Как, детки, удобно расселись? Родя, подвинься, пусть Полина устроится. Все?!

Тогда слушайте.

Раньше о нечистой силе люди многое знали, потому как ближе к ней жили. А потом машины появились, самолеты летать начали — это и людям не всегда приятно, что уж говорить о русалках, леших и прочих тварях. Часть из них попряталась, в темные места ушла, а другие, наоборот, в город подались, и в таких страшилищ превратились, что не дай вам бог, детки, с ними повстречаться.

Древняя нечистая сила добрее к людям была, даже иногда выручала, а нынешняя… Ладно, об этом в другой раз, а сейчас расскажу, что сама видела.

Наша семья в Крым после гражданской войны переселилась, да и не столько переселилась, сколько бежала. Бабушка моя очень богатая была, свою усадьбу имела: вместе с дедом бабушку в этой усадьбе и сожгли. А мы вначале в Кривой Рог подались, а затем в Карасувбазар: здесь у отца знакомый жил. Когда убегали, мама Лиза успела немного золота захватить: решили на него дом купить.

Карасувбазар тогда большим городом был: в основном татары его населяли, но и других народов хватало. Улицами так и селились: здесь русские, там украинцы, дальше греки, армяне. Ремесленный город был и очень религиозный: у каждого народа свой бог, своя церковь, свое кладбище.

Отец на Ханджаме дом присмотрел, но мама Лиза привыкла дворянский норов проявлять, на своем настаивать. Нашла дом возле дороги на Мушаш: большой, красивый, комнат много и цена дешевая. Отец сомневаться начал, тем более что знакомый не советовал: дом за последние пять лет трех владельцев поменял, странное в нем происходило, — но хозяин, пожилой армянин, очень упрашивал, даже цену сбавил, да и маму Лизу еще никому переубедить не удавалось, — так мы в этот дом и вселились.

Поначалу все радовались, особенно дети. Нас в семье четверо было: Грише — десять лет, мне — семь, Лиде — шесть, а Оле — пять. Меня с сестричками в одну комнату поместили, а Грише, как старшему, отдельную выделили. Гриша в школу ходил, я гусей пасла, Оленька мне помогала, а Лида маминой любимицей была, всегда возле нее вертелась: ее дома и оставляли. Хотя и там работы хватало: мы, кроме гусей и кур, корову держали, свиней, овечек, так что мама Лиза с рассветом вставала и позже всех ложилась. Никакой крестьянской работы не чуралась, всему научилась, даром что дворянка и по-французски говорить умела. А отец в Марьяне кладовщиком работал, за материальные ценности отвечал. Тогда грамотный человек в цене был, а у отца все-таки высшее техническое, хотя он и скрывал это; да и мама все дворянские документы и фотографии как-то сожгла.

Гришу, помню, очень что расстроило.

Так вот, первый месяц все хорошо было, хотя мама и жаловалась, что кто-то за ней подглядывает и в затылок дышит, но папа над ней посмеивался: он, когда в Петербурге учился, атеистом стал и верил только в физиологию. Для нас же, детей, самым важным было то, что лето на улице, птицы поют, фруктами объедаться можно. Но однажды вечером всей семьей всполошились: ужинали за столом во дворе и вдруг слышим: в комнате сепаратор заработал. Мама днем из молока масло сбивала и там его оставила.

— У нас гости? — отец спрашивает и нас глазами пересчитывает.

— Нет, — мама говорит.

Все за столом, даже кошка Мурка о мою ногу трется: а услышала звук сепаратора — зафыркала, хвост взъерошила.

Отец встает и идет в дом; мы, конечно, за ним, потому как интересно.

Доходим до двери, за которой сепаратор громыхает — и вдруг стук смолкает.

Заходим: никого нет и в других комнатах пусто; сепаратор стоит на столе, а рядом в горшочке-кусок сбитого сливочного масла.

— Ничего не понимаю! — мама восклицает. — Я это молоко на утро оставила, для завтрака.

— Н-да! — отец недоверчиво хмыкнет. — Что ж, попробуем, какое масло неизвестный гость соорудил.

И руку к столу протягивает. А Оля как закричит; «Тятя, не трогай! Его нельзя кушать!».

Тогда все по-настоящему перепугались. На Олю смотрим, а она бледная, глаза полузакрыты и ручками к отцу тянется. Отец Олю очень любил; подбежал, обнял ее, по головке гладит: «Хорошо, доченька, не расстраивайся, выбросим это масло».

И действительно: в бумагу завернул, вынес за ворота и на улицу кинул. Я потом видела, как соседский Полкан это масло лизал, а через день его мертвым нашли. То ли убили, то ли сам отчего-то умер — никто разбираться не стал.

Оля болезненной росла, часто уединялась, думала о чем-то. Мама ругала ее за это, Лиду в пример ставила. А отец и я Олю любили. Она добрая была и очень ласковая: никому плохого слова не скажет, даже когда обижали. И животные к ней тянулись: она с ними, как с людьми, разговаривала. Я слышала, как она и деревьям что-то шепчет. И к нашему дому тоже странно относилась: приложит ушко к стене и словно слушает что-то, а потом улыбнется и штукатурку рукой гладит. Я однажды, когда гусей пасли, задала об этом вопрос, а она задумалась и говорит: «Дому плохо очень: его для добра строили, а заставляют злом заниматься. «Кто заставляет? — спрашиваю, но Оля так и не ответила.

Сепаратор еще несколько раз срабатывал, но мы уже не пугались (как сказал отец, страшнее гражданской войны ничего не будет); потом мама его во двор вынесла и он больше не тарахтел. Зато однажды в окно кто-то ночью стучал, отец выходил, но никого не было, а утром оказалось, что в сарае околела корова. Мы долго горевали, особенно мама Лиза. Еще посуда иногда гремела, на чердаке скрипело, но мы на это не реагировали: уставали очень, работая, и старались получше выспаться. Только Оля расстраивалась и начала просить дом оставить и в другой переехать. Мама объяснила, что денег на покупку нового дома нет, но Оля так и не успокоилась: похудела, лицо прозрачное стало.

А в первое воскресенье сентября, когда завтракать сели, слышим в доме траурную музыку. Побежали туда и видим в той комнате, где мама продукты хранила и хозяйством занималась, на одной из стен странное зрелище: на белом фоне двигалось множество темных человечьих фигурок. Я замерла, не понимаю ничего и лишь удивляюсь, почему человечки и двигаются, и остаются, не исчезая, и кто играет такую красивую мелодию, — и тут мама воскликнула: «Это же похоронная процессия!» Теперь и я всматриваюсь и различаю: на телеге гроб с покойником, священник кадилом машет, музыканты инструменты в руках держат, а остальные просто идут и все как живое. Мама схватила скатерть, начала стенку закрывать, а человечки и по скатерти вышагивают. Тогда мама окно наглухо занавесила — и стало еще отчетливее все видно, особенно лицо покойника: заостренное, злое, с длинным носом.

Отец остолбенелый стоял: наверное, с атеизмом прощался; потом кричит маме: «Беги за попом!» Мама взглянула удивленно — мы в церковь почти не ходили, лишь посты соблюдали, — оделась и ушла. А нас отец завтракать погнал, затем работать заставил и в ту комнату заходить запретил.

Поп часа через два появился; я слышала, как он объяснял отцу, что его в этот дом уже приглашали, но его молитвы перед чертовщиной бессильны: она каждый сентябрь на стене возникает и до полуночи не исчезает. Впрочем, он готов еще раз освятить комнату.

Обряд, который творил в доме поп, видел только Гриша: меня и сестренок отец отвел до утра к знакомому, а на следующий день на стене ничего не было, лишь висела в углу икона да пахло лампадным маслом.

Происшествие родителей напугало, и они заговорили о том, что дом, как он ни удобен, надо продавать, и весной отец этим займется. А пока готовились пережить зиму: мама насолила в бочках грибов, наквасила капусты; скирда сена во дворе выросла. Однако возникли трудности с картофелем — нашим главным зимним продуктом, — поскольку погреба в доме не оказалось и хранить картошку было негде. Мама обязала отца вырыть погреб: наметили его копать в той комнате, где чудеса происходили и запасы хранились. Тут опять Оля закапризничала: побледнела вся, заплакала; мама решила, что у нее болезнь начинается, и в кровать уложила.

Отец копал погреб несколько дней и почему-то дышать в доме становилось трудней и трудней; мы все во дворе старались делать, хотя осень и превращалась в позднюю. На четвертый день отец вдруг закричал, зовя маму; мы поспешили за ней. Отец стоял в трехметровой яме и показывал: «Смотрите, на что я наткнулся!»

Мама нагнулась и ахнула: «Неужели гроб?!»

Услышав такое, я Лидку отпихнула и наперед продвинулась. Точно: крышка гроба поблескивает, медью оббитая.

— Как быть? — мама спрашивает. — Обратно землей забросаем?

— Еще чего! — сердится отец. — Мы тогда совсем без погреба останемся. Меня на работе через два дня в Симферополь надолго посылают, поэтому завтра нужно погреб закончить. Я этот гроб здесь же в глубине зарою, пол глиной обмажу, стенки кирпичом выложу — и будет великолепно. Покойнику хорошо, и мы с погребом.

— А гроб ли это? — засомневался Гриша. — Гроб медью не оббивают. Вдруг это сундук разбойничий и там золото лежит: давайте откроем.

Гриша приключенческими романами увлекался и мечтал клад найти; прошлым летом я и Лида даже в поход с ним за кладом на Дорткуль ходили, но ничего не нашли.

— Прекрасная мысль! — оживился отец. — Возможно, там действительно деньги хранятся, на которые новый дом купить можно.

Мама, собиравшаяся критиковать Гришине предложение, при словах «новый дом» вздохнула и махнула рукой: делайте что хотите!

Гриша лопату принес, отцу помогать, и вскоре гроб откопали. Отец поддел топором крышку, дернул — и гроб раскрылся.

Это действительно был гроб, так как в нем лежал покойник, но драгоценностей и золотых украшений сверкало на нем столько, что хватило бы, как подсчитала мама, на выкуп всего Карасувбазара. Покойника я сразу узнала: это его везли на телеге, когда на стене похоронная процессия светилась.

— Чудеса! — изумилась мама. — Судя но одежде, он лет сто назад жил, а выглядит, словно вчера похоронили.

— Потому что гроб медный, воздух не пропускает, — отец авторитетно поясняет.

— Или каким-то раствором тело смазали: люди в старину многое умели. Снимать украшения?

— Нет! — мать головой качает. — Душа протестует. Святотатство — мертвецов грабить.

— Конечно, оно так и правильно, и праведно — хмурится отец. — Но как тогда новый дом покупать? Я малость возьму, чуть-чуть.

Сдергивает с покойника ожерелье и маме подает. Та взяла, а у самой пальцы дрожат. Мы хотели ожерелье потрогать, но мама прикрикнула на нас и сразу его в спальню отнесла, и велела никому о находке не рассказывать.

Прибив крышку на место, отец зарыл гроб в погребе, под глиняным полом.

«Все равно больше одной зимы здесь не проживем» — пояснил он. Ночью он и мама волновались очень, почти не спали, словно чего-то ждали, но эта и другая ночь прошли спокойно. Отец достроил погреб, сделал в нем лестницу и уехал на неделю в Симферополь. Гриша за ним увязался: у него каникулы в школе наступили, — и осталась дома одна «девичья команда».

Гриша и Лида к находке гроба отнеслись как к интересному приключению, да и родители себя в этом уверили. Я присоединилась бы к их настроению, но поведение Оли смущало. Последнее время Оля с постели почти не вставала, плохо себя чувствовала, и очень расстроилась, узнав о гробе и ожерелье. «Нельзя ничего у него брать, — повторяла она. — Он и так злится, что на его могиле дом построили и жизнь продолжают, а тут частицу того, для чего он существовал, отняли. Он отомстит, страшно отомстит».

— Кто он, этот покойник? — спрашивала я. — И откуда ты все знаешь?

— Мне дом рассказал, хотя и ему мало известно. Покойник когда-то, чтобы богатым сделаться, нечистой силе душу продал, а потом обмануть ее пытался, в Киево-Печерской лавре укрылся. Однако нечистая сила его сюда выманила и умертвила, но себе забрать не смогла: на нем святой дух Лавры остался.

Покойник должен еще преступление совершить, чтобы в аду успокоиться. Дом пытается помешать мертвецу, но ему мало что удается: селившиеся в доме люди обычно своими проступками умножали силу покойника и ослабляли мощь дома.

Об услышанном Оля молчать велела — это тайна дома, я ее просьбу выполнила, но чего-то все время страшилась и когда на следующую ночь меня разбудил мамин крик, я, казалось, была к этому готова, хотя такого ужасного крика я никогда в жизни не слышала. Вскочив с кроватей, я, Оля и Лида побежали на мамин голос и, добежав, застыли на месте. При свете луны было видно, как покойник, схватив левой рукой, очень длинной, маму за горло, пятится к погребу; в другой руке сверкало взятое отцом ожерелье. Почему-то сейчас покойник казался более мертвым, чем тогда, когда лежал в гробу. Мама уже не кричала, а покорно шла за мертвецом, хотя идти тому было трудно: пол под его ногами проваливался, и он с усилием вырывал из очередной ямы свои ступни, продолжая приближаться к гробу. Мы стояли, леденея от страха, — и тут наше оцепенение прервал Олин крик: «Отдай маму! Меня возьми!», и, подбежав, Оля вцепилась в одежду покойника. Мертвец замер, потом, оттолкнув маму, стряхнул ожерелье ей под ноги, схватил Олечку и прыгнул назад, в проем погреба. Стенки дома затряслись, закачались, словно при землетрясении; наверху треснула балка, и часть крыши, обрушившись, завалила погреб. «Бежим!» — закричала мама и, подхватив меня и Лиду, выскочила во двор. Дом, еще раз качнувшись, замер. Я и Лида прижались к маме, и сердца наши стучали так, что казалось, вот-вот разорвутся. Мама успокаивала нас, гладила по голове и, прямо в ночных рубашках, повела к знакомым; оставив нас там, вместе с несколькими мужчинами, удивлявшимися, почему землетрясение задело только наш дом, вернулась искать Олю. Откопали ее к рассвету; мама сказала потом, что ни гроба, ни покойника в подвале не оказалось. Я ей тогда не поверила, а сейчас думаю, что мама говорила правду.

Когда хоронили Олю, она лежала в гробу с одухотворенным, почти счастливым лицом, а мы все время плакали и не было у меня в жизни более горького дня. Бедная моя сестричка, как я любила тебя и люблю до сих пор, и последняя мысль моя перед смертью будет о сыне — вашем папе, о вас, мои внуки, и о ней, Олечке, царствие ей небесное!

За ожерелье мы купили дом на Ханджаме и сразу в него перебрались. А старый дом очень быстро обветшал и рассыпался и к весне на его месте образовался пустырь. Там и сейчас никто не строит и даже трава растет плохо, и я, попадая туда, всегда вспоминаю Олечку, а мама Лиза вообще целый год ходила по ночам к развалинам и плакала, как на могиле. Я лишь потом поняла, что Олечка поменялась с мамой смертями, чтобы та могла нас вырастить: время-то было голодное, тяжелое.