Сокровища женщин Истории любви и творений

Киле Петр

Часть I

 

 

Фрина в мастерской Праксителя.

О красоте женщин во мгновеньях вечности. Я не боюсь прослыть старомодным. Любовь и красота, вопреки всем изыскам и извращеньям моды и шоу-бизнеса, заключают в себе самые простые и естественные, самые добрые и высшие устремления человеческой души, ведь именно душа – сосредоточие любви и красоты, а не тело, животное начало человека с его инстинктами хватать, насиловать и убивать, но и творить, как природа, прекрасное.

О красоте женщин в тысячелетиях человеческой цивилизации и культуры, ныне воспринимаемой нами как наша жизнь сегодня и вчера, с воспоминаниями детства и юности, как из всех былых времен, здесь наша жизнь в вечности…

На берегу южного моря обнаженная молодая женщина, она только что искупалась и слышит чьи-то голоса со склона гор, внизу у ног ее празелень зеркально-чистой воды и голубая синева неба, и то же в вышине… Я долго там шел, вдоль берега моря, по узкой полоске песка, вступая и по воде, чтобы не идти по гальке, устал и заснул в кустах, и вдруг увидел нагую девушку, в красоте своей столь естественную, что я с удивлением лишь ахнул… Или это я остановился у Венеры Таврической в Эрмитаже, а мимо нее проходили девушки и молодые женщины со всего света, ревниво взглядывая на ее наготу… А я-то видел богиню, однажды явившуюся передо мной из далей времен…

* * *

Я снова у подножия богини; Безмолвный, я пою ей гимны Из детских сновидений и мечты Пред тайной красоты, Что нас влечет, как песня. В стыдливой наготе своей прелестна, Богиня слышит звуки с гор, Куда и обращает дивный взор. У моря, у небес укромна местность, Как в детстве, и сияет вечность, И мир старинный полон новизны, Как в первый день весны. Здесь тайна древних – в изваяньи Предстало вдруг божественное в яви!

Задуматься о красоте женщин в исторической перспективе – голова кругом, и возникают изваяния богинь, муз и нимф во всей первозданной чистоте белоснежного мрамора, слегка окрашенного под телесный цвет, соответственно и с глазами, излучающими сияние женского взгляда.

Прекрасные мгновенья, воссозданные резцом скульптора. Нетрудно понять, какое удивительное впечатление производила Афродита Книдская Праксителя. Это было упоение женской красотой и впервые в ее наготе, как купалась в море и выходила на берег, не прикрываясь покрывалом, гетера Фрина. Как выходила из моря сама Афродита с ее явлением из пены морской или после купания.

Фрина вообще-то не любила оголяться и выставлять свою красоту напоказ, как в картине Семирадского, но в праздник Посейдона, когда все купаются, чествуя бога, она позволяла себе чуть больше, чем другие женщины, а ведь мужчины купались нагишом, она, выделяясь красотой, невольно разыгрывала из себя богиню, что тотчас уловил Апеллес и написал первый из художников Афродиту обнаженной, а за ним и Пракситель, влюбленный в красоту гетеры, воссоздал ее в мраморе.

Что же было в красоте Фрины такого, что ее поклонники готовы были отдать ей все свое состояние за одну ее ночь? И далеко не все из состоятельных граждан Афин и других городов Эллады удостаивались этой чести. Вообще в отношении гетер, тем более прославленных, вопрос не стоял непременно об обладании, для этого хватало флейтисток, не говоря о жрицах Афродиты. Гетеры по смыслу слова спутницы, так, Фрина обрела известность и славу как возлюбленная Праксителя, как его уникальная модель для изваяния самой Афродиты в ее наготе, то есть в ее изначальной первосущности, в ее божественной красоте, стремление к которой и есть любовь.

Фрина, помимо красоты ее тела и лица, разумеется, классических линий и форм, обладала грацией, столь естественной для женщин Эллады, но в отличие от них, столь поразительной, как и сказать иначе, прямо божественной, – и в ней-то заключалась пленительная сила ее привлекательности, что могли иные ее поклонники принимать за сексуальность, но грация – это нечто более чудесное, чем просто красота и сексуальность, это благо, подарок судьбы, дар неба, достоинство, благодать. Все это заключала в себе Фрина, воплощение женственности и грации. Поэтому в ней женственное проступает как божественное, что воплощает Афродита Книдская.

Знаменитая в древности скульптура Праксителя не сохранилась, она стала первообразом всех Афродит и Венер, из которых не Венера Милосская из Лувра, а Венера Таврическая из Эрмитажа не только ближе, а может сойти за Афродиту Книдскую, стало быть, за скульптурный портрет Фрины.

Если это и не создание Праксителя, то одна из лучших копий. Женская фигура схвачена во всей непосредственности живой позы с ее ощущением обнаженности туловища, живота и ног, с невольной стыдливостью, вплоть до тяжести тела и легкости стройных, утонченно-изящных ног, можно сказать, восхитительных ножек, тонких и прелестных, особенно в контрасте с как будто несколько тяжелым туловищем, что, впрочем, подчеркивает женственность, а выше стройный бюст молодой женщины в движении, как и туловище и ноги, и лицо в профиль, обращенное в даль…

Несомненно это лучшая скульптура всех времен, недаром царь Петр устроил в ее честь празднество, казалось бы, нелепая затея в православной Руси, но то была эпоха Возрождения, с явлением богов Греции в России… Женская красота, запечатленная в искусстве и переданная в вечность, творит жизнь, новый мир с восшествием классической эпохи.

* * *

Чудесна Фрина красотой девичьей, Без ложной скромности смеясь: дивитесь! Ну, как не радоваться мне Моей любви, моей весне? А туловище женственно на диво, Как и живот, таит в себе стыдливо Желаний льющуюся кровь, Истому неги и любовь. И поступь легкая изящных ножек На загляденье выражает то же. И грудей нет милей, как розы куст, И нежный, бесподобный бюст, Увенчанный пленительной головкой Со взором вдаль, с улыбкой нежно-гордой.

 

Аспасия и Перикл

Как пишет Плутарх, Перикл (495? – 429 гг. до н.э.) был «как с отцовской, так и с материнской стороны из дома и рода, занимавших первое место» в Афинах. «Телесных недостатков у него не было; – замечает историк, – только голова была продолговатая и несоразмерно большая».

Возможно, поэтому, а скорее из-за своей постоянной собранности Перикл ходил обыкновенно в шлеме, как его изображают на статуях. Афиняне постоянно потешались над формой его головы, находя ее похожей на морской лук, а когда Перикл построил первый в мире музыкальный театр Одеон с конусообразной крышей, стали говорить, что он ходит с Одеоном на голове.

Все это ничуть не мешало тому, что Перикла из года в год выбирали первым из десяти стратегов, то есть аристократ выступал в роли одного из вождей демократии, военачальником в походах и организатором строительства города, прежде всего Парфенона.

Плутарх говорит о «творениях Перикла», тем более достойных удивления, что они созданы за короткое время, «но для долговременного существования. По красоте своей они с самого начала были старинными, а по блестящей сохранности они доныне свежи, как будто недавно окончены: до такой степени они всегда блещут каким-то цветом новизны и сохраняют свой вид не тронутым рукою времени, как будто эти произведения проникнуты дыханием вечной юности, имеют не стареющую душу!»

Это спустя четыре столетия, когда жил Плутарх (I – II вв. н.э.)

Плутарх схватил и выразил сущность классического искусства и стиля и сущность эпохи Перикла, эпохи классики. Сам Перикл воплощал этот стиль, что воспроизвели в мраморе зодчие и скульпторы, строители Парфенона.

Перикл был прост и сдержан, обладал возвышенным образом мыслей, что связывают с влиянием на него Анаксагора, и вне стихии шуток комических поэтов афиняне называли его не иначе, как «олимпийцем», то есть небожителем в ряду богов Олимпа.

Как видим, он не был похож на обычных вождей демократии, которых называли демагогами, без оттенка уничижения в то время, но по существу верно; Перикл также не был похож на знатных и богатых, которые, выступая против демократии, назывались олигархами.

Перикл был женат и имел двух сыновей, также был опекуном Алкивиада, в то время, когда в Афины приехала Аспазия, родом из Милета, по ту пору изгнанная из Мегар.

Плутарх пишет: «… по некоторым известиям, Перикл пленился ею как умной женщиной, понимавшей толк в государственных делах. Да и Сократ иногда ходил к ней со своими знакомыми; и ученики его приводили к ней своих жен, чтобы послушать ее рассуждения, хотя профессия ее была не из красивых и не из почтенных: она была содержательницей девиц легкого поведения».

«Некоторые известия» знаменитого историка требуют разъяснений. По всему Аспазия не была обычной «содержательницей девиц легкого поведения», это из домыслов, да и как бы ученики Сократа, а это ведь знать, приводили к ней своих жен? Можно предположить, что Аспазия была «содержательницей девиц легкого поведения» в Мегарах. Но и это вряд ли.

Безусловно Аспазия вступала в жизнь по своим познаниям и повадкам как гетера, как женщина, выбравшая свободный образ жизни в эпоху, когда жизнь женщин ограничивалась женской половиной дома. Заводят пансионы гетеры не смолоду, а скорее в возрасте. Содержательниц притонов не изгоняют, а ставят лишь в известные рамки.

Что касается столь исключительной женщины, как Аспазия, вероятнее всего, и в Мегарах у нее было не заведение известного рода, а салон-школа, какую она открыла в Афинах, для дочерей и жен из знатных семейств, вот почему и Сократ, еще совсем молодой каменотес, приходил к ней учиться красноречию; заглядывали в салон-школу ( это обычный внутренний двор в доме) и Перикл, и Софокл, и Еврипид, им было интересно послушать молодую женщину с певучим голосом.

О красоте Аспазии нет прямых свидетельств, но обаянием и грацией она безусловно обладала, кроме выразительной речи. В одном из диалогов Платон, хотя в шутливом тоне, замечает, что в Афинах многие искали общества Аспазии ради ее ораторского таланта.

Некоторые исследователи высказывают предположения, мол, Аспазия перешла от Сократа к Периклу, видимо, на основании свидетельства Сократа о том, что он учился красноречию у гетеры. Когда Аспазия приехала в Афины, она была еще очень молода, молод был и Сократ, он обучался ваянию и работал каменотесом на строительстве Парфенона. Он был беден, всегда был беден, поэтому предпочитал жить не в Афинах, а в Пирее, портовом городке, – а гетера по определению требует расходов, а учиться красноречию – тем более. Но Аспазия и Сократ, который, конечно же, смолоду обладал недюжинным умом, могли выделить друг друга…

Эта ситуация обыграна в трагедии «Перикл», что можно привести отчасти здесь, чтобы не пересказывать заново. Мы видим Аспазию и Сократа у пещеры нимф.

У пещеры нимф сатиры и нимфы, прячась за кустами, наблюдают за влюбленными парами, которые скрываются, заслышав голоса. Входят Аспасия и Сократ, юноша, весьма похожий на сатира.

Аспасия смеется:

– Сократ! Что ты запрыгал, как сатир?

Сократ обескураженно:

– Песок и камни мне щекочут пятки.

– Зачем же снял сандалии?

– Да к ним я не привык, натер до волдырей, и ступни щиплет мне то жар, то холод то камня, то земли с прохладой влаги.

– Не думала, ты более изнежен, чем женщины, чем я.

– С тобою, да. Твой голос утомляет негой чистой, твоя стопа прельщает обещаньем всех таинств Афродиты, даже странно, и в золоте волос – все та же прелесть, о чем не хочет ведать ясный ум Аспасии премудрой и прекрасной.

Аспасия с изумлением:

– Сократ! Какие речи слышу, боги! Ты захотел учиться у меня и обещал вести себя примерно, как ученицы юные мои.

– Так я веду себя, учусь прилежно, внимая речи нежной с женских уст, улыбке, взглядам, всем телодвиженьям, как Музами пленялся сам Гомер. И если тут Эрот замешан, в чем же повинен я, прилежный ученик?

– Сократ, а что ты знаешь об Эроте, помимо домыслов досужих, а? Сынишка-несмышленыш Афродиты? А ведь дитя-то бог, сам Эрос древний, с его стремленьем вечно к красоте.

– Ах, значит, благо в том, что я влюблен! – Пляшет, как сатир, вокруг Аспасии.

Сатиры и нимфы наблюдают за Сократом и Аспазией и переговариваются между собой.

Аспасия оглядывается:

– Я слышу голоса и смех веселый…

Сократ прислушиваясь:

– То шум в листве и говор тихих вод…

– О, нет! То нимфы привечают нас, приняв дары влюбленных, наши тоже; и я могу с мольбою обратиться о самом сокровенном к нимфам милым?

– О самом сокровенном? Что за тайна? Аспасия! О чем ты просишь нимф, как девушки, влюбленные впервые? И чьим вниманьем ты обойдена? Из мужей, кто б он ни был, он ничтожен.

Аспасия с легкой усмешкой:

– Ничтожен он? Сократ, не завирайся. Ни в чем не может быть он таковым.

– Велик во всем, и даже головою, похожей, говорят, на лук морской?

– Как догадался? Но тебе ль смеяться, когда ты ходишь с головой Силена?

– Ну, если я Силен, то он Дионис, хорег Эсхила, тихий бог театра, стратег бессменный, первый среди равных.

Аспасия раздумчиво:

– В нем что-то есть чудесное, не так ли? Спокоен, сдержан, словно весь в раздумьях, хотя и пылок, ровен голос зычный…

– Да в речи гром и молнии как будто метает он, неустрашим и светел, почти, как Зевс в совете у богов, и прозван Олимпийцем он недаром.

– Нет, у Гомера Зевс бывает вздорен; Перикл не позволяет похвальбы, пустых угроз, держа в узде свой разум, как колесницей правит Гелиос.

– Аспасия! Ты влюблена в Перикла?

– Так влюблена я и в тебя, Сократ. Ценю я ум превыше и в мужчине, затем уже там что-нибудь другое.

Сократ выражает крайнее удивление:

– Во мне ты ценишь ум, как и в Перикле?!

– Чему же удивляешься, Сократ? Ты вхож ко мне, как бы берешь уроки, что девушки, подруги-ученицы, хотя не вносишь платы за ученье, – мне ум твой нравится, и мы в расчете.

– О боги! У каменотеса ум?! И ум, Аспасией самой ценимый?

– Не столь наивен ты, Сократ, я знаю. Что, хочешь посмеяться надо мной?

– О, нет, Аспасия! Боюсь поверить. Да и зачем мне ум? Хочу быть счастлив, вседневно слыша голос серебристый и лицезрея облик, женски чистый, и вторить им всем сердцем и умом, как музыке и ваянью, учась риторике.

– Ты взялся бы из камня мой образ высечь? Вряд ли что и выйдет. Тесать ты камни можешь, но ленив, поскольку в мыслях ты всегда далече, и мысль одна тебя повсюду гонит.

– Мысль о тебе, Аспасия, повсюду жужжит, как овод, не дает покоя. Умна – прекрасно! Но зачем прелестна? Никак Эрот достал меня, наглец.

Аспасия нежно:

– Ах, вот к чему ты клонишь здесь и ныне! Свободна я, влюбиться мне легко в сатира молодого, как вакханке. Но делу время, а потехе час, и этот час – а вдруг? – погубит дело, что я веду в Афинах, как гетера, служа не Афродите, а Афине? Мне должно быть примерной, чтоб злоречье подруг моих невинных не коснулось. Иначе власти иноземку вышлют, как из Мегар пришлось уехать мне. А здесь Перикл мне благоволит, к счастью.

– Опять Перикл! Ведь он женат. И стар.

– Он стар для юности и молод вечно в стремленьи юном к высшей красоте. И Фидий стар, а строит Парфенон. Будь стар, как он, Перикл, тебе послушна была б во всем Аспасия твоя.

– О боги! – Сократ в отчаянии пляшет. – Сон! Аспасия мне снилась?

Аспасия уходит, Сократа окружают нимфы и сатиры с тимпанами и флейтами.

Акрополь. У памятника Ксантиппу, отцу Перикла, и Анакреонту. Перикл и Аспасия.

Аспасия, обращая взор в сторону Парфенона еще в лесах:

– Не часто поднимаюсь на Акрополь. К святыням приближаться иноземке запрещено; лишь в храме Афродиты в Пирее я желанна, как гетера, среди сестер моих, чужая им.

Перикл останавливается у памятнику Ксантиппу:

– Смотри!

– Отцу ты памятник поставил?

– Решением Народного собранья… Анакреонта тоже я поставил; изваян Фидием, как мой отец.

Аспасия рассмеявшись:

– Особенно любим из всех поэтов?

– В Афины сей поэт приехал старым, как здесь изображен с кифарой он, но пел по-прежнему любовь, вино, лаская слух Гиппарха, да, тирана, и юности, стихами опьяненный, не ведая похмелья, кроме лет, прошедших и последних, на отлете. Поэт эфеба отличил вниманьем и подружился с ним, оставив память высокочтимого певца веселья в суровом сердце воина Ксантиппа. Вот в память этой дружбы я поставил их рядом, пусть в беседах пребывают, а соловей пернатый вторит им.

Аспасия с восхищением:

– Слыхали? В самом деле соловей безмолвной их беседе вторит где-то.

Перикл решаясь:

– Аспасия! Он вторит нашим пеням. Я не стыжусь: как юноша влюблен…

Аспасия смущенно:

– Да, я слыхала, даже наблюдала, как чуток к женской красоте Перикл… Серьезен, окружен людьми повсюду, но взор, нежданно милый и веселый, как свет, слепит красавицу Хрисиллу, воспетую Ионом из Хиоса, и уж поэт стратегом побежден, увенчанным венками Афродиты.

– Хрисилла? Из гетер?

– Уже забыл. Так ты Аспасию забудешь скоро.

– О, нет, Аспасия! Друзьям я верен. Анаксагор и Фидий – с ними ты, общенье с вами мне всегда отрада. Будь некрасива, старше – ум твой светел, – но молодость и нежный облик твой с умом твоим всех прелестей Киприды дороже мне, и я влюблен, люблю, и жизнь мою, и честь тебе вручаю.

– Нет, жизнь твоя и честь принадлежат Афинам и Элладе; жизнь мою, когда не повредишь семье своей, возьми же, если хочешь, я – гетера, вольна любить, кого хочу, а ныне ты сделал все околдовать меня.

– Аспасия! Уж приняты решенья. Жена моя свободна, замуж выйдет по склонности своей, уж в третий раз. Случилось так – на наше счастье, верно. Ты будешь мне подругой и женой.

– О боги! Как? Помыслить не могла о доле наилучшей – выйти замуж по склонности своей – и за кого? За мужа знаменитого в Афинах, премилого в серьезности своей! – Ласково всплескивает руками, Перикл заключает ее в объятье.

«Тем не менее очевидно, – утверждает Плутарх, повторив россказни о непочтенном занятии гетеры, – что привязанность Перикла к Аспасии была основана скорее на страстной любви».

(Не помню, с каких пор я привык к написанию имени знаменитой гетеры Аспасия, как у переводчика Плутарха, соответственно и в трагедии «Перикл» я следую ему; с 90-х годов XX века у нас переводчики часто впадают в буквализм, вряд ли оправданный.)

Перикл выдал свою жену, по ее желанию, за другого и женился на гетере, что постоянно вызывало всевозможные пересуды в Афинах. Между тем женитьба на чужеземке была чревата немаловажными последствиями: дети у граждан Афин от чужеземки считались незаконнорожденными, у них просто не было гражданства, как у рабов и у всех приезжих. Это по закону, каковой Перикл находил разумным для благоденствия Афинского государства.

Говорят, Перикл при уходе из дома и при возвращении неизменно целовал Аспазию. Нет сомнения, он делился с нею со всеми своими замыслами и делами, что доставляло им обоим удовольствие и радость, а то и совместные огорчения. Это было тем более важно для Перикла, что он, выбрав служение государству своим долгом и призванием, не принимал приглашений на пиршества друзей и родных, кроме участия на официальных празднествах.

Поселившись в доме Перикла, Аспазия с ее умом, красноречием и обаянием, естественно, заняла исключительное положение в Афинах. Это была уже не гетера, а жена первого человека в Афинском государстве, который не только страстно любил ее, но и прислушивался к ее суждениям по вопросам войны и мира, несомненно и по философским вопросам, что однако вызывало зависть и пересуды.

Когда разразился конфликт между островными государствами Самосом и Милетом, не без происков персов, Афины выступили против Самоса: были предприняты два похода афинского флота во главе с Периклом, второй продолжался девять месяцев, с блокадой острова Самос, злые языки вспомнили, что Аспазия из Милета, мол, это она подговорила мужа вступиться за Милет, хотя речь шла о сохранении Морского союза греческих государств, который обеспечивал безопасность торговых путей и доминирующее положение Афин.

Расцвет искусств и мысли в Афинах в век Перикла, что и поныне сияет, как вечное солнце Гомера, как ни странно, многие воспринимали, как утрату веры в отеческих богов. По предложению жреца Диопифа Народное собрание принимает закон о привлечении к суду тех, кто не верит в существование богов и дерзко рассуждает о том, что происходит в небе.

В общем виде никто не мог быть против. Между тем всем было ясно, против кого прежде всего направлен этот закон. Против Анаксагора, который утверждал, что солнце – это всего лишь раскаленная глыба камня, а косвенно против Перикла, который и помог философу покинуть Афины, где его вскоре приговорили к смерти.

Завершение строительства Парфенона, украшенного скульптурами и рельефами Фидия по фризу и фронтонам, чудесную красоту которого нам сегодня представить трудно, в Афинах было отмечено судом над гениальным скульптором.

Враги Перикла, враги демократии, то есть олигархи, которые заботились отнюдь не о вере в отеческих богов, торжествовали победу. Самое забавное, с ними в одном ряду оказались комические поэты во главе с Аристофаном, который своими нападками на Сократа создаст образ развратителя молодежи и приведет его к гибели.

На этот раз выступил комический поэт Гермипп – против Аспазии с обвинением: «Аспазия, дочь Аксиоха, виновна в безбожии и сводничестве, в ее доме свободнорожденные замужние женщины встречаются с Периклом».

Женщины не имели права голоса, чтобы выступать в свою защиту; на суд явился Перикл, против обыкновения, был крайне взволнован и, вероятно, менее красноречив, вообще было сложно прямо опровергать обвинения, по сути, опровергать философские воззрения своего учителя, возникли далеко нешуточные противоречия в миросозерцании греков, и он даже заплакал, не в силах защитить жену.

Вина Аспазии заключалась в том, что она читала книгу Анаксагора «О природе», вероятно, вела беседы на философские темы в кругу «свободнорожденных замужних женщин», посетительниц ее салона. Обвинения в безбожии и тут же в сводничестве, по сути, носили комический характер, но решение суда могло быть серьезно.

К счастью, суд (а это вообще произвольное число граждан, чаще из тех, кто не имел постоянной работы) оправдал Аспазию. Все закончилось, верно, смехом афинян над Гермиппом; что же касается слез Перикла, они не унизили олимпийца, греки в выражении чувств были искренни, даже до слез.

Иное дело, растроганна была Аспазия или испытала досаду, но в любом случае благополучный исход дела не мог не обрадовать ее. Ведь ей грозило изгнание, если не смерть. А у нее было уже несколько дочерей, которым она дала имена муз, и сын Перикл, незаконнорожденный Перикл.

Жизнь Аспазии с Периклом, несмотря на исключительность их положения, как мы видим, не была безоблачной. Но худшие беды – Пелопоннесская война и чума в Афинах – были впереди. Чума унесет сыновей Перикла и его самого.

Резкая убыль населения заставит внести коррективы в закон о гражданстве. Известно, Аспазия вскоре после смерти Перикла вышла замуж за Лисикла, сразу возвысив его, хотела, видно, сделать из него преемника Перикла, пока не вырастет их сын Перикл, но не прошло и года, как Лисикл погиб.

Периклу, сыну Перикла, было восемнадцать; пройдет лет двадцать, он станет стратегом, как его отец; после блестящей победы над флотом Спарты в 406 г. до н.э. он с товарищами будут обвинены в том, что тела погибших воинов не были извлечены из разбушевавшейся стихии моря, и присуждены к смерти. Семью годами ранее был приговорен к смерти Сократ.

Все эти трагические события пережила Аспазия. Как жаль, что ей не пришло в голову описать героическую, блистательную, трагическую эпоху, какая войдет в историю человечества как век Перикла. Или она была не в силах воспеть Золотой век Афин, наблюдая ее кровавый закат под хохот комических поэтов, демагогов и олигархов и ими одураченного демоса, что мы наблюдаем и в России последние 15 лет.

Но былое восходит, хотя и в руинах тысячелетий, как эпоха Возрождения. Она взошла и в России, но до сих не узнана она.

Афродита Книдская (Пракситель и Фрина).

Из гетер самая знаменитая несомненно Фрина, поскольку Аспазия, если и слыла гетерой в Милете, где родилась, или уже в Мегарах, откуда была изгнана по каким-то причинам, приехав в Афины, получила известность своим красноречием и умом среди знаменитых афинян и вышла замуж за Перикла, став, как ныне выразились бы, первой леди Афин.

Что касается Фрины из города Феспий в Беотии, она отличалась исключительно красотой, в ней заключалось ее красноречие и ум, ибо она, приехав в Афины, повела себя так, что вскоре ее ночь для жаждущих ее любви стоила уже целое состояние. У нее был дом, как у очень богатого афинянина, двор, украшенный галереей из колонн, со скульптурами и картинами, с садом и с бассейном, вместо цистерны с водой.

Обычно в городе появлялась Фрина одетой, даже весьма тщательно, чтобы не расточать красоту тела в целом и в частях понапрасну. В ней не было ни легкомыслия, ни тщеславия. Но в праздник, посвященный Посейдону, когда многие купались в море, она выходила из воды обнаженной, блистая красотой богини Афродиты.

Однажды ее увидел Апеллес, знаменитый художник, и загорелся идеей написать ее обнаженной. Как! Чтобы ее видели все, ее сокровенные прелести и не платили ей?!

– На картине ты предстанешь не просто обнаженной, что уже новость, а самой богиней Афродитой! – заявил Апеллес.

– Но и богинь в мраморе изображают в пеплосе.

– Легкий, прозрачный покров… Надо сбросить, как в море ты сбрасываешь покрывало и предстаешь воочию богиней!

– Правда?! Только тебе придется заплатить немалую сумму.

– А я-то думал, ты обрадуешься и заплатишь мне немалую сумму.

– За что?

– А я за что? Я же прославлю тебя на все времена.

– Ты за то же, что и другие, за лицезрение моего тела во всех нежных и изумительных по красоте и прелести изгибах. Именно за это я беру большие деньги. А за обладание – проще заплатить оболами первой смазливой шлюхе, и все дела.

– Хорошо, я заплачу. Ведь иначе ты картину оставишь себе.

– Ты заплатишь и еще сделаешь меня богиней воочию? Хорошо иметь дело с художниками!

Апеллес написал знаменитую в древности картину «Афродита Анадиомена» (выходящая из моря). Он владел эффектом светотени и перспективой (в рисунке), вероятно, как и другие художники, но изображаемым им фигурам была присуща особенная грация, по свидетельству древних. Что говорить, Фрина предстала на картине Апеллеса во всем сиянии ее красоты и грации. Слава ее возросла, соответственно и ее ночь стала доступной лишь для немногих.

Вероятно, в это время она обратила внимание на скульптора, который в поте лица трудился в своей мастерской, разумеется, во дворе дома под открытым небом. Его звали Пракситель. Он родился в Афинах; сын скульптора, тоже стал скульптором и детей своих обучал искусству ваяния. Конечно, он тоже давно заметил Фрину, вполне возможно, был знаком с Апеллесом и видел «Афродиту Анадиомену». Он был уже известным скульптором. Фрина, обретя славу, решила принести в дар родному городу работу афинского скульптора и заглянула к нему.

Когда красавица желает заполучить что-то от мужчины, даже просто заказать скульптуру, разумеется, чем-то особенную, вольно или невольно пускает в ход свои чары. Пракситель в это время заканчивал работу над статуей стройной и статной женщины, по телу которой струились легкие складки пеплоса. Нет сомнения, это Афродита. Фрина даже заметила некоторое сходство между богиней и ею.

– Пракситель! – воскликнула гетера с улыбкой восхищения. – Почему Афродита похожа на меня?

– В самом деле, похожа! – изумился скульптор. – Но это ты похожа на богиню, которая являлась здесь, когда я от усталости смыкал глаза и видел ее всю в полусне.

– Ты хочешь сказать, что видел саму Афродиту, а не меня в полусне?

– Я видел ту, о ком думал, обтесывая резцом мрамор. Тебя я видел лишь издали и на картине Апеллеса. Я впервые вижу тебя во всей твоей стройной женственности и красоте, излучающей сияние любви и восхищения.

– А не хочешь увидеть меня обнаженной?

– Если ты сама этого хочешь, чтобы я воссоздал твою красоту в мраморе.

– И я должна за это заплатить?

– Нет, заплачу я.

– Как натурщице? И еще захочешь моей любви, как Апеллес?

– Нет. Я женат. У меня дети. Они здесь. Только спрятались от смущения и радости.

– От смущения и радости?

– Как же! У нас в мастерской Фрина. Они видели тебя, как ты выходишь из моря. Они уверяют, что ты Афродита и есть.

– Пракситель! Буду я твоей натурщицей, если хочешь, как богиня, выходящая из моря.

– О боги!

– Только уговор… Денег за это я не стану у тебя брать; а ведь ты захочешь большего, это неизбежно, поэтому я боюсь разорить твою семью. Но однажды я потребую с тебя твою лучшую скульптуру, чтобы принести ее в дар моему родному городу.

– Прекрасно!

Вот как случилось, согласно свидетельству древних, что Пракситель закончил в одно время две статуи Афродиты – одетую, как обыкновенно изображали богинь и женщин, и обнаженную, что было новостью. Заказ исходил от жителей города Кос, и у них был выбор, какую из изваяний богини увезти к себе. К обнаженной Афродите надо было еще привыкнуть, они увезли одетую.

А вот жители города Книд в Малой Азии обрадовались чарующей новизне облика богини и соорудили павильон из колонн, так что Афродита была видна со всех сторон, равно восхитительная. И слава Афродиты Книдской мгновенно распространилась по всей Эгеиде и Средиземноморью, а с нею и слава Праксителя и Фрины. Она и сблизила их.

Скульптура Праксителя не сохранилась. А то, что выдают за копию его работы, как «Афродиту Книдскую», – не знаю, кто это придумал, – не может соответствовать действительности, и не потому, что копия плоха, а тип женской красоты эпохи классики не предполагал ни грузности, ни довольно крутых изгибов тела, что всецело относится к эпохе эллинизма, как и «Венера Милосская».

В картине Семирадского «Фрина», что находится в Русском Музее, тоже воспроизведена всего лишь крупнотелая молодая женщина, что не воспринимается как воплощение блистательной женской красоты, тем более близкой к божественной.

Это явно неудачные образцы, выдающие пристрастия романтической эпохи, каковой была и эпоха эллинизма. Между тем именно Пракситель создал первую классическую статую Афродиты, столь прославленную в древности, и вся вереница позднейших изваяний богини в их лучших образцах отдаленно напоминает Афродиту Книдскую.

«Венера Таврическая» в Эрмитаже, по многим свойствам, скорее может сойти за Афродиту Книдскую, во всяком случае, за прекрасную копию работы Праксителя.

Фрина стала подругой Праксителя, вполне оправдывая прозвание гетеры (спутницы). Впрочем, она жила в своем доме, более богатом, чем дом Праксителя, да он дневал и ночевал в своей мастерской, весь в работе. Фрина привязалась к скульптору и готова была забросить свое ремесло, чтобы принадлежать ему одному.

Чтобы отвадить поклонников, она подняла цены, и в это время влюбился в нее Евфий, сбрил бороду, помолодел и домогался любви гетеры, готовый выложить все свое состояние. Фрина высмеяла его, Евфий обиделся и подал на гетеру жалобу в афинский суд с обвинением в нечестии (самое тяжкое обвинение – в оскорблении богов и вообще в безбожии, что влекло к изгнанию или к смертной казни).

В Афинах все смеялись над Евфием, рады были посмеяться и над Фриной, но к иску о нечестии отнеслись серьезно, и был назначен суд. Ареопага как верховного суда и высшей власти уже в V веке до н.э. в Афинах не существовало; в условиях демократии Народное собрание и выборные стратеги представляли власть; суд состоял из назначенных архонтом-базилевсом граждан, суд присяжных, можно сказать. Именно такой суд приговорил Сократа к смертной казни.

Фрина как иноземка могла просто покинуть Афины, вместо явки на суд, но это означало расстаться с Праксителем, оставить ухоженный дом и сад, а главное, ее ли обвинять в нечестии, когда она служит Афродите и ее сыну Эроту лучше и достойнее кого-либо?

Гиперид, оратор, давно добивавшийся ее благосклонности, взялся защищать ее на суде. Но Фрина прибежала к Праксителю, который в пылу работы обо всем забыл.

– Ах, что случилось, Фрина? – рассмеялся он.

– Забыл! Не помнишь, завтра суд?

– Конечно, помню. Тебя несчастной видеть не приходилось мне.

– Еще смеется! Да, мне обидно; я сердита; но плакать я не стану, если даже приговорят меня такую к смерти. По крайней мере, никому не будет до смеха и острот.

– Ну, это слишком. Не допустят боги.

– Изгнанье – лучше? Да, это же позор и стыд, – и с тем покинуть мне Афины? В таком неправом деле лучше смерть! – решительно заявила гетера.

– Прекрасно, Фрина! В тебе Афина, я вижу в яви, проступает ныне, – загляделся Пракситель на чудесную модель.

– Я жрица Афродиты и Афины? В том есть резон, ты прав. В характере моем нет слабости обычной, как у женщин, и деньги платят мне не за утехи, а за пленительную прелесть красоты богини, точь-в-точь, как за твои работы.

– Ох, Фрина, нас город развратил… Но что и стоит, кроме красоты, в которой обретаем мы бессмертье? Не я, не ты, а вся Эллада с нами.

– Бессмертие! А зачем позор изгнанья?

– А могут ведь назначить крупный штраф.

– Деньгами откуплюсь? Куда уж лучше. Ведь это же к веселью афинян! Как ни крути, не избежать стыда.

– Но оправдание тоже едва ль возможно, – Пракситель задумался. – Я знаю город слишком хорошо, свободный и благочестивый страшно.

– Здесь любят заступаться за богов, как будто боги сами беззащитны.

– Сам Фидий обвинен ведь был в нечестьи, творец Афины в золоте и бронзе, создатель фризов Парфенона. Боги! И я боюсь за новшества свои.

Фрина, рассмеявшись невольно:

– Что снял с меня одежды, чтобы увидеть нагую прелесть, красоту богини?

– И, зачарованный, я не решился прикрыть слегка божественную прелесть легчайшим пеплосом, как повелось, и Афродита вдруг нагой предстала, из моря выходящей в день рожденья, или придя на берег для купанья, – и в этом было чудо, как в явлении перед смертными богини красоты.

– И это чудо сотворили мы? Твоя заслуга – это безусловно; а в чем же я повинна? В красоте, что от богов, как все благое? Нет! Пусть афиняне посмеются всласть над Евфием. Ведь все хорошо знают, что я твоя возлюбленная, кроме служения тебе ж твоей моделью; ты знаменит, ты слава афинян; и ты не выступишь в мою защиту?

– Владею я не словом, а резцом… И я ж тебя подставил Афродитой, – Пракситель решается. – Когда ты думаешь, что я сумею тебя спасти, изволь. Я жизнь отдам за жизнь твою, как эллины за красоту Елены.

– Пракситель! Ты прекрасен, как твои творения из мрамора и света. Я счастлива впервые не собою, а лишь тобою и твоей любовью.

На суде Евфий заявил:

– Я обвиняю не гетеру, а воцарившееся в городе нечестие, что Фрина, сознает она это сама или нет, разыгрывает, к восторгу афинских юношей, да и людей постарше, воображая себя богиней Афродитой, выходящей из моря, да еще совершенно обнаженной. Что это такое, как не поругание и не оскорбление богини, которую едва ли кто из смертных видел нагой?

Гиперид попытался остановить Евфия:

– Изощряться в красноречии похвально, Евфий, но не в случае, когда речь идет о нечестии.

– Я еще не кончил. И так попустительством властей это зло давно укоренилось в Афинах, начиная с работ Фидия, осужденного за святотатство, и кончая безбожными речами софистов. Афиняне оскорбили богов поношеньями и смехом, и боги отвернулись от нас, – здесь первопричины всех бедствий, постигших Афины…

– Евфий! – взмолился Гиперид, сдерживая смех. – При чем тут гетеры? Ты впал в безумие.

– Но и при этих прискорбных обстоятельствах мы не вспомнили о богах, не угомонились, не вернулись к старинному отеческому строю, а утопаем в роскоши, почитая богатство и самих себя больше, чем богов. И к этой роскоши и расточительству подвигает афинян больше всех кто? Конечно же, она, гетера Фрина…

– Понес и ты, Евфий! – вскричал Гиперид. – Я свидетельствую…

– Гиперид, не перебивай меня, а то и я не дам тебе говорить. Очевидно, необходимо очистить город от этой порчи. Какое же наказание, по моему разумению, следует назначить гетере Фрине за нечестие? Поскольку она приезжая, естественно бы подумать, ее следует подвергнуть изгнанию, а имущество ее – конфисковать в пользу государства. Но ее ведь станут чествовать всюду, смеясь над Афинами! Остается одно: подвергнуть ее смерти – пусть ужас охватит всех греков и очистит нас от скверны, как в театре Диониса, когда ставили трагедии наших великих поэтов.

Обвинение Евфия прозвучало для судей и даже для публики весьма сильно, в зале установилась тишина. Гиперид долго изощрялся в остроумии, чтобы все обратить в шутку.

– Евфий! Если бы ты стал выдавать себя за Аполлона, ну, сбрив бороду, или Посейдона, дуя в раковину, как тритон, стали бы тобой восхищаться? Не мы ли сами, восхищаясь Фриной, принимаем ее за богиню?

– То-то и оно, – подтвердил Евфий под смех публики.

– И ты, Евфий, принимаешь Фрину за богиню?

– Принимал по глупости, по безумию, ибо любовь – безумие, не нами сказано.

– Так повинись сам, с приношениями Афродите. Возьми иск обратно. Может быть, суд не подвергнет тебя крупному штрафу, если повинишься перед афинянами, мол, задумал неблагое дело сдуру, со зла, из любви, сила которой сродни безумию.

– Будь я помоложе, может, так бы и поступил, Гиперид. Но я пекусь здесь не о своей страсти, а о судьбе Афинского государства, о чем сказал в обвинительной речи, думаю, с полным основанием.

– Нет, нет, Евфий, – Гиперид нашел новый ход, – ты все-таки путаешь причину и последствия. Если по справедливости сказать, не Фрина выдает себя за богиню, – такое тщеславие у женщин, пока они молоды и красивы, извинительно, – а те, кто ее изображение на холсте или в мраморе называют Афродитой Анадиоменой или просто Афродитой Книдской.

– Выходит, в святотатстве повинны и они, Апеллес и Пракситель.

– Не только они, все те, и мы в том числе, кто поклоняется статуе Праксителя в Книде.

– Да, я об этом и говорил! – обрадовался Евфий.

Дело принимало явно плохой оборот. Пракситель попросил разрешения у архонта-базилевса сказать слово.

– Мужи афиняне! – Пракситель впервые вышел к трибуне. – Это хорошо, что в споре между Евфием и Гиперидом выяснилось со всей очевидностью, что если кто и повинен в оскорблении богини Афродиты, то это я, а не Фрина, которая с прилежанием служила мне моделью… И вот что я хочу сказать… Потерпев поражение в Пелопоннесской войне, что же учинили наши отцы и деды? Увидели виновника бедствий Афинского государства в бесстрашном воине и мудреце Сократе и осудили его на смерть, чтобы тотчас горько раскаяться, да поздно. А ныне, утратив могущество и свободу не только Афин, а всей Греции неразумением правителей и народов, мы готовы изгнать из Афин красоту?!

– О гетере мы говорим здесь, – возразил Евфий.

– Из поклонения женской красоте во всей ее прелести и изяществе рождается не просто любовь (она проявляет себя, как стихийная сила, как Эрос), а человеческая любовь, человечность, что отличает нас как от зверей, так и богов. Красота гуманна и самоценна. Обычно она воплощена лишь частично во многих людях, прежде всего в детях и женщинах, а есть женщина, чья красота близка к идее красоты, и вот она, Фрина, воплощает ее, как Афродита среди богинь и богов. Она достойна не хулы и гонений, а восхищения и почитания.

Фрина, сидевшая отдельно, выходит на свободное пространство перед судьями и публикой. Поскольку женщина на суде не имеет права выступать в свою защиту, она решила просто предстать, какая она есть. И в самом деле, это был последний и решающий аргумент. Устанавливается тишина.

Фрина взглядывает вдаль, словно перед нею море, и спускает с плеч пеплос, спадающий до бедер, – еще миг, кажется, она сделает шаг, освобождаясь от одежды; никто не смеет нарушить ее уединения, ей далеко видно, она одна, сама прелесть и изящество, божестенная женственность, – это Афродита Праксителя, увезенная за море в Книд. Публика и судьи в немом восхищении.

Суд оправдал Фрину, а Евфия наказал крупным штрафом. На празднестве в честь победы во дворе дома Фрины произошло одно происшествие. Прибежал раб к Праксителю с известием о пожаре в его мастерской.

– Я погиб, – воскликнул скульптор, боясь утраты статуй в огне, разумеется, самых лучших, на его взгляд, – если что случится с Эротом или Сатиром!

Все побежали в сторону мастерской Праксителя, а он впереди всех. Все было на месте, ни дыма, ни огня. Прибегает Фрина и с торжеством выбирает Эрота как лучшую скульптуру Праксителя, по уговору, чтобы принести ее в дар родному городу. Сообщение о пожаре – это была ее уловка, чтобы узнать, какую из скульптур в своей мастерской Пракситель считает лучшей.

Известно, что Фрина до старости сохранила свою красоту, с Праксителем она не расставалась до конца жизни, а после ее смерти, – легенда гласит, – знаменитый скульптор отлил ее изваяние из золота и отдал в храм Афродиты. Еще в 2001 году я набросал комедию «Афинские ночи», но только теперь прояснивается для меня вполне, что история любви гетеры и скульптора, двух самых знаменитых в своей сфере, была совсем иной, чем можно предполагать, – красота и искусство сотворили новую любовь, какая вновь взошла в эпоху Возрождения.

И это видно в «Венере Таврической», лучшей из всех изваяний, столь женственной и вместе с тем божественной. Это «Афродита Книдская» Праксителя, первообраз богини красоты и любви.

 

Vita Nuova (Данте и Беатриче).

Историю своей любви к Беатриче Данте Алигьери (1265-1321), знаменитый итальянский поэт, автор «Божественной Комедии», поэмы о посещении загробного мира, поведал сам в стихах и в прозе в небольшой повести «Новая Жизнь» (Vita Nuova, или по-латыни Vita Nova). Она написана вскоре после ранней смерти Беатриче в 1290 году.

Какой смысл вкладывал в столь удивительное название своего юношеского произведения Данте, не совсем ясно. Он пишет о «книге памяти», вероятно, тетради, куда он заносил выписки из книг, стихи, и там он находит рубрику, помеченную словами Insipit vita nova – Начинается новая жизнь, – возможно, с сонетами и пометками, связанными с Беатриче, что он выделяет как «малую книгу памяти».

В своих очах Любовь она хранит; Блаженно все, на что она взирает; Идет она – к ней всякий поспешает; Приветит ли – в нем сердце задрожит. Так, смутен весь, он долу лик склонит И о своей греховности вздыхает. Надмение и гнев пред нею тает. О донны, кто ее не восхвалит? Всю сладость и все смиренье дум Познает тот, кто слышит ее слово. Блажен, кому с ней встреча суждена. Того ж, как улыбается она, Не молвит речь и не упомнит ум: Так это чудо благостно и ново.

Всякое появление Беатриче среди людей, со слов Данте, было чудом, все «бежали отовсюду, чтобы увидеть ее; и тогда чудесная радость переполняла мою грудь. Когда же она была близ кого-либо, столь куртуазным становилось сердце его, что он не смел ни поднять глаз, ни ответить на ее приветствие; об этом многие испытавшие это могли бы свидетельствовать тем, кто не поверил бы мои словам. Увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности, она проходила, не показывая ни малейших знаков гордыни. Многие говорили, когда она проходила мимо: «Она не женщина, но один из прекраснейших небесных ангелов».

А другие говорили: «Это чудо; да будет благословен Господь, творящий необычайное». Я говорю, что столь благородной, столь исполненной всех милостей она была, что на видевших ее нисходили блаженство и радость; все же передать эти чувства они были не в силах. Никто не мог созерцать ее без воздыхания; и ее добродетель имела еще более чудесные воздействия на всех.

Размышляя об этом и стремясь продолжить ее хваления, я решился сложить стихи, в которых помог бы понять ее превосходные и чудесные появления, чтобы не только те, которые могут ее видеть при помощи телесного зрения, но также другие узнали о ней все то, что в состоянии выразить слова. Тогда я написал следующий сонет, начинающийся: «Столь благородна, столь скромна бывает…»

Столь благородна, столь скромна бывает Мадонна, отвечая на поклон, Что близ нее язык молчит, смущен, И око к ней подняться не дерзает. Она идет, восторгам не внимает, И стан ее смиреньем облачен, И, кажется: от неба низведен Сей призрак к нам, да чудо здесь являет. Такой восторг очам она несет, Что, встретясь с ней, ты обретаешь радость, Которой непознавший не поймет, И словно бы от уст ее идет Любовный дух, лиющий в сердце сладость, Твердя душе: «Вздохни…» – и воздохнет.

Исследователи говорят о «юношеском произведении» Данте, хотя ему было 25-27 лет, когда он писал «Новую Жизнь», а это довольно зрелый возраст для той эпохи. Данте, по всей вероятности, учился в университете в Болонье, возможно, еще до 20 лет, а в 1289 году принимал участие в военном походе. Он был активным участником кружка поэтов «нового сладостного стиля». Но в повести не упоминается даже конкретно Флоренция, а из окружения, в основном, дам лишь Беатриче изредка называется по имени.

По особенной тональности исповедь в стихах и в прозе звучит действительно как юношеская, что, впрочем, имеет свое объяснение. Смерть Беатриче и воспоминания о ней погружают поэта в детские и юношеские годы. Ведь он впервые увидел и полюбил Беатриче в девять лет, а ей еще девяти не было. С тех пор лишь издали он видел ее. Переживания многих лет ожили, обросли воспоминаниями и снами, удержанных в стихах, но столь туманных, что потребовались комментарии, в духе того времени, отдающих схоластикой.

Словом, жизненное содержание в повести скудно, лишь сны и чувства, но чувства сильные и даже чрезмерно, тем более что они были утаены от всех и от Беатриче. Впервые он увидел Беатриче в одежде «благороднейшего кроваво-красного цвета». В 18 лет она предстала перед ним, «облаченная в одежды ослепительно белого цвета, среди двух дам, старших ее годами».

Беатриче приветствовала его, и можно понять, он впервые услышал ее голос, обращенный непосредственно к нему. Он называл ее «благороднейшей», а теперь и «дамой спасительного приветствия», что составляло его высшее блаженство.

Данте видит сон, как некий повелитель – Амор – будит нагую девушку, слегка укрытую кроваво-красным покрывалом, – он узнает Беатриче, – Амор дает ей поесть «то, что пылало в его руке, и она вкушала боязливо», после этого радость Амора претворяется в рыданья, он заключает в объятия госпожу и спешно возносится – чудилось ему – в небо. Он почувствовал внезапно боль и проснулся.

Тогда же и был написан сонет, смысл которого теперь, с рассказом поэта о сне, вполне ясен.

Чей дух пленен, чье сердце полно светом, Всем тем, пред кем сонет предстанет мой, Кто мне раскроет смысл его глухой, Во имя Госпожи Любви, – привет им! Уж треть часов, когда дано планетам Сиять сильнее, путь свершая свой, Когда Любовь предстала предо мной Такой, что страшно вспомнить мне об этом: В веселье шла Любовь; и на ладони Мое держала сердце; а в руках Несла мадонну, спящую смиренно; И, пробудив, дала вкусить мадонне От сердца, – и вкушала та смятенно. Потом Любовь исчезла, вся в слезах.

В переводе А. М. Эфроса.

Амор и Любовь – одно и то же, что соответствует средневековым представлениям, об Амуре Апулея или Эроте Платона здесь нет речи и в помине; Амор – скорее ангел Любви.

Из действительных событий вот что происходит. Однажды Данте смотрел издали на Беатриче, возможно, на каком-то празднестве, что не упоминается, а между ними оказалась одна благородная дама, которая невольно стала на него оглядываться, и он решил ее выбрать завесой, дамой защиты, чтобы осталось тайной его любовь к Беатриче.

Стихи посвящались той даме, хотя он имел в виду свою любовь к Беатриче, – эти стихи не вошли в повесть, – и это продолжалось довольно долго, за это время Беатриче вышла замуж, если не раньше, но об этом не упоминается в «малой книге памяти». Где-то в это время «повелителю ангелов было угодно призвать по славе своей юную даму благородного облика, которая была всем дорога в упомянутом городе, – пишет Данте, – Я видел, как возлежало ее бездыханное тело, жалостно оплакиваемое многими дамами».

Похоже, это тоже завеса, поэт словно не в силах представить бездыханное тело Беатриче, видел он его или нет, мы не знаем.

Случилось «даме защиты» покинуть город, и поэт счел за благо выбрать другую даму, вместо той, чтобы сохранить завесу. Дамы заметили это и принялись укорять Данте в недостойном поведении, что дошло до Беатриче, и она отказала ему в ее «пресладостном привете, в котором заключалось все мое блаженство», по словам поэта, что повергло его в величайшее горе.

Он постоянно проливал слезы, сошел с лица, стал хилым, и в это время он снова увидел Беатриче среди других дам, на свадьбе одной из них, что лишь повергло его в новые муки, и он был вне себя, а дамы смеялись над ним, а что еще хуже, и Беатриче с ними смеялась над ним.

Вы меж подруг смеялись надо мною, Но знали ль вы, мадонна, отчего Нельзя узнать обличья моего, Когда стою пред вашей красотою? Ах, знали б вы – с привычной добротою Вы не сдержали б чувства своего: Ведь то Любовь, пленив меня всего, Тиранствует с жестокостью такою, Что, воцарясь средь робких чувств моих, Иных казнив, других услав в изгнанье, Она одна на вас свой взор стремит. Вот отчего мой необычен вид! Но и тогда изгнанников своих Так явственно я слышу гореванье.

Похоже, благородные дамы вывели молодого поэта на чистую воду, с его уловками носиться с завесой, они не могли – или Беатриче – не догадаться, кто по-настоящему дама его сердца. Данте, как юноша, таил свои чувства, хотя все его переживания отражались в его облике и поведении, не говоря о сонетах.

В 1289 году умер Фолько Портинари, отец Беатриче; Данте слышал речи дам, как они сочувствовали ей и восхищались ею, они заметили и на его лице горе и сострадание, что не могло им открыть глаза на причину его поведения.

И тут Данте упоминает о смерти Беатриче, как о факте, всем известном, и им пережитом, ибо вся повесть и была исповедью его сердца у ее могилы, с вознесением вслед за ее душой в высшие сферы Рая.

Как! И это все?! В единый глас сливает все стенанья Моей печали звук, И кличет Смерть, и ищет неуклонно. К ней, к ней одной летят мои желанья Со дня, когда мадонна Была взята из этой жизни вдруг. Затем, что, кинувши земной наш круг, Ее черты столь дивно озарились Великою, нездешней красотой, Разлившей в небе свой Любовный свет, – что ангелы склонились Все перед ней, и ум высокий их Дивится благородству сил таких.

Данте зовет Смерть, душа его уносится вслед за Беатриче, возносясь над кругами Ада, над уступами Чистилища, в сияющие светом сферы Рая, замысел поэмы вспыхивает как видение, и он заявляет, что если жизнь его продлится, он скажет о ней то, что еще не было сказано ни об одной женщине.

Поэтика «Новой Жизни» Данте несомненно сказалась в творчестве Сандро Боттичелли, в его фантазиях-снах о «Весне» и о «Рождении Венеры». И можно даже привести сонет, в котором проступает программа знаменитых картин художника.

Я услыхал, как в сердце пробудился Любовный дух, который там дремал; Потом вдали Любовь я увидал Столь радостной, что в ней я усомнился. Она ж сказала: «Время, чтоб склонился Ты предо мной…» – и в речи смех звучал. Но только лишь владычице я внял, Ее дорогой взор мой устремился. И монну Ванну с монной Биче я Узрел идущими в сии края – За чудом дивным чудо без примера; И, как хранится в памяти моей, Любовь сказала: «Эта – Примавера, А та – Любовь, так сходственны мы с ней».

Продолжение истории любви Данте к Беатриче мы находим в поэме «Божестенная Комедия».

После смерти Беатриче Данте женился на девушке, с которой был помолвлен в 12 лет, и включился в политическую жизнь во Флоренции со всем пылом его души, что сопровождалось работой над трактатами «Пир» и «О народном красноречии». Карьера его складывалась успешно, что отразилось на его судьбе: с приходом к власти партии «черных» – сторонников папы и дворянско-буржуазной верхушки республики (а поэт принадлежал к буржуазно-демократической верхушке) Данте был изгнан из Флоренции, а когда поэт гневно отреагировал, его заочно осудили к смерти.

С 1302 года до смерти в 1321 Данте провел в изгнании в различных городах Италии и в Париже, ситуация трагическая для гордого духом поэта. И замысел «Комедии» вполне соответствует состоянию его души, в которой кипит гнев, встают вопросы бытия и образ Беатриче в ее детстве, в юности и в высших сферах Рая, куда он ее вознес.

Жанр «Комедии», как Данте называл свою поэму, предполагает счастливый конец, и был связан с видением, весьма распространенным в Средние века. Вообще вся система загробного мира со всевозможными формами воздаяния в Аду, в Чистилище и в Раю была разработана церковной ортодоксией с необыкновенной изощренностью, и тут Данте не приходилось ничего придумывать. Но идея и сюжет «Комедии» – это всецело создание Данте как поэта и личности со всей гаммой его устремлений и переживаний с детских лет и до конца жизни, что уже не вмещается в средневековое миросозерцание и предвещает самосознание человека новой эпохи.

Главным событием в жизни Данте до 25-27 лет, судя по содержанию «Новой Жизни», была его любовь к Беатриче, глубоко утаенная, по силе впечатлений мучительная, как переживание ее смерти. Очевидно, вообще таков склад его души и характера – горячо и мучительно напряженно переживать все искания мысли и впечатления бытия.

Данте обозревает вселенную, жизнь человечества, уносясь мыслями в высшие сферы Рая вслед за Беатриче, что и есть идея и фабула его поэмы, с посещением загробного мира в духе средневекового жанра видений, со сценами воздаяния, в чем последняя истина для верующего. Жанр видений, по сути, моральной рефлексии, у Данте предстает в новом свете, наполняется сугубо поэтическим содержанием его жизни с детских лет, ведь ему предстоит встреча с Беатриче.

В этом все дело. Именно поэтическое содержание «Комедии», помимо всевозможных мук грешников, делает ее всеобъемлющим произведением, по жанру мировой драмой, как «Илиада» Гомера или «Фауст» Гете. Поэтому «Комедию» Данте стали называть божественной, что и закрепилось в ее названии – «Божественная Комедия». Моральная рефлексия и вера отступили перед силой поэтического чувства поэта, чувства любви, чувства природы, чувства истории, чувства искусства.

Я помню, как впервые зачитался «Адом», отдельным дореволюционным изданием, взятым в руки из интереса к старой книге. Я сидел в Летнем саду среди вековых деревьев и скульптур; меня удивил перевод – не терцинами Данте, а упрощенным размером, что однако не помешало проникнуться страхами поэта, который нежданно, как во сне, оказался в сумрачном лесу, и перед ним проступают то рысь, то лев, то волчица, – и во мне ожили страхи младенческих и детских лет от дикой природы, от ночи, от мироздания в целом.

Все содержание «Ада» переносило меня на Дальний Восток, места моего детства, как у поэта оживали подспудно воспоминания его детства, хотя речь он вел о муках грешников по кругам Ада, в чем нет ничего поэтического, но ужасное претворялось в самые таинственные и поэтические впечатления от природы во всех ее проявлениях. Вот подлинное поэтическое содержание I части «Божественной Комедии».

Теперь я взял в руки «Божественную Комедию» в переводе М. Л. Лозинского и много дней, лет жил Данте, читая все, что он написал, все, что о нем написано, – разумеется, не все, а то, что попадалось мне в книжных магазинах и в библиотеке Дома писателей. Это были мои досуги, как прогулки по городу и посещения Эрмитажа или Русского Музея. При этом всегда оживали во мне самые первые впечатления от поэмы, ее всеобъемлющее поэтическое богатство.

Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в сумрачном лесу, Утратив правый путь во тьме долины.

На помощь Данте приходит Вергилий, автор «Энеиды», любимый его поэт, но не сам по себе, он призван Беатриче и послан к нему, чтобы сопровождать его через Ад и Чистилище к Земному Раю. Завязка фабулы поэмы, когда видение – кажущееся посещение загробного мира – наполняется реальным поэтическим содержанием любви поэта, создает ауру самых задушевных воспоминаний из детства и юности, что – после всех ужасающих страхов Ада – мук грешников – ощущаешь в Чистилище, поднимаясь к Земному Раю, где Данте встречает Беатриче.

При чтении «Чистилища» во мне удивительным образом оживали воспоминания о первой любви, о волнениях любви в детстве моем на Амуре и в юности на берегах Невы, а для Данте, надо думать, в ходе его работы над «Чистилищем», – все содержание «Новой Жизни».

Чтобы уяснить структуру Ада, Чистилища и Рая, по представлениям Данте, для ясности воспользуемся примечаниями М. Лозинского. Ад сотворен триединым божеством как место казни падшего Люцифера. «Данте изображает Ад как подземную воронкообразную пропасть, которая, сужаясь, достигает центра земного шара. Ее склоны опоясаны концентрическими уступами, «кругами» Ада».

Данте совмещает понятия и образы христианской религии и античной мифологии, что, строго говоря, несовместимо, но совместимо в случае, если и христианская религия здесь обнаруживает свою первооснову – мифологию. Это и происходит, и от средневекового жанра видения ничего не остается, – перед нами поэтическое произведение искусства, как «Илиада» Гомера.

Таким образом, – какая неожиданность! – «Божественную Комедию» нельзя воспринимать как произведение «высокого Средневековья», даже не проторенессанса, в ней вполне выразилась эстетика Ренессанса, как в поэме Гомера – эстетика классики?! Всеобъемлющее поэтическое произведение, помимо религиозных представлений из глубин тысячелетий, обнаруживает классическую форму искусства.

Ад Данте погружен в аид, как религиозное и богословское содержание воздаяния и спасения в античную мифологию, что и станет определяющей чертой эстетики Ренессанса, с возрождением классического стиля.

«Реки античной преисподней протекают и в Дантовом Аду. В сущности, это один поток, образованный слезами Критского Старца и проникающий в недра земли. Сначала он является как Ахерон (греч. – река скорби) и опоясывает первый круг Ада. Затем, стекая вниз, он образует болото Стикса (греч. – ненавистный), иначе – Стигийское болото, в котором казнятся гневные и которое омывает стены города Дита, окаймляющие пропасть нижнего Ада. Еще ниже он становится Флегетоном (греч. – жгучий), кольцеобразной рекой кипящей крови, в которую погружены насильники против ближнего.

Потом, в виде кровавого ручья, продолжающего называться Флегетоном, он пересекает лес самоубийц и пустыню, где падает огненный дождь. Отсюда шумным водопадом он свергается вглубь, чтобы в центре земли превратиться в ледяное озеро Коцит (греч. – плач). Лету (греч. – забвение) Данте помещает в Земном Раю, откуда ее воды также стекают к центру земли, унося с собою память о грехах; к ней он добавляет Эвною».

Таким образом, внутренняя форма Ада и Чистилища продумана Данте на основе античной мифологии, что и произвело наибольшее впечатление на Пушкина (а не изощренные мучения грешников): «единый план (Дантова) «Ада» есть уже плод высокого гения», сказал он.

Там мы находим всех персонажей аида: Харона, Цербера, Миноса и т. д., многих персонажей греческой мифологии и греко-римской истории, на которых, строго говоря, юрисдикция христианской церкви не может распространяться, как и на пророка Мухаммада (Магомета), которого Данте помещает в девятом кругу Ада как отступника, рядом с Люцифером. Таков был взгляд на создателя ислама в Средние века, в чем проступало неприятие христианской церковью ренессансных явлений истории мусульман, помимо отрицания любой другой религии, кроме христианской.

Но историческая и религиозная ограниченность миросозерцания Данте не должно нас смущать, она преодолевается им же чисто поэтическим воссозданием трех сфер жизни человечества – природы, истории и культуры, по определению Шеллинга. Чтение «Ада» оставляет полное впечатление от дикой и устрашающей природы и, соответственно, человеческой природы со всеми ее слабостями, извращениями и творческой силой, способной сотворить новый мир, увидеть «новое небо и новую землю».

Чистилище Данте изображает «в виде огромной горы, возвышающейся в южном полушарии посреди Океана. Она имеет вид усеченного конуса. Береговая полоса и нижняя часть горы образуют Предчистилище, а верхняя опоясана семью уступами (семью кругами собственно Чистилища). На плоской вершине горы Данте помещает пустынный лес Земного Рая».

Поднимаясь кругами Чистилища к Земному Раю, Данте наблюдает различные, уже более милосердные формы наказания умерших под церковным отлучением, нерадивых и нерадивых, умерших насильственно, и т. д. Мы видим долину земных властителей, наказания гордецов, завистников, гневных, унылых, скупцов и расточителей, чревоугодников, сладострастников.

В Земном Раю с появлением Беатриче Вергилий исчезает, и теперь она будет сопровождать поэта в его полетах по небесным сферам Рая.

В венке олив, под белым покрывалом, Предстала женщина, облачена В зеленый плащ и в платье огне-алом. И дух мой, – хоть умчались времена, Когда его ввергала в содроганье Одним своим присутствием она, А здесь неполным было созерцанье, – Пред тайной силой, шедшей от нее, Былой любви изведал обаянье.

Беатриче встречает Данте сурово, упрекая его в том, что он, едва она умерла, «ушел к другим».

Когда я к духу вознеслась от тела И силой возросла и красотой, Его душа к любимой охладела… Так глубока была его беда, Что дать ему спасенье можно было Лишь зрелищем погибших навсегда. Беатриче и прямо к нему обращается с упреками. Природа и искусство не дарили Тебе вовек прекраснее услад, Чем облик мой, распавшийся в могиле. Раз ты лишился высшей из оград С моею смертью, что же в смертной доле Еще могло к себе привлечь твой взгляд? Ты должен был при первом же уколе Того, что бренно, устремить полет Вослед за мной, не бренной, как дотоле.

Данте в Раю возносится ввысь к Эмпирею. «Над девятью небесами Птолемеевой системы Данте, согласно с церковным учением, помещает десятое, недвижный Эмпирей (греч. – пламенный), обитель божества». Первое небо – Луна; Данте и Беатриче погружаются в ее недра, как будет и на других планетах, сотканных из света, сияние которого будет все увеличиваться к Эмпирею, и «Рай» Данте впечатляет – не содержанием: на Луне мы видим нарушителей обета, на Меркурии – честолюбивых, на Венере – любвеобильных, на Солнце – мудрецов, на Марсе – воителей за веру, на Юпитере – справедливых, на Сатурне – созерцателей, на звездном небе – торжествующих, где и дева Мария, Ева, апостолы и других торжествующих душ, образующих множество хороводов, – а непрерывным возрастанием блеска и сияния света..

В девятом, кристальном небе, это и есть Перводвигатель, обитают ангелы. И вот Эмпирей с лучезарной рекой и Райской розой.

Здесь изнемог высокий духа взлет; Но страсть и волю мне уже стремила, Как если колесу дан ровный ход, Любовь, что движет солнце и светила.

«Достигнув наивысшего духовного напряжения, – как объясняет последние строки поэмы М. Лозинский, – Данте перестает что-либо видеть. Но после пережитого им озарения его страсть и воля (сердце и разум) в своем стремлении навсегда подчинены тому ритму, в котором божественная Любовь движет мироздание».

Теперь, заново просмотрев «Божественную Комедию» после серии статей по эстетике классической древности и Ренессанса, я вижу: поэма Данте, ее поэтика предопределили основные черты и свойства эстетики художников, архитекторов, мыслителей эпохи Возрождения в Италии.

В высших сферах Рая среди ангелов, богоматери, первых библейских персонажей и апостолов мы видим, как и Данте, одну Беатриче, которая по своей красоте и разуму уподобилась ангелам, превратившись в высшее воплощение человечности, что и составляет суть гуманизма, когда в центр мира, вместо Бога, выдвигается человек.

Insipit vita nova – Данте вступал в жизнь с чувством ее новизны, как бывает по весне, и оно наполнилось его любовью к Беатриче в их детстве и юности, с пробуждением призвания. Смерть Беатриче подвигает его на познание основ бытия. В своей всеобъемлющей поэме Данте подводит итоги тысячелетиям человеческой цивилизации, предвосхищая наступление новой эпохи.

 

Мона Лиза и Леонардо да Винчи. История любви.

 

1

В статье «Леонардо да Винчи» я не касался знаменитой картины художника «Джоконда», в частности, потому что о ней идет речь в трагедии «Очаг света», то есть Леонардо и Мона Лиза в ней являются в числе действующих лиц. Между тем прошла шумная кампания по рекламе фильма «Код да Винчи», и пришлось на него откликнуться статьей «Джоконда» и «Код да Винчи». Что говорить, число предположений и версий вокруг «Джоконды» множится, что менее всего связано непосредственно с созданием художника и с его моделью. Даже серьезные исследователи весьма странно интерпретируют немногие известные свидетельства о картине Леонардо.

Датируют «Джоконду» – «После 1510 г.». «По манере исполнения пейзажа и складок одежд искусствоведы датируют это произведение приблизительно 1510 годом. Однако вполне возможно, что художник работал над портретом до самой смерти». Значит, художник мог приступить к работе и до 1510 года, а затем вносить изменения в пейзаж и складки одежды?

Нет оснований не верить красноречивому свидетельству Вазари о работе Леонардо над портретом Лизы Герардини, жены флорентийского купца Франческо дель Джокондо. И писал портрет Моны Лизы Леонардо естественно во Флоренции, когда он вернулся туда в начале XVI века, до 1508 года, когда снова уехал в Милан.

Что касается другого свидетельства – секретаря кардинала Луиджи д'Арагона о картинах Леонардо, показанных художником кардиналу 10 октября 1517 года во Франции в замке Клу: «Одна из них – портрет с натуры некоей флорентийской дамы, сделанный по просьбе Джулиано Медичи, сына покойного Лоренцо Великолепного, другая – изображение юного Иоанна Крестителя, а также Мадонна с младенцем, сидящие на коленях у св. Анны; все они совершенны», – оно лишь запутало всех исследователей.

«Портрет с натуры некоей флорентийской дамы, сделанный по просьбе Джулиано Медичи» – вовсе нельзя воспринимать как «Джоконду», нет оснований, даже косвенных. Как свести Леонардо, Джулиано Медичи и семейство флорентийского купца Франческо дель Джокондо в Милане «после 1510 г.»? Встретился с Джулиано Медичи художник в Риме, где был у него на службе с 1513 по 1516 годы, до отъезда во Францию. Портрет Моны Лизы мог быть уже у короля, а упоминается явно портрет придворной дамы… Мона Лиза у Леонардо отнюдь не предстает придворной дамой и даже супругой богатого купца, тем более «божественной» и вместе с тем «обольстительной», как на картине, о которой упоминает Леонардо в связи с Джулиано Медичи и т. д. Об иных версиях не имеет смысла говорить.

Среди изображений мадонн и светских дам Леонардо мы видим лишь два портрета женщин из купеческой среды. Это «Портрет Джиневры Бенчи», одна из ранних работ художника, и «Портрет Моны Лизы». Между ними есть нечто общее, чисто человеческое и даже интимное восприятие модели, что лишь проглядывает в «Мадонне Бенуа» и в «Мадонне Литта» или в «Портрете девушки в профиль» – в восприимчивости к красоте.

 

2

Сюжет фильма "Код да Винчи", насквозь вымышленный, опирается на известные имена и явления из мира искусства и библейской мифологии, включая апокрифы, в данном случае менее всего взаимосвязанные. Как ни удивительно, идею фильма, точнее, название фильма подал русский искусствовед, сотрудник Эрмитажа М. А. Аникин еще в 1998 году, судя по его интервью в газете «Новый Петербургъ». Ученый, оказывается, он и поэт, страстно говорит о своем открытии кода да Винчи, чуть ли не приравнивая его по значению к теории относительности Эйнштейна.

Исходная посылка: в портрете Моны Лизы зашифрована некая тайна – сама по себе проблематична. Однако ее разгадывают, высказывая всякого рода версии, «Джоконду» выдают за автопортрет художника и т. п. М. Аникин делится со своей версией, выдавая ее за эпохальное открытие: «… в Лувре находится не портрет какой-то женщины – современницы Леонардо да Винчи. Перед нами аллегория Христианской Церкви. Система доказательств довольно проста, но исключительно фундаментальна. Если лицо Джоконды разделить пополам по вертикали – на правую и левую части, то в правой части мы увидим «архетип Христа», в левой – «архетип Мадонны». То есть вкупе эти два основополагающих образа европейской и византийской культуры создают аллегорию Христианской Церкви».

Как видим, система доказательств проста: желаемое выдается за действительное. Допустим, «архетип Христа» узнаваем, чего нельзя сказать об «архетипе Мадонны». У Рафаэля «архетип Мадонны» иной. Или Рафаэль не занимался «богословием в красках», а Леонардо – только ею? Книга М. Аникина о художнике эпохи Возрождения, миросозерцание которого было очень далеко от христианской религии и церкви, так и называется – «Леонардо да Винчи, или богословие в красках» (2000 г.)

Богословие в красках – это византийская иконопись. Живопись эпохи Возрождения в Италии – нечто противоположное ей, даже по библейской тематике, не говоря о портретах. М. Аникин приводит слова Леонардо да Винчи, видя в них прямое доказательство его версии: «… живописец (…) заставляет людей любить и влюбляться в картину, не изображающую вообще никакой живой женщины. Мне самому в свое время случилось написать картину, представляющую нечто божественное; ее купил влюбленный в нее и хотел лишить ее божественного вида, чтобы быть в состоянии целовать ее без опасения. В конце концов, совесть победила вздохи и сладострастие, но ему пришлось удалить ее из своего дома».

М. Аникин полагает, что здесь речь именно о «Джоконде», которую якобы Джулиано Медичи приобрел, а затем вернул мастеру, поскольку она казалась ему слишком сладострастной и божественной, ну, совсем, как «Леда».

В картине, о которой говорит Леонардо, в изображении женщины присутствовали атрибуты ее божественности, что можно было убрать, – это нимб и младенец Иисус, что же еще? Словом, мы видим одни предположения у версии М. Аникина, который однако одарил Дэна Брауна счастливо найденным термином «код да Винчи» – в духе матрицы и т. п. Далее вступают в действие голливудские приемы и каноны разработки сюжета, съемок, рекламы, словом, законы шоу-бизнеса.

Можно ли всерьез разбирать сюжет и содержание фильма? Все ведь строится на допущениях и разгадке ребусов, тщательно составленных Дэном Брауном, зашифрованных в ключах, столь же старинных, сколь и современных, на металлических табличках и т. п., вплоть до обнаружения рода Христа и Марии Магдалины, гонимого и преследуемого Церковью, с благим концом: Одри Тоту – принцесса Софи. Детская сказка! Евангелие от шоу-бизнеса.

Что же касается понятия «код да Винчи», что считает своим открытием М. Аникин, в фильме фигурирует, похоже, в виде калькулятора, якобы изобретения Леонардо, а все сведено к поискам Святого Грааля, что в конце постулируется в нечто, что оказывается символом священного женского начала, а живым его воплощением – принцесса Софи.

В «Джоконде» – в облике Моны Лизы и в том, что Леонардо долго не расставался с ее портретом и увез с собой во Францию, – есть действительно некая тайна. В портретах Леонардо женщины все, как одна, серьезны; допустим, они знатны и не хотят снисходить до художника, да и он не охотник ни перед кем заискивать.

О работе Леонардо над портретом Моны Лизы оставил в высшей степени выразительные свидетельства Вазари. Чтобы пренебречь ими, как поступает М. Аникин, нужны веские основания. Прежде всего надо доказать, что перед нами вовсе не портрет Моны Лизы, супруги Франческо дель Джокондо, а никакая женщина… Не знаю, в чем радость видеть в ней всего лишь аллегорию Христианской Церкви.

Над портретом Моны Лизы Леонардо работал, со слов Вазари, четыре года и оставил его недовершенным. Против обыкновения, Вазари дает подробное описание портрета: «Это изображение всякому, кто хотел бы видеть, до какой степени искусство может подражать природе, дает возможность постичь это наилегчайшим образом, ибо в этом произведении воспроизведены все мельчайшие подробности, какие только может передать тонкость живописи. Поэтому глаза имеют тот блеск и ту влажность, какие обычно видны у живого человека, а вокруг них переданы все те красноватые отсветы и волоски, которые поддаются изображению лишь при величайшей тонкости мастерства».

Это не только описание картины, но раскрытие эстетики художника, с утверждением индвидуальности модели, с подражанием природе, основе классического стиля, когда нет места аллегории, но мы видим, как увлеченно работал над портретом художник, что прослеживает Вазари: «Ресницы, сделанные наподобие того, как действительно растут на теле волосы, где гуще, а где реже, и расположенные соответственно порам кожи, не могли бы быть изображены с большей естественностью. Нос со своими прелестными отверстиями, розоватыми и нежными, кажется живым. Рот, слегка приоткрытый, с краями, соединенными алостью губ, с телесностью своего вида, кажется не красками, а настоящей плотью. В углублении шеи, при внимательном взгляде, можно видеть биение пульса».

Здесь «богословием в красках», конечно же, и не пахнет, да и резать по живому – не способ изучения произведения искусства.

На этом Вазари не останавливается, превзойдя самого себя в конкретности рассказа: «Между прочим, Леонардо прибег к следующему приему: так как мадонна Лиза была очень красива, то во время писания портрета он держал людей, которые играли на лире или пели, и тут постоянно были шуты, поддерживавшие в ней веселость и удалявшие меланхолию, которую обычно сообщает живопись выполняемым портретам.

У Леонардо же в этом произведении улыбка дана столь приятной, что кажется, будто ты созерцаешь скорее божественное, нежели человеческое существо; самый же портрет почитается произведением необычайным, ибо и сама жизнь не могла бы быть иною».

Слова «скорее божественное, нежели человеческое существо» – это тоже относится к эстетике ренессансных художников, которые человека в его достоинстве пытались поднять до ангелов и даже Бога. В том же смысле далее у Вазари: «Благодаря совершенству произведений этого божественного мастера, слава его возросла…»

В отличие от портретов знатных дам у Моны Лизы нет никаких украшений (у супруги купца они, конечно, были), волосы словно не убраны, – естественная ценность молодой женщины, даже не из знати, как и природы за ее спиной, – вот что занимает художника в полном соответствии с эстетикой Ренессанса, в которой чисто человеческое предстает как нечто божественное. Это высота ренессансной классики. Это и есть, если угодно, постигнутый код да Винчи. И Микеланджело. И Рафаэля.

 

3

Мона Лиза для Леонардо – интимно близкий человек, случай для него исключительный, никто из светских дам не станет позировать день за днем в течение трех-четырех лет, тем более из дам, привлекших внимание Джулиано Медичи, здесь явно другая история, история любви художника на склоне лет, ему 52-56, он все очень красив и полон сил, Моне Лизе около 30. Эту историю Леонардо разыграл всячески, с места действия, и мне ничего не нужно было выдумывать, как воспроизвести ее в нескольких эпизодах.

Сцена 1 (Акта V). Двор дома во Флоренции с навесом, где Леонардо да Винчи устроил себе мастерскую для работы над портретом Моны Лизы, с фонтаном, ниспадающие струи которого, ударяясь о стеклянные полушария, вращают их, производя при этом тихую музыку; вокруг фонтана растут ирисы. Перед креслом ковер, на нем, свернувшись, лежит белый кот редкой породы, тоже для развлечения молодой женщины.

Леонардо, заслышав голоса, уходит; входят два музыканта, поэт, три актера.

Поэт восклицает:

– Великое событие свершилось!

Один из актеров с ужасом:

– Портрет закончен?!

Другой с унынием:

– Выступать не будем?

Третий вздыхает:

– Да, это нам в убыток, пусть художник не очень щедр, витая в облаках пред Моной Лизой, по уши влюблен.

Поэт взглядывает на актеров свысока:

– «Давида» Микеланджело видали на площади у Синьории?

– Боже! Гиганта? Как же, не прошли мы мимо.

Один из актеров с тем же ужасом:

– А что он, голый, выступил в поход?!

Музыканты, один с виолой, другой с лютней, настраивают инструменты.

Поэт про себя, прохаживаясь у фонтана:

– Заезжие актеры! Им нет дела до символа Флоренции, восставшей, как феникс, из пучины бед и смуты с созданьем дивным Микеланджело. Впервые со времен Лоренцо город вновь поддержал художников в порывах великих и могучих; и возникло чистейшее сиянье в вышине как воплощенье мощи и величья – не бога, человека во плоти, прекрасного, как Феб.

Один из музыкантов:

– О, да! Вы правы! И тот, кто сотворил такое чудо, божественен.

– О, это несомненно! Он жизнь вдохнул не в мрамор, в нас самих, повергнувшихся ниц перед монахом, который нас уверил в том, что Бог его устами паству устрашает…

Один из актеров:

– И страху-то нагнал, ах, выше меры, как дьявол не умеет нас блажить.

Входит Леонардо, пропуская вперед Мону Лизу, миловидную женщину лет 30, в сопровождении монахини.

Мона Лиза, усаживаясь в кресле, вполголоса:

– Снова музыканты? Я говорила, развлекать меня не нужно.

Леонардо, снимая покрывало с картины на поставе:

– Они уж напросились сами. Играть готовы ради собственного удовольствия.

– А актеры?

– Заезжие комедианты. Им нужно заработать хоть что-то, чтобы не протянуть ноги в их странствиях по Италии.

Мона Лиза поэту:

– Как поживаете? Послушна ли, как прежде, ваша Муза?

– О, Мона Лиза, благодарю за доброе слово. И вы угадали, вернулась Муза. Я вновь пишу, а не просто пою свои старые песни.

Мона Лиза, взглянув на художника:

– Я замолкаю, а вы говорите.

Поэт с живостью:

– Вся Флоренция словно очнулась от наваждения и колдовства Савонаролы. И это не только мои впечатления, а говорит гонфалоньер Пьеро Содерини. Он заявил, что заказ Микеланджело изваять Давида был первым единодушным решением Синьории со времен Лоренцо Великолепного.

Леонардо замечает:

– И это великолепно.

– Заказ мессеру Леонардо расписать стену в зале Большого совета за 10 тысяч флоринов и вовсе громадное дело.

– О, да! Особенно, если Микеланджело в вечном соперничестве со мной возьмется расписать там же другую стену.

– Это было бы в самом деле великолепно!

– Микеланджело меня не взлюбил почему-то.

– Он молод, он жаждет самоутверждения.

– Это понятно. Он сердится на меня за то, что я смотрю на скульпторов как мастеровых. Работать с мрамором в самом деле тяжкий, изнурительный труд. То ли дело живопись. Ни пыли, ни пота. Но «Давид» не изваяние мастерового. Ни в древности, ни в наше время ничего подобного никто не создавал.

Поэт в восторге:

– Воистину так. А флорентийцы вот как отзываются о статуе Микеланджело. Проходя через площадь Синьории, я всегда прочитываю бумажки, какие приклеивают на пьедестале. Хотите знать, что там было сегодня?

– Конечно.

Поэт, вынимая лист из книги:

– Я записал эти послания, разумеется, к Микеланджело. (Читает.) «Мы вновь стали уважать себя». «Мы горды оттого, что мы флорентийцы». «Как величественен человек!» «Пусть никто не говорит мне, что человек подл и низок; человек – самое гордое создание на земле». «Ты создал то, что можно назвать самой красотой». Ну, о бумажках с «Браво!» не говорю. А на днях висела записка с подписью.

Мона Лиза невольно:

– Я слышала о ней!

Леонардо уточняет у поэта:

– Чья?

Поэт читает:

– «Все, что надеялся сделать для Флоренции мой отец, выражено в твоем Давиде. Контессина Ридольфи де Медичи».

Леонардо с сомнением:

– Она же в изгнании.

Мона Лиза с улыбкой:

– Живет неподалеку от города в имении мужа. Не удержалась, по-видимому, и тайно приходила в город.

– И оставила записку за своею подписью. Обычная женская непоследовательность.

Поэт:

– Восхитительная непоследовательность!

Мона Лиза подхватывает:

– Смелость! Записка звучит интимно, не правда ли? А не побоялась ни мужа, ни властей. Она достойна восхищения.

Леонардо с одобрением:

– Мы ценим в людях те качества, какие ощущаем в себе, как возможность или необходимость. Вы смелы, Мона Лиза?

Поэт отходит в сторону и дает знак музыкантам. Звучит музыка в унисон со странными звуками стеклянных полушарий фонтана и воды.

Леонардо вполголоса:

– Смутил я вас вопросом? Почему?

Мона Лиза смущенно:

– Я слышала о… дружбе Контессины и Микеланджело, ну, в юности, когда ни он, и ни она помыслить едва ль посмели о любви…

– Помыслить как раз могли, как в юности бывает, когда и слов не нужно, взор открытый, движенье губ, волнение в крови, – вот и любовь, какая снится позже всю жизнь.

– И все?

– О чем вы?

Мона Лиза тихо:

– Нет, я так. А сами вы? Любили ль вы кого? Красавец целомудренный – ведь редкость.

Леонардо, опуская кисть и поднимаясь:

– Мы с вами квиты. – Актерам. – А теперь вам слово.

Актеры начинают некое представление.

Сцена 2. Там же. Леонардо да Винчи входит в дорожном плаще и с сумкой. Ковра и кресла нет, фонтан безмолвен, цветут лишь ирисы.

Леонардо беспокойно:

– Что я услышал? Только слов обрывок, из разных уст, быть может, лишь случайно сложился тайный смысл, и сердце сжалось. Три года приходила и садилась, безропотно, с доверием к искусству, причастной быть желая к красоте, с монахиней безмолвной, не таясь пред нею никогда – в словах, в улыбке.

Из-за кустов появляется лань.

Ты здесь? И тоже ждешь ее? Ну, значит, придет, узнавши о моем приезде, как обещалась тоже возвратиться в Флоренцию три месяца назад. – Леонардо снимает плащ, пускает фонтан, выносит во двор кресло, ковер, картину под покрывалом. – В последний день, я думал, не придет; я ждал с волненьем, медлила она, и вдруг вошла одна, и оглянулась, сестры Камиллы нет, как в удивленьи.

Входит Мона Лиза, оглядывается и всплескивает руками. Леонардо встречает ее, как всегда, с удивлением, не сразу узнавая ее такою, какой она уже жила в его картине. Приласкав лань, Мона Лиза опускается в кресло, и белый кот вскакивает на ее колени. Поскольку сияет солнце, Леонардо задергивает полотняный полог, и воцаряется нежный полумрак, придающий лицу молодой женщины таинственную прелесть.

– Я думал, не придете вы сегодня.

– В последний день, в надежде, что вы точку иль штрих поставите на полотне, чтоб счесть работу завершенной ныне?

– Теряете терпение?

– Еще бы! Три года, будто в церковь, постоянно я ухожу куда-то; тайны нет, Флоренция вся знает, где сижу, слух услаждая музыкой и пеньем…

– При вас монахиня ведь неотлучно, приличья все соблюдены, не так ли?

– Ах, не смешите флорентийцев! Тех, кто вырос на «Декамероне». Масла легко подлить в историю о нас.

– Судачат?

– Да, но муж мой лишь смеется. Он знает вас, меня, и прав, конечно. Он говорит, я уж похожа стала на вас, как муж с женой чертами схожи, живя друг с другом в мире много лет. Вы завтра уезжаете?

– Нет, нынче.

– И я уеду скоро, ненадолго, на столько, сколько вы сказали тоже.

– Да, месяца на три, до осени.

– Я упросила мужа взять с собою меня в Калабрию, куда он едет, известно, по делам.

– Вы упросили?

– Чтоб не скучать в Флоренции без вас и без работы вашей над портретом, в чем принимаю я участье тоже, ну, в меру скромных сил моих, конечно.

– Да в вас-то вся и сила, Мона Лиза! Пейзаж какой за вами – целый мир! И вы, как вся Вселенная и символ.

– Вы никогда не кончите портрета, когда таков ваш замысел, который все ширится – до символа Вселенной. – Поднимаясь на ноги. – Не хватит лет моих и ваших сил.

– И больше не придете вы сюда?

– Но, может быть, три месяца спустя я буду уж другой, совсем не тою, что здесь глядит на нас, живее нас. Кого б из нас признать не захотите, равно урон большой нам всем грозит. – Поскольку Леонардо медлит, она протягивает руку; он молча целует ей руку, она, наклонившись, касается губами его волос. – Счастливого пути!

– Прощайте, Лиза!

Выпрямившись, Леонардо обнаруживает себя во дворе дома, где нет ни кресла, ни ковра, ни портрета Моны Лизы. Лань пугливо убегает в кусты. Входит один из учеников.

Ученик с обескураженным видом:

– Вы вернулись, учитель!

– Ты не рад.

– Я-то рад, да у вас горе.

– У меня горе? Какое?

Ученик со вздохом:

– Так и думал. Не ведает. Нет Моны Лизы.

– Как нет?

– Она умерла где-то в пути.

Леонардо засуетившись:

– Нет, нет, она здесь.

Ученик поспешно выносит кресло и усаживает Леонардо, затем выносит подставу с портретом, снимает полотняное покрывало, и Мона Лиза взглядывает на него с улыбкой утаенной ласки, а за нею пейзаж расширяет двор до необозримых далей пространств и времени.

Портрет после внезапной смерти жены должен был забрать муж, ведь заказ мог исходить только от него, но Леонардо не отдал портрета Моны Лизы и на то у него были веские причины, он оставил его у себя, взял с собой во Францию и уступил лишь французскому королю за весьма внушительную сумму.

Это было лучшее его создание и место ему в королевской сокровищнице. Леонардо да Винчи прославил Мону Лизу, как Данте Беатриче или Петрарка Лауру, за ее доверие к нему и к живописи, за ее долготерпение, в котором проступала любовь, так и невысказанная ими, она-то и составляет тайну улыбки Джоконды, если угодно, тайну священного женского начала.

 

Рафаэль Санти (Рафаэль и Форнарина).

 

1

Эстетика Ренессанса в ее полном развитии, ренессансная классика, предстает воочию в искусстве Рафаэля, классическом по определению, как у древних греков. Разумеется, то же самое можно сказать о творчестве Сандро Боттичелли, Леонардо да Винчи, Микеланджело и высших представителей венецианской школы, отмечая при этом те или иные особенности, но образцовым по ясности, высокой простоте и задушевности поэтики и стиля выступает лишь Рафаэль. У него одного возвышенность идей и форм заключает в себе интимное, чисто человеческое и сугубо поэтическое содержание. Он классик из классиков, как Пракситель, Моцарт или Пушкин.

Рафаэль (1483-1520) из Урбино, или Рафаэль Урбинский, как его называли, будто имя его титул, князя живописи, родился и рос в Умбрии, даже в названии местности заключающей в себе нечто поэтическое, что уловил Блок:

С детских лет – видения и грезы, Умбрии ласкающая мгла. На оградах вспыхивают розы, Тонкие поют колокола.

В годы юности Рафаэля Урбино уже пережил краткий период расцвета, но еще в 1507 году при дворе герцога Урбинского собиралась художественная элита со всей Италии, там служил граф Бальдассаре Кастильоне и время бесед в его знаменитой книге «О придворном» он относит к четырем мартовским вечерам 1507 года. Рафаэль покинул Урбино в 1504 году и поселился во Флоренции, которая к тому времени давно была высшей художественной школой Италии.

Рафаэль устремился к новым высотам искусства и совершенства, хотя многие на его месте сочли бы себя уже вполне сформировавшимися художниками. В родном Урбино, заново застроенном при Федериго да Монтефельтро, который хотел сравняться с Периклом, где подолгу жил Пьетро делла Франческа и где сформировался Браманте, Рафаэль обрел особую природу живописного мышления, архитектурного по структуре, что сделало из него уникального мастера композиции.

Удивительны уже первые его картины, созданные еще в Умбрии, – «Мадонна Конестабиле» и «Обручение Марии».

«Мадонна Конестабиле» – это первая картина Рафаэля, которую мы видим в России, в Эрмитаже. Она маленькая и могла бы казаться иконой, если бы не фон – природа, что сразу превращает иконописный вид Мадонны в портрет юной женщины эпохи Возрождения, исполненной тишины и грусти, что соответствует пустынной местности – озеро с едва зеленеющими склонами холмов, с тонкими деревцами без листвы еще, вдали заснеженные вершины гор. Ранняя весна. Это из детства художника. Это воспоминания о рано умершей матери. Это и икона, и портрет. Здесь весь Рафаэль, полное воплощение замысла и грация, только ему свойственная, как его характеру, так и его созданиям.

Грация – слово, которое ныне не несет в себе того сакрального значения, какое имело в Средние века и эпоху Возрождения, в отношении Рафаэля нам ничего не скажет, если не уяснить его значение в исторической перспективе. Вот что выяснили исследователи понятия «грация». В античности «gratia» означала не столько «привлекательность, прелесть, изящество», сколько «влияние, взаимосогласие, дружбу, благодарность, прощение, благосклонность, милость, благодеяние». В богословской литературе «грация» была выделена для названия особой милости Бога – благодати. Грация – это благодать, дар небес.

В эпоху Возрождения «грация» обрела первоначальный смысл, как в античности, чисто эстетический, но с сохранением сакрального значения. Грация – это красота (Альберти), но красота благодатная, абсолютная, неизъяснимая (Фичино). Нам интересно в данном случае понимание грации графом Кастильоне, что разделял с ним Рафаэль. «Грация» у Кастильоне – это расположение или благоволение, дар или благодеяние (в том числе дар природы), небесная благодать, а также изящество, привлекательность, красота.

«В самом деле, – писал Кастильоне, словно имея в виду своего друга Рафаэля, – то ли по милости звезд, то ли природы, появляются на свет порой люди, имеющие столько изящества («grazia»), что кажется, будто они не рождены, но некий бог их сотворил собственными руками и украсил всеми духовными и телесными благами…»

Таким образом, грация – это красота, привлекательность или изящество, обладающие благодатной природой. Это чисто эстетическая категория, обогащенная высшей духовностью. Кастильоне оговаривает, что грация предполагает непринужденность, легкость, даже небрежность исполнения во всех видах человеческой деятельности, к чему должно стремиться, что однако не относится к тем, «кому ее (грацию) даровали звезды». Это всецело, видимо, относится к Кастильоне как придворному и к Рафаэлю как художнику.

Теперь мы видим, чем овеяна «Мадонна Конестабиле», благой красотой юной матери и дитя и природы в целом. То, к чему постоянно стремились художники эпохи Возрождения, к синтезу христианства и язычества (античности), у Рафаэля не цель, а свойство души и характера, сущность его личности, что и есть у него грация. По сути, это преодоление христианства, снятие через античность, в чем и заключается сущность гуманизма и Ренессанса. Грация при этом у Рафаэля – основа и сущность его стиля, классического стиля как такового. С полной свободой композиционных решений всякий раз как бы само собой достигается архитектоническое равновесие и пластика в жестах и в выражении лиц персонажей.

Грация – это античная пластика, проступающая во всех видах искусства, в ваяньи, зодчестве, в вазописи, в легкой поэзии, что вновь оживает у Рафаэля, как в русской лирике у Пушкина, в русской живописи у Ореста Кипренского и Карла Брюллова, в русской архитектуре у Карла Росси.

Эстетика Рафаэля, ренессансная классика, проступает отчетливо уже в его ранних картинах. «Обручение Марии» (1504 г.) – картина удивительная, чисто внешне даже непонятная: что и где это происходит? Во всяком случае, отнюдь не в библейские времена.

На городской площади у храма-ротонды в вышине, возможно, в Урбино или в одном из городков Умбрии, обручение рослой горожанки… Впрочем, горожанки и горожане в современных художнику одеждах, встретившись на площади, могли остановиться, чтобы нечто рассмотреть или в ожидании чего-то, все погружены словно в думы, как бывает в светлый летний день…

Само событие – обручение – не актуально, словно оно уже произошло, недаром юноша склонился и гнет или ломает о колено прут… Но что бы ни происходило на площади, храм-ротонда в вышине придает всему высокий сакральный смысл и целостность. Грация проступает в фигуре рослой девушки и в ее руке, поднятой навстречу руке мужчины с кольцом, что повторяется как некое действие в телодвижениях юноши.

У храма-ротонды фигуры гуляющих горожан, обручение Марии не привлекает их внимания, ведь они сегодня там разгуливают, – так на картине все совмещено: и священная история, и обручение горожанки, вероятно, не из богатой семьи среди случайно собравшейся публики… Перед нами погружение в миф, соприкосновение с вечностью. И вместе с тем благодатная тишина высокого летнего дня. Сама жизнь в вечности.

Вторая картина Рафаэля в Эрмитаже «Святое семейство» (1506 г.). В это время он жил во Флоренции, писал портреты, среди которых «Портрет беременной женщины» и «Немая», а также «Автопортрет» (1506 г.), «Портрет женщины с единорогом», «Портрет Анджело Дони», флорентийского купца, и «Портрет Маддалены Дони», супруги купца, – очевидно, молодого художника увлекает изучение натуры по примеру Леонардо да Винчи, – грация проступает лишь кое-где и отдаленно.

Даже «Мадонна на лугу» (1505 или 1506 г.), не заключая в себе ничего сакрального, кажется портретом молодой женщины, может быть, не матери, а кормилицы с двумя младенцами, в которых видят маленьких Христа и Иоанна Крестителя. Местность узнаваема – за лугом Тразименское озеро в окрестностях Пассиньяно, недалеко от Перуджи.

Вероятно, Рафаэль приезжал в родные края, и создание «Святого семейства» как-то связано с Гвидобальдо Монтефельтро, герцогом Урбинским, по свидетельству Вазари. Эта картина, рядом с «Мадонной Конестабиле», всегда производила на меня странное впечатление. В ней нет ничего от священного сюжета, а скорее психологический портрет молодой жены и старого мужа, который устало или равнодушно смотрит на младенца, у молодой женщины глаза открыты, но устремлены в себя, она кажется очень крупной по сравнению с тщедушным стариком. Проступает скорее психологическая коллизия чисто земного содержания, чем грация.

«Мадонна со щегленком» (1507) – наконец перед художником предстала прекрасная женщина, лицо ее светится сиянием полуопущенных глаз, вся картина пронизана грацией, той особенностью мадонн Рафаэля, каковая проявляется далеко не во всех его работах, а скорее угадывается или предполагается, чтобы просиять лишь однажды во всей силе тревожной прелестью и мощью в юном облике Сикстинской мадонны.

С конца 1508 года Рафаэль в Риме, где в это время Браманте и Микеланджело, словно сама судьба позаботилась о молодом художнике, чтобы он достиг вершин искусства, с изучением руин античности и опыта современной эпохи, то есть эпохи Возрождения в Италии в целом. Формируется, по сути, римская школа, а если взять шире, с именами Леонардо да Винчи, Андреа Палладио, Джорджоне, Веронезе, Тициана – итальянская школа, вершинное явление Высокого Ренессанса.

В работах по росписи Ватиканского дворца принимали участие многие художники со всей Италии. Но лишь Рафаэль и Микеланджело создали там целые миры.

«Сюжеты всех композиций свода и стен были продиктованы общим замыслом, – как пишет Гращенков, автор книги «Рафаэль», – сложная символика которого в конечном счете сводилась к претворению главной программы ренессансного гуманизма, пытавшегося примирить языческую философию и светскую культуру с религией, понимаемой, однако, в свете новых этических и философских представлений».

Знаменательно, это осуществлялось непосредственно в интерьерах твердыни католицизма.

В основных темах и композициях, в «историях», как говорил Вазари, какие слагал Рафаэль, как никто, фресок «Станца делла Сеньятура» перед нами воочию проступает миросозерцание эпохи с внесением в него идей ренессансного гуманизма и, разумеется, в русле его эстетики.

В «Диспуте» два мира – потусторонний и земной – резко отделены, спор ведут средневековые богословы; в «Афинской школе» мы видим лишь античных мудрецов, но под сводами ренессансного храма; на «Парнасе» присутствуют как древние, так и новые поэты, при этом они находятся подле Аполлона и муз, вокруг весенняя природа.

Переворот в миросозерцании народов Европы, с переходом от Средневековья к Новому времени, свершился. Но жизнь продолжается в русле прежних норм и обычаев. Рафаэль – придворный художник, и эта роль, похоже, его не тяготила, как роль придворного – его друга графа Кастильоне, ведь каждый из них был в своем роде идеальный художник или придворный, человек эпохи Возрождения. Известно, Рафаэль, в отличие от Микеланджело, одинокого гения по природе, впрочем, как и Леонардо, был приветлив и был всегда окружен учениками и друзьями, на улице его сопровождала, как князя, целая свита; в славе он превзошел своих знаменитых современников, а папа обещал ему красную шапку кардинала, не зная, как еще отличить его, и Рафаэля, похоже, не отвращала такая честь, если он уклонялся от женитьбы на племяннице одного из известнейших кардиналов. После смерти Браманте Рафаэль превращается в главного архитектора Собора святого Петра, увлекаясь строительством и отдельных дворцов. Он отдал девять лет работе над фресками, то есть монументальной живописи, а последние лет пять жизни архитектуре. Все это, вероятно, увлекало его, но сколько жемчужин станковой живописи так и не было им создано по наитию его гения! Был ли он счастлив? Он умер 6 апреля 1520 года в день своего рождения, в 37 лет.

«Картины других художников, – писал Вазари, – можно назвать картинами, картины же Рафаэля – сама жизнь, ибо в его фигурах мы воочию видим и трепет живой плоти, и проявление духа, и биение жизни в самом мимолетном ощущении, словом – оживленность всего живого».

В этой связи интересно привести слова Хлодовского Р. И., работами которого я постоянно пользуюсь: «Живопись Рафаэля в такой же мере больше, чем только живопись, в какой поэзия Пушкина больше, чем только поэзия. И в том и в другом случае мы имеем дело с реальной действительностью духовной жизни нации в ее предельных, абсолютных формах».

Замысел, исполнение и восприятие картины «Сикстинская мадонна» (1513-1514 гг.) исключительны, и по этому поводу наговорено столько, что возникает желание заново взглянуть на создание художника, который творил свободно, непринужденно, в отличие от Леонардо и Микеланджело, его гениальных современников, отнюдь не думая о соперничестве. Он писал, можно сказать, как Бог на душу положит, спустя рукава, охотно отзываясь на все впечатления земного бытия.

В принципе, композиция картины предельно проста. Казалось бы, найдено уникальное решение – Мадонна с земли поднята на небо, но мы не видим ни земли, ни неба, мы лишь чувствуем высоту, откуда она готова спуститься к людям, с тревогой за сына, который недовольно, по-взрослому, глядит перед собой.

Мадонна, которую обычно изображали сидящей, шествует, легко неся ребенка на руках, края ее покрывала, поверх платья, делают ее фигуру в движении мощной при маленьком, как у юной девушки, лице, – во всем нежная, чуть испуганная грация. У ног ее коленопреклоненный святой Сикст слева и святая Варвара справа. И два ангелочка на краю рампы, поскольку сверху справа и слева свисают края занавеса.

Достойно удивления, это сцена, на которую мы смотрим снизу вверх из глубины зала. Библейский миф предстает как театральное представление, как в античном театре разыгрывались мифы Древней Греции. Религиозное миросозерцание обнаруживает свои первоистоки – миф как поэтическое сказание, что отныне переходит в сферу искусства. Это высшая ступень ренессансного миросозерцания и искусства.

Белинский В. Г. в 1847 году писал из Дрездена под свежими впечатлениями от «Сикстинской мадонны»: «…Что за благородство, что за грация кисти! Нельзя наглядеться! Я невольно вспомнил Пушкина: то же благородство, та же грация выражения, при той же строгости очертаний! Недаром Пушкин так любил Рафаэля: он родня ему по натуре».

Пушкин и Рафаэль – родня по классическому стилю, а именно ренессансному классическому стилю. Великий русский критик это почувствовал, но так и не осознал, что Пушкин такое же величайшее ренессансное явление, как и Рафаэль.

 

2

В пору, когда я писал статью «Рафаэль Санти», в серьезных источниках я находил лишь отдельные упоминания и предположения о женщине, которую, по словам Вазари, художник любил до конца жизни и создал ее прекрасный портрет. Еще в 30-е годы XX века исследователи ничего не знали о ней, даже имени, хотя уже всплывало имя Форнарины в связи с портретом женщины с обнаженной грудью, что приписывают одному из учеников Рафаэля Джулио Романо.

Между тем естественно было предположить, что автор знаменитых жизнеописаний имеет в виду удивительный портрет даже среди созданий Рафаэля – Портрет женщины под покрывалом («Донна Велата»). Кто это? Та же самая Форнарина? Словом, о любовных историях Рафаэля, кроме отдельных свидетельств и домыслов, ничего достоверного я не знал.

Но стоило заглянуть в интернет, наткнулся на ряд публикаций о любви Рафаэля к этой самой Форнарине, со всевозможными подробностями, разработанными в русле двух легенд, каковые, видимо, тоже выдуманы уже в наше время в духе Голливуда.

По одной – эта самая Форнарина, дочь пекаря (из купцов) в Риме, которую встретил Рафаэль у виллы банкира Агостино Киджи Фарнезина, где работал над фресками «Триумф Галатеи» и «Амур и Психея», влюбился, заплатил ее отцу 3000 золотых, чтобы она позировала ему, то есть нанял как натурщицу, а поскольку влюбился и как любовницу, хотя у нее был жених, от которого тоже следовало откупиться, тем более что невеста успела сойтись с ним.

Словом, Рафаэль влюбился, по сути, в куртизанку, она и вела себя с ним, как куртизанка, непрерывными ласками получая от него все, чего желала иметь, не обходя вниманием учеников художника и даже его покровителя, заказчика и друга банкира Киджи, который, кстати, был женат на куртизанке Империя (известно, она послужила Рафаэлю моделью для изображения Сафо в «Парнасе»). А после ранней смерти художника Форнарина якобы сделалась настоящей римской куртизанкой.

Эта легенда вполне соответствует образу женщины-натурщицы под именем Форнарина. Пользуясь привязанностью простодушного художника, что было ей терять, тем более он позволял ей позировать и его ученикам. Но существует якобы легенда о другой Форнарине, которая была преданной подругой знаменитого художника; она после его смерти, хотя весьма им обеспеченная для жизни в миру, ушла в монастырь, о чем найдены документальные свидетельства. Правда, и куртизанка по первой легенде могла уйти в монастырь, не обязательно по своей воле, кардинал Биббиена, на племяннице которой Рафаэль собирался жениться, мог выслать его подругу из Рима.

Таким образом, доподлинная история любви художника и его возлюбленной нам неизвестна. Выдуманные истории вызывали бы лишь улыбку, если бы не примешивали в наивные россказни знаменитые картины и портреты Рафаэля, смазывая их восприятие домыслами.

Одно дело – Портрет молодой женщины («Форнарина»). 1518-1819. Нечто совсем иное – «Донна Велато». Около 1514. И вовсе запредельное – «Сикстинская мадонна». 1513-1514.

Заявлять, что Форнарина, какой бы она ни была на самом деле, послужила моделью для «Донны Велато» и «Сикстинской мадонны» нет никаких оснований. Прежде всего – по времени их создания; скорее всего Рафаэль, уже завершив эти две работы, итоговые и вершинные в его творчестве, счел за благо отдохнуть и огляделся, тут в глаза ему и попалась девушка, которая могла раньше обратить внимание на молодого и уже знаменитого художника с его учениками, которые вели совершенно иной образ жизни, чем ей предназначенный с ее замужеством не то за пастуха, не то за конюха..

Главное, у «Донны Велато» и «Сикстинской мадонны» проступает общий прототип, который узнаваем и в «Мадонне в кресле» (1514-1515), и в Марии Магдалине с «Алтаря святой Цецилии» (1514), – это один устойчивый женский образ, с которым носился художник как идеей красоты, независимо от модели или сверх той или иной модели. Здесь эстетика Рафаэля, что он однажды сформулировал в письме графу Кастильоне:

«И я скажу Вам, что для того, чтобы написать красавицу, мне надо видеть много красавиц; при условии, что Ваше сиятельство будет находиться рядом со мной, чтобы сделать выбор наилучшей.

Но ввиду недостатка как в хороших судьях, так и в красивых женщинах, я пользуюсь некоторой идеей, которая приходит мне на мысль. Имеет ли она в себе какое-либо совершенство искусства, я не знаю, но очень стараюсь его достигнуть». (Рим, 1514).

Рафаэль говорит не об идеализации, эстетика Ренессанса ориентирована на материальное, телесное, личностное. «Донна Велато» – это больше, чем портрет, это идея женской красоты, с полным воплощением индивидуальности женщины, так что она предстает как живая. Именно такой образ, такую идею художник возносит в небеса, и мы видим «Сикстинскую мадонну».

После таких взлетов нельзя было не спуститься на землю, и Рафаэль влюбляется в вполне земную девушку, нрав которой, естественно, он сразу угадал. Ее звали Маргарита, на латыни жемчужина, но художники, или сам Рафаэль, ее прозвали по роду занятий ее отца да и ее самой Форнариной (булочница).

Она стала возлюбленной художника и натурщицей в его мастерской. Житейски обычная история в среде художников в эпоху Возрождения. И в ее поведении не было ничего необычного. Пишут об ее ненасытности и об излишествах, которым предавался Рафаэль, что свело, мол, его в могилу.

Это Рафаэль нарушал меру, самая гармоничная личность из художников всех времен и народов?! Ему просто было некогда предаваться даже любви, постоянно весь в работе, живописец, архитектор, комиссар древностей, руины Рима им спасены. Он умер в возрасте, когда обыкновенно умирают гении. В 37 лет.

 

Рубенс. Истории любви и творений .

В Эрмитаже есть большой зал, весь заставленный картинами Рубенса, самый светлый, сияющий по живописи, с пышнотелыми фигурами обнаженных женщин, ничего подобного нет и в залах итальянского искусства эпохи Возрождения, не говоря о полотнах Рембрандта и малых голландцев, мимо которых идешь, чтобы попасть на пиршество великого фламандца.

Одна его картина «Персей и Андромеда» – это невероятное нагромождение мотивов и тем, с головой горгоны Медузы на щите Персея, с крылатым конем, которого удерживает не то Амур, не то ангелочек, Персей в римских доспехах, обнаженная Андромеда, она прикрывается одной рукой, которой и касается Персей, точно это миг свидания, а его голову сверху венчает венком женщина, видимо, олицетворение славы, – все сияет блеском жизни и искусства.

Откуда это великолепие, превосходящее по свободе и размаху картины первейших гениев Ренессанса в Италии? Говорят о барокко и «духе Фландрии». А Ренессанс в Нидерландах связывают с творчеством Яна ван Эйка, Иеронима Босха, Питера Брейгеля, что скорее похоже на проторенессанс в живописи, с преодолением готики у Рубенса, с формированием у него классического стиля, как у Пуссена и Веласкеса, к чему они стремились осознанно, дыша дивным воздухом Высокого Возрождения в Италии, пусть оно стало уже воспоминанием.

Жизнь свою в ее самых сокровенных переживаниях и устремлениях Рубенс, как никто из художников, воспроизвел в своем творчестве. «Автопортрет с Изабеллой Брант. Жимолостная беседка». (1609-1610). Можно ничего не знать о тех, кто изображен на картине, которая называлась «Жимолостная беседка», и недаром, но ясно: перед нами влюбленная пара, возникает невольно ассоциация – «Адам и Ева», только в одеждах современных, тщательно выписанных, драгоценных по изяществу, фактуре, цвету, а в позах, как женщина сидит внизу, а мужчина чуть выше, проступает невыразимая грация, руки не соединены, она просто положила свою на его руку, у нее ясный взгляд, у него томный, как и должно быть у влюбленного до самозабвения Адама.

Это поэма о любви к женщине, к жизни и к живописи в их превосходной степени. По сути, это претворение чудесного идеала в жизни и в искусстве, к чему лишь стремились Боттичелли, Леонардо и Рафаэль. Это венец Ренессанса. Если угодно, северный венец.

Рубенс волей судьбы сформировался как человек и художник эпохи Возрождения. Он родился при весьма удивительных обстоятельствах и рос в условиях первой буржуазной революции в Европе – в Нидерландах (на территории современной Бельгии, части Франции, Люксембурга и Голландии). Отец Рубенса, Ян Рубенс, юрист, получивший образование в Италии, был вынужден как протестант бежать вместе с семьей из Фландрии при вступлении в Южные Нидерланды испанского герцога Альбы. В Кельне он стал адвокатом Анны Саксонской, супруги Вильгельма Оранского, главы нидерландской оппозиции к Испании, и случилось так, что за деловыми отношениями обнаружилась интимная связь, и Яну Рубенсу грозила смертная казнь. Его жена, дочь антверпенского купца, Мария Пейпелинкс, – у них было четверо детей, – вступилась за мужа, когда другая на ее месте могла бы отвернуться от него, ценой своего состояния она вызволила мужа из крепости, с разрешением поселиться всей семьей в маленьком городке Вестфалии. Это было изгнанием в изгнании.

Сохранилось ее письмо мужу, которое характеризует вполне эту удивительную женщину: «Разве я могла бы быть настолько жестокой, чтобы еще более отягощать Вас в Вашем несчастии и в Вашем одиночестве, в то время как я охотно, если бы это только было возможно, спасла Вас ценой моей крови… И неужели же после столь длительной дружбы между нами возникла бы ненависть, и я считала бы себя вправе не простить Вам проступок, ничтожный в сравнении с теми проступками, за которые я молю ежечасно прощения у всевышнего отца?..

Дай бог, чтобы мое прощение совпало с Вашим освобождением – оно бы вновь даровало нам счастье. Моя душа настолько связана с Вашей, что Вы не можете не испытывать никакого страдания без того, чтобы я не страдала в такой же мере. Я уверена, если бы эти добрые господа увидели мои слезы, они имели бы ко мне сострадание, даже если бы у них были деревянные или каменные сердца… Я сделаю все от меня зависящее и буду просить за Вас заступничества перед богом, и это же будут делать наши детки, которые Вам кланяются и так страстно желают Вас видеть, как и я. И никогда больше не пишите «Ваш недостойный супруг», так как все забыто».

Такое событие в изгнании несомненно отразилось на характере Марии Пейпелинкс, вместо потерь, высшее развитие личности женщины, которая родила еще двух сыновей – Филиппа в 1574 и Петера Пауля Рубенса в 1577 году в немецком городке Зинген. После смерти мужа она вернулась в Антверпен, приняла католичество и определила младшего сына, вероятно, и Филиппа, в латинскую школу, в которой преподавали ученые иезуиты. Языки, теология, античная мифология – Рубенс еще в школе получил прекрасное образование, и в это же время он проявляет природное дарование к живописи, чему всячески содействует его мать, тем более что Филипп идет по стопам отца. В 1598 году Рубенс был принят в антверпенскую гильдию св. Луки с правом быть свободным художником. «Портрет мужчины 26 лет» (1597) свидетельствует о близости молодого художника к нидерландской школе живописи, прославленной Яном ван Эйком, что естественно. Но также естественно для того времени и особенно для Рубенса его жизнь в Италии – с 1600 по 1608 гг.

Он прямо направился в Венецию, очевидно, сознавая свое родство с венецианской школой живописи. Он копирует Тициана, но это не было ученичеством, он будет изучать и копировать Тициана в течение всей своей жизни, – это было для него, как перечитывание классики. Рубенс окунулся в эпоху Возрождения не только как художник, но и как личность, а именно ренессансная личность с ее деятельной волей и разносторонними интересами.

Он изучает памятники античности и Высокого Ренессанса и как теоретик искусства, он поступает на службу к герцогу Винченцо I Гонзага в Мантуе – не просто в качестве придворного художника, а дипломата; он проводит многие месяцы в Риме, во Флоренции, в Венеции и Генуе, а в 1603 году едет с поручениями и подарками от имени герцога в Испанию ко двору короля в Вальядолиде. Разумеется, при дворах правителей Рубенс исполняет и заказные работы, как впоследствии при английском и французском дворах. В Испании Рубенс познакомился с Веласкесом, который по его совету посетит Италию (а Пуссен – он почти всю жизнь провел в Италии).

В 1608 году Рубенс получает известие о болезни матери и возвращается в Антверпен. Он не застал мать в живых, но она, умирая, знала, что ее сын в Италии обрел как художник всеевропейскую известность. Многолетняя борьба против владычества Испании привела к разделению южных и северных провинций Нидерландов; в 1609 году северные обрели независимость в результате перемирия между Испанией и Голландией, а южные провинции, с Фландрией, став самостоятельным государством, фактически остались под властью испанского короля.

Рубенс по возвращении на родину, видимо, вновь ощутил себя фламандцем; принятый на службу при дворе эрцгерцога Альберта и эрцгерцогини Изабеллы в Брюсселе в качестве придворного художника, а когда нужно и дипломата, он оговаривает для себя право постоянно жить в Антверпене и начинает новую жизнь женитьбой на Изабелле Брант, дочери юриста восемнадцати лет.

Если Рубенс писал в Италии и Испании парадные портреты в стиле барокко, то «Жимолостная беседка» возвращает художника 32-33 лет к истокам фламандской школы, но уже на высоте Тициана и Рафаэля, только во Фландрии, отныне заключающей в себе чудесный мир мировой живописи в его ярчайших проявлениях.

«Автопортрет». (1625-1628).

«Четыре философа» (1611-1612), «Портрет камеристки инфанты Изабеллы» (Середина 1620-х), «Портрет Изабеллы Брант» (Около 1626) – это ренессансные шедевры, высокая классика, когда о барокко или «духе Фландрии» не приходится говорить, поскольку здесь торжествует эстетика Ренессанса.

«Елена Фоурмент в свадебном наряде». Деталь. (Около 1630-1631).

Но и Фландрия не отпускает Рубенса. После смерти Изабеллы Брант в 1626 году художник писал своему другу Пьеру Дюпюи: «Поистине я потерял превосходную подругу, которую я мог и должен был любить, потому что она не обладала никакими недостатками своего пола; она не была ни суровой, ни слабой, но такой доброй и такой честной, такой добродетельной, что все любили ее живую и оплакивают мертвую. Эта утрата достойна глубокого переживания, и так как единственное лекарство от всех скорбей – забвение, дитя времени, придется возложить на него всю мою надежду. Но мне будет очень трудно отделить мою скорбь от воспоминания, которое я должен вечно хранить о дорогом и превыше всего чтимом существе. Думаю, что путешествие помогло бы мне, оторвав меня от зрелища всего того, что меня окружает и роковым образом возобновляет мою боль…».

Здесь удивительны и глубина переживания, и сила мысли, подвергающая анализу состояние души. Рубенс недаром изобразил себя и своего брата Филиппа, гуманиста, среди четырех философов, при этом бросается в глаза: он выглядит старше своего старшего брата, стоик по своему миросозерцанию, а по внешнему впечатлению – величайший жизнелюб, но здесь нет противоречия, такова эстетика Ренессанса. Путешествия Рубенса связаны с его активной дипломатической деятельностью; после заключения мира между Англией и Испанией в 1630 году он был возведен в дворянское достоинство испанским и английским королями; правда, достичь мира между Южными и Северными Нидерландами ему не удается, и он снова возвращается в Антверпен, с решением жениться.

Рубенс писал своему другу Пейреску: «Правда, я был в великой милости у светлейшей Инфанты (да дарует ей Господь райское блаженство) и первых Министров Короля, а также завоевал расположение тех, с кем вел переговоры в чужих краях. Вот тогда-то я и решился сделать усилие, рассечь золотой узел честолюбия и вернуть себе свободу, находя, что нужно уметь удалиться во время прилива, а не во время отлива, отвернуться от Фортуны, когда она еще улыбается нам, а не дожидаться, когда она покажет нам спину…

Теперь, слава Богу, я спокойно живу с моей женой и детьми (о чем господин Пикери, вероятно, рассказал Вашей Милости) и не стремлюсь ни к чему на свете, кроме мирной жизни. Я решил снова жениться, потому что не чувствовал себя созревшим для воздержания и безбрачия…

Я взял молодую жену, дочь честных горожан, хотя меня со всех сторон старались убедить сделать выбор при Дворе… Я хотел иметь жену, которая бы не краснела, видя, что я берусь за кисти, и, сказать по правде, было бы тяжко потерять драгоценное сокровище свободы в обмен на поцелуи старухи».

«Сад любви». (1631). В этой большой аллегорической картине, которая отдает скорее классицизмом, чем барокко, что естественно для Рубенса, поскольку он осознанно придерживается эстетики Высокого Ренессанса, мы узнаем в правом углу входящих в Сад любви художника и его молодую жену.

«Портрет Елены Фоурмент с ее старшим сыном Францем». (1634-1635). Здесь та же тема мадонны с младенцем, обретшая чисто светский и даже бытовой характер, но сохраняющая возвышенность и сокровенность женской красоты и материнства.

«Вирсавия». (Около 1635). Библейская история, по эстетике Ренессанса, предстает как вневременное событие, которое смыкается с настоящим, перед художником его модель, он должен воспроизвести красавицу, она, как нарочно, обнажает ее прелести, не смущаясь ни слуг, ни царя Давида в отдалении, ведь все происходит сейчас – и в вечности. В вечности мифа и искусства.

«Шубка». (Около 1638-1640). В последние годы правая рука отказывалась служить художнику, говорят, из-за подагры, а скорее из-за непрерывных усилий, и ему пришлось приручить левую руку владеть кистью с такой же легкостью и точностью, как он владел правой смолоду. «Шубка» – одна из последних работ Рубенса. Ничто не говорит об осени, но о ночи любви у порога бессмертия.

 

Рембрандт. "Даная". Описание одной картины.

С Рембрандтом я встретился в раннем детстве, еще в ту пору, когда рос в родном селе, значит, когда учился в начальной школе. Помню, как ночью, весь под впечатлением от фильма о художнике, я возвращался домой из клуба, словно проваливаясь в ямы на неровностях дороги, а в вышине гирлянды ярких звезд, с их отражением на речной воде.

Пройдет время, я часто буду заглядывать в Эрмитаж и нет-нет проходить по длинному залу со множеством поперечных стендов со стороны окон, где выставлены картины Рембрандта, одно из богатейших собраний шедевров великого голландского художника. В разные годы я отдавал предпочтение Рубенсу или малым голландцам, но Рембрандт оставался мерой сокровенной подлинности искусства и жизни, что почувствовал я, как мне ныне кажется, еще в раннем детстве при первом соприкосновении с жизнью еще неведомого для меня мастера.

В портрете старушки у входа в зал я узнавал нечто родное от бабушки, а картины на библейскую тематику мне никогда особо не нравились. В дальнем углу у окна картина с изображением молодой обнаженной женщины в юности меня даже пугала, но и с годами я останавливался перед «Данаей», если там оказывался один.

Обнаженных женских тел, от идеальных по пропорциям до весьма дородных, в Эрмитаже предостаточно. Даная Рембрандта не просто модель, в воспроизведении которой всегда есть условность, что заметно и у Тициана в его версиях «Данаи», а женщина сама по себе в волнующие мгновенья ее жизни.

Между тем мы ее видим в обстановке, скорее голландско-библейской, чем древнегреческой, согласно мифу о Данае, которую посетил Зевс в виде золотого дождя. Миф у Рембрандта проступает как сама жизнь, и это в большей степени, чем у Леонардо да Винчи или Тициана. В отношении Рембрандта говорят о реализме и психологизме, все это так, но налицо при этом – эстетика Ренессанса!

И эпоха Рембрандта по явным признакам – эпоха Ренессанса в Голландии, с ее победой в национально-освободительной войне против владычества Испании и с завершением буржуазной революции. Голландия быстро становится крупнейшей торговой и колониальной державой, с открытием университетов, в частности, в Лейдене, где родился Рембрандт. Именно в этот период, с расцветом наук и искусств, в Голландии формируется национальный литературный язык, с чем связано и сложение нации, – это явления ренессансные.

Как Дюрер , как Рубенс, Рембрандт – это ярчайший всплеск Северного Возрождения с его специфическими особенностями. Только такой взгляд объясняет универсализм и масштабы гения среди его соотечественников малых голландцев и его одиночество, что обернется к концу жизни чуть ли не нищетой. Эстетика Ренессанса у Рембрандта настоена на гуманизме – не элитарного, а обращенного к человеку вне сословной иерархии, можно сказать, антибуржуазного, как в России XIX века.

Основная доминанта его миросозерцания и творчества – это человек, кто бы он ни был, при этом он воплощал для него всю природу наравне с фауной и флорой. В природе же правильных форм нет или мало, художнику важно быть верным природе, это кредо Рембрандта, отсюда его реализм, который, казалось бы, не очень отличается от поэтического натурализма малых голландцев, но масштабы не те. Дело даже не в размерах полотен, Рембрандт просто гигант по сравнению с ними по масштабам своего гения и творчества, и реализм его одухотворен психологизмом, в чем проявляется его гуманизм, любовь и сострадание к человеку, кто бы он ни был.

Рембрандт ван Рейн родился 15 июля 1606 года в Лейдене в семье мельника среднего достатка; он был восьмым ребенком и единственным, об образовании которого родители позаботились особо. Он учился в латинской школе и в университете, когда его склонность к живописи проявилась столь определенно, что он оставляет университет, по тем временам вряд ли юноша мог это сделать без согласия в семье. Он учится живописи три года в мастерской Якоба ван Сваненбюрха, лейденского живописца, происходившего из патрицианской семьи и долгие годы проведшего в Италии.

Затем для продолжения обучения отправляется не в Италию, а в Амстердам, и поступает в мастерскую Питера Ластмана, главы амстердамской школы исторической живописи, по тем временам события из истории, из мифологий и литературы равно назывались историями и служили темами исторической живописи. Рембрандт провел в мастерской Питера Ластмана всего полгода (1625), верно, его потянуло в большей степени к Франсу Хальсу, к его полнокровному искусству, по сути своей, ренессансному. Академизм исторической живописи Голландии Рембрандт преодолевает изображением конкретного человека, каким он его видит сегодня и сейчас. В библейских и античных сюжетах у него миф и жизнь смыкаются, что отмечают как новое качество, которое с Рембрандтом вошло в голландскую живопись. Между тем это свойство эстетики Ренессанса.

По возвращении в Лейден Рембрандт отдается самостоятельной работе и в течение пяти лет достигает известности, с тем он поселяется в Амстердаме (1631). Самосознание нации находит выражение в расцвете портретной живописи. Рембрандт работает по преимуществу над портретами, соперничая с Франсом Хальсом. Это касается и групповых портретов, корпоративных, можно сказать. Первый же опыт «Урок анатомии доктора Тюльпа» приносит молодому художнику из Лейдена успех и известность. У него свой дом, ученики. Рембрандт собирает произведения живописи и графики, античной скульптуры, образцы драгоценных тканей и художественного оружия.

В 1634 году Рембрандт женился на Саскии ван Эйленбюрх, сироте из богатой патрицианской семьи, с весьма значительным приданым. Все говорит о том, что этот брак, помимо естественной в то время деловой сделки, был освящен любовью, столь плодотворной для творчества. Он постоянно писал Саскию. Эрмитажная «Флора» – это всячески разубранная Саския во всей силе ее молодости.

Хорошо известен «Автопортрет с Саскией на коленях». В пору успеха и счастья Рембрандт пишет с себя пирующего блудного сына, предаваясь беззаботной жизнерадостности молодости, как художники эпохи Возрождения в Италии. И знаменитая картина «Даная» (1636) естественно связана с Саскией, только облик ее не совсем узнаваем, да и живопись кажется более позднего времени, чем известная дата создания несомненно лучшего шедевра Рембрандта.

У Саскии, слабой здоровьем, рождались слабые дети и умирали (вообще детская смертность в те времена была большая); выжил лишь последний ребенок Титус, а мать через год умерла – в 1642 году. Этот год отмечен и конфликтом с заказчиками из-за картины, получившей впоследствии название, «Ночной дозор»; это должен был быть всего лишь групповой портрет стрелков, а Рембрандт создал цельное художественное произведение, в котором не все узнавали себя в достойном, по их разумению, виде. С этого времени популярность художника пойдет на убыль. Эпоха Ренессанса, с торжеством буржуазной действительности, закатилась еще при жизни Рембрандта, что я ныне наблюдаю воочию в России.

В том же 1642 году Рембрандт пишет картину на библейскую тему «Прощание Давида с Ионафаном», представляя себя в виде Ионафана, а Саскию – в виде юного Давида. В творчестве художника замечают исследователи романтическую приподнятость, обозначая время как переходное, к чему? Снова к реализму? Нет, здесь снова налицо эстетика Ренессанса, в которой романтическое содержание миросозерцания или эпохи воплощается в классическую форму, у голландского художника весьма своеобразную. Рембрандт, пережив горе со смертью Саскии, снова влюблен в жизнь и в женщину, пусть это его служанка Гертье Диркс. Именно эта новая любовь художника наложила завесу тайны на картину «Даная».

Рембрандт особо дорожил «Данаей», ведь это не была одна из очередных его картин, которую следует выгодно продать, а интимный портрет молодой жены. Он не хотел расставаться с нею, но картина могла вызвать ревность возлюбленной служанки. Сохранились известия о ссорах между художником и Гертье Диркс и в конце концов о разрыве. Между тем у Рембрандта могло явиться неудовлетворение версией картины 1636 года и искушение переписать ее. Так и случилось.

Рентгеноскопия показала изменения в центральной части картины и черт лица героини. На лицо Саскии наложилось лицо Гертье. Теперь лицо Данаи – сочетание черт жены художника и его возлюбленной. Лишь на рентгеновском снимке проступает явственнее лицо Саскии. Рембрандт же и без рентгена видел ее черты, ее улыбку любви и счастья. Даная с трогательной радостью раскрывается навстречу золотому сиянию.

Говорят, что Рембрандт не стремился к изображению идеально прекрасного тела, как другие художники, и что внешность его модели далека от совершенной красоты. Но такова эстетика Ренессанса в Голландии, какой она была и у Шекспира. Женственность в ее зрелости, естественность ее движений и чувств, исполненных любви и грации, выделяют молодую особу как исключительный образ, достойный любви и восхищения Юпитера и самого Рембрандта.

Возможно, первоначально картина была более интимна и даже романтична как настоящий портрет молодой жены художника; спустя годы, с возросшим мастерством Рембрандт не просто изменил черты Саскии под Гертье Диркс, а создал классическое произведение искусства, непревзойденный шедевр ренессансного гения.

Рембрандт достигает классической простоты, что видно в его разработке в ряде картин темы «Святого семейства». Богоматерь предстает у Рембрандта в облике жены голландского ремесленника – плотника. Это не жанровая картина в духе малых голландцев, здесь жизнь и миф сливаются, национальное и библейское, что и лежит в основе классического стиля Северного Возрождения.

 

Смуглая леди сонетов Уильям Шекспир

 

Повесть

Королева Елизавета, взошедшая на престол в 1558 году, за шесть лет до рождения Шекспира (1564-1616), по ряду причин и обстоятельств выступила против папства и Испании, оплотов феодально-католической реакции в Европе, что соответствовало и ее образованию, редкому для женщины и королевы. Она превосходно знала языки, ее называют лингвистом и теологом, она любила празднества, танцы, театр. Она обожала восхваления ее красоте.

Королева Елизавета обладала умом и волей и имела прекрасных министров, за первые десятилетия ее царствования, с сокрушением могущества Испании, «Непобедимая Армада», которой была потоплена в 1588 году, Англия превратилась в ведущую мировую державу, с подъемом национального самосознания и с расцветом литературы, в особенности театра.

Джон Лили (1554-1606) прославился романом «Эвфуэс» (две части, 1579-1580), язык которого, чрезвычайно изысканный и вычурный, с нагромождением метафор, ученых слов, мифологических образов, с постоянной установкой на остроумие, оказал прямое влияние на большинство английских писателей, поскольку он соответствовал духу времени, стилю эпохи. Лили писал комедии типа пасторалей, большей частью на мифологические сюжеты.

В те годы, когда приехал Шекспир в Лондон, заблистала слава Кристофера Марло (1564-1593), его сверстника, сына сапожника, который, однако, получил образование в Кембридже. Он является основателем английской трагедии в той ее форме (белый стих – нововведение Марло), какую мы воспринимаем, как шекспировскую. Персонажи его из трагедий «Тамерлан», «Доктор Фауст», «Мальтийский еврей» – титанические натуры, к изображению которых Шекспир придет уже после перелома в его миросозерцании.

Роберт Грин (1558-1592), будучи сыном башмачника, учился и в Кембридже, и в Оксфорде, писал пьесы и романы, сюжетом одного из них воспользовался Шекспир в «Зимней сказке».

Томас Кид (1558-1594) прославился в свое время как автор «Испанской трагедии», в основе сюжета – месть отца за предательски убитого сына; он же написал «Гамлета» – о мести сына за отца, впрочем, существовал и «Гамлет» анонимного автора, в ходе обработки которого Шекспир и создал своего «Гамлета».

Вот что открыл Шекспир в Лондоне – великую эпоху в истории Англии и театра эпохи Возрождения.

В этих условиях Уилл должен был предпринять исключительные шаги, чтобы не просто сравняться, а превзойти своих современников, как он поступал всегда при осуществлении тех или иных замыслов. Покинув Лондон с труппой, в которой он уже вполне утвердился, Шекспир вернулся в столицу спустя два или три года. Сознавая необходимость завершения образования на уровне университетских умов, Уилл возвратился в классные комнаты.

Это и был период, когда он служил сельским школьным учителем, как передают с его слов. Недаром он свидетельствует о том сам, это был факт для него значимый. Вообще воспоминания о школе постоянно всплывают в пьесах Шекспира, и это связано не только с детством, вероятно, но и с особым этапом в его жизни.

Исследователи странно интерпретируют этот факт, если вовсе не считают его легендарным. Говорят, что Шекспир, не имея университетского диплома, мог служить лишь помощником учителя (каковым мог быть и старшеклассник), при этом в Стратфорде до отъезда в Лондон. Но помощник учителя в городе не есть «сельский школьный учитель».

Но зачем это ему понадобилось уехать из Стратфорда или Лондона в село? Только в одном случае. Это было поместье со сельской школой, а владелец его имел хорошую библиотеку и держал, возможно, труппу если не из актеров, то из учеников. Вот идеальное место для завершения образования и первых серьезных опытов в поэзии и драматургии.

Владельцем поместья со сельской школой мог быть кто угодно, отнюдь не обязательно граф Эссекс, с которым Шекспир, как предполагают, и тому есть основания, познакомился, прежде чем с его родственником графом Саутгемптоном, и это могло произойти в 1589-1591 годы, если не раньше, в разгар событий во Франции, связанных с восшествием на престол Генриха Наваррского в 1589 году. В войне с Католической лигой Генриха IV Англия приняла сторону последнего, и именно граф Эссекс был послан с войском в помощь ему в 1591 году.

Содержание комедии «Бесплодные усилия любви», в которой находят отклик на современные события в форме остроумных шуток и воспроизводится жизнь при дворе короля Наварры, названного Фердинандом, вместо Генриха IV, короля Франции, но с именами его приближенных – Бирон, Лонгвиль, Дюмен, – говорит о знакомстве Шекспира с графом Эссексом и миром знати, ибо в ту эпоху лишь при дворе, да и то в кругу, очень близком к трону, могли знать о том, что происходит в иностранных дворах.

Но не современные события, не борьба за трон занимают Шекспира, а веселое времяпрепровождение знати, нередко с объединением в кружок в подражание Платоновской академии во Флоренции.

Предполагают, что «Бесплодные усилия любви» – одна из ранних пьес Шекспира, как «Комедия ошибок» и «Два веронца», по обилию рифмованных стихов, вместе с тем они свидетельствуют о соприкосновении начинающего актера и поэта с миром знати, еще до сонетов, как знать, может быть, в качестве школьного учителя, как Олоферн при дворе короля Наварры.

«Комедия ошибок», «Два веронца» и «Бесплодные усилия любви» – это первые комедии Шекспира, как и «Генрих VI» в трех частях – первые драматические хроники, написанные предположительно в начале 90-х годов XVI века.

То, что Шекспир, подвизаясь на сцене как актер, обращается к событиям из национальной истории, естественно, это в духе времени; что касается комедий, они по форме и содержанию свидетельствуют, с одной стороны, о явном ученичестве, и о соприкосновении Уилла с миром знати, с другой. «Комедия ошибок» – это школьная пьеса, школьная как для автора, так и места, где предназначена ее постановка.

Вместе с тем это классическая пьеса, да просто переработка комедии Плавта «Менехмы», с добавлением к двум близнецам из господ двух близнецов из их слуг, что и создает путаницу между ними. Уилла занимала форма, овладеть которой, оказалось, не столь трудно. Кстати, в числе действующих лиц упоминается Пинч, школьный учитель, которому в пьесе делать нечего, и он появится в роли скорее доктора.

Комедия «Два веронца» – романтическая драма, посвященная теме любви и дружбы, при этом явно юношеское произведение. В сфере любовных чувств, пришедших в соприкосновение с миром поэзии и театра в среде знати, Уилл юн, то есть он переживает возвращение юности с восприятием действительности во всей ее свежести и новизне. Это и есть феномен Новой Жизни, что впервые пережил Данте и запечатлел в его повести «Vita nova».

Два друга расстаются, Валентин уезжает в Милан, где при дворе герцога Миланского влюбляется в его дочь Сильвию; Протей остается в Вероне, поскольку влюблен в Джулию, пишет ей письма, которые из приличия она не должна читать и даже рвет, а затем в тайне от служанки просматривает обрывки:

О ветер милый, не умчи ни слова, Дай мне собрать по буквам все письмо. Но лишь не имя «Джулия»! Ты, буря, Взмети его на край скалы прибрежной И с вышины в морскую бездну кинь! А! вот! В одной строке он назван дважды: «Протей влюбленный, горестный Протей – Прелестной Джулии». Я это разорву… Нет, ни за что! Ведь правда, как красиво Соединил он наши имена! Я лучше приложу одно к другому: Целуйтесь нежно, ссорьтесь, обнимайтесь.

Это уже почти монолог Джульетты. Проба пера. Первые три акта заведомо слабы и затянуты, робость какая-то чувствуется. Акт четвертый – на порядок выше, очевидно, был подвергнут обработке впоследствии. Похоже, это новелла и осталась ею.

Протей тоже приезжает в Милан и тотчас влюбляется в Сильвию, забыв Джулию и предав друга, – психологическая задача, которую ставит перед собой Уилл, возможно, переживший нечто подобное вскоре после отъезда из Стратфорда.

Допустим, в Лондоне он встретил земляка Ричарда Шилда, который был учеником типографщика; Ричард влюблен в молодую жену типографщика, и та не равнодушна к нему, но тут появляется Уилл, из актеров, и тоже влюбляется, – вот задача! В это время умирает старый типографщик, и Уилл, опомнившись, делает все, чтобы женить Ричарда на вдове, и становится другом семьи типографщика Шилда, у которого и отпечатает впоследствии поэмы «Венера и Адонис» и «Обесчещенная Лукреция».

Что касается «Двух веронцев», в конце Валентин простил предательство Протея, как и Джулия, поскольку влюбленность в юности столь же неодолима, сколь летуча. Эта пьеса не предназначена для публичных театров, Уилл мог писать ее лишь для узкого круга знати.

Все говорит о том, что Шекспир действительно какое-то время служил школьным учителем в поместье, владелец которого держал труппу из актеров или учеников, и он воспользовался случаем для завершения своего образования и первых опытов как в поэзии, так и драматургии. Именно в это время он начал писать поэму «Венера и Адонис», поэтому позже, будучи уже автором пяти-шести пьес и серии сонетов, он называет ее своим первенцем. Недаром и в «Бесплодных усилиях любви» при дворе короля Фердинанда появляется, кроме чудака испанца де Армадо, однотипный персонаж Олоферн, школьный учитель. При этом чудак испанец своей фамилией напоминает зрителю о «Непобедимой Армаде», сокрушенной Англией в 1588 году.

Первые комедии предназначались заведомо для узкого круга зрителей, для публичных театров Шекспир пишет драматические хроники из национальной истории, задумывая при этом сразу три части «Генриха VI», поскольку позволяет материал, а набросать – нет ничего проще.

В этом нет ничего необычного, вообще пьесы, если под рукой подходящий материал, пишутся быстро, особенно в стихах и прозе. Первые хроники Шекспира находят слабыми, даже недостойными его пера, но именно «Генрих VI» (одна из трех частей, они ставились, как отдельные произведения) в первое полугодие 1592 года превосходит по сборам пьесы Кристофера Марло и Роберта Грина. Это был успех, но, увы, это время совпало с чумой в Лондоне, которая продолжалась с временными спадами с 1592 по 1594 год, с закрытием театров, что буквально вынудило Шекспира искать новые способы для заработка.

Казалось, только-только он нашел свой путь актера, пишущего пьесы или просто переделывающего чужие для нужд своей труппы, что было в порядке вещей в те времена, с тем не очень высокий статус имел драматург. Уилл и на новом поприще проявил такую живость характера, что на него обратили внимание собратья по перу, а Роберт Грин разразился памфлетом: «Да, не доверяйте им, ибо среди них завелась одна ворона-выскочка, разукрашенная нашим опереньем. Этот человек «с сердцем тигра в шкуре лицедея» считает, что также способен греметь белыми стихами, как лучший из вас, тогда как он всего-навсего «мастер на все руки», возомнивший себя единственным потрясателем сцены в стране».

В нескольких фразах статьи, опубликованной уже после смерти Роберта Грина, обыгрываются фамилия Шекспира («потрясающий копьем») и цитата из его пьесы. Друзья Шекспира восприняли выпад Грина как клевету и возмутились.

Один из издателей книги из текстов Грина под замысловатым названием «На грош ума, купленного за миллион раскаяний» (как покаянные речи умершего), Четл принес извинения в предисловии к своей книге.

Четл заявил, что должен был отнестись к публикации собственных слов Грина с большим вниманием, тем более что он, когда печаталась книга Грина, еще ничего не знал о Шекспире, теперь он познакомился с ним и сожалеет о клевете, «потому что убедился, что его манера вести себя не менее приятна, чем те изысканные качества, которые он проявляет в своей профессии; кроме того, многие достопочтенные лица отмечают его прямодушие в обращении, что свидетельствует о честности, а отточенное изящество его сочинений говорит о его мастерстве».

Памфлет Грина и извинения Четла высвечивают темные годы, и мы видим Шекспира в роли актера и драматурга, воистину потрясателя сцены. Но чума и закрытие театров прерывают начало, казалось бы, блестящей карьеры.

Где провел эти годы Шекспир, нет сведений. Но поэмы «Венера и Адонис» и «Лукреция», посвященные графу Саутгемптону, и сонеты, в которых с бесконечными вариациями воспроизводится история его любви, предполагают его временное выпадение из актерской среды из-за чумы и пребывание в кругу графа Саутгемптона, стало быть, в это время не в Лондоне, а в усадьбах графа, возможно, в Тичфилде.

В кругу графа Саутгемптона Уилл оказался в условиях, когда ученые беседы университетских умов, перемежающиеся всевозможными шутками и театральными представлениями, напоминали прогулки и развлечения членов Флорентийской Платоновской Академии, а чума, от которой они укрылись в Тичфилде, – атмосферу «Декамерона» Джованни Боккаччо.

Но беседы и развлечения, обычное времяпрепровождение знати, сколь были ни новы и приятны для актера и драматурга, почти джентльмена, еще не сыграли бы столь важную роль в судьбе Шекспира. Здесь не названа главная составляющая вдохновения и поэтического творчества, кроме гения, – любовь, основная тема, самая сущность сонетов.

При этом надо помнить, что безусловная слава Шекспира как драматурга пришла позже, но ее не было бы, если бы не сонеты, в которых он утвердился как поэт, как уникальный лирик. Тайна личности и творчества Шекспира – в сонетах, в которых поэт выработал окончательно и всесторонне форму поэтического мышления, что он уже наглядно демонстрирует в поэмах «Венера и Адонис» (1593) и «Лукреция» (1594).

 

Глава первая

 

1

Лондон. Вестминстер. Королева Елизавета и граф Эссекс за столом играют в карты; он молод, но в его облике уже проступает страждущая мужественность, как на его портрете более позднего времени. Королева в платье, как из павлиньих перьев, молодая душой, не замечает своего возраста.

За дверью стоит начальник гвардейцев сэр Уолтер Рали, который вполне может носиться с мыслями из его более позднего письма:

– Мое сердце повергнуто в пучину отчаяния? «Я, привыкший видеть, как она ездит верхом, подобно Александру, охотится, подобно Диане, ступает по земле, подобно Венере, между тем как легкий ветерок, развевая ее прекрасные волосы, ласкает ими ее ланиты, нежные, как у нимфы; я, привыкший видеть ее порою сидящей в тени, как богиню, порою поющей, как ангел, порою играющей, как Орфей!» Я вынесу все!

Граф Эссекс вполне мог догадываться о рефлексии Уолтера Рали, над которым любил потешаться, поэтому без обиняков говорит:

– Любимцу, отвергнутому дамой, разве достойно стоять у ее двери?

Елизавета с улыбкой, которая относится скорее к ее юному собеседнику:

– Он стоит там по долгу службы и по моему приказанию.

Граф Эссекс настаивает на своем:

– Нет, ваше величество, достойнее на его месте оставить двор.

Елизавета смеется и резонно говорит:

– Сэр Уолтер Рали с превеликой радостью отправился бы в путешествие, если бы я позволила. Но он не только путешественник, но и воин, а война может начаться в самое ближайшее время. Милый друг, вы не имеете никакого права смотреть свысока на такого человека. Сэр Уолтер Рали – украшение нашего века.

Граф Эссекс с иронией:

– Всякое украшение со временем теряет блеск. Его блеск уже не слепит вас, но вы боитесь его. Разве он может достойно служить вашему величеству, если вы находитесь в вечном страхе перед ним?

Елизавета преспокойно:

– Дорогой, я никого и ничего не боюсь, ни Бога, ни смерти. Ваша надменность, когда вы еще ничего не сделали для славы, меня удивляет.

Граф Эссекс, вскакивая на ноги:

– Как ничего! Я не выпал из гнезда, а воспарил в небо и приблизился к солнцу, как Икар.

– Как Икар? Поостерегись, мой друг, опалить свои крылья и упасть в море.

Граф Эссекс без тени смущения:

– На море и на суше я свершу подвиги, коли вы, ваше величество, приблизили меня к себе, к славе вашего царствования. Последние события во Франции разве не требуют нашего вмешательства?

Елизавета, поднявшись, вступает в движениях танца:

– Генрих Наваррский взошел на французский престол. Чего же еще?

– Но против него выступила Католическая лига.

– Мы сокрушили мощь Испании, когда пресловутая Армада надвинулась на нас, у берегов Англии. В зените славы, мой друг, не стоит затевать мелких дел. Католическая лига добивается лишь одного: чтобы королем Франции был католик. На месте Генриха IV я бы приняла католичество. Но это – между нами. – С улыбкой останавливает порыв возмущения графа Эссекса и отпускает его. Генрих IV действительно вскоре принял католичество.

 

2

Постоялый двор в Кошэме. Осень 1592 года. Труппа «Слуги лорда Стренджа» после представлений уезжает; публика провожает актеров, на галереях внутреннего двора гостиницы показываются знатные дамы и господа, съехавшиеся из окрестных поместий, как на праздник. У некоторых дам на глазах слезы, им грустно, что веселье от театральных представлений кончилось, впереди зима.

Мы видим на галерее смуглую леди, глаза ее сияют изумительным блеском, как ночь звездами, и сразу узнаем ее. (В отличие от многочисленных исследователей уже несколько столетий теряющихся в догадках, кто она, вообразив, что большинство сонетов посвящены мужчине!) Рядом с нею останавливается Шекспир. Юная леди кого-то все высматривает среди актеров, чтобы помахать только ему, и не находит. Ей 14 лет, как будет Джульетте Шекспира.

Уилл вполголоса:

– Если вы ищете там меня, то позвольте вам сказать: я здесь.

– Хорошо. Прощайте!

Сверкнув молнией светом черных глаз, Мэри Фиттон машет рукой, будто он уже там, внизу, у ворот, за которыми исчезают лошади с повозками труппы «Слуг лорда Стренджа».

Уилл смеется:

– Я здесь, миссис Фиттон. Я остаюсь.

– Это безумие!

– Вы думаете, ради вас? Впрочем, и ради вас остался бы, если бы пожелали. Ради «Венеры и Адониса». Я обещал графу Саутгемптону закончить поэму еще до того, как в Лондоне откроются театры.

– Я просила вас не разговаривать со мной прилюдно.

Мэри Фиттон поворачивается спиной, но не сразу уходит. Шекспир, воспользовавшись этим, всовывает в ее руку книгу, которую сразу подхватывают.

Мэри Фиттон входит в свой номер и, не снимая шляпки, открывает книгу, находит свернутый лист. Мы слышим голос поэта.

Уилл

Как тот актер, который, оробев, Теряет нить давно знакомой роли, Как тот безумец, что, впадая в гнев, В избытке сил теряет силу воли, – Так я молчу, не зная, что сказать, Не оттого, что сердце охладело, Нет, на мои уста кладет печать Моя любовь, которой нет предела. Так пусть же книга говорит с тобой. Пускай она, безмолвный мой ходатай, Идет к тебе с признаньем и мольбой И справедливой требует расплаты. Прочтешь ли ты слова любви немой? Услышишь ли глазами голос мой?

23

Мэри Фиттон вся вспыхивает от радости и тут же с возмущением хочет порвать лист, но не решается.

– Это же всего лишь сонет. Прекрасный сонет! Кто знает, что он посвящен мне? А если и мне?! Тайный подарок вдвойне драгоценен.

Шекспир в своем номере. Горит на столе свеча. Поэт стоит у темного окна и видит, как в глубине зеркала, смуглую леди.

Уилл

Мой глаз гравёром стал и образ твой Запечатлел в моей груди правдиво. С тех пор служу я рамою живой, А лучшее в искусстве – перспектива. Сквозь мастера смотри на мастерство, Чтоб свой портрет увидеть в этой раме. Та мастерская, что хранит его, Застеклена любимыми глазами. Мои глаза с твоими так дружны: Моими я тебя в душе рисую. Через твои с небесной вышины Заглядывает солнце в мастерскую. Увы, моим глазам через окно Твое увидеть сердце не дано.

Звучит музыка. Тичфилд. В гостиной у графини Саутгемптон на вёрджинеле (разновидность клавесина) играет Мэри Фиттон (это было редкостью в ту эпоху, поэтому составляло особое очарование смуглой леди, под что подпала и королева Елизавета, любившая танцевать).

Шекспир в гостиной слушает ее игру, еще бесконечно далекий от юной леди, но, увлеченный ею, обращается к ней про себя весьма фамильярно.

Уилл

Едва лишь ты, о музыка моя, Займешься музыкой, встревожив строй Ладов и струн искусною игрой, – Ревнивой завистью терзаюсь я. Обидно мне, что ласки нежных рук Ты отдаешь танцующим ладам, Срывая краткий, мимолетный звук, – А не моим томящимся устам. Я весь хотел бы клавишами стать, Чтоб только пальцы легкие твои Прошлись по мне, заставив трепетать, Когда ты струн коснешься в забытьи. Но если счастье выпало струне, Отдай ты руки ей, а губы – мне!

24

Номер гостиницы. Входит Мэри Фиттон. Горничная помогает ей снять верхнюю одежду и выразительно смотрит на стол, где при свете свечей новый лист с сонетом. Мэри берет в руки лист, глаза ее ослепительно вспыхивают, как ночь со звездами, и откуда-то с вышины звучит голос.

Уилл

Недаром имя, данное мне, значит «Желание». Желанием томим, Молю тебя: возьми меня в придачу Ко всем другим желаниям твоим. Ужели ты, чья воля так безбрежна, Не можешь для моей найти приют? И если есть желаньям отклик нежный, Ужель мои ответа не найдут? Как в полноводном, вольном океане Приют находят странники дожди, – Среди своих бесчисленных желаний И моему пристанище найди. Недобрым «нет» не причиняй мне боли, Желанья все в твоей сольются воле.

135

Сонет отдает детством, точно поэт подпал под возраст юной леди. По-юношески наивно, так томился Ромео по Розалине, прежде чем влюбиться в Джульетту.

Горничная, угадывая состояние госпожи:

– Позвать?

Молли вся вспыхивает:

– Смеешься?

– Никто ведь не узнает. Вас разлучили с мужем, едва вы вышли замуж тайно, так вас приспичило. Теперь-то что вам пропадать?

– Но он актер.

– Тем лучше. Актер заезжий – для дам всего лишь шалость, а не грех.

– Он подкупил тебя.

– Я бы охотно переспала с ним, если бы он по уши не был влюблен в вас. А говорят, он отец семейства, у него даже дети-близнецы растут, девочка и мальчик, а ведет себя, как юноша, который влюбился в вас до смерти. Если не себя, то его хоть пожалейте.

– Боже! Это у него множество желаний, а у меня одно – желание любви.

Горничная потихоньку уходит. Входит Шекспир.

Любовная сцена, да не одна… Радость любви и обладания заключает в себе и горечь, помимо укоров совести для поэта. Голос с вышины, пока длится любовная сцена:

Уилл

Признаюсь я, что двое мы с тобой, Хотя в любви мы существо одно. Я не хочу, чтоб мой порок любой На честь твою ложился как пятно. Пусть нас в любви одна связует нить, Но в жизни горечь разная у нас. Она любовь не может изменить, Но у любви крадет за часом час. Как осужденный, права я лишен Тебя при всех открыто узнавать, И ты принять не можешь мой поклон, Чтоб не легла на честь твою печать. Ну что ж, пускай!.. Я так тебя люблю, Что весь я твой и честь твою делю!

36

 

3

Поместье Тичфилд.

В беседке граф Саутгемптон с книгой; у пруда показываются графиня Саутгемптон и сэр Томас Хенидж, влюбленная чета в сорок и шестьдесят лет.

Графиня посмеиваясь:

– С надеждой новой новою весною нам возраст не помеха веселиться в кружке из молодых повес и дам…

Сэр Томас в унисон:

– Влюбляться и любить, желать жениться, как сна в послеполуденное время… – Целует графине руку.

– Ах, сын мой заупрямился опять…

– Опять?

– Да в сторону другую совершенно, – то было он влюбился… в шестнадцать лет, и чтобы глупостей он не наделал, лорд Берли, опекун от королевы, ее министр первый, предложил его помолвить с внучкою своею Елизаветой Вир. Чего же лучше?

– Невеста, что же, хороша собой и знатна.

Графиня в раздумье:

– С моим и королевы одобрением он уступил, но углубился в книги, во пламени честолюбивых грез, и Кембридж он закончил преотлично, при этом словно сердце засушив, как первоцвет между страниц забытый, игрой ума довольный, заявил, что не намерен вовсе он жениться, покуда не свершит таких деяний, как сэр Филипп Сидни и к коим весь устремлен граф Эссекс…

– Да, граф Эссекс – большой задира…

– Лорд Берли удивленно сдвинул брови: сорвать помолвку, да с его же внучкой, да без причины веской, кроме моды на полную свободу, до безбожья? Но как заставить? Королева время дала ему одуматься – два года. До совершеннолетия.

– В 21, когда он вправе все сам решить. Разумно.

– Разумно? Боюсь, сорвет помолвку – и гнева королевы как избежать? А пуще Бога, когда в пороках он погрязнет, как его отец? Вот несчастье!

– Но красноречию Шекспира в его сонетах граф внемлет с улыбкой радости и грусти, как влюбленный в разлуке с той, чей образ носит в сердце.

Графиня с изумлением:

– Ужели он по-прежнему влюблен в Вернон!

Вот причина первых сонетов с вариациями темы женитьбы, посвященных вне всякого сомнения графу Саутгемптону, написанных, вполне вероятно, по прямому заказу графини, иначе не совсем понятна настойчивость поэта твердить одно и то же. При этом легко заметить, что сонеты о сохранении себя в детях различаются по тональности, что зависит явно от адресата, их по крайней мере два. Один – достойный во всех отношениях, это друг-покровитель поэта, которого он назовет даже «десятой музой»; другой – охотник до женщин, но любит лишь себя, ему приходится напоминать о повтореньи красоты в детях. Имя его прояснится позже.

Во всяком случае, когда шекспироведы пишут, что большинство сонетов посвящено «мужчине», неверно, это явная односторонность из-за гомосексуальной точки зрения. Сонеты посвящены другу-покровителю и юному другу, который со временем повзрослеет, и ему придет пора жениться, и смуглой леди. Ей-то посвящены большинство сонетов, что ясно по их содержанию, с учетом особенностей английского языка, что не имеет связи с известной ориентацией.

Поля, луга, дали… Шекспир и Уилли Герберт, юноша 13 лет, идут лугом.

Уилли с оживлением:

– Да, да, моя мама графиня Пэмброк – сестра сэра Филиппа Сидни, сама пишет и переводит, уж поэтому, наверное, и учитель мой – поэт Самуэль Даниэль. И мама, и Даниэль в восторге от вашей поэмы «Венера и Адонис».

Уилл удивленно:

– Как! Моя книга дошла до вашего поместья Вильтон?

– Уилл! Она дошла до Оксфорда и Кембриджа. Профессора и студенты в восторге. Разве вы не слыхали?

Уилл смеется:

– Да, студенты, говорят, кладут под подушку мою поэму, ложась спать.

– Это и я делаю. Только я не понимаю Адониса. Кто бы устоял на его месте?!

– Вы еще юны, мой друг.

– Ну уж не настолько, чтоб не ведать желаний, как Адонис.

Уилл взглядывает вдаль:

– Да, да, я помню, желания меня томили в вашем возрасте так же, как и ныне, словно с вами я снова юн. Но время неумолимо.

С вышины, как песня жаворонка, звучит голос.

Уилл

Когда подумаю, что миг единый От увяданья отделяет рост, Что этот мир – подмостки, где картины Сменяются под волхованье звезд, Что нас, как всходы нежные растений, Растят и губят те же небеса, Что смолоду в нас бродит сок весенний, Но вянет наша сила и краса, – О, как я дорожу твоей весною, Твоей прекрасной юностью в цвету. А время на тебя идет войною И день твой ясный гонит в темноту. Но пусть мой стих, как острый нож садовый, Твой век возобновит прививкой новой.

15

И видим мы Шекспира с графом в саду, и слышим его голос в вышине…

Но если время нам грозит осадой, То почему в расцвете сил своих Не защитишь ты молодость оградой Надежнее, чем мой бесплодный стих?

Это уже другая сфера бытия, выше – юность, красота и поэзия, что можно передать в вечность в стихах, здесь – сфера жизни, в которой стих бессилен.

Вершины ты достиг пути земного, И столько юных, девственных сердец Твой нежный облик повторить готовы, Как не повторит кисть или резец. Так жизнь исправит всё, что изувечит. И если ты любви себя отдашь, Она тебя верней увековечит, Чем этот беглый, хрупкий карандаш. Отдав себя, ты сохранишь навеки Себя в созданье новом – в человеке.

16

Две сферы бытия – поэзия и жизнь – поэт четко различает. Так и видишь, как Шекспир, ломая карадаш, отбрасывает его.

Между тем Уилл увлекается красотой светлокудрого юноши, прекрасного, как Адонис, чего не скажешь про графа Саутгемптона, красота его скорее личности, а не лица. Поэт любуется летним днем и юношей, совершая с ним прогулку, мы слышим его голос, как вновь и вновь возникающую музыку:

Уилл

Сравню ли с летним днем твои черты? Но ты милей, умеренней и краше. Ломает буря майские цветы, И так недолговечно лето наше! То нам слепит глаза небесный глаз, То светлый лик скрывает непогода. Ласкает, нежит и терзает нас Своей случайной прихотью природа. А у тебя не убывает день, Не увядает солнечное лето. И смертная тебя не скроет тень, – Ты будешь вечно жить в строках поэта. Среди живых ты будешь до тех пор, Доколе дышит грудь и видит взор.

18

Уилли выдает семейные тайны:

– Сэр Филипп Сидни был влюблен в сестру графа Эссекса Пенелопу, которую он воспел под именем Стеллы; хотя любовь была взаимная, ее выдали замуж за лорда Рича…

Шекспир уже знал или догадывался о многом:

– Что внесло подлинный драматизм в сонеты под общим названием «Астрофил и Стелла»…

Уилли заявляет решительно:

– Но ваши сонеты мне нравятся больше. И маме тоже.

Уилл смеется:

– Я и стараюсь для вас, настоящих ценителей поэзии!

 

Глава вторая

 

1

Теперь впору вновь обратиться к комедии «Бесплодные усилия любви», как Шекспир, который не мог не почувствовать, что в поместье Тичфилд он оказался в ситуации, весьма сходной той, им воспроизведенной ранее в пьесе, так не вполне законченной. Какие изменения он внес, неизвестно. Возможно, Олоферн, школьный учитель, фигурировал и в первой редакции, но теперь он явно напоминает Джона Флорио из круга графа Саутгемптона и произносит фразу из его книги: «Венеция, Венеция, кто тебя не видит, не может тебя оценить».

Все говорит о том, что Шекспир, воспроизведя в комедии «Бесплодные усилия любви» историю о посещении французской принцессой двора Генриха Наваррского понаслышке, имеет в виду конкретных лиц из круга графа Эссекса или графа Саутгемптона, включая себя и смуглую леди. Этот круг лиц, как король и его приближенные в комедии, решил посвятить три года серьезным занятиям, поскольку цель жизни – слава. Король заявляет:

Наварра наша станет чудом света, Двор – малой академией, где будем Мы созерцанью мирно предаваться.

Для занятий науками принимается устав, похожий на монастырский, что тут же вызывает протест.

Бирон заявляет королю: Я клялся вам в ученье быть три года, А тут немало есть иных обетов… Не спать, не видеть женщин и поститься – Мне с этим слишком трудно примириться.

Вполне можно представить, как Уилл поселился у знатного покровителя, устроившись у него на службу школьным учителем, как Олоферн, однако играет роль Бирона, по сути, главного героя комедии и устроителя празднеств, при этом поэт входит в узкий круг своего покровителя, учредившего нечто вроде академии, что было в моде у просвещенной знати в ту эпоху, но в комедии ее устав высмеивается именно как монастырский, какой в той или иной степени распространяла церковь на всю ее паству в Средние века. Бирон отрицает именно средневековые представления о познании:

Чтоб правды свет найти, иной корпит Над книгами, меж тем как правда эта Глаза ему сиянием слепит. Свет, алча света, свет крадет у света. Пока отыщешь свет во мраке лет, В твоих очах уже померкнет свет. Нет, научись, как услаждать свой взгляд. Его в глаза прелестные вперяя, Которые твои зрачки слепят, Их тут же снова светом озаряя. Наука – словно солнце.

Комедия «Бесплодные усилия любви», первоначально набросанная в 1589-1590 годы, подверглась обработке в 1594 году, как полагают, после пребывания Шекспира во время чумы в кругу графа Саутгемптона, когда и разыгралась драматическая любовная история поэта со смуглой леди, запечатленная в сонетах.

Начало этой истории, с явлением смуглой леди, названной Розалиной, мы находим в комедии. Она знала Бирона, то есть Шекспира, раньше, возможно, в кругу графа Эссекса или графини Саутгемптон в Лондоне, и так отзывается о нем:

Уму его находит пищу зренье: На что ни взглянет он, во всем находит Предлог для шутки тонкой и пристойной, Которую язык его умеет Передавать таким изящным слогом, Что слушать даже старикам приятно, А молодежь приходит в восхищенье, Внемля его изысканной беседе.

Между тем Бирон возносит красоту Розалины, хотя король находит ее лицо смолы чернее:

Без Розалины, – или я не я, – Навеки б тьма вселенную сокрыла. Все краски, слив сверкание свое, Украсили собой ее ланиты. Так совершенна красота ее, Что в ней одной все совершенства слиты… Лет пятьдесят из сотни с плеч долой Отшельник, заглянув ей в очи, сбросит И, к детству возвращенный красотой, Не костылей, а помочей попросит. Как солнце, блеск всему дает она.

В парке, где собственно все и происходит, прогуливаются школьный учитель и священник. Из разговора между ними, без всякой необходимости для действия, прояснивается ситуация, в какой мог находиться Уилл, будучи школьным учителем.

Священник говорит учителю: «Сударь, я благодарю творца, пославшего нам вас. И мои прихожане тоже. Вы отлично печетесь об их сыновьях, да и дочерям их от вас большая польза. Вы – добрый член нашей общины».

Олоферн отвечает: «Если их сыновья сообразительны, я не обделю их познаниями; если их дочери способны, я приспособлю их к делу» и приглашает священника на обед к отцу одного из его питомцев, – «ибо пользуюсь влиянием на родителей вышесказанного дитяти или питомца», – где он собирается оценить стихи, прочитанные священником.

Это бытовой эпизод, всплывший в памяти Уилла из поры, когда он служил сельским школьным учителем. При этом он проявлял и иные таланты.

Армадо обращается к Олоферну: «Дело в том, – однако, любезнейший, я умоляю вас сохранить это в тайне, – что король желает, чтобы я развлек эту очаровательницу-принцессу каким-нибудь усладительным увеселением, зрелищем, спектаклем, пантомимой или фейерверком. А посему, сведав, что священник и вы, дражайший мой, не чужды вышесказанным импровизациям и внезапным излияниям веселости, пожелал я обратиться к вам, дабы просить вас содействовать мне в этом деле».

Олоферн советует вывести перед принцессой «Девять героев», при этом берется сыграть сразу трех героев. В этом школьном учителе Уилл явно обыгрывает свое недавнее, весьма знаменательное для него прошлое, как в Бироне – свое настоящее, с увлечением светской дамой, «с шарами смоляными вместо глаз».

Бирон в пьесе всех увереннее чувствует и говорит как главное лицо, в принципе, Уилл должен был вести себя так во время праздников и представлений, устраивая их сам. К живым картинам с явлением девяти героев древности, что окончательно обнаруживает отсутствие сюжета у комедии, Шекспир добавляет две песни «Весна» и «Зима», которые удивительно не к месту для пьесы и к месту, если в ней обнаруживается автобиографическое содержание, настолько явное для поэта, вплоть до воспоминаний из детства в городке среди лугов и лесов, что всплывает, когда ты влюблен.

Весна

Когда фиалка голубая, И желтый дрог, и львиный зев, И маргаритка полевая Цветут, луга ковром одев, Тогда насмешливо кукушки Кричат мужьям с лесной опушки: Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Опасный звук! Приводит он мужей в испуг… и т. д.

Зима

Когда свисают с крыши льдинки, И дует Дик-пастух в кулак, И леденеют сливки в крынке, И разжигает Том очаг, И тропы занесло снегами, Тогда сова кричит ночами: У-гу! У-гу! У-угу! Приятный зов, Коль суп у толстой Джен готов… и т. д.

Это воспоминания детства ожили в тех особенных условиях, в каких оказался Уилл в Тичфилде, с возвращением юности он сам юн, самое время для поэм и сонетов.

 

2

После увеселений в парке с представлением отдельных эпизодов из комедии «Бесплодные усилия любви» Шекспир и Мэри Фиттон находят, наконец, уединение… Поцелуи и объятия…

– Я уж думал, не увижу вас.

– Я могла приехать лишь тогда, когда вслед за вами все в округе стали ожидать приезда актеров, наконец прошел слух, и все стали съезжаться в Кошэме. Вот я здесь!

– Чудесно!

Молли заинтересованно:

– Уилл, но как я попала в пьесу «Бесплодные усилия любви», сыгранные на свадьбе графа Эссекса?

– Судьба, я думаю, Молли. Мне все кажется, что я давно вас знаю.

Молли вспыхивает:

– Но вы же надо мною посмеялись!

Шекспир качает головой:

– О, нет! Я облик ваш вознес до неба, с сияньем звезд в ночи благоуханной.

– Могу ль поверить вам? Ведь вы насмешник…

– Мне юность возвращает красота, столь яркая и нежная до страсти, с волнением любви и негой вдохновенья…

– Вы влюблены? И это не игра?

– Как взор ваш не игра, а окна счастья.

Молли с огорчением:

– Как окна в доме, где, увы, нет счастья.

Шекспир удивлен:

– Как счастья нет, когда вы воплощенье самой Венеры, женственности дивной?

– Вы первый, кто возносит облик мой. Могу ль поверить я, что это правда?

– Весь мир заставлю я поверить в это!

– .Мне кажется, мы заблудились с вами.

– Мы заблудились? Значит, мы одни.

– Мне страшно! Скоро ночь.

– Еще не скоро. Пусть Фаэтон уронит в море солнце, и ночь придет до времени, ночь счастья.

Молли с упреком:

– Вы завели меня нарочно в глушь?

Шекспир, словно один и с Молли:

– Нет, вы меня вели; я здесь впервые и мало троп заветных исходил, где вы прошли и образ ваш витал, то прячась, то показываясь в свете, как нимфа то в тунике, то без оной…

– Как! Обнаженной вовсе? Это я? Ах, это сон! Но даже и во сне я не должна уединяться с вами.

– С актером?

– Нет, с поэтом и… сатиром, который в леди видит нимфу…

– Да! Прекрасный случай для любовной связи.

– Смеетесь?

– Да.

– Как «да»?

Шекспир весь в переживаниях вообще и минуты:

– Но не над вами. Как я влюблен, и вы ведь влюблены с полуулыбкой губ и глаз сокрытых и с грацией прелестной нимфы юной, и луг влюблен, цветами расцветая, с тропинками влюбленных без конца.

– Куда они ведут?

– В Эдем.

Выходят к охотничьему домику.

 

3

Мы видим графа Саутгемптона, как он, прохаживаясь по аллее парка, разговаривает с Флорио, и слышим голос из беседки:

Уилл

Лик женщины, но строже, совершенней Природы изваяло мастерство. По-женски нежен ты, но чужд измене, Царь и царица сердца моего. Твой ясный взор лишен игры лукавой, Но золотит сияньем всё вокруг. Он мужествен и властью величавой Друзей пленяет и разит подруг. Тебя природа женщиною милой Задумала, но, страстью пленена, Ненужной мне приметой наделила, А женщин осчастливила она. Пусть будет так. Но вот мое условье: Люби меня, а их дари любовью.

20

Это соответствует портрету графа Саутгемптона, в очертаниях лица которого есть женственность, хотя во всем его облике явно проступает мужественность.

Шекспир в ночных бдениях, с образом возлюбленной, возникающей в ночи.

Уилл

Трудами изнурен, хочу уснуть, Блаженный отдых обрести в постели. Но только лягу, вновь пускаюсь в путь – В своих мечтах – к одной и той же цели. Мои мечты и чувства в сотый раз Идут к тебе дорогой пилигрима, И, не смыкая утомленных глаз, Я вижу тьму, что и слепому зрима. Усердным взором сердца и ума Во тьме тебя ищу, лишенный зренья. И кажется великолепной тьма, Когда в нее ты входишь светлой тенью. Мне от любви покоя не найти. И днем и ночью – я всегда в пути.

27

Это живая сцена, как Шекспир в течение дня томился, набрасывая новую поэму «Обесчещенная Лукреция», и не находил покоя в ночи, как всякий влюбленный, да еще актер в среде знати, где он не должен узнавать свою возлюбленную. По крайней мере, не выказывать открыто свое увлечение замужней женщиной.

Как я могу усталость превозмочь, Когда лишен я благости покоя? Тревоги дня не облегчает ночь, А ночь, как день, томит меня тоскою. И день и ночь – враги между собой – Как будто подают друг другу руки. Тружусь я днем, отвергнутый судьбой, А по ночам не сплю, грустя в разлуке. Чтобы к себе расположить рассвет, Я сравнивал с тобою день погожий И смуглой ночи посылал привет, Сказав, что звезды на тебя похожи. Но все трудней мой следующий день, И все темней грядущей ночи тень.

28

Оказавшись из-за эпидемии чумы не у дел, несмотря на благоприятную обстановку в усадьбе Тичфилд, Шекспир особенно остро предается воспоминаниям и восклицает:

Когда, в раздоре с миром и судьбой, Припомнив годы, полные невзгод, Тревожу я бесплодною мольбой Глухой и равнодушный небосвод И, жалуясь на горестный удел, Готов меняться жребием своим С тем, кто в искусстве больше преуспел, Богат надеждой и людьми любим, – Тогда, внезапно вспомнив о тебе, Я малодушье жалкое кляну, И жаворонком, вопреки судьбе, Моя душа несется в вышину. С твоей любовью, с памятью о ней Всех королей на свете я сильней.

29

Снова свидание, или всего лишь воспоминание о встречах, что сопровождается голосом Шекспира:

Когда на суд безмолвных, тайных дум Я вызываю голоса былого, – Утраты все приходят мне на ум, И старой болью я болею снова. Из глаз, не знавших слез, я слезы лью О тех, кого во тьме таит могила, Ищу любовь погибшую мою И все, что в жизни мне казалось мило. Веду я счет потерянному мной И ужасаюсь вновь потере каждой, И вновь плачу я дорогой ценой За то, за что платил уже однажды! Но прошлое я нахожу в тебе И все готов простить своей судьбе.

30

Любимая женщина становится родной, и в ней оживает все, что дорого и мило было в жизни с самых ранних лет; вообще, можно подумать, Шекспир знал еще в детстве ту, которая одарила его тайной любовью.

В твоей груди я слышу все сердца, Что я считал сокрытыми в могилах. В чертах прекрасных твоего лица Есть отблеск лиц, когда-то сердцу милых. Немало я над ними пролил слез, Склоняясь ниц у камня гробового, Но, видно, рок на время их унес, – И вот теперь встречаемся мы снова. В тебе нашли последний свой приют Мне близкие и памятные лица, И все тебе с поклоном отдают Моей любви растраченной частицы. Всех дорогих в тебе я нахожу И весь тебе – им всем – принадлежу.

31

Это исключительная любовь, объемлющая всю жизнь человека в его самых заветных связях с родными, близкими, с миром, с возвращением прошлого, с возвращением юности с ее свежестью и новизной восприятия действительности, что и есть поэзия, с явлением гениального лирика. И в этой высшей сфере мировой лирики Шекспир отныне будет узнавать, предугадывать смуглую леди как первообраз женщин, воспетых поэтами:

Когда читаю в свитке мертвых лет О пламенных устах, давно безгласных, О красоте, слагающей куплет Во славу дам и рыцарей прекрасных, Столетьями хранимые черты – Глаза, улыбка, волосы и брови – Мне говорят, что только в древнем слове Могла всецело отразиться ты. В любой строке к своей прекрасной даме Поэт мечтал тебя предугадать, Но всю тебя не мог он передать, Впиваясь в даль влюбленными глазами. А нам, кому ты, наконец, близка, – Где голос взять, чтобы звучал века?

106

 

Глава третья

 

1

Тичфильд. Зимний вечер. В гостиной граф Саутгемптон, Джон Флорио, Шекспир и гости, среди них три юные дамы Анжелика, Франсис и Молли.

Уилл ( как бы про себя)

Заботливо готовясь в дальний путь, Я безделушки запер на замок, Чтоб на мое богатство посягнуть Незваный гость какой-нибудь не мог. А ты, кого мне больше жизни жаль, Пред кем и золото – блестящий сор, Моя утеха и моя печаль, – Тебя любой похитить может вор. В каком ларце таить мне божество, Чтоб сохранить навеки взаперти? Где, как не в тайне сердца моего, Откуда ты всегда вольна уйти. Боюсь, и там нельзя укрыть алмаз, Приманчивый для самых честных глаз!

48

Флорио, переглянувшись с графом:

– Все чаще мы слышим сонеты, обращенные к леди. Ах, кто же это, Уилл?

– Зачем вам знать?

Генри, поглядывая вокруг свысока и по росту, и чувства собственного достоинства:

– Ну, хотя бы для того, чтобы нечаянно не выступить вашим соперником. Ведь ваша тайна – от досужих глаз и мнений, а не от нас, ваших друзей, которые будут рады, вместе с вами, привечать вашу избранницу. Позвольте нам угадать, кто она?

Уилл смеется:

– Хорошо. От вас-то тайн у меня нет и не может быть.

Граф Саутгемптон приглядывается к дамам, словно раздумывая, какая из них ему больше нравится.

Анжелика оживляясь:

– Что с ним? Он, кажется, впервые нас заметил? А то все заглядывался на Уилли, вслед за Шекспиром, который влюблен в юношу.

Молли с улыбкой:

– Как Венера в Адониса?

Франсис уверенно:

– Наш Уилли, конечно, сойдет за Адониса, но он явно неравнодушен к женщинам, и проводит с нами время куда более охотно, чем в окружении графа Саутгемптона и Шекспира.

Молли негромко:

– С Шекспиром ясно. Он поет платоническую любовь. А граф Саутгемптон еще молод. Это он-то и есть Адонис, которого Шекспир устами самой Венеры… приучает к мысли о женитьбе, по просьбе графини. Отказываться от помолвки с внучкой первого министра короны – случай небывалый.

Анжелика с надеждой:

– Мне кажется, я знаю, что у графини на уме. Она будет рада, если Генри влюбится в меня.

Франсис с вызовом:

– Нет, в меня!

Молли решается:

– Вряд ли ваше соперничество между собою вскружит голову графу Саутгемптону. Придется мне за него взяться.

Анжелика с мольбой:

– Но ты же замужем, Молли!

– Может, это и лучше. Надо, чтобы Адонис возжаждал любви и женитьбы, а для этого все усилия, доступные любви, хороши. Я буду наперсницей вас обеих, если вы поведете себя соответственно.

Анжелика с любопытством:

– Что это значит – соответственно? Прилично – или наоборот?

Молли смеется:

– Как! Не понимаете? Вы ссоритесь между собою вместо того, чтобы сообща вести осаду крепости, бросая через стены неотразимые стрелы Амура.

Анжелика простодушно:

– Но это же у Амура золотые стрелы, а у нас?

Молли со знанием дела:

– Влюбленные взгляды – это и есть неотразимые доводы любви. Хоть вы сами-то влюблены в нашего Адониса? Или просто хотите выйти за него замуж? Ждете любви от него? Таким образом ничего не дождетесь.

Мэри Фиттон и граф Саутгемптон – они у всех на виду, как на сцене, поскольку это был редкий случай, когда граф разговаривал с молодой женщиной.

Молли, поднимая голову:

– Ах, граф, по вашему совету я перечла поэму нашего Шекспира «Венера и Адонис».

Генри улыбается сдержанно:

– Браво, браво! Читали с удовольствием?

– Скорее с досадой.

– С досадой? Отчего же, Молли?

Мэри Фиттон растроганно:

– Молли! До сих пор я слышала от вас лишь миссис Фиттон.

– Ох, что же удивительного в том?

Мэри Фиттон, бросая на него влюбленный взгляд, а голос ее звучит взволнованно-нежно:

– Когда вы здесь, как принц, наследный принц, при этом вы прекрасны, как Адонис, не смею и подумать я о счастье привлечь вниманье ваше к моей особе, поэтому я тронута до слез. Простите!

Генри с изумлением, про себя:

– Вправду тронута до слез? И взгляд влюбленный, как стрела, пронзила и впрямь до судорог наслаждения, а очи черные сияют светом, пленительным до неги и любви.

Молли, торжествуя про себя:

– Что с вами, граф? Иль в самом деле вы Адонис, чья душа с таким трудом выносит любовь самой Венеры?

Генри выпрямляется:

– Я – Адонис, а вы Венера? Вы это разыграть хотите здесь и на виду у всех? Мысль хороша, но я плохой актер. – Оглядывается, ищет кого-то глазами. – Шекспир же, молодой душой, для роли Адониса, конечно, староват. Но есть у нас Уилли, вот кому роль эта впору. С ним сыграйте пьесу, которую Шекспиру сотворить с поэмой под рукой – пустяк.

Мэри Фиттон, слегка смущенная:

– Но, граф, я вижу в вас Адониса. Венера недаром же в него влюбилась страстно, совсем, как смертная, а не богиня, поэтому беспомощнее нас.

– И в самом деле!

– Нам справиться с Адонисом нетрудно, и жив остался бы, а уж как счастлив!

Генри, уводя в сторону Молли:

– Вы знаете, я, как Шекспир, восхищаюсь красотой Уилли, при этом вовсе неравнодушен к женщинам, я не Адонис…

Мэри Фиттон, оглядываясь:

– Шекспир?

Генри, лукаво взглядывая на Мэри Фиттон:

– Я скажу больше, он страстно влюблен в одну даму.

Молли быстро, страстным полушепотом:

– Откуда вы знаете? Неужели он выбрал вас в наперсники?

– Нет. Он поет любовь, из его сонетов.

– Вы знаете, кто она?

– Кто бы она ни была, поэт обессмертил ее.

– Значит, вы не знаете, кто она?

Генри смеется:

– Никто не знает. Шекспир держит имя своей возлюбленной в тайне, по ее просьбе или приказанию. Я думаю, она просто замужем, и связь с поэтом, конечно, должна хранить в тайне от света. Но, кажется, я начинаю догадываться, кто она.

– Кто же?

Граф Саутгемптон, взглядывая вдоль анфилады комнат, видит, как в сторону поспешно уходит Шекспир. А Мэри Фиттон останавливается у зеркала.

Звучит музыка. В просторном зале танцы. Граф Саутгемптон, которого не оставила в покое Мэри Фиттон, танцует с нею.

Генри восклицает:

– О, боги! От любви твоей, ну, кто бы смог отказаться? И старец полумертвый, помолодев, вернулся б к грешной жизни.

Молли в восторге:

– Ах, вы заговорили, как Шекспир!

Генри, покачав головой:

– Но тут одно лукавство, как я вижу, не без участья матери моей. Признайтесь!

Мэри Фиттон продолжает игру:

– В чем? Что я в вас влюблена?

– Я говорю: лукавство ваше мило, но от него страдает наш Шекспир, достойнейший из смертных среди нас.

– Актер?

– Поэт! Он в вас влюблен и любит вас, не так ли?

– Он вам сказал?

– О том поет в сонетах, о чем вы лучше знаете меня.

– Нет, он поет в сонетах вас с Уилли.

Генри решается высказаться прямо:

– То отголоски песен о любви, любви к прекрасной даме… И я, признаюсь, по-прежнему, как в юности, влюблен, вот почему я не хочу жениться и предаваться у себя страстям, что лишь уводит от мечты моей о совершенном счастье.

Мэри Фиттон, с изумлением оглядываясь вокруг:

– Кто она?!

– Увы! Ее здесь нет, иначе был бы я счастливейшим из смертных.

Граф Саутгемптон прикладывает палец к губам и, поклонившись даме, удаляется, не очень довольный тем, что раскрыл свою тайну. Мэри Фиттон явно озадачена.

 

2

Постоялый двор в Кошэме. Свидания были часты, Молли умела их устраивать; любуясь ею, Шекспир нередко задумывался, и она спрашивала: «Что такое, Уилл?»

Кажется, еще никого так не возвышала любовь, как Шекспира, и это была высота, с которой поэт окидывал мир в его прошлом и настоящем, при этом он выступал прототипом своих персонажей, бросающих вызов судьбе и времени.

– Что такое, Уилл?

Уилл

Мы видели, как времени рука Срывает всё, во что рядится время, Как сносят башню гордую века И рушит медь тысячелетий бремя, Как пядь за пядью у прибрежных стран Захватвает землю зыбь морская, Меж тем как суша грабит океан, Расход приходом мощным покрывая, Как пробегает дней круговорот И королевства близятся к распаду… Всё говорит о том, что час пробьет – И время унесет мою отраду. А это – смерть!.. Печален мой удел. Каким я хрупким счастьем овладел!

64

– О, Боже! Весь побледнел, и на глазах слезы… Не пугай меня! Не сходи с ума!

Уилл (в беспокойстве носясь по комнате)

Уж если медь, гранит, земля и море Не устоят, когда придет им срок, Как может уцелеть, со смертью споря, Краса твоя – беспомощный цветок? Как сохранить дыханье розы алой, Когда осада тяжкая времен Незыблемые сокрушает скалы И рушит бронзу статуй и колонн? О, горькое раздумье!.. Где, какое Для красоты убежище найти? Как, маятник остановив рукою, Цвет времени от времени спасти?.. Надежды нет. Но светлый облик милый Спасут, быть может, черные чернила!

65

Как же быть, когда хрупкое счастье, к тому же, столь переменчиво, Шекспир видит или предчувствует измену возлюбленной, – и с кем? С его другом-покровителем. Объяснение Уилла и Молли – как пантомима, что Шекспир переживает, несясь на коне под дождем, а с вышины, где прояснивается небо, мы слышим голос поэта:

Блистательный мне был обещан день, И без плаща я свой покинул дом. Но облаков меня догнала тень, Настигла буря с градом и дождем. Пускай потом, пробившись из-под туч, Коснулся нежно моего чела, Избитого дождем, твой кроткий луч, – Ты исцелить мне раны не могла. Меня не радует твоя печаль, Раскаянье твое не веселит. Сочувствие обидчика едва ль Залечит язвы жгучие обид. Но слез твоих, жемчужных слез ручьи, Как ливень, смыли все грехи твои!

34

Не измена возлюбленной, пусть всего лишь как предчувствие, взволновала больше всего Шекспира, а поведение друга, которого – столь велика его любовь к нему – он пытается всячески оправдать. Мы видим интерьер замка с портретами предков, с книжными полками, с произведениями искусства, и там графа Саутгемптона, и слышим голос Шекспира, который с изумлением вопрошает:

Какою ты стихией порожден? Все по одной отбрасывают тени, А за тобою вьется миллион Твоих теней, подобий, отражений. Вообразим Адониса портрет, – С тобой он схож, как слепок твой дешевый. Елене в древности дивился свет. Ты – древнего искусства образ новый. Невинную весну и зрелый год Хранит твой облик, внутренний и внешний: Как время жатвы, полон ты щедрот, А видом день напоминаешь вешний. Все, что прекрасно, мы зовем твоим. Но с чем же сердце верное сравним?

53

В этом сонете дан превосходный портрет графа Саутгемптона, человека эпохи Возрождения.

Пантомима с объяснением Уилла и Молли. Она жалуется, что про нее распускают слухи… Шекспир утешает ее – любовная сцена, а с вышины звучит его голос: (А в кадр попадают и ворона, и цветы…)

То, что тебя бранят, – не твой порок. Прекрасное обречено молве. Его не может очернить упрек – Ворона в лучезарной синеве. Ты хороша, но хором клеветы Еще дороже ты оценена. Находит червь нежнейшие цветы, А ты невинна, как сама весна. Избегла ты засады юных дней, Иль нападавший побежден был сам, Но чистотой и правдою своей Ты не замкнешь уста клеветникам. Без этой легкой тени на челе Одна бы ты царила на земле!

70

Молли смеется:

– Избегла я засады юных дней, иль нападавший побежден был сам? Он побежден не мною, а тобой, Уилл!

– Увы!

– Ну да, он молод и знатен, что же с того? Знатен и юный Уилли. А ты любишь, как сорок тысяч знатных не в силах любить меня.

– Увы!

Кризис в отношениях Шекспира и Фиттон, отчасти и графа, скорее всего произошел еще зимой 1594 года, ближе к весне, когда чума в Лондоне пошла на убыль, и театры открылись. Шекспир возвращается в Лондон, как и граф Саутгемптон, возможно, либо в Виндзор.

Всадник несется, а голос Шекспира звучит с небес, откуда мы видим Мэри Фиттон в его воспоминаниях:

Прощай! Тебя удерживать не смею. Я дорого ценю любовь твою. Мне не по средствам то, чем я владею, И я залог покорно отдаю. Я, как подарком, пользуюсь любовью. Заслугами не куплена она. И, значит, добровольное условье По прихоти нарушить ты вольна. Дарила ты, цены не зная кладу Или не зная, может быть, меня. И не по праву взятую награду Я сохранял до нынешнего дня. Был королем я только в сновиденье. Меня лишило трона пробужденье.

87

Это как в воспоминании вспыхивает некий эпизод, может быть, неудачное объяснение с графом Саутгемптоном, и Шекспир в полном отчаянии, впрочем, всего лишь в предчувствии измены и утраты любви, восклицает:

Уж если ты разлюбишь, – так теперь, Теперь, когда весь мир со мной в раздоре. Будь самой горькой из моих потерь, Но только не последней каплей горя! И если скорбь дано мне превозмочь, Не наноси удара из засады. Пусть бурная не разрешится ночь Дождливым утром – утром без отрады. Оставь меня, но не в последний миг, Когда от мелких бед я ослабею. Оставь сейчас, чтоб сразу я постиг, Что это горе всех невзгод больнее, Что нет невзгод, а есть одна беда – Твоей любви лишиться навсегда.

90

Вероятно, после очередного объяснения с Молли поэтом овладевает иное настроение.

Что ж, буду жить, приемля, как условье, Что ты верна. Хоть стала ты иной, Но тень любви нам кажется любовью. Не сердцем – так глазами будь со мной. Твой взор не говорит о перемене. Он не таит ни скуки, ни вражды. Есть лица, на которых преступленья Чертят неизгладимые следы. Но, видно, так угодно высшим силам: Пусть лгут твои прекрасные уста, Но в этом взоре, ласковом и милом, По-прежнему сияет чистота. Прекрасно было яблоко, что с древа Адаму на беду сорвала Ева.

93

Здесь продолжение сцены с неудачным объяснением…

Шекспир проявляет сдержанность, что в его положении естественно, и граф Саутгемптон не преминул его упрекнуть, может быть, в ответном письме. Поэт сразу отреагировал рядом сонетов:

Меня неверным другом не зови. Как мог я изменить иль измениться? Моя душа, душа моей любви, В твоей груди, как мой залог, хранится. Ты – мой приют, дарованный судьбой. Я уходил и приходил обратно Таким, как был, и приносил с собой Живую воду, что смывает пятна. Пускай грехи мою сжигают кровь, Но не дошел я до последней грани, Чтоб из скитаний не вернуться вновь К тебе, источник всех благодеяний. Что без тебя просторный этот свет? В нем только ты. Другого счастья нет.

109

Поэт особо выделяет графа Саутгемптона по отношению к юному другу и к смуглой леди, он их просто любит, а с покровителем, которого недаром же он называет «десятой музой», он связывает свою судьбу в сфере высокой поэзии. По своему обыкновению, Шекспир продолжает развитие темы сонета:

Да, это правда: где я не бывал, Пред кем шута не корчил площадного. Как дешево богатство продавал И оскорблял любовь любовью новой! Да, это правда: правде не в упор В глаза смотрел я, а куда-то мимо. Но юность вновь нашел мой беглый взор, – Блуждая, он признал тебя любимой. Все кончено, и я не буду вновь Искать того, что обостряет страсти, Любовью новой проверять любовь. Ты – божество, и весь в твоей я власти. Вблизи небес ты мне приют найди На этой чистой, любящей груди.

110

Проявление страсти столь исключительно, что, кажется, поэт обращается к возлюбленной, но конкретное содержание сонета, как и предыдущего, таково, что ясно: здесь обращение к другу-покровителю, Шекспир готов виниться перед ним за свое увлечение и юным другом, и смуглой леди. Граф Саутгемптон, похоже, не очень одобрял того, что Шекспир, обладая поэтическим даром, сам выступает на сцене, и поэт соглашается с ним:

О, как ты прав, судьбу мою браня, Виновницу дурных моих деяний, Богиню, осудившую меня Зависеть от публичных подаяний. Красильщик скрыть не может ремесло. Так на меня проклятое занятье Печатью несмываемой легло. О, помоги мне смыть мое проклятье! Согласен я без ропота глотать Лекарственные горькие коренья, Не буду горечь горькою считать, Считать неправой меру исправленья. Но жалостью своей, о милый друг, Ты лучше всех излечишь мой недуг!

111

 

Глава четвертая

 

1

Поместье Тичфилд. Шекспир и Мэри Фиттон встречаются за воротами парка, где начинается лес по склону над рекой.

После разлуки, с возвращением Шекспира в Тичфилд с книжкой новой поэмы, примирение влюбленных, надо полагать, было полным. Уилл влюблен, как впервые, и, можно даже подумать, что он влюблен в другую особу, совсем еще юную, но это была Молли, смуглая леди сонетов, свежесть юности которой делала ее облик сверкающей изнутри.

Уилл

Фиалке ранней бросил я упрек: Лукавая крадет свой запах сладкий Из уст твоих, и каждый лепесток Свой бархат у тебя берет украдкой. У лилий – белизна твоей руки, Твой темный волос – в почках майорана, У белой розы – цвет твоей щеки, У красной розы – твой огонь румяный. У третьей розы – белой, точно снег, И красной, как заря, – твое дыханье. Но дерзкий вор возмездья не избег: Его червяк съедает в наказанье. Каких цветов в саду весеннем нет! И все крадут твой запах или цвет.

99

Молли смеется:

– Распелся, заглушая звон соловьев пернатых…

– А кто с Уилли?

– Это Кларенс, паж, с которым наш Уилли подружился, мечтая, как и он, явиться при дворе.

– Сдается мне, какая-то здесь тайна.

– И, в самом деле, здесь явились феи.

– Какие феи? Только струи света между деревьев в тени ветвей.

– А Оберон с Титанией?

– Актеры!

– Ты хочешь разыграть меня?

– О, нет! То водит нас любовь, как в детстве, за нос, в фантазиях с природой заодно, в цветах и пчелах, с пеньем птиц в кустах, мы в царстве фей!

– Прекрасно. Я согласна. Но Оберон с Титанией – актеры?

Шекспир воссоздает миросозерцание свое и эпохи:

– Здесь Англия среди морей и лета, здесь вся земля до Индии далекой и в небесах вселенная сияет, и тишина вечерняя, как память в нас воскресающая из всех времен, и шорох листьев, звон ручья, как песнь Орфея, отзвучавшая когда-то, и феи здесь, как первообразы…

– И все любовь? Здесь самое время разыграть сценку из «Венеры и Адониса», что мы с Уилли заучили. Это будет сюрприз для всех, но я тебе открылась, чтобы ты не судил нас строго.

 

2

Все собираются у опушки леса в ожидании чего-то… Из-за кустов выглядывают Анжелика, Франсис, графиня, сэр Томас, а с другого места сэр Чарльз Данверз, сэр Генри Лонг и другие; в лесу сбежалась и прислуга в ожидании чудес.

Графиня с удивлением:

– Мы видели Оберона с Титанией, и фей, и эльфов целый рой, но то ведь были все-таки актеры, я думала…

Франсис смеется:

– И мне казалось так, и я их не пугалась, лишь смеялась забавным шуткам развеселых эльфов, отнюдь не маленьких, скорее взрослых по возрасту и стати мужичков, но столь подвижных…

Сэр Томас с любопытством:

– Нет, видим мы не фей, пред нами нимфы, едва одеты, в туниках прозрачных…

Графиня смеясь:

– А кавалеры строгие у них, обросшие чуть шерстью и с копытцами…

Анжелика вскрикивает:

– Сатиры! Вид у них забавный. Боже! Едва одеты…

Сэр Чарльз с хохотом:

– Вовсе не одеты!

Анжелика:

– Куда они бегут? На праздник Вакха?

– Бежим и мы за ними!

Кларенс, паж с очертаниями тонкой и стройной фигурки девушки:

– Это сон!

Показываются граф Саутгемптон, Шекспир и другие. Они замечают сатира.

Генри смеется:

– Сатир? Проказник эльф предстал сатиром? С него ведь станется, когда коня изображать умеет в беге, с ржаньем, ну, прямо страх, несется на тебя, и нет спасенья…

Уилл с улыбкой мага:

– Как во сне бывает.

Анжелика уточняет:

– Так мы все спим в лесу и видим сны?

Шекспир беззаботно:

– Мы в Англии, а снится нам Эллада.

На опушке леса, освещенном закатными лучами, между тем как в лесу под купами деревьев воцарились сумерки, проступают две фигуры.

Франсис, выглядывая:

– Ах, что там? Свидание?

Шекспир с торжеством:

– И в самом деле! Что я говорил вам? Там, на опушке, свет дневной сияет, когда у нас почти что ночь взошла. Там свет сияет красоты – богиня, как статуя ожившая, склонилась над юношей прекрасным, точно бог.

Анжелика догадывается:

– Ах, это представленье по поэме «Венера и Адонис»?

Сэр Чарльз, подпадая под общее настроение:

– Это сон. Саму Венеру кто сыграть сумеет, когда на сцену не пускают женщин, и роли их дают играть юнцам. А эта – столь прекрасна женской статью и женским ликом, что нежней цветов, и нет сомненья, женщина она.

Сэр Генри Лонг с восторгом:

– Причем прекраснейшая из женщин!

Сэр Чарльз:

– А с нею кто же? Тоже нет сомненья, прекраснейший из юношей – Адонис!

Генри, вслушиваясь:

– Немая сцена? Или пантомима? Нет, поцелуям нет конца, хотя Адонис тщится вырваться из плена прекрасных рук и нежных губ богини, не странно ли, счастливейший из смертных и красотой блистающий, как Феб… Ах, нет, Венера что-то говорит.

ВЕНЕРА. Ты одарен такою красотою, милый мой, что мир погибнет, разлучась с тобой.

АДОНИС. Владычица! Мне рано на охоту, во сне нуждаюсь больше, чем в любви.

ВЕНЕРА. Успеешь, не спеши, у нас своя охота, влекущая на свете все живое. Меня порадуй милостью своею и сотни тайн любви узнаешь, как во сне.

АДОНИС. О, постыдись! Я юн еще, невинен…

ВЕНЕРА. Ты не Нарцисс безвольный, ты охотник, еще незрел? Но ждут тебя услады… не упускай мгновенья… будешь счастлив. Любовь взлетает в воздух, словно пламя, она стремится слиться с небесами! И жизнь моя весь день полна игрою… Любовь легка мне и светла. Ужель тебе она так тяжела?

АДОНИС. В уме моем охота, не любовь. Охота вдохновенна и опасна. Любовь всего лишь сладостный недуг.

ВЕНЕРА. Как жалки только для себя усилья! Рождать – вот долг зерна и красоты… Нужны природе существа живые, они переживут твой прах и тлен. Ты, бросив смерти вызов, будешь вечно в потомстве воскресать и жить…

АДОНИС. Любви ты жаждешь, не семейных уз; в свой срок и я женюсь – тебе на радость!

ВЕНЕРА. Но будешь ли ты счастлив, милый мой? В любви, в моей любви – источник счастья. Прильни ж к нему, где грудь моя белеет… Пасись где хочешь – на горах, в долине, – я буду рощей, ты оленем будь; почаще в тайных уголках броди, цветущая долина мхом увита…

АДОНИС (отнимая руку). Бесстыдна ты, недаром говорят.

ВЕНЕРА. В уродстве стыд, о том твердит молва, а в красоте – все правда и любовь.

Разносится ржанье и топот копыт о землю, что вызывает смех у публики.

АДОНИС (вскакивая на ноги). Мой конь унесся за кобылой в лес, где я теперь сыскать его сумею?

ВЕНЕРА. Природа вся подвластна мне, богине любви и красоты, но только ты, поверить как, любви не хочешь знать? (Замирает.)

Адонис склоняется над Венерой, жмет ей нос, прикладывает ухо к груди, сгибает ей пальцы, пугаясь, дышит ей на губы и вдруг смело ее целует. Венера в упоении лежит недвижно, следя за ним сквозь ресницы.

АДОНИС. Прости меня за юность и прощай!

ВЕНЕРА (открывая глаза). А на прощанье поцелуй, Адонис?

Он целует ее, она заключает его в объятия, и между ними завязывается борьба, кажущаяся ничем иным, как неистовством страсти. Некоторые из зрителей не выдерживают и разбегаются. Но, кажется, Венера ничего не добилась, кроме ласки, с ее стороны столь пламенной, что она, похоже, смирилась, в надежде на новое свидание.

Наступающие сумерки озаряются светом ее глаз, как солнце утром освещает небеса, и лучи его жгут нахмуренное лицо Адониса.

ВЕНЕРА. Где я? В огне иль в океане гибну? Что мне желанней – жизнь иль смерть? Который час? Рассвет иль ночь без звезд и без луны? Убил меня ты, оттолкнув любовь, и к жизни возвратил ты поцелуем. (Обнимая Адониса.) О, поцелуй меня! Еще, еще! Пусть щедрым ливнем льются поцелуи. Ведь десять сотен только и прошу я.

АДОНИС. Уж ночь и клонит в сон. Скажи: «прощай!» и ты дождешься снова поцелуя.

ВЕНЕРА (со вздохом). Прощай!

Адонис целует Венеру, и она отвечает жадно, вся запылавшая лицом, пьянея от страсти до безумия. Казалось, она завладела им, но не он ею. Сцена становится слишком разнузданной или весьма пикантной.

АДОНИС (вскакивая на ноги). Пусти! Довольно!

ВЕНЕРА (опомнившись). Прости! Я эту ночь в печали бессонной проведу… Скажи, где я тебя найду? Мы встретимся ведь завтра?

АДОНИС. Свидания не будет. Завтра я с друзьями отправляюсь на кабана.

ВЕНЕРА (вскакивая). На кабана?!

Вся в страхе Венера бросается к Адонису, и оба падают, при этом он оказывается сверху, готовый, кажется, к жаркой схватке, и она поцелуями торопит его.

АДОНИС (вырываясь). Стыдись, ты жмешь, пусти!

ВЕНЕРА. Я не кабан, пред кем ты отступаешь? И хочешь ты идти на кабана? Я в страхе ухватилась за тебя, а ты уж взвыл беспомощней ребенка. Кто от любви бежит и красоты, того погибель ждет, ты вспомни Дафну, бежавшую в отчаянье от Феба, – от счастья и любви бежишь ты к смерти. О, ужас! Страх внушает мне прозренье. Ах, что еще хотела я сказать?

АДОНИС. Пора давно мне. Ждут меня друзья. Уже темно.

ВЕНЕРА. Так что же, что темно?

АДОНИС. Могу упасть.

ВЕНЕРА. Во тьме лишь зорче страсть… Пока природа не осуждена за то, что красоту с небес украла и воплотила в облике твоем, ты девственность бесплодную весталок и монахинь отбрось… Дай им власть, пришлось бы нам увидеть век бездетных. Будь щедр! Чтоб факел в темноте не гас, ты масла не жалей хоть в этот раз.

АДОНИС. Нескромная в любви, ты будишь похоть, к которой я питаю отвращенье. Любовь давно уже за облаками, землей владеет безраздельно похоть, и прелесть вянет, блекнет красота…

ВЕНЕРА. Моя ли прелесть, моя ли красота? О похоти ты знаешь больше ли меня? Я разве не о любви тебе твердила?

АДОНИС. Прощай! Уж скоро утро…

В сгущающихся сумерках ночи светлые силуэты Венеры и Адониса исчезают.

Взошедшее солнце озаряет лес и долину ярчайшим светом, но всего лишь на мгновенье, наплывают облака, и снова воцаряются предрассветные сумерки.

Из-за деревьев показываются две фигуры. По голосам это Молли и Шекспир.

– Как ночь Венера провела? В слезах и стонах, даже Эхо плакало в ответ ей. Но рассвет уж в небесах заметней предваряет солнечный восход, и жаворонок вьется с песней…

– Ему же вторит голос твой певучий.

Проносится лай собак с полным впечатлением их бега.

– Казалось, день взошел… Собаки? Как! Что ж, будет настоящая охота?

– Нет, это эльфы поднимают шум, я думаю…

Молли в испуге:

– Ты слышишь? Это разве понарошке? Земля дрожит от бега кабана!

Слышны визги собак и падение их тел. Молли порывается бежать, Шекспир удерживает ее. На опушке леса, где шло представление, показывается Адонис с копьем; на него несется кабан, косматый, тяжелый и прыткий, отбрасывая клыками собак, и те, отлетая, падают замертво, либо с жалким визгом убегают прочь.

Уилл с удивлением:

– Один Адонис, без друзей явился…

Молли в испуге:

– Кабан-то настоящий, о, Уилл!

– Конечно, настоящий, не актер. Шутить он не умеет и не любит. Пропал Адонис, юноша незрелый и для любовных схваток, и охоты, изнеженный чрезмерной красотой.

– Как можешь ты шутить, когда Уилли сейчас погибнет в схватке с кабаном?

– Уилли? Там Адонис твой, Венера! Повержен вмиг он, весь в крови… Беги!

– О, нет! Пока жива сама природа, я знаю, что и он далек от склепа! Погибнет он – и красота умрет, и в черный хаос мир вновь превратится.

– Так говорит Венера, ты на сцене.

На пригорке, где была разыграна сцена свидания Венеры и Адониса, Молли, подбегая, видит истекающего кровью Уилли, с ужасом, не веря своим глазам. Из раны в боку льется кровь и, кажется, травы и цветы пьют его кровь из сочувствия.

Все, кто бродил в лесу в течение ночи или спал где-то до рассвета, разбуженные лаем собак, сбегаются у пригорка, выглядывая из-за кустов и деревьев.

Адонис лежит, весь в крови, Венера склоняется над ним; она пристально глядит на рану, одну, другую, третью, и, словно впадая в безумие, хлопает глазами.

ВЕНЕРА. В нем два лица – и два здесь мертвеца! Или от слез двоится образ милый? О бедный мир, ты свой утратил клад! И кто теперь восторг в тебе пробудит? Цветы милы, так свежи их цвета, но с ним навек погибла красота! (Падает у тела Адониса навзничь, измазав лицо кровью, приподнимается.) Адонис мертв, так вот вам прорицанье: печаль в любви таиться будет, ревность сопровождать начало и конец любви и горе – радости сильней. И все ее сочтут обманной, бренной, грехом и похотью, причиной ссор влюбленных до убийств, до войн и смут. Раз губит Смерть моей любви расцвет, не будет счастия любви на свете.

Сэр Томас с недоумением:

– О чем она толкует?

Графиня с сарказмом:

– Да о веке христианском, в котором мы живем.

Венера вдруг склоняется, срывает цветок, расцветший, пока она оплакивала Адониса.

ВЕНЕРА. Цветок мой, сын прекрасного отца! Здесь на груди увять тебе придется, наследник ты, владей по праву ею!

Венера устремляется прочь, но тут же Молли возвращается назад, недаром два лица, два мертвеца двоились в ее глазах: Адонис превратился в цветок, Уилли лежал на земле, окровавленный, без движения, без дыхания. Кабан-то, она знала, она видела, был настоящий, отнюдь не актер в лохмотьях, как следовало.

Молли оглянулась в ужасе. Тут зрители подбежали к ней и тоже застыли в ужасе.

ГОЛОСА. Уилли умер? Мертв? Истек он кровью, возможно, от случайной раны… Ужас! Ужас!

Но тут проносятся звуки флейты и трубы, сопровождающие явление Оберона и Титании со свитой из фей и эльфов.

Хор фей оплакивает Уилли, эльфы убирают тело юноши венками и гирляндами из цветов, Титания все о чем-то умоляет Оберона, винясь в своем увлечении другом умершего, которого он нарочно превратил в девушку; наконец Оберон уступает и всех погружает в сон, с пробуждением от которого происшествия двух ночей все будут вспоминать, как сон.

ГОЛОСА. О чем они? То танец? Заклинание?

ОБЕРОН. Вы все сейчас заснете, и эльф в ночном полете вернет вас до утра, как было и вчера!

ГОЛОСА. Мы засыпаем? Уж проснулись. Сон!

Уилли оживает, сейчас видно, как он влюблен в Молли, и та не нарадуется на него.

Все воспоминают происшествия ночи, как сон.

Генри радостно:

– Уилл, друг мой, какие тут актеры! Без волшебства не обошлось, я знаю.

– А где ваш паж?

– Мне говорят, уехал. То есть Вернон, решив, что я влюбился в ее кузена вмиг, как ты в Уилли. Сонетами твоими я смутил ей душу, и она в сердцах сказала, в досаде, что обман ее раскрылся…

– Так паж ваш – волшебство или интрига?

– Не знаю, что сказать. Во всем уверюсь, когда увижусь с нею в Виндзоре, куда явиться получил приказ.

– От королевы? Или от Вернон? Паж был ее посыльным, как Амур?

– Интрига обернулась волшебством?

– Чудесные усилия любви.

– Как жаль, прошли две ночи сновидений. Ах, ничего чудеснее не помню! Проснулись мы с последним днем весны.

– Тут и конец моей весенней сказки.

Показываются Молли и Уилли, оба вне себя от радости.

Молли смеясь:

– Как мы играли?

Уилл восторженно:

– Ты ослепительна, как солнце!

Уилли в упоении:

– Солнце любви!

 

Глава пятая

 

1

Виндзор. В парке, где прогуливаются дамы, граф Эссекс замечает графа Саутгемптона, вышедшего из дворца.

Граф Эссекс снисходительно:

– Генри! Я знаю, тебя по приказанию королевы привели к лорду Берли. Мне сказала моя кузина Элси.

Генри взволнованно:

– Я не видел ни Элси, ни королевы. Но я был готов к разговору с лордом Берли. Я заявил, что в создавшейся ситуации с его внучкой нет моей вины. Помолвка была мне навязана, когда я был еще слишком юн. Теперь, когда я возмужал телом и душой, подчиняться чужой несправедливой воле не позволяют мне честь и достоинство личности, чем гордится наш век.

– Прекрасно сказано.

– «Да, я вижу, – усмехнулся лорд, – век наш заразил тебя опасным вольнодумством. Что ж. Вот причина для расторжения помолвки. Но это тебе не обойдется даром».

– Тауэр?

– Я тоже так предположил, а он: «Боюсь, Тауэра ты не минуешь. Но пока – за расторжение помолвки – ты заплатишь неустойку в 5000 фунтов».

Граф Эссекс с удовлетворением:

– Хорошо. Это победа, мой друг.

– 5000 фунтов! Я до сих пор обходился крохами.

– Не считай, что это много, вероятно, лорд Берли округлил твое состояние на большую сумму. Но это между нами.

Генри усмехается:

– Я свободен? «Нет, – заявил лорд, – не прежде, чем заплатишь неустойку и твоя невеста не выйдет замуж за более достойного, чем ты».

Граф Эссекс взрывается:

– Это ей на приданое? Каков первый министр королевы! Я к ней! Я к ней! Я выведу Берли на чистую воду.

– Граф, ради Бога. Лорд Берли говорил со мной от имени ее величества. Я в Лондон, чтобы не наделать здесь глупостей.

– В Лондоне снова чума.

– И театры закрылись?

– Да.

– В таком случае, я возвращаюсь в Тичфилд. Мы там, граф, проводим время превосходно, благодаря затеям Шекспира.

– Передай ему… Если от его поэмы «Венера и Адонис» молодежь без ума, мне больше нравится «Обесчещенная Лукреция». Там мифическая Греция, а здесь Римом пахнет.

– Вы правы!

– Поэт вас прославил, Генри.

– Это его слава. Он первый поэт Англии и мой друг…

– Любовь которого к вам беспредельна! Это фраза из Посвящения.

– Это его душа беспредельна.

– Генри, не увидевшись с королевой и с Элси, ведь ты не уедешь. Идем!

 

2

Тичфилд. В беседке граф Саутгемптон и Шекспир. Гости, пользуясь хорошей погодой, прогуливаются в парке. Среди них Молли и Уилли, которые прохаживаются быстро, как дети, на виду у всех и как бы наедине.

Уилли, сорвав ветку:

– Не знаю, как же быть нам с ним?

Молли рассеянно:

– С кем это?

– О, Молли!

– А никак.

– Но он…

Молли рассмеявшись:

– Что он? Он пел любовь, что нас свела. Чего еще ты хочешь?

– Ах, ничего на свете, как любви твоей!

Он бросает ветку в ее сторону, которую она легко схватывает на лету.

Молли, снижая голос:

– Все это хорошо лишь в тайне, иначе грех, огласка и разлука неминуемы, как смерть. Помни об этом.

– Готов я к смерти, но в твоих объятьях.

– О, нет, живи, иначе свет померкнет в моих глазах, как у старости. С тобой я снова юность обрела, утерянную замужеством.

– Как Шекспир с тобой?

– Как и с тобой.

– Как близнецов, подменял он нас и в жизни, и в сонетах. Разве нет?

– Пока не свел, утратив враз меня с тобой. Пусть сам винит себя.

– Но как признаться?

– Я говорю, никак. Никто не должен знать.

– А молва?

– «Прекрасное обречено молве».

– Это из сонета?

Молли, рассмеявшись не без гордости:

– Который ты присвоил, а посвящен-то мне!

– Ничего не просвоил. Я знаю, я был всего лишь маской твоей для света и с тобой сроднился так, что нас не различить.

– Но могут разлучить.

– Увы! Разлука неизбежна. Тем отрадней всякий час, когда я вижу тебя, и всякий миг свиданья. Когда?

– Как знать! Вообще мне не до веселья. Шекспир – насмешник, он меня ославит, да и тебя.

– Нет, нет, он нас любит. Он скажет:

Полгоря в том, что ты владеешь ею, Но сознавать и видеть, что она Тобой владеет, – вдвое мне больнее. Твоей любви утрата мне страшна. Я сам для вас придумал оправданье: Любя меня, ее ты полюбил. А милая тебе дарит свиданья За то, что ты мне бесконечно мил. И если мне терять необходимо, Свои потери вам я отдаю: Ее любовь нашел мой друг любимый, Любимая нашла любовь твою. Но если друг и я – одно и то же, То я, как прежде, ей всего дороже…

42

– Откуда этот сонет?

– Вероятно, из тех, какие он писал для графа Саутгемптона.

– Как! И ты думаешь, что он мной владел? И они остались друзьями?

– Нет, нет, Молли! Ты говорила, что это была игра, как наша игра в Венеру и Адониса, которая, правда, закончилась триумфом богини.

Молли вскидывается:

– Да, ты никак надо мной смеешься, как смеются над тобой, мол, из молодых да ранних! Даже твоя мать графиня Пэмброк подмигивает мне из сочувствия твоим страданиям.

– Я страдаю?

– Нет? Далеко пойдешь.

– Почему Шекспир к нам не идет?

– Вот идет. А мне пора в церковь.

– По пути я тебя встречу?

– За ангела ты не сойдешь.

Шекспир подходит к Молли и Уилли.

– Не отправиться ли нам на прогулку?

Молли, отходя:

– Мне пора в церковь. Прощайте. Вообще мне пора домой. – Уходит.

Уилли беззаботно:

– Как поживаешь, друг мой?

– Неплохо, сударь, неплохо, если недуг мой оказался не смертельным, а на вас вижу его приметы.

– Послушайте, Шекспир, кого вы любите?

– Кого?! Что за вопрос?

– Мне ясно, вы забыли нас с Молли.

Шекспир слегка озадачен:

– Это я забыл?! Прекрасно, друг мой. Вы решили перейти в наступление, вместо круговой обороны, какую предприняли вместе с миссис Фиттон. Это я забыл?!

– Если ваша любовь к герцогу Саутгемптону беспредельна, на что уповать нам, простым смертным. Посудите сами.

– Любовь, как солнце, не может светить в полсилы, разве что его накроют тучи или туман. Но, мистер, почему вы все время говорите не от себя самого, а за двоих? Что, у вас с Мэри, я имею в виду не графиню Пэмброк, а миссис Фиттон, и мысли, и чувства общие, как у юной матери с юным сыном?

– Напрасно вы смеетесь, Шекспир. У нас с Молли общего несравненно больше, чем вы думаете.

– Куда больше? Душа и тело – не разлей вода?

– То всего лишь слухи.

– Ты их подтвердил, мой друг. Будь честен, по крайней мере, с друзьями, а с женщинами… нередко они самих себя подводят, ведя игру, когда играть не нужно, любить, коль любишь, без утайки.

– Да, конечно, чего же лучше. Но что же делать, коли мир враждебен любви сердец прекрасных, юных?!

– О, тут я на вашей стороне, мой друг! Не хитрите только со мной, хотя бы вы. А Молли я знаю лучше, чем она сама себя. Мне необходимо с нею объясниться, чтобы избавить ее от двойной игры, в чем, кстати, и ты должен быть заинтересован.

– Вы хотите ее вернуть?

– Если бы мне это удалось, ты бы ничего не потерял; по крайней мере, обрел свободу от ее чар до того, как она бросит тебя.

– Молли меня бросит? Нет.

– Она влюблена в тебя?

– До безумия.

– Что это значит?

Уилли уточняет:

– Это я был влюблен в нее до безумия, это правда. Но это от нетерпения познать любовь, обладать женщиной, особенно упоительной, казалось мне, если это будет Молли, а не другая особа, которой я домогался исключительно из жажды обладания. Ну, это вы знаете.

– И ты добился этого с Молли. Она тебя пожалела.

– Нет, Молли не столь добра, да поклялась вам в верности до гроба, это правда?

– Значит, это уже неправда.

– Все это так. Но, знаете, Шекспир, она меня полюбила, и это впервые, как стало ей ясно, с вами грех познала, а со мной любовь.

– Увы! Увы! Готов поверить. Но это всего лишь твоя версия, мой друг, ты умен.

– Я не ожидал этого. В любви она столь искренна и нежна, столь разумна, словно не замужем, то есть замужем за мной.

– Конечно! Как же! Она всегда правдива и в измене, правдива и во лжи, поскольку искренна в коварстве, как сама любовь.

 

3

Роща у постоялого двора в Кошэме. Молли возвращается из церкви со служанкой мимо рощи, где ее встречает Шекспир, – эта неожиданность ее не обрадовала, как бывало прежде, а вызвала досаду.

Она приостановилась и не отослала от себя подальше служанку. Все было ясно.

Уилл (невольно заговаривает стихами)

Я знаю, что грешна моя любовь, Но ты в двойном предательстве виновна, Забыв обет супружеский и вновь Нарушив клятву верности любовной. Но есть ли у меня на то права, Чтоб упрекать тебя в двойной измене? Признаться, сам я совершил не два, А целых двадцать клятвопреступлений. Я клялся в доброте твоей не раз, В твоей любви и верности глубокой. Я ослеплял зрачки пристрастных глаз, Дабы не видеть твоего порока. Я клялся: ты правдива и чиста, – И черной ложью осквернил уста.

152

– В сонетах изощряться ты найдешь всегда предмет и тему, но, Уилл, чего ты хочешь от меня еще? Неужто верности жены до гроба?

– Ты хочешь посмеяться надо мной?

– Нет, я смеюсь скорее над собой. Знакомиться с актером – это авантюра, достойная, конечно, осужденья, пусть вышло так нечаянно, ты знаешь. Была я в маске, думала, исчезну, то есть не явишься ты вновь у графа с актерами, пришедшими на вечер. А ты запел, как соловей пернатый, и выбор мой случайный и позор ты превратил своею песней в честь, какой достойны мало кто из женщин.

– Прекрасно, милая! И что случилось?

– Но слава и бессмертие в стихах – всего цветок засохший меж страниц. Хорош цветок, пока он юн и свеж, увянет, слава не вернет ее живой красы вовеки.

– Ты любишь жизнь, и я люблю, но слава нас возвращает к жизни среди живых, покуда живы любящие души, земля и небо бытия земного.

– А Рай?

– А Ад? Рефлексия души.

– А Бог?

– Природа.

– Ты безбожник.

– Нет. Поэт – творец, как Бог – творец вселенной.

Молли рассудительно:

– На что пожаловаться можешь ты? В замужестве невинность сохранив почти нетронутой, я предалась любви твоей, восторгу, восхищенью, и женщину ты пробудил во мне, Венеру, альчущую поклоненья, признаний нежных и любви, любви. В чем я повинна? Я тебя любила, как друга старшего, ну, как Уилли, – ты нас и свел, влюбленных, сам влюбленный, как соловей пернатый исходя ликующими трелями о счастье.

– Здесь и конец моей весенней сказки?

– Ах, не вини нас! Сам прекрасно знаешь, не долог век любви, всего лишь миг. Прощай. – Уходит.

К ночи он добрался до охотничьего домика, где никого не было, никого и не хотелось видеть. Мысли его, скорее переживания, сразу оформлялись в привычные формы стиха, и он бормотал:

Ты прихоти полна и любишь власть, Подобно всем красавицам надменным. Ты знаешь, что моя слепая страсть Тебя считает даром драгоценным. Пусть говорят, что смуглый облик твой Не стоит слез любовного томленья, – Я не решаюсь в спор вступать с молвой, Но спорю с ней в своем воображенье. Чтобы себя уверить до конца И доказать нелепость этих басен, Клянусь до слез, что темный цвет лица И черный цвет волос твоих прекрасен. Беда не в том, что ты лицом смугла, – Не ты черна, черны твои дела!

131

В сонете, может быть, впервые четко схвачен образ смуглой леди, который получит развитие в сонетах, написанных впоследствии. Зажегши свечи, он сел за стол записать сонет. В окне он увидел ее глаза и заговорил:

Люблю твои глаза. Они меня, Забытого, жалеют непритворно. Отвергнутого друга хороня, Они, как траур, носят цвет свой черный. Поверь, что солнца блеск не так идет Лицу седого раннего востока, И та звезда, что вечер к нам ведет, – Небес прозрачных западное око, – Не так лучиста и не так светла, Как этот взор, прекрасный и прощальный. Ах, если б ты и сердце облекла В такой же траур, мягкий и печальный, – Я думал бы, что красота сама Черна, как ночь, и ярче света – тьма!

132

Ослепительный, как солнца свет, сонет! До утра еще немало сонетов он пробормотал, не все успевая записывать.

Любовь слепа и нас лишает глаз. Не вижу я того, что вижу ясно. Я видел красоту, но каждый раз Понять не мог, что дурно, что прекрасно. И если взгляды сердце завели И якорь бросили в такие воды, Где многие проходят корабли, – Зачем ему ты не даешь свободы? Как сердцу моему проезжий двор Казаться мог усадьбою счастливой? Но всё, что видел, отрицал мой взор, Подкрашивая правдой облик лживый. Правдивый свет мне заменила тьма, И ложь меня объяла, как чума.

137

 

4

В парке, воспользовавшись хорошей погодой, устраиваются увеселения. Но вскоре Шекспир и Мэри Фиттон оказываются в центре внимания, как на сцене, на которой выступает поэт, театр одного актера, а Молли предстает, как в пантомиме, с репликами зрителей.

Уилл (следуя за Молли)

Оправдывать меня не принуждай Твою несправедливость и обман. Уж лучше силу силой побеждай, Но хитростью не наноси мне ран. Люби другого, но в минуты встреч Ты от меня ресниц не отводи. Зачем хитрить? Твой взгляд – разящий меч, И нет брони на любящей груди. Сама ты знаешь силу глаз твоих, И, может статься, взоры отводя, Ты убивать готовишься других, Меня из милосердия щадя. О, не щади! Пускай прямой твой взгляд Убьет меня, – я смерти буду рад.

139

Казалось, ничего не изменилось, при людях внешне они всегда так держались, пряча от всех, что они не просто знакомы, а близки. Шекспир уже прямо обращается к Молли:

Мои глаза в тебя не влюблены, – Они твои пороки видят ясно. А сердце ни одной твоей вины Не видит и с глазами не согласно. Мой слух твоя не услаждает речь. Твой голос, взор и рук твоих касанье, Прельщая, не могли меня увлечь На праздник слуха, зренья, осязанья. И всё же внешним чувствам не дано – Не всем пяти, ни каждому отдельно – Уверить сердце бедное одно, Что это рабство для него смертельно. В своем несчастье одному я рад, Что ты – мой грех и ты – мой вечный ад.

141

– Ты что-то хочешь мне сказать, Уилл?

– Нет, я веду с самим собою речь.

– Бормочешь, как безумный, иль актер…

– Я есть актер, поденщик подаяний…

– Оставь меня!

– Будь так умна, как зла. Презреньем ты с ума меня сведешь…

На объяснения Уилла с миссис Фиттон обращают внимание:

– Ах, что изображает там Шекспир?

Но тут новое происшествие всех взволновало. Граф Саутгемптон умчался поспешно куда-то. Шекспир подошел к Флорио.

– Что случилось?

Флорио взволнованно:

– Прибежали слуги братьев Данверзов… С их слов выходит, братья Лонги обедали в постоялом дворе в Кошэме, куда явились братья Данверзы в сопровождении слуг; сэр Чарльз ударил дубинкой сэра Генри; последний вытащил шпагу и ранил первого; тут сэр Генри Данверз вытащил пистолет и выстрелил в своего тезку, тот упал и вскоре скончался.

– Старинная вражда вновь вспыхнула…

– Братья Данверзы укрылись во владениях графа, и теперь в его власти выдать их властям или устроить им побег во Францию, на что они надеются.

– Запахло Вероной?

Флорио не без усмешки:

– А за юных влюбленных сойдут Уилли и Молли?

– Сойдут, конечно, и не они одни. Враждебен мир любви и красоте.

 

5

Постоялый двор в Кошэме. На галерее Шекспир, собравшийся в дорогу, и Мэри Фиттон, вышедшая из номера вне себя.

Молли полушепотом:

– Ах, в чем винишь меня, как шлюху, в порочности, пленительной тебе еще недавно?

– Прости. На мне твой грех.

Мэри Фиттон отступает, впуская в комнату Шекспира. Они невольно тянутся друг к другу и обмениваются поцелуями.

– Как ты был с нами юн, я снова юной себя с ним ощущаю, вне греха. Уилл! Благодарю тебя за все – в любви твоей я возросла душою, но юность обрела я вновь в любви подростка, будто вновь вступаю в жизнь… С тобою грех познала, с ним любовь, как ту, какую пел ты мне в сонетах; ты научил меня любви высокой твоей души, когда и грех, как счастье; и то же сделал, уж конечно, с ним, и как же было не влюбиться нам, когда трезвоном соловьиным воздух вокруг нас оглашался без конца?

– Поэт играет стрелами Амура? Да, это правда. Но Уилли юн…

– Он юн. Да разве это недостаток? Я подожду, когда он подрастет и выйду замуж за него, поскольку люблю его совсем уж не шутя. Прекрасный, юный и в меня влюбленный, как было не влюбиться, не любить, забыв о браке и греховной связи, с рожденьем новым в сфере красоты, куда вознес меня поэт в сонетах?

– О, Молли!

– И что ты знаешь о моем браке? Это был опрометчивый шаг с моей стороны, как в юности бывает. Отец мой не признал его, и муж мой, повенчавшийся со мной тайно, был вынужден покинуть меня. Я не знаю, где он, может быть, уехал в Новый свет. Я как была Мэри Фиттон, так и осталась Мэри Фиттон.

– На счастье мне и в горе!

– Твоя любовь наполнила мне душу поэзией, покровом нежной страсти, что нас свела, как песня и любовь, и ею одарила нас, как счастьем, земным ли? Нет, воистину небесным.

– Конечно, я кругом тут виноват.

– Ты пел любовь и юность красоты, что воплощали мы с Уилли, значит, ты нас и свел, как многих ты сведешь напевом соловьиным по весне. О, не вини нас, мы ученики, и дело чести быть тебя достойными.

– А скажут, ввел я вас в соблазн, как дьявол.

– Да, страсть была, и похоть, и любовь в ней проступали, жаля, словно пчелы, залечивая раны медом счастья. Нет, ничего чудеснее не знала!

– Прости!

– Но с тем скорей грозила нам разлука на горе и во благо наших душ, возросших для любви высокой, чистой, как в юности бывает: все впервые, и страх неведом, как и грех, лишь радость пленительных волнений и мечтаний о восхожденье к высшей красоте.

– Все так, все так! Да ты сама Венера…

– О, нет! Когда любовь, в любви все чисто, как в юности, а мы-то, знаешь, юны. Воспой любовь невинных юных душ, когда все внове, как в весенний день, и сладостная нега поцелуев, прикосновений первых до объятий сплетенных тел соединеньем в страсти, ликующей, как радость бытия.

Шекспир с восхищением:

– Прекрасна красотою смуглой ночи в сиянии созвездий и зари, еще ясна умом, как светлый день!

– Прости. Прощай. Не проклинай меня.

– Прощай, любовь моя!

Мы видим одинокого всадника. Шекспир возвращается в Лондон. Годы ученичества и странствий закончились, хотя и поздно, в 30 лет, но теперь он мог творить свободно.

Мы видим, как на сцене, поэта, который произносит, быть может, самый патетический монолог о любви, это девиз и клятва:

Уилл

Мешать соединенью двух сердец Я не намерен. Может ли измена Любви безмерной положить конец? Любовь не знает убыли и тлена. Любовь – над бурей поднятый маяк, Не меркнущий во мраке и тумане. Любовь – звезда, которою моряк Определяет место в океане. Любовь – не кукла жалкая в руках У времени, стирающего розы На пламенных устах и на щеках, И не страшны ей времени угрозы. А если я неправ и лжет мой стих, – То нет любви и нет стихов моих!

116

 

Глава шестая

 

1

Между тем положение Шекспира в 1593-1594 годы, несмотря на успех поэмы «Венера и Адонис», оставалось шатким. Начавшаяся успешно карьера актера и драматурга, отмеченная памфлетом Роберта Грина, прервалась эпидемией чумы, как никогда опустошительной и продолжительной, с закрытием театров, когда стимула писать пьесы просто не возникало. Обретя славу поэта, Шекспир решил закрепить успех новой поэмой «Обесчещенная Лукреция», но и этот путь тоже был тернист, даже трагичен. Роберт Грин умер в нищете. Не прошло и года, как пронесся слух об убийстве Кристофера Марло.

Поэма «Обесчещенная Лукреция» не имела того успеха, как «Венера и Адонис», что естественно, Уилл однако огорчен: его упования утвердиться в литературе как поэт потерпели крах, что с изменой возлюбленной с его юным другом предрешает его возвращение в Лондон, в труппу, которая из-за смерти лорда Стренджа ищет и находит нового покровителя в лице лорда-камергера. Сомнений в том, что Шекспир будет писать прекрасные пьесы, нет, и он становится ведущим драматургом труппы и актером-пайщиком.

Вражда двух семейств – друзей и соседей графа Саутгемптона – снова привлекает внимание Шекспира к Вероне, к известному сюжету из итальянских новелл, уже обработанных в Англии в виде пьесы и поэмы.

В основе сюжета – любовь, трагичекая любовь в условиях нелепой вражды двух знатных семейств. Истосковавшись по театру, он набрасывает в прозе и стихах чисто игровые эпизоды в изобилии, вводит Хор, который пересказывает фабулу пьесы в сонетах, нарочито упрощенных, будто трагическую историю намерен воспроизвести как комедию – в духе представления ремесленников о Пираме и Фисбе в «Сне в летнюю ночь», но одна сцена в саду с Джульеттой на балконе все меняет: юные Ромео и Джульетта, влюбившись с первого взгляда, обретают поэтический дар неслыханной чистоты и силы, как если бы в саду стоял Уилл, а на балконе Молли (Мэри Фиттон), оба еще совсем юные.

Впрочем, теперь ясно, «Ромео и Джульетта» – это прямое продолжение любовной истории поэта, с упоминанием Розалины, которая впервые появилась в «Бесплодных усилиях любви», в ней отголосок утраченной любви, а в Ромео он видит Уилли (Уильяма Герберта), в Джульетте – Молли. И выходит чудесно поэтическая сцена – все, что происходит до и после, по сути, уже неважно. Смерть влюбленных заранее известна, интриги в развитии фабулы нет, но Ромео и Джульетта, благодаря чудесному дару поэта, обрели бессмертие, как в мифах герои после гибели становились бессмертными.

Им и поныне пишут письма в Верону. Отныне Шекспир будет наделять своим поэтическим даром каждого из своих персонажей, в особенности главных, от Гамлета и Отелло до Офелии и Дездемоны, включая и королей. Всеобъемлющая форма поэтического мышления, выработанная окончательно в сонетах с вариациями одной и той же темы, что можно бы принять просто за упражнения музыканта, наполняется теперь содержанием драматических событий в истории Англии и стран Европы – в условиях обострения феодальной реакции и заката эпохи Возрождения.

Словом, известный сюжет нежданно обретает актуальность в глазах Шекспира. Но вражда двух знатных домов лишь фон, основная тема трагедии – любовь, с самоубийством влюбленных из-за стечения трагических обстоятельств, – вполне соответствующая умонастроению и переживаниям Шекспира в связи с изменой возлюбленной с его юным другом и утратой любви.

Впрочем, он начинает набрасывать первые сцены в комическом ключе и таковыми предстают слуги из двух знатных семейств, племянник леди Капулетти Тибальт, кормилица Джульетты и даже сам глава семьи Капулетти, который и гневается на дочь, и спешит ее выдать замуж за графа Париса совершенно комически, не подозревая совершенно о том, что тем самым буквально вгоняет ее в гроб.

Можно подумать, что Шекспир решил изменить конец, примирить два враждующихся дома у гроба Джульетты в склепе с ее пробуждением… Ромео и граф Парис, не успев сразиться, могли объясниться… Но есть такая повесть, есть поэма, есть пьеса – известный сюжет изменить нельзя, Уилл спохватывается и набрасывает акт V второпях, с аптекарем в Мантуе и графом Парисом на кладбище ночью, куда он мог придти и днем, эти персонажи лишь занимают время, которого не остается для выражения чувств Ромео у тела Джульетты и Джульетты у тела Ромео…

Но все эти противоречия, вообще свойственные драме эпохи Возрождения, когда комическое и трагическое соседствуют и переплетаются и в комедии, и в трагедии, снимаются у Шекспира лирикой, не просто патетикой и риторикой, а высочайшей лирикой в «Ромео и Джульетте».

Лиризм был присущ и пьесам Кристофера Марло, даже довлел над действием, – Шекспир не только соблюдал меру, когда действие и лиризм сливаются, но лирика у него входит в драму непосредственно – в форме сонета, который и становится внутренней формой шекспировской драмы, что впервые сознательно продемонстрировал поэт в «Ромео и Джульетте».

В сонетах проступает душа Шекспира, на удивление, по-детски нежная, любящая и жаждущая любви, как высшего дара жизни, поскольку любовь для него – восхождение к красоте и бессмертию, как о том думали Сократ и Платон.

В драмах проступает характер Шекспира, деятельный и веселый, что соответствует природе актера и драматурга; но веселость Уилла сродни веселости древних греков, перед которыми была открыта книга бытия, позже мистифицированная в Библии, – восхитительная веселость на празднике жизни, в основе которой пессимизм и отчаяние, что изживалось в мистериях и через театр.

Как греки, Шекспир постоянно ощущал себя на вселенской сцене бытия; с детства это была природа Уорикшира, с весны до осени мягкая и нежная, – зима же воспринималась им, как смерть и старость; в юности – как вся Англия, остров среди морей, с самосознанием нации, с расцветом торговли и искусств, с мироощущением весны и обновления, что связано с ренессансными явлениями в жизни, идущей по восходящей линии.

«Ромео и Джульетта» – первая трагедия Шекспира, он начал с исторических хроник и комедий; она написана в 1595-1596 годы, то есть вскоре после чумы и серии сонетов, когда измену возлюбленной и утрату любви он еще остро переживал, но чаще уже смеялся над собой.

Из первоисточников сюжета он снова просмотрел поэму Артура Брука, которая не могла не развеселить его, как Моцарта игра уличного музыканта на скрипке его мелодий. И это его настроение несомненно отразилось на первых сценах и на сонете из Пролога, набросанном им для Хора, который воспроизводит не предшествующие события, а фабулу пьесы. Зачем бы?

Но функция Хора угадана драматургом безошибочно: события застают зрителей не где-то, а на сцене, при этом содержание новеллы, поэмы, пьесы, быть может, известное кому-то, превращается в миф, известный всем, в трагический миф, из которого родился театр. Шекспир не только по миросозерцанию, что запечатлел он в сонетах и поэмах, но и по поэтике его драмы близок к античности и к трагикам, и это в большей мере, чем кто-либо из драматургов эпохи Возрождения в Европе. Поэтому он всеобъемлющ и занимает исключительное место в мировой литературе, один воплощая театр вообще и театр эпохи Возрождения.

Однако трагическая фабула пересказана Хором скорее в комическом ключе. Но если вспомнить, что Хор у древних трагиков – это отчасти и зритель, становится ясно, что он выступает от имени большинства простого люда в театре, при этом обнаруживается и другая функция Хора: с его явлением действие переносится на подмостки, а место действия лишь предполагается, – перед нами театр в чистом виде.

Первые четыре сцены акта I разыгрываются в том же простонародном духе и комическом ключе. В комнате Шекспира нет Мельпомены, сидит одна Талия, смеясь и то и дело вызывая смех у поэта, будто он набрасывает комедию, потешаясь вместе со своими персонажами над их репликами и выходками, то есть вместе с публикой. Он ловит ее на крючок, ибо дальше будет нечто такое, что она вряд ли воспримет, – Эвтерпа у него в голове, отнюдь не Мельпомена.

Пока это всего лишь игра, первые звуки симфонии, обрывки воспоминаний и грез из детства и юности, поскольку речь пойдет о любви во всей ее чистоте и свежести, как бывает лишь в самой ранней юности.

Любовная история со смуглой леди, пусть юной по сравнению с ним, но замужней, прекрасной и порочной, с изменой и предательством, когда он пережил возвращение юности с ее лирическим даром песнопений, требовала очищения – через страсть юных влюбленных и смерть.

Шекспир подчеркивает их юность (в новеллах девушке восемнадцать, в поэме Брука, видимо, тоже), Джульетте не исполнилось и четырнадцати, Ромео, видимо, чуть старше, это скорее еще отроки. Зачем это понадобилось Шекспиру? Вполне возможно, он думал о тех, с кем недавно расстался, о юных влюбленных, против которых выступил даже он, а что сказать о родных и близких?

Юную девушку, по понятиям того времени, могли выдать замуж. Но любовь двух юных созданий, да в условиях вражды их семейств, – это уже совсем другая история, чем в новеллах и поэме, источниках Шекспира. Это значит, возраст юных влюбленных не случайность для поэта, помимо его недавней любовной истории, какие-то воспоминания из детства или ранней юности ожили в его душе, и на это есть прямые указания в трагедии.

Тема любви и юности по необходимости приобретает автобиографический характер у поэта. Вместе с тем современный для читателя и зрителя. В Ромео он увидел себя? А в Джульетте кого? Теперь ясно кого.

Действие трагедии начинается с последней сцены акта I, с бала-маскарада, на котором проступает тема вражды двух знатных семейств достаточно ясно и на котором могли заговорить о сватовстве графа Париса, между тем как Ромео и Джульетта, не зная друг друга, однако обменявшись поцелуем по какой-то игре, влюбляются с первого взгляда.

И снова является Хор с сонетом, который столь слаб, что ясно: Хору не распеться, как у древних, и со своими переживаниями придется выступить самим влюбленным, пусть они совсем юны, достаточно одарить их поэтическим даром, что делает Шекспир столь явно, что местами слышишь его голос с замечаниями, не зачеркнутыми им.

Шекспир, набрасывая сцены, так увлекался, что сам или по просьбе Эда, его младшего брата, или актеров, если они заставали его за столом, озвучивал текст, то есть тут же разыгрывались целые эпизоды.

 

2

Лондон. Квартира Шекспира, в которой он поселился с младшим братом Эдмундом. Эду 14 лет. Шекспир – актер-пайщик в труппе «Слуг лорда камергера».

С изменой возлюбленной и разлукой любовь Шекспира не угасла. Он заявляет Молли, когда ее облик возникает перед ним на фоне ковра, свисающего у стены, как занавес:

Ты от меня не можешь ускользнуть. Моей ты будешь до последних дней. С любовью связан жизненный мой путь, И кончиться он должен вместе с ней. Зачем же мне бояться худших бед, Когда мне смертью меньшая грозит? И у меня зависимости нет От прихоти твоих или обид. Не опасаюсь я твоих измен. Твоя измена – беспощадный нож. О, как печальный жребий мой блажен: Я был твоим, и ты меня убьешь. Но счастья нет на свете без пятна. Кто скажет мне, что ты сейчас верна?

92

Все, что составляет для нас тайну в жизни Шекспира, возможно, он сам поведал младшему брату в ответ на его недоумения и восклицания.

Эд, весьма удивленный:

– Ах, почему впервые я вижу сонетов столько здесь, а не слыхал?

Шекспир смеется:

– А что слыхал ты обо мне? Что знаешь?

– Тебя я знаю, старшего из братьев, каким ты приезжал из Лондона раз в год, веселый с виду, но серьезный сам по себе, когда уединялся в ближайшей роще с книгой или в мыслях, несущихся во след за облаками за горизонт…

– А как ты это видел?

– Я спал с тобою рядом или грезил, как ты возьмешь меня однажды в Лондон, и я начну с того же, что и ты…

– С чего же?

– А, за лошадьми следить приехавших верхом на представленье вблизи ворот театра, ну, за плату.

– Служил я при театре конюхом, по-твоему? Иль роль играл такую?

– Тебе платили за парней Шекспира, которых нанял ты, затеяв дело…

– За труппу конюхов, где главный я?

– Что, это выдумки всего, Уилл?

Шекспир не без важности:

– Как интродукция, куда ни шло. Так, значит, интродукцию играли одну и ту же ежедневно мы? Пожалуй, с этим можно согласиться. (Весь в движении, как на сцене.) Мы всадникам и всадницам прекрасным за подаянья заменяли слуг, – то роль актера в жизни и на сцене. Актер играет слуг и королей, он пленник всех сословий и страстей… Ты рассказал мне сказку, милый мой, как бедный конюх превратился в принца. Ах, что такое принц? Всего лишь титул. В актеры выйти – тоже не проблема. А вот как конюх вдруг предстал поэтом? Такого у Овидия не сыщешь!

– Ах, мне довольно и актером стать!

– Но ремесло актера незавидно… Смеяться и любить, и ненавидеть со страстью показной? Нет, настоящей. Ты должен исстрадаться за любого – за самого ничтожного слугу иль негодяя королевской крови…

– Как! По торговой части мне пойти? Когда пример твой мне слепит глаза, как славы лучезарной солнца блеск!

– Пример мой труден, повторить его едва ли сможешь ты; ты робок…

– Нет!

– Но кажешься ты робким, вот в чем дело, поскольку ты рассеян и задумчив, весь в мыслях потаенных, как поэт, и тем же привлекателен, но в жизни…

– Играть мне женщин ведь пока придется. Рассказывай, Уилл.

Шекспир, невольно подводя итоги:

– Да, я оказался в положении актера, который пишет пьесы и который производит впечатление вороны-выскочки, и тут эпидемия чумы, с закрытием театров… Я бы вновь отправился, как другие актеры, в скитания по постоялым дворам в провинции, не охваченные чумой, если бы, кроме пьес, я не начал писать сонеты, одобренные в кругу графа Саутгемптона, что вдохновило меня на завершение поэмы «Венера и Адонис».

– Это я знаю.

– Что ты знаешь? Произошло чудо.

– В твою судьбу вмешались феи?

– Можно и так сказать.

 

3

Лондон. Квартира Шекспира – две-три комнаты со свисающими коврами, как занавеси, окно с деревьями сада, лестница на антресоли.

Поэт, набрасывая сцены, так увлекается, что сам или по просьбе Эда или актеров, застающих его за столом, озвучивает текст, то есть тут же разыгрываются целые эпизоды.

Уилл. Сад Капулетти. Входит Ромео и поднимает голову.

Но что за блеск я вижу на балконе? Там брезжит свет. Джульетта, ты как день! Стань у окна, убей луну соседством; Она и так от зависти больна, Что ты ее затмила белизною. Показывается Джульетта. Это Эд в женском платье. Оставь служить богине чистоты. Плат девственницы жалок и невзрачен. Он не к лицу тебе. Сними его, О милая! О жизнь моя! О радость! Стоит, сама не зная, кто она. Губами шевелит, но слов не слышно. Пустое, существует взглядов речь! О, как я глуп! С ней говорят другие. Две самых ярких звездочки, спеша По делу с неба отлучиться, просят Ее глаза покамест посверкать. Ах, если бы глаза ее на деле Переместились на небесный свод! При их сиянье птицы бы запели, Принявши ночь за солнечный восход…

ЭД (отвечает за Джульетту в той же песенной форме сонета).

Не надо, верю. Как ты мне ни мил, Мне страшно, как мы скоро сговорились. Все слишком второпях и сгоряча, Как блеск зарниц, который потухает, Едва сказать успеешь «блеск зарниц». Спокойной ночи! Эта почка счастья Готова к цвету в следующий раз. Спокойной ночи! Я тебе желаю Такого же пленительного сна, Как светлый мир, которым я полна.

Не совсем полный сонет, можно прибавить, пусть уже не Ромео, а Джульетта произносит мысли поэта:

Мне не подвластно то, чем я владею. Моя любовь без дна, а доброта – Как ширь морская. Чем я больше трачу, Тем становлюсь безбрежней и богаче.

УИЛЛ.

Святая ночь, святая ночь! А вдруг Все это сон? Так непомерно счастье, Так сказочно и чудно это все!

ЭД.

Чудесно! Сто тысяч раз прощай.

УИЛЛ.

Сто тысяч раз Вздохну с тоской вдали от милых глаз. К подругам мы – как школьники домой, А от подруг – как с сумкой в класс зимой.

ЭД.

Кто это говорит? Ромео или ты, Уилл?

УИЛЛ.

Джульетта в саду, еще не ведая ничего о вновь вспыхнувшей вражде, с волнением ожидает вестей от Ромео и первой брачной ночи.

ЭД (в женском платье).

Неситесь шибче, огненные кони, К вечерней цели! Если б Фаэтон Был вам возницей, вы б давно домчались И на земле настала б темнота. О ночь любви, раскинь свой темный полог, Чтоб укрывающиеся могли Тайком переглянуться и Ромео Вошел ко мне неслышим и незрим. Ведь любящие видят все при свете Волненьем загорающихся лиц. Любовь и ночь живут чутьем слепого. Пробабка в черном, чопорная ночь, Приди и научи меня забаве, В которой проигравший в барыше, А ставка – непорочность двух созданий. Скрой, как горит стыдом и страхом кровь, Покамест вдруг она не осмелеет И не поймет, как чисто все в любви. Приди же, ночь! Приди, приди, Ромео, Мой день, мой снег, светящийся во тьме, Как иней на вороньем оперенье! Приди, святая, любящая ночь! Приди и приведи ко мне Ромео! Дай мне его. Когда же он умрет, Изрежь его на маленькие звезды, И все так влюбятся в ночную твердь, Что бросят без вниманья день и солнце. Я дом любви купила, но в права Не введена, и я сама другому Запродана, но в руки не сдана. И день тосклив, как накануне празднеств, Когда обновка сшита, а надеть Не велено еще…

УИЛЛ (смеется). Неплохо, неплохо, Эд.

ЭД. Как неплохо? Это же сонеты твои, а не речь девушки…

УИЛЛ. Песня ее души.

ЭД. Она чудесна!

В монологе юной девушки проступают не только сокровенные мысли Шекспира в сугубо сонетной форме, но слышен голос Хора из трагедий Софокла или Еврипида, как это ни удивительно.

Юность Ромео и Джульетты и лирика любви в диалогах драмы на уровне сонетов гениального поэта создали удивительный феномен, когда мир чувств и мыслей персонажей приобретает современный характер для все новых и новых поколений в череде столетий. Трагическая развязка воспринимается, как сон, как нечто потустороннее, что и соответствует месту действия – в склепе, что и отметается, и чета влюбленных вновь оживает – в вечности. Нет смерти, поэт одарил их бессмертием.

Шекспир обрел дар воссоздавать живую жизнь и передавать ее в вечность, что впервые впечатляюще ярко продемонстрировал он в «Генрихе IV», с превращением хроники в комедию, да в двух частях, с созданием образа Фальстафа, которого он явил вместе с собой в тавернах Лондона.

Хроника наполняется современным содержанием, с бытовыми сценами эпохи Возрождения. В таверне «Сирена» происходили заседания литературного клуба, основанного Уолтером Рали; вообще в тавернах, в той же «Кабаньей голове», сходились актеры и писатели, чтобы изощряться прежде всего в остроумии. Можно представить, как после издания книги Роберта Грина с памфлетом о вороне-выскочке друзья Шекспира свели его с Четлом, который после знакомства с ним не просто извинился в печати, а выразил чуть ли не восхищение его манерой вести себя и отточенным изяществом его сочинений, что должно было особенно развеселить Уилла, поскольку тот был толст и смешон, над ним потешались, но, кажется, его обожали.

Один из современников, описывая в своем произведении заседание литературного клуба на елисейских полях, пишет: «Вот входит Четтль. Он так жирен, что весь вспотел и еле дышит. Чтобы встретить как следует этого доброго старого знакомого, все поэты поднимаются с места и опускаются сразу на колени. В этой позе они пьют за здоровье всех любителей Геликона!»

Высказывались догадки, что Четл, возможно, и есть прототип сэра Джона Фальстафа. Во всяком случае, фигура Четла не могла не веселить Уилла. Четл, который принял, со слов Грина, Шекспира за пройдоху, познакомившись с ним, характеризует актера и поэта с его изысканностью и изяществом его произведений, по сути, как принца Гарри рядом с Фальстафом. Вполне возможно, с тех пор Уилл и Четл, где бы они ни появились вместе, оказывались в центре внимания, и остроумным шуткам не было конца. Самые непосредственные впечатления из современной жизни входят в драмы Шекспира, и именно это обстоятельство, а не заимствованные сюжеты, имело решающее значение во всех случаях создания его знаменитых произведений.

Здесь проступают те же особенности эстетики Ренессанса, что мы наблюдали в творчестве флорентийских и венецианских художников эпохи Возрождения в Италии. Английское барокко оказывается эстетикой Ренессанса.

Рядом с принцем Гарри понадобилось зеркало, в котором проступает сэр Джон Фальстаф, полное воплощенье всех притязаний человека эпохи Возрождения в комическом ключе.

В это время, к концу века, Шекспир достигает всего, о чем грезилось ему разве что в ранней юности. Он дворянин, у него второй по величине дом в Стратфорде-на-Эйвоне, он землевладелец – и слава первого поэта Англии.

Проявляя деловую сметку, Уилл однако не был склонен радоваться земным благам и как-то набросал, возможно, один из его последних сонетов, посвященный отнюдь не смуглой леди, не друзьям, а Шекспиру:

Моя душа, ядро земли греховной, Мятежным силам отдаваясь в плен, Ты изнываешь от нужды духовной И тратишься на роспись внешних стен. Недолгий гость, зачем такие средства Расходуешь на свой наемный дом, Чтобы слепым червям отдать в наследство Имущество, добытое трудом? Расти, душа, и насыщайся вволю, Копи свой клад за счет бегущих дней И, лучшую приобретая долю, Живи богаче, внешне победней. Над смертью властвуй в жизни быстротечной, И смерть умрет, а ты пребудешь вечно.

146

В сонете мы находим полное выражение чисто ренессансного миросозерцания, что постоянно проступает во всех сонетах, с любовью к красоте, к природе, с острым чувством скоротечности жизни и бессмертия души, но не где-то в потустороннем мире, а в сфере поэзии и искусства.

Христианские верования не отвергаются, а лишь предполагаются, но миросозерцание поэтов, художников, мыслителей эпохи Возрождения шире христианства, включая античность с ее высшими достижениями в сфере искусства и мысли, что, впрочем, лишь обостряет чувство жизни и смерти, чувство любви и красоты.

Томление и страсти приутихли, уступив порывам вдохновения, что Шекспира необыкновенно радует, и он простодушно и весело упивается жизнью, какой желал, вне житейских нужд, и творчеством со свободой гения; он не без усмешки воспринимает все страсти человеческие, набрасывая комедии и даже хроники и трагедии в комическом ключе, как Моцарт, с нотами высокого, вселенского трагизма.

 

Глава седьмая

 

1

Таверна «Кабанья голова». Входят Шекспир и Четл, вольно или невольно разыгрывая принца Гарри и сэра Джона Фальстафа…

Четл, еле переводя дыхание:

– Сэр Уолтер Рали выиграл морское сражение, но был, к несчастью, ранен.

Шекспир смеется:

– К счастью графа Эссекса, который напал на Кадикс и разграбил его, осенив себя славой… В храме св. Павла и поныне его восхваляют… Наконец, в 30 лет, он стал героем!

Шекспир приветствует всех присутствующих в зале.

Четл вздыхает:

– Как ты, мой принц, в 30 лет стал первым поэтом Англии.

Раздаются голоса:

– Вот входят принц Гарри и сэр Джон Фальстаф…

– Он так жирен, что весь вспотел и еле дышит…

– Это же наш добрый старый знакомый Четл!

– А кто же еще? Сэр Джон Фальстаф собственной персоной…

– А принц Гарри? Разве это не Уильям Шекспир, актер и драматург, заменивший Роберта Грина и Кристофера Марло?

– Актер с дворянским гербом?

– При этом первый поэт Англии!

– У него второй по величине дом в Стратфорде-на-Эйвоне…

Все поднимаются с места с кружками эля:

Четл провозглашает:

– Пьем за здоровье всех любителей Геликона!

 

2

Уайтхолл. В саду, где прогуливаютя придворные дамы в ожидании выхода королевы, граф Саутгемптон высматривает Элси, теряя терпение, как вдруг из-за кустов выходит граф Эссекс.

Граф Эссекс свысока и снисходительно, исполненный величия, в зените славы:

– Что, Генри, притаился ты в кустах, как фавн, следя за нимфами с улыбкой и торжества, и сладкого забвенья?

Генри смеется:

– Нет, вы за фавна здесь скорей сойдете! Что делали в кустах средь бела дня? Я слышал вскрики явные вакханки из дам придворных, да не той, в кого вы были влюблены совсем недавно. А я влюблен в одну и ту же фею из юных фрейлин…

– Люблю дразнить я Рали и королеву…

– Да, говорят, Эссекс завел при дворе гарем из четырех придворных дам… И имена их называются…

Из дворца выходит Елизавета Вернон, граф Эссекс с улыбкой уходит к дамам, словно высматривая новую жертву.

Генри внимательно оглядывает девушку:

– Элси!

Элси, загораясь улыбкой:

– О, Генри!

Генри с упреком:

– Ах, почему тебя все реже вижу среди других, не говорю, одну?

– Я не могу покуда отлучаться. Не знаю почему, но королева справляется все чаще обо мне, где я? Что делаю? Иль призывает, чтоб я читала ей, в раздумьях вся. Боюсь, ей донесли о нашей связи; удостовериться ей хочется, как далеко зашли мы с вами, милый, что пала я, запрет ее нарушив без всякого стыда… Что делать, граф?

– Ах, Элси, как зашли мы далеко?

– Когда бы повинилась я, пожалуй, она б простила мне грехи, как Бог. Как! Повиниться мне в моей любви, любви не суетной, любви прекрасной? Мне грех простят скорее, чем любовь.

Граф Саутгемптон с иронией:

– Молва о нас, не без прикрас, конечно, дошла до девственных ушей, как стоны вакхических лобзаний и страстей, что слух чужой перенести не в силах без смеха или дрожи до стыда, иль зависти мучительной до гнева.

– Молва? О ней ли речь, мой милый граф?

Генри решается на признание, не без риторики:

– Прости! Я повинился и просил у королевы позволения жениться на тебе, поскольку мы взаимною любовью доказали и верность, и созвучье наших душ, и брак покроет грех, для юности столь гибельный, покуда под запретом любовь высокая, источник счастья, и станет ясно всем: в любви все чисто.

– О, Генри!

Граф Саутгемптон обескураженно:

– «Ну да, конечно! – рассмеялась тихо ее величество и вдруг вскричала: – Но вы-то одержимы похотью, на радость дьяволу, я знаю вас. Пример же подает вам граф Эссекс».

– О, Боже!

– Боюсь, я выбрал неурочный час для просьбы о благословленьи на брак наш, милый друг, – граф вдруг выпрямляется.

– Ах, что еще?

– Ее величество велит мне ехать во Францию немедля – не в изгнанье, с дипломатическою миссией, чего я добивался, как участья в военных действиях, немало лет.

Элси с упавшим сердцем:

– Вы рады?

– Да.

– Хотят нас разлучить. Чем ей я неугодна рядом с вами?

Граф Саутгемптон вполне сознает ситуацию:

– Она хочет разлучить – меня с Эссексом, – ты же свяжешь нас родством двойным, ведь мы и так с ним родственны. Эссекс честолюбив и горд, и пылок, а ныне в славе, и его боятся все те, кто был у трона рядом с Берли, как сын его Сесиль и мой соперник Уолтер Рали, что ж делать, если в интригах лордов королева ищет нить Ариадны и всегда находит.

Елизавета Вернон в сердцах:

– Я жертва притязаний царедворцев, из тех, кого бросают на закланье, как минотавру, только ради власти и славы? Первым ты играешь мной? Какая мысль пронзила сердце мне!

– Как! Пред разлукой лишь ссоры не хватает, что враз погубит все, чем жили мы… Мы встретиться должны и объясниться. О, если бы мне взять тебя с собой!

– Как пажа?

– Обвенчаемся в Париже.

– Нет, если так, мне лучше здесь остаться невестой ждать приезда жениха.

– Так, значит, ныне мы в кругу друзей объявим о помолвке?

Элси, вся просияв:

– Хорошо. Я счастлива, как не была в твоих объятьях, милый, до сих пор из страха последствий и стыда запретной связи. Люблю тебя, хочу любимой быть.

– Приедешь на прощальный вечер?

– О, да! Пусть вечер длится дольше ночи!

 

3

Эссекс-хаус. Шекспир прискакал на коне по приглашению графа посетить его в замке Эссекс-хаус.

Шекспир не без удивления и признательности:

– Ваша светлость! Вы хотели меня видеть?

– Да, Уилл! Мне пришло в голову переговорить с вами об одном чрезвычайном происшествии, прежде чем слухи о нем дойдут до вас.

– Я слушаю вас, ваша светлость.

– К сожалению, я не столь красноречив, как вы или Фрэнсис Бэкон, который норовит сочинять за меня письма. Вы бы лучше меня рассказали эту историю, похожую на арабскую сказку, в которой, кроме чудес, всегда присутствует жестокость. Речь идет о нашем с вами друге Генри и моей кузине…

Граф Эссекс нахмурился. Он вообще выглядел, как суровый воин, в котором проступает то мужество, то страждущая душа, воля и мысль то поднимали его дух, то подтачивали его силы.

– Вы совершенно заинтриговали меня, граф!

– Тайная помолвка повлекла тайное свидание… Впрочем, дело обстояло скорее всего наоборот, что в порядке вещей, когда любовь и женитьба у близких к ее величеству – преступление. Что говорить о тайном свидании влюбленных перед разлукой? Нежная страсть достигала апогея не единожды, надо думать, и это не могло остаться без последствий. Элси вскоре после отъезда Генри во Францию почувствовала с ужасом, что она беременна, а затем обрадовалась.

– В чем смысл любви? В рожденьи в красоте.

– Вы смеетесь. Вам весело. И я смеюсь. Да! Но это у Платона. У нас же, в Англии, с королевой-девственницей на троне все иначе. Природа, строй звезд, Вселенная должны подчиняться движениям ее скипетра, – что говорить об ее подданных, о придворных и ее фрейлинах, тем более о близких к ее сердцу, тщеславному и тщедушному, как ее тело?!

– Граф, ваше искреннее красноречие кажется чрезмерным.

– Да, я знаю. Это мой недостаток.

– Это достоинство, граф, залог вашего величия.

– Уилл, лесть вам чужда.

– Это мой недостаток.

Граф Эссекс с важностью:

– Это достоинство поэта, залог его величия. Я отплатил вам той же монетой. Поговорим о другом, то есть о фрейлине ее величества, в поведении которой заметили перемену, столь же волнующую, сколь и страшную. Элси написала письмо и отдала мне для посылки во Францию Генри, но не удержалась, заплакала и рассказала мне все.

Как быть? Разрешением этого вопроса мне и пришлось заняться. Прежде всего фрейлине надо было покинуть двор под каким-либо предлогом и надолго, не возбуждая расспросов и подозрений.

И вернуть графа Саутгемптона из Франции. И тут я совершил ошибку. У меня есть свойство подводить самого себя, чего не удается никому сделать, разумеется, кроме ее величества королевы Англии. Я заговорил с нею о возвращении графа Саутгемптона из Франции, где он пребывает, как в изгнании.

«Коли он в изгнании, значит, провинился в чем-то, пусть там остается!» – бросила Елизавета, которой никогда не нравилось восхищение Генри мной.

Она любит разлучать тех, кто тянется друг к другу – из зависти, из ревности, или по политическим соображениям. В последнем случае я ее понимаю. В борьбе партий у трона никто не должен возобладать по силе, кроме нее самой. Поэтому она воюет прежде всего с теми, кого называют ее фаворитами. Она любит и ненавидит нас, потому что вынуждена, по крайней мере, выслушивать нас и соглашаться поневоле, то есть делиться частицей ее абсолютной власти. Это самый просвещенный монарх и деспот чистой воды, как говорят, о бриллианте.

– Браво, браво! Но как же быть Элси?

– Я решил было увезти кузину, одетую пажем, во Францию к ее жениху и там обвенчать их. Но нетерпеливый граф Саутгемптон с получением первого письма о беременности его невесты, вместо того чтобы списаться со мной, сел на корабль и тайно вернулся в Англию.

– Так, он здесь? Я могу с ним увидеться?

– Нет. За тайной помолвкой последовало, с тайным возвращением, тайное венчание в церкви.

– Ах, граф, что же не дали мне знать?

Граф Эссекс с ликом трагического героя:

– Уилл, дружище, у этой истории еще далеко до счастливого завершения. С тайным возвращением в Англию следовало тайно и вернуться во Францию. Но молодожены вообразили, что могут тронуть сердце королевы-девственницы. Я не ожидал ничего хорошего, но вынужден был снова явиться к ее величеству с известием и с просьбой, вызвавшими у нее гнев. Увы! Увы!

– Успокойтесь, граф!

– Естественно, Эссекса во всем обвинили, что ж, я привык. К несчастью, гнев свой королева обрушила и на Генри, и на фрейлину. По ее приказанию граф Саутгемптон посажен в Тауэр, где проведет медовый месяц уж точно.

Шекспир уже без всякого удивления:

– А Вернон? То есть графиня Саутгемптон?

– И Элси было приказано отправиться в Тауэр, но вступились и Рали, и Сесиль, разумеется, в интересах самой королевы. Ребенок-то, который скоро родится, в чем провинился?

Шекспир рассмеялся со вздохом:

– Это в самом деле похоже на арабскую сказку!

 

4

Друри-хаус. Граф Саутгемптон и Элси привечают друзей – Шекспира и Джона Флорио; они обходят замок и останавливаются у портрета графа Эссекса.

Уилл смеется:

– Здесь граф Эссекс как будто собственной персоной.

Элси рассмеявшись:

– Да, я пугаюсь его изображения больше, чем если бы он вдруг вошел сюда.

– Чем ныне граф занят?

– Увы! Взаимоотношения королевы и графа Эссекса, всегда неровные, обострились до крайности.

– Что такое?

Элси, всплескивая руками:

– Ее величество гневалась на графа не только за ее придворных дам (Елизавету Соутвелл, Елизавету Бридж, миссис Рассел и леди Мэри Говард), с которыми одновременно он находился в интимных отношениях, но и за то, как он посмеялся над Уолтером Рали.

Генри смеется:

– В день рождения королевы придворные, по старинному обычаю, устраивали турнир в честь ее величества. Поскольку все знали, что Рали, как всегда, появится в мундире коричневого и оранжевого цвета, опушенном черным барашком, Эссекс явился на турнир в сопровождении 2000 всадников, одетых в такой же костюм, и вышло так, будто сэр Уолтер Рали принадлежит тоже свите графа Эссекса. Конечно, Рали был оскорблен, а королева разгневана за подобные шутки над одним из ее любимцев.

Шекспир не удержался от замечания:

– 2000 всадников в мундире одного из полководцев королевы!

Элси, посмеявшись, с тревогой проговорила:

– Но вскоре между королевой и Эссексом вышла настоящая ссора. Повод был совершенно ничтожный: назначение какого-то чиновника в Ирландию, а Эссекс недавно был назначен обермаршалом Ирландии в то время, когда он претендовал на должность лорда-адмирала. Возможно, Эссекс был раздосадован и за нас. Он заявил королеве, что «ее действия так же кривы , как и ее стан».

Флорио в испуге вскрикивает:

– Боже!

Генри с усмешкой:

– При этом он бросил на нее презрительный взгляд и повернулся к ней спиной.

Шекспир прямо застыл немым вопросом.

Элси, выдержав паузу, сказала:

– Королева ответила пощечиной и воскликнула: «Убирайся и повесься!»

Шекспир и Флорио вместе:

– Тауэр?

Генри добавил:

– Граф Эссекс схватился за шпагу и заявил, что такого оскорбления он не снес бы даже от Генриха VIII.

Флорио уверенно:

– Его отправили в Тауэр?

– Нет, Эссекс отправился в свой замок и не показывается при дворе, ожидая первого шага от королевы.

Шекспир, радуясь счастью Генри и Элси, не подозревал, что граф Эссекс вскоре подведет и себя, и их. В портрете графа Эссекса с его мужественностью и страждущей душой просматривалась его трагическая судьба.

 

5

Лондон. Берег Темзы, как в сельской местности. Шекспир и повзрослевший Уилли Герберт прогуливаются, встретившись после представления. Принятый при дворе, он несомненно встречался с Мэри Фиттон, почетной фрейлиной королевы.

Уилл осведомился:

– А скажи, друг мой, как поживает миссис Фиттон?

Уилли не удержался и похватал тем, что Молли не бросила его:

– Расстались было мы, но ваша пьеса свела нас вновь, озвучив наши чувства и очистив от похоти, терзающей похуже, чем кабан, – в любви же все чисто, вы правы, – мы встретились на балу придворном… Увидел я ее среди первейших дам, из тех, кто вправе выбрать королеву для танца и с нею закружиться, прекрасна ослепительно, как солнце…

– Как взглянешь на него, в глазах темно…

– И впрямь! У трона средь раскрашенных красавиц и придворных поседелых я с Молли снова были юны.

– Еще бы! На загляденье.

– И тут приехали актеры и дали представленье по пьесе вашей «Ромео и Джульетта». Боже! Я не усидел на месте, Молли тоже, и встретились, влюбленные, как Ромео и Джульетта. Боже! Боже! Каким вы счастьем одарили нас!

Шекспир смеется:

– И не первый раз?

– О, да!

– И что же? Все это продолжается у трона?

– Да! Свиданья редки, но тем они прекрасны. Во всякий раз, как в сказке или пьесе. В мужском костюме, как Венера в маскараде, вдруг приезжает, ночь превращая в яркий день, иль день – в ночь волшебную любви. И снова очарован, как впервые.

– Я знаю, милый друг. Как был я очарован ею и чар ее я не забыл… Пленительна и страстна, как царица Египта Клеопатра.

– Вы любите ее, как прежде?

– Нет. Я прежнюю, в юности ее, любил, люблю, как прежде.

– Джульетта – ведь она?

– А ты Ромео? О, будет много и Ромео и Джульетт на свете! Прекрасное гонимо в этом мире. Боюсь, и вам у трона несдобровать.

– Уилл, мой друг, признаюсь я тебе. Недаром Молли явилась при дворе и сделалась любимицей королевы. Она знала, что я приглянусь ее величеству тоже. Теперь в любви ее одно желанье…

– Выйти замуж за графа Пэмброка?

– Как вы догадались? Да, со смертью отца я граф Пэмброк. У Мэри Фиттон одна мечта теперь – предстать графиней Пэмброк.

– Браво! Прекрасная мечта.

Уильям Герберт свысока и сухо:

– Но для меня все это завтра в прошлом. Что в юности приманчиво, уже давно не тайна и не счастье. Боюсь, женившись, я понесу расплату и счастья уж не будет, лишь несчастья и даже смерть, как у Ромео и Джульетты. Они прекрасны тем, что любили и умерли столь юны.

– Придется понести расплату за счастье, за красоту, за ум, за знатность, за все, мой друг, что в жизни мило. Уж так устроен мир.

– Придется. Я готов. Но это в другой жизни.

– Графа Пэмброка? Прекрасно, милый!

– Ах, с чем я к вам заглянул. Хочу сказать, вы пьесы пишете одну лучше другой. А сонетов новых нет ли?

Шекспир смеется:

– Нет. Теперь мои сонеты – пьесы. Любовь – недуг; переболел я ею, с нежданным счастьем, как весенний сон, что в детстве мне пригрезилось как будто, но в яви, с возвращеньем юности, когда поэзией овеян мир весь в пространстве и во времени, до мифов античных и народных, вновь, когда спешил я в школу и домой, весь в грезах упоительных, до грусти, как день весенний клонится к закату, и до тоски о смертности людей; умру и я, меня не станет в мире, – до Страшного суда, что ж это будет? – Срывается с места.)

Уилли рассмеявшись:

– Подумаю, когда состарюсь.

Шекспир, задумываясь:

– Графиня Пэмброк озабочена, как некогда графиня Саутгемптон, тем, что сын ее не думает о женитьбе.

– Все ваши сонеты на эту тему у меня есть.

– А вот новый.

Растратчик милый, расточаешь ты Свое наследство в буйстве сумасбродном. Природа нам не дарит красоты, Но в долг дает – свободная свободным. Прелестный скряга, ты присвоить рад То, что дано тебе для передачи. Несчитанный ты укрываешь клад, Не становясь от этого богаче. Ты заключаешь сделки сам с собой, Себя лишая прибылей богатых. И в грозный час, назначенный судьбой, Какой отчет отдашь в своих растратах? С тобою образ будущих времен, Невоплощенный, будет погребен.

4

Это точный портрет Уильяма Герберта; сонеты, посвященные графу Саутгемптону, звучали иначе, при этом поэт достиг поразительного мастерства.

В отношении отдельных сонетов всегда могут возникать разные догадки и версии, но когда портрет и ситуация совпадают, адресат сонета очевиден.

Мы видим Уильяма Герберта в гостиной; он любит светские беседы, но при этом внимание дам не ускользает, и он всегда готов броситься вслед за одной из них. Мы слышим голос Шекспира, как поэт вопрошает с тоской и сожалением:

По совести скажи: кого ты любишь? Ты знаешь, любят многие тебя. Но так беспечно молодость ты губишь, Что ясно всем – живешь ты, не любя. Свой лютый враг, не зная сожаленья, Ты разрушаешь тайно день за днем Великолепный, ждущий обновленья, К тебе в наследство перешедший дом. Переменись – и я прощу обиду, В душе любовь, а не вражду пригрей. Будь так же нежен, как прекрасен с виду, И стань к себе щедрее и добрей. Пусть красота живет не только ныне, Но повторит себя в любимом сыне.

10

Этот сонет в точности воссоздает ситуацию, в какой Уильям Герберт оказался и сам по себе, и в отношении поэта, и Мэри Фиттон, связь с которой, как подводный камень, разбивал все проекты с его женитьбой.

 

Глава восьмая

 

1

Замок Нонсеч. Граф Эссекс прискакал в сопровождении то ли шести человек, то ли двухсот; в замке Нонсеч по его приказу открыли все двери, – по внешности само воплощение мужественного воина и полководца Эссекс все еще обладал ореолом фаворита ее величества, – он в запыленном дорожном костюме вошел в спальню королевы, только что поднявшуюся с постели, с распущенными волосами, и бросился к ее ногам.

Эссекс не напугал Елизавету, а ошеломил, заставив забиться ее сердце, как в молодости, и сам повел себя, как влюбленный.

Граф Эссекс воинственно:

– Какое зрелище! Скакал всю ночь, пока возлюбленная здесь томилась, не зная сна от страсти и тревоги, как Геро в ожидании Леандра, переплывающего Геллеспонт.

Елизавета с улыбкой:

– Откуда взялся ты? Из сновидений? Под утро страсть особенно сладка. Ты возбудил, как в юности, любовь, хотя, как дуб могучий, рухнул наземь. Когда же ты успел вдруг превратиться во воплощенье мужества и силы, лишившись юно-дерзкой красоты, прелестной тайны счастья и любви, что видят в женщинах совсем напрасно?

– Я слышу радость и волненье неги. Так, значит, я прощен за свой порыв увидеться с тобой, или погибнуть в сетях невидимых моих врагов, опутавших со мною и твой разум?

– Ну, встань, иди переоденься. После мы переговорим наедине, чего ты домогаешься полгода бездейственных, бесславных, до позора с отрядом сэра Генри Харрингтона и перемирия с повстанцами. Не знаю, в чем найдешь ты оправданье.

Королева Елизавета дала Эссексу полуторачасовую аудиенцию, заставив других прождать в приемной, как бывало лишь в юные годы графа. Затем Эссекс обедал вместе с королевой, он говорил один за столом, рассказывал про Ирландию, будто он покорил страну и народ.

У королевы сэр Роберт Сесиль и Уолтер Рали.

Сэр Роберт:

– Ваше величество! Мятеж не подавлен, английская армия лишилась без генерального сражения трех четвертей своего состава и на грани катастрофы.

Сэр Уолтер Рали:

– Ваше величество! Граф Эссекс совершил противозаконный акт, покинув Ирландию без вашего разрешения и захватив замок Нонсеч со своими приверженцами.

Елизавета, словно опомнившись:

– В самом деле! Он застал меня врасплох. Посадить Эссекса под комнатный арест.

Сэр Роберт:

– Ваше величество! Эссекс не должен находиться в замке.

– Посадить Эссекса под домашний арест. Пусть дожидается разбирательства и суда.

 

2

Квартира Шекспира. Поэт за столом при свечах. Он пишет. А на ковре, который висит у стены, как занавес, мы видим Уильяма Герберта при дворе с двумя ликами женщин – королевы и смуглой леди, одетых под стать, строго и пышно, и слышим голос Шекспира:

Не обручен ты с музою моей. И часто снисходителен твой суд, Когда тебе поэты наших дней Красноречиво посвящают труд. Твой ум изящен, как твои черты, Гораздо тоньше всех моих похвал. И поневоле строчек ищешь ты Новее тех, что я тебе писал. Я уступить соперникам готов. Но после риторических потуг Яснее станет правда этих слов, Что пишет просто говорящий друг. Бескровным краска яркая нужна, Твоя же кровь и без того красна.

82

Между тем становится ясно, что Шекспир продолжал по-прежнему любить Мэри Фиттон, есть немало сонетов, написанных впоследствии, возможно, наблюдая издали или предугадывая ее отношения с Уилли Гербертом. Вспомнив в ночи о ней, поэт восклицает:

Откуда столько силы ты берешь, Чтоб властвовать в бессилье надо мной? Я собственным глазам внушаю ложь, Клянусь им, что не светел свет дневной. Так бесконечно обаянье зла, Уверенность и власть греховных сил, Что я, прощая черные дела, Твой грех, как добродетель, полюбил. Все, что вражду питало бы в другом, Питает нежность у меня в груди. Люблю я то, что все клянут кругом, Но ты меня со всеми не суди. Особенной любви достоин тот, Кто недостойной душу отдает.

150

Самое интересное, среди сонетов, которые, как считали, обращены к другу, а многие оказывались посвященными смуглой леди, попадаются такого содержания, словно в них поэт обращается равно и тому, и той.

Ты украшать умеешь свой позор. Но как в саду незримый червячок На розах чертит гибельный узор, Так и тебя пятнает твой порок. Молва толкует про твои дела, Догадки щедро прибавляя к ним. Но похвалой становится хула. Порок оправдан именем твоим! В каком великолепнейшем дворце Соблазнам низким ты даешь приют! Под маскою прекрасной на лице, В наряде пышном их не узнают. Но красоту в пороках не сберечь. Ржавея, остроту теряет меч.

95

Теперь ясно, этот сонет написан уже в то время, когда при дворе явились и Мэри Фиттон, и Уильям Герберт, равно приглянувшиеся королеве Елизавете. Это событие не могло подлить масла в огонь незабываемых воспоминаний. Поэт восклицает, как во сне:

Каким питьем из горьких слез Сирен Отравлен я, какой настойкой яда? То я страшусь, то взят надеждой в плен, К богатству близок и лишаюсь клада. Чем согрешил я в свой счастливый час, Когда в блаженстве я достиг зенита? Какой недуг всего меня потряс Так, что глаза покинули орбиты? О благодетельная сила зла! Все лучшее от горя хорошеет, И та любовь, что сожжена дотла, Еще пышней цветет и зеленеет. Так после всех бесчисленных утрат Я становлюсь богаче во сто крат.

119

В воспоминаниях о возлюбленной и раздумьях о друге, исходя упреками, столь беспощадными, Шекспир снова и снова обретает любовь, основу его всеобъемлющего миросозерцания:

О, будь моя любовь – дитя удачи, Дочь времени, рожденная без прав, – Судьба могла бы место ей назначить В своем венке иль в куче сорных трав. Но нет, мою любовь не создал случай. Ей не сулит судьбы слепая власть Быть жалкою рабой благополучий И жалкой жертвой возмущенья пасть. Ей не страшны уловки и угрозы Тех, кто у счастья час берет в наем. Ее не холит луч, не губят грозы. Она идет своим большим путем. И этому ты, временщик, свидетель, Чья жизнь – порок, а гибель – добродетель.

124

 

3

Уайтхолл. Королева Елизавета и сэр Роберт Сесиль, в приемной Уильям Герберт, со смертью отца граф Пэмброк, в соседней комнате Мэри Фиттон; она в белом платье и взволнована, как невеста.

Елизавета, сидя за столом:

– Знаю, знаю, молодой граф Пэмброк не причастен к заговору, но ведет себя при дворе, как граф Эссекс… Дурной пример заразителен. Кто поручится, что от него забеременела не одна миссис Фиттон? Выбрать мою любимицу для вожделений. Старый граф Пэмброк скончался не от этой ли новости?

Сэр Роберт:

– Нет, нет, ваше величество. Другое дело: если бы его сын пожелал жениться на миссис Фиттон, против его воли. Связь эта длится довольно продолжительное время и, вероятно, мешала попыткам старого графа Пэмброка и графини Пэмброк женить сына…

– Стало быть, они могли знать о связи и не пресекли? Мне нужно разбираться и в то время, когда есть дела государственной важности… Вы переговорили с графом Пэмброком?

Сэр Роберт:

– Ваше величество, граф Пэмброк берет вину на себя, но от женитьбы на миссис Фиттон отказывается и весьма настойчиво.

Елизавета в гневе:

– Тем хуже для них. Любовь могла еще служить оправданием, а здесь, как видно, один разврат!

Сэр Роберт:

– Ваше величество, миссис Фиттон клянется, что любовь связала их и ребенок – плод любви. Она не верит, что граф Пэмброк не хочет жениться на ней. Это графиня Пэмброк против женитьбы сына. У нее одна надежда – на ваше величество и Бога.

– Бог ей не поможет. А я с какой стати? Клянусь, я отправлю обоих в Тауэр!

Сэр Роберт:

– Ваше величество, Тауэр переполнен.

– Посадить графа Пэмброка в тюрьму Флит. Это ведь недалеко от его поместья.

Сэр Роберт:

– Новых обитателей Тауэра ждет иная участь.

– Но граф Эссекс упорно утверждает, что он не хотел взбунтовать народ. И откуда он взял, что его хотят убить?

Сэр Роберт:

– Однако друг обвиняемого Фрэнсис Бэкон, упоминая события во Франции, дает суду все основания…

– Довольно! Дождемся постановления суда.

 

4

Друри-хаус. В гостиной Джон Флорио и Шекспир, пришедшие вместе, прямо с театра после представления, навестить графиню Саутгемптон.

Элси все стояла перед зеркалом, заговаривая сама с собой:

– Как уколовшись вдруг шипами роз, бывало, в юности смеешься, плача, мне плакать хочется и петь до слез, когда и в горе проступает радость с истомой муки… Генри жив! По крайней мере, жив. Смертную казнь ему заменили пожизненным заключением. Поет душа и замирает не дыша, увы, как тот без головы почив, безгласно шлет проклятья небесам… Таков удел обманутого счастья?

Элси вышла к гостям, похудевшая и похорошевшая, словно юность вернулась к ней; глаза ее блестели, как цветы, омытые росой, румянец на щеках от волнения и ощущения слабости, близости слез, и все же она улыбнулась, показывая движением руки, что не нужно слов сочувствия и соболезнования, одно их появление здесь говорит об их поддержке и утешении, что оценит и Генри.

В гостиной, где отовсюду выглядывали портреты предков, висел и портрет Генри, который сохранит его молодым, почти юным, с высоким лбом и узким лицом, с длинными темными волосами, свободно спадающими на плечи, в выражении глаз интерес и сосредоточенность.

В библиотеке висел портрет графа Эссекса, ныне обезглавленного, казалось, страшно на него взглянуть.

Элси с недоумением:

– Да, можно подумать, что он предчувствовал свою судьбу.

Уилл кивает головой:

– Мужественность, обреченная на неудачи и гибель?

Флорио поднимает руку:

– Таков удел героев.

Элси со вздохом:

– Нашему герою не везло с детства, с ранней смерти его отца.

Шекспир заинтересованно:

– Что такое?

– Говорили, лорд Эссекс был отравлен, а вдова его тотчас вышла замуж за Лейстера…

Шекспир с изумлением:

– Любимца королевы, который устраивал празднества в честь ее величества в Кенилуорте? Там я ребенком видел королеву, прекрасную в самом деле, как царица фей. Как! Граф Эссекс играл роль датского принца Гамлета у трона?

– Лейстер уж как хотел жениться на королеве, чтобы воссесть на троне. Но если Лейстер, не король, всего лишь фаворит королевы, в кого был влюблен, то только в мать Эссекса.

– И отравил лорда Эссекса, чтобы жениться на его вдове?

– Они обвенчались тайно от королевы, и та, узнав, была в гневе.

Шекспир в предчувствии, как говорится, вдохновенья:

– Во всяком случае, юный граф Эссекс был ею замечен, что предопределило его судьбу. Сама королева заступила место его матери и довела до гроба? Каково!

Элси, отходя в сторону:

– Нельзя ли было сделать лучше – разом, чтобы острее чувствовала я боль, вся корчилась, в беспамятство впадая?

Флорио и Шекспир переглянулись.

Элси словно бы про себя:

– Зачем она мне сердце разрубила, одной лишь половинке жизнь оставив?

Он жив, он жив! Поет душа И замирает не дыша, Как тот без головы почив…

Не ладно с рифмой, да, Уилл? Лучше я вам спою из вашей комедии «Как вам это понравится».

Под свежею листвою Кто рад лежать со мною, Кто с птичьим хором в лад Слить звонко песни рад, - К нам просим, к нам просим, к нам просим. В лесной тени Враги одни - Зима, ненастье, осень.

Уилл, подавая реплику из пьесы:

– Еще, еще, прошу тебя, еще!

Элси:

– Эта песня наведет на вас меланхолию, мье Жак!

Уилл:

– Это в точности слова из пьесы.

Флорио в тревоге:

– Графиня не в себе.

Элси, рассмеявшись:

– Не бойтесь. Чтобы не плакать, я пою. Это лучше, чем кричать. Веселье кончилось. Теперь нас всех ожидает пост. Мы все сделаемся пуританами и пуританками, чтобы нас заживо не сожгли на костре. Теперь не будет песен, только слезы. И слез не будет, их иссушит зной, иль прорастут, как изморозь зимой… С рифмой опять не ладно, Уилл? Мы к вашим услугам. Садитесь посредине. Это говорит второй паж.

Уилл подхватывает:

– Как нам начинать? – это говорит первый паж. – Сразу? Не откашливаться, не отплевываться, не жаловаться, что мы охрипли?.. Без обычных предисловий о скверных голосах?

– Конечно, конечно, и будем петь на один голос – как два цыгана на одной лошади.

– Хорошо, Элси. Я постараюсь.

Поют Элси и Уилл, в двери заглядывает прислуга с испуганными глазами.

Влюбленный с милою своей – Гей-го, гей-го, гей-нонино! – Среди цветущих шли полей. Весной, весной, милой брачной порой, Всюду птичек звон, динь-дон, динь-дон… Любит весну, кто влюблен! Во ржи, что так была густа, – Гей-го, гей-го, гей-нонино! – Легла прелестная чета. Весной, весной…

Флорио вступает:

– Сладкозвучное горло, вот вам слово рыцаря!

Элси качает головой:

– Это реплика из другой комедии, сударь.

На ее глазах после, казалось, самой беззаботной веселости, показались слезы.

– Из какой же?

– Вы сами знаете, из какой. Из очень веселой комедии, в которой поют очень грустные песенки, «Двенадцатая ночь, или что угодно». – Уходя в сторону. -

Где ты, милый мой, блуждаешь, Что ты друга не встречаешь И не вторишь песне в лад? Брось напрасные скитанья, Все пути ведут к свиданью, – Это знает стар и млад.

Элси исчезает за шелковым ковром, нависающим у стены, как занавес, продолжая петь:

Нам любовь на миг дается. Тот, кто весел, пусть смеется: Счастье тает, словно снег. Можно ль будущее взвесить? Ну, целуй – и раз, и десять: Мы ведь молоды не век.

Элси возвращается, точно опомнившись, чтобы попрощаться с гостями.

– Виола – это я, Уилл? А кто герцог, ясно без слов. Только я думаю, в Иллирии нет тюрем. Вы слышали, многие не верят, голову Эссекса взяла у палача королева. Вот уж не думала, что она ведьма.

 

5

Уайтхолл. Королева Елизавета входит в комнату, жестом приглашая следовать за нею посла Генриха IV герцога Бирона, того самого, именем которого воспользовался Шекспир в комедии «Бесплодные усилия любви». Его-то мы видим в роли Бирона.

Елизавета с улыбкой:

– Коли мы заговорили о человеке, которого и вы знали в его лучшие годы, я не могу перебороть в себе искушения показать его вам.

Бирон с удивлением:

– Ваше величество, мы говорили о графе Эссексе, который был обезглавлен…

– Да, о нем. Удивительное дело. У нас есть пьеса, в которой обыгрывается история о посещении французской принцессой двора Генриха Наваррского, так вот в ней присутствуете и вы под собственным именем Бирона. Это комедия Шекспира; она была сыграна впервые на свадьбе графа Эссекса. Ваше имя хорошо известно в Англии.

Между тем Елизавета вынула из шкафчика череп и с насмешливой улыбкой показала его Бирону.

Бирон, вздрагивая:

– Графа Эссекса?

Елизавета:

– Увы! Вся моя веселость улетучилась, как весенний сон.

 

6

Берег Темзы, как в сельской местности, с видами Лондона и окрестных далей в летний день… Шекспир и граф Пэмброк, встретившись после представления, прогуливаются в стороне от публики как на земле, так и проезжающей на лодках.

Шекспир рассеянно:

– Интерес к истории Гамлета, возможно, из-за судьбы графа Эссекса, возбудился настолько, что старая пьеса была не только сыграна, но и издана под заглавием «Книга, озаглавленная Мщение Гамлета, принца Датского, как она была недавно играна труппою лорда-камергера».

Граф Пэмброк с улыбкой:

– Она у меня есть.

– Это не моя пьеса. За нее, как за «датскую пьесу», получил у нас 20 шиллингов Четл.

– Как! Тот самый Четл обошел вас?

– Сэр Джон Фальстаф ради таких денег способен еще не на такие подвиги. Но кто кого обошел? Во всяком случае, Четл со своей неуклюжей, как его повадки толстяка, ретушевкой подвиг меня на решительную переработку старой пьесы, с полным обновлением текста.

– Это как с «Ромео и Джульетта»?

– Да. Только Гамлет у меня не юноша, не студент лет 19, ему 30 лет, зрелый муж, которому давно пора взойти на трон…

– Зачем же это вам понадобилось?

Шекспир смеется:

– Несчастья юноши лишь трогают, а мне уже не до шуток. Недавно, не знаю почему, я потерял всю свою веселость и привычку к занятьям. Мне так не по себе, что этот цветник мироздания, земля, кажется мне бесплодною скалою, а этот необъятный шатер воздуха с неприступно вознесшейся твердью, этот, видите ли, царственный свод, выложенный золотою искрой, на мой взгляд – просто-напросто скопленье вонючих и вредных паров.

Граф Пэмброк, рассмеявшись:

– Да, паров чумы.

Шекспир продолжает в том же духе:

– Какое чудо природы человек! Как благороден разумом! С какими безграничными способностями! Как точен и поразителен по складу и движеньям! В поступках как близок к ангелу! В воззреньях как близок к богу! Краса вселенной! Венец всего живущего! – С горькой усмешкой. – А что мне эта квинтэссенция праха?

– Ах, что с вами?

– Я же сказал. Впрочем, это Гамлет говорит о перемене в его умонастроении. Как поживаешь, мой друг? Я слышал, вам пришлось провести месяц в тюрьме Флит. Хорошо еще, не в Тауэре.

Граф Пэмброк с усмешкой:

– Я понимаю смысл вашего замечания. Но разве вы обрадовались бы, если бы я женился на Мэри Фиттон?

– И да, и нет. Как она? Я слышал, после рождения сына она была больна.

Шекспир остановился у развилки дороги с намерением раскланяться.

– Кажется, все хорошо.

Граф Пэмброк раскланялся с легким сердцем.

Шекспир, оставшись один:

– Любовь – недуг. Так думал я. Когда же она беспредельна, это поэзия, солнце любви!

Мы видим Мэри Фиттон в юности в Тичфилде и при дворе в кругу королевы, придворных дам и вельмож и снова ее в юности и слышим голос Шекспира:

Ни собственный мой страх, ни вещий взор Миров, что о грядущем грезят сонно, Не знают, до каких дана мне пор Любовь, чья смерть казалась предрешенной. Свое затмение смертная луна Пережила назло пророкам лживым. Надежда вновь на трон возведена, И долгий мир сулит расцвет оливам. Разлукой смерть не угрожает нам. Пусть я умру, но я в стихах воскресну. Слепая смерть грозит лишь племенам, Еще не просветленным, бессловесным. В моих стихах и ты переживешь Венцы тиранов и гербы вельмож.

107

Исследователи, путаясь, пытаются этот сонет связать с болезнью королевы или с заговором графа Эссекса, когда здесь совершенно ясно поэт обращается к Мэри Фиттон, обещая ей бессмертие в его стихах, вступаясь за нее против произвола королевы и графа Пэмброка.

Тайна сонетов и смуглой леди разгадана. Жизнь Шекспира и его творчество освещены отныне светом его любви, как поэзия Данте или Петрарки. При этом лирика английского поэта исключительна, она столь же реальна, сколь и возвышена, как солнце, солнце любви, источник вдохновенья.