» с его номерами «люкс» и «полулюкс», еще торговали в баре армянским коньяком за четыре рубля бутылка и шоколадными наборами — по шесть, в кинозале крутили новые фильмы, устраивались турниры по шахматам, нардам и пинг-понгу, не знаю, где еще на какой территории Советского Союза так торжествовал и идеи свободы, равенства и братства.

Здесь коротали вечера, а часто и ночи, многие писатели, жившие поблизости, на дачах. Все хорошо знали, что предоставлялись эти дачи не только литературным талантам, но и тем, кто отсутствие их компенсировал талантами административными, обладал искусством руководить, претворяя в жизнь указания партии и правительства о том, какими должны быть советские литераторы, о чем им полагается писать и о чем писать не полагается. Но и к этой разновидности писателей относились снисходительно, при встрече с ними не воротили носы, и компаний с ними чурались далеко не все.

Не помню, чтобы автор «Швамбрании» хоть раз перешел дорогу и ступил на территорию, огороженную фундаментальным забором. В гости приглашал тех, кому симпатизировал, а главное — тех, от кого не зависел. Ему нравилась его собственная подтянутость — не столько внешняя (он даже и на даче работал в галстуке), сколько внутренняя, вынужденные литературные перерывы портили ему жизнь.

Назначая частые встречи с машинисткой, подхлестывал себя, умышленно загонял в цейтнот и к приезду ее успевал написать торопливым и неровным почерком все, что хотел. Если и был стол, притягивавший его с юных лет, это был не стол под белоснежной скатертью с бутылками и бокалами, обещающий сладостные минуты раскрепощения, а стол с белоснежной писчей бумагой, сулящий муки сочинительства.

Так я и думал: не ходит Лев Абрамович к нам в гости потому что много работает. Но однажды…

Во время детского праздника рядом с библиотекой Чуковского (плата за вход — десять еловых шишек, костер, концерт, хоровод и пр. и пр.) Лев Абрамович сказал:

— Я прочитал у вас, Саша, ссылку на книгу Кречмера «Внешность и характер» и, насколько понял, вы симпатизируете одному белорусскому тренеру, который выделяет футболистов с живыми острыми глазами.

У самого Кассиля были именно такие глаза, но что-то ему в этом способе селекции, кажется, не понравилось.

— Вполне возможны попадания, но система, если ее можно так назвать, таит в себе большую опасность, — сказал он.

— Тренера, о котором вы вспомнили, клянут почем зря, а он слушает да не слушается, гнет свою линию и превращает в чемпионов и увальней, и дутышей. Или не называли око зеркалом души?

— Ну хорошо, тогда позвольте обратить ваше просвещенное внимание на одну симпатичную даму в белом воротничке за нами… Сразу не оборачивайтесь, пожалуйста. Что вы думаете о ней?

Лев Абрамович отошел, чтобы подбросить шишек в костер.

…Это была женщина лет пятидесяти, с копной седеющих волос, молодым и озорным взглядом, источавшим приветливость, и массивным, ничуть не портившим точеного лица подбородком. Она беседовала с безусым литератором, взиравшим на нее с немым обожанием и зыркавшим глазами по сторонам — догадывается ли общественность, кто удостоил его внимания?

Эту женщину в строгом твидовом костюме с рядом разноцветных планок на груди я встречал в доме творчества не раз, была она и прозаиком, и критиком, зловредная профессия критика, однако, таинственным образом не отразилась на ее облике. Ее литературные позиции, как и массивные ступни, упрятанные в модные туфли на платформе, свидетельствовали об устойчивости и надежности.

Лев Абрамович предложил немного погулять и по дороге спросил:

— Ну, что скажете о моей давней приятельнице?

— Приветливость, жизненная устойчивость… добрые умные глаза, расположенность к людям.

— Меня всегда привлекало к ней именно это последнее качество: расположенность к людям. А догадываетесь ли вы, за что получила она одну из своих медалей?

— Никак нет, ваше сиятельство.

— Минуту, дайте возможность выпятить грудь: за меня!

— Исследовала творчество зачинателя советской детской литературы? Написала книгу? Защитила диссертацию? Но тогда я бы о ней знал…

— Она действительно немало написала обо мне, — почему-то раздумчиво произнес Кассиль.

— Вы назвали ее милой дамой. Значит ли это, что она везде, где только можно, в книгах и статьях писала: «Ах, какой это писатель», «Ах, какой это человек»?

— Попали в точку. Слава Кречмеру и его последователям! Сразу хочу дать полезный совет: вернетесь домой, закиньте подальше книгу «Внешность и характер».

— Я здорово не угадал?

— Нет, почему? Она действительно писала не раз: «Ах, какой это писатель Лев Кассиль!», только добавляла при этом… «какой вредный для дела воспитания подрастающего поколения… кому нужны сегодня его книги, в розовых тонах рисующие нравы дореволюционной школы?». А писала она это не в статьях, как вы подумали, а в закрытых рецензиях и обзорах, напоминавших доносы.

— А сказали: «симпатичная дама»…

— Кроме того, ей не нравилось, что в некоторых моих книгах обнаруживается противопоставление хоть и талантливой, но отдельной личности сплоченному коллективу. По советам этой стервозы из моих повестей было выброшено немало смешных страниц: с юмором у нее были натянутые отношения. Назвал же я ее симпатичной дамой, чтобы сбить вас с панталыку. А глаза у нее действительно живые. Лучистые, можно сказать. Между прочим, у Медузы Горгоны тоже был на редкость лучистый взгляд.

Ту давнюю сцену вспомнил, прочитав однажды в «Известиях» статью «Возвращение «Золотой библиотеки»». В ней было написано: «Ни одна книга Льва Кассиля не выходила в свет, не подвергаясь жесточайшим экзекуциям цензуры, а после 1937 года, когда был арестован его брат, один из героев книг «Кондуит» и «Швамбрания», эта повесть была фактически запрещена».

Повидав на своем веку немало высокопоставленных негодяев в политике и литературе, чистая душа прилепилась к футболу, где на виду — все: и честь, и трусость, и талант, и посредственность… Никаким указом или звонком по правительственному телефону не выведешь в лауреаты команду услужливого подхалима, а законы честной игры — для всех.

Не этим ли одинаковым взглядом на футбол объясняется долгая и трогательная дружба Льва Абрамовича стремя замечательными братьями?

В очерке Льва Кассиля, написанном в середине тридцатых годов, рассказывалось о том, как один иностранный журналист показал на игрока, который красиво отобрал у противника мяч, и спросил: «Кто это?» — «Старостин», — ответил писатель. Хавбек, сделав обманное движение, обвел опекуна и дал пас «на выход». «Кто это?» — спросил иностранец второй раз. «Старостин», — последовал ответ. А тем временем форвард, получивший мяч, ворвался с ним в штрафную площадь и ударил так, что сетка ворот вздыбилась горбом. «А это кто?» — снова вопросительно глянул на соседа журналист. И услышал то же слово: «Старостин». Тогда иностранец написал в блокноте: «Старостин — по-русски футболист».

До войны в сборной СССР выступали три брата Старостиных. История такого не знала.

Когда играли они, еще не существовало телевизоров, но слава их была всесоюзной, их чтили, их любили, им старались подражать.

Они не просто стояли у истоков, они были организаторами спортивного общества «Спартак», пронеся верность ему через всю жизнь. А жизнь была с изломами. Не про каждого ли из братьев Старостиных эти строки:

«И привиделось мне В сладком сне, Будто поймал я жар-птицу (Могло же такое присниться!) Я так счастливо спал, И проснулся… и пальцы разжал… А в них — воронье перо».

Был злобный, завистливый навет и скорый неправедный суд. Братьев сослали на север. Они потеряли все. Кроме чести. Не согнулись, не смирились. И оставили о себе теплую память в стылом, продуваемом безжалостными ветрами Норильске. Сколько раз слышал я в этом городе от разных людей: передайте братьям Старостиным, что мы любим их и гордимся ими.

Могли без трепетного уважения относиться к достойнейшим этим людям писатель, сам немало претерпевший в той жизни?

* * *

Ему полагалось жить долго, рядом была красивая, спокойная, полная достоинства супруга Светлана Леонидовна Собинова, дочь великого певца, создавшая дома атмосферу благожелательности, без которой писатель — не писатель. Рядом была дочь, с ранних лет выказывавшая способности к художеству и языкам. Он имел учеников и последователей в разных городах Союза и немало друзей за рубежом. А еще спортивную закваску (видели бы вы как лихо разъезжал он на велосипеде по олимпийской деревне в Токио). Она, эта закваска, заставляла держать себя в форме, ценить время и превращать в радость муку самосовершенствования.

Ему полагалось жить дол го…

* * *

Летом семидесятого перед отлетом на футбольный чемпионат в Мексику я пришел попрощаться. За рабочим столом в уютном кабинете, увешанном спортивными вымпелами (это было небольшое увлечение писателя — он привозил из разных

стран вымпелы и спортивные значки), сидел немолодой человек. На нем были костюм светлых тонов, галстук, начищенные туфли, будто в гости собирался.

Он сказал с грустной улыбкой:

— Готовлюсь смотреть футбол.

Врачи не разрешили ему лететь за тридевять земель. Он не мог скрыть огорчения.

…Самолет, летевший из Мехико, приземлился в Нью-Йорке. Служащий американской авиакомпании негромко сказал:

— В Москве умер ваш писатель Лео Кассл.

Мы стали вспоминать такою писателя и подумали — должно быть, ошибка. Но по дороге в отель кто-то спросил полушепотом:

— Неужели Лев Кассиль?

«Нет, не может быть!» — невероятной, недопустимой казалась эта мысль.

Потом пришли вечерние газеты.

А вскоре, уже дома, мы узнали о причине внезапной кончины (ее высказал Леонид Зорин): Льву Абрамовичу стало плохо, когда он увидел на телеэкране, как уругвайцы, выковыряв мяч, ушедший за лицевую линию, навесил его на наши ворота мимо оцепеневших защитников… а презренный судья засчитал гол.

Честное сердце не выдержало. Остановилось.

Я успел на похороны. На Новодевичьем кладбище спрятался за раскидистым кустом, стесняясь слез, которые застилали глаза.

…Прошло три десятилетия. Они многое расставили по местам. Лев Кассиль занял то, которое принадлежит ему по праву.

Место классика.