По улицам Парижа одиноко бродил карлик по имени Ватанабэ. Среди людей он был очень богат, потому что являлся единственным сыном таинственного Ватанабэ, который изобрел средство лечения от рака. Самого кудесника никто не знал в лицо: тот прятался от толпы и лишь высылал за огромные деньги свое лекарство. Но в Японии и Америке многие видели его сына-карлика, известного левитатора, — теперь он решил посетить Европу и уже три дня как был в Париже.

Он очень хотел посмотреть Лувр, но работники Лувра в эти дни бастовали, и ни за какие деньги ему не удалось попасть в знаменитый музей. Зато он побывал в “Гранд-Опера” и увидел фрески Марка Шагала, которые ему совершенно не понравились. Он нашел, что аляповатая живопись прославленного художника выглядит нелепо среди классического интерьера и портит его, словно нищенские заплаты, поставленные на аристократическое платье с золотым шитьем.

На третий день Ватанабэ пригласила группа богатых японцев, бывших в то время в Париже, посетить вместе с ними одного французского черного мага, который для немногих избранных проводил экскурсии в потусторонний мир. Карлик

Ватанабэ слышал, что в Европе стали заниматься подобными делами, и любопытства ради поехал — куда-то на Монпарнас, где была квартира-студия мага. Там двенадцать японцев, восемь мужчин и четыре дамы, были усажены на диваны вдоль стен, затем погасили свет и в кромешной темноте их облили, вероятно, пеной из огнетушителя. После сеанса маг объявил, что клочья пены, облепившие платье, и растерянные лица посетителей являются материальной субстанцией того самого иного мира, в котором они только что побывали.

Японцы с вежливыми улыбками благодарили и выходили из студии, вытираясь бумажными салфетками, которыми их щедро снабдил маг-хозяин.

Карлик Ватанабэ был опечален столь наглым произволом, которому подвергся, и, распрощавшись со смущенными партнерами, пошел в одиночестве гулять по парижским улицам.

Время было предрождественское, площади и тротуары очищали от бурого осеннего мусора. Солнце мягко вызолотило бульварные кущи почти без листвы, текучее импрессионистское солнце. Затерянные лоскуты его света горели лихорадочными пятнами на старых стенах и мансардных откосах. Все это напоминало Ватанабэ те полотна ранних импрессионистов, в которых жив Париж — при лазоревом свете такой любви к жизни, от которой задыхаешься и тихо плачешь, когда тебя никто не видит. В картинах была эта любовь, а на знакомом по картинам Париже, по которому шел сейчас карлик Ватанабэ, трепетал лишь ее далекий отсвет.

На Елисейских полях в витринах магазинов выставлена была одежда и обувь с такими ценами, что Ватанабэ прищелкнул языком и покачал своей огромной головою. Ему не нужны были эти женские шубки и туфли на высоких каблуках, с золотою отделкой, но он был одним из тех немногих, которые могли бы покупать в магазинах “Максим”. И все же не имеющему любимой женщины, семьи или близких родственников карлику Ватанабэ, в сущности, не могли бы принадлежать все эти вещи. Да он и не хотел вещей, его интересовали только картины художников. В этот первый его приезд в Париж Ватанабэ мечталось о радостном чуде: купить рисунки или картины Тулуз-Лотрека, при жизни такого же несчастного, как и он сам.

Он очутился перед входом в метро и вдруг решил прокатиться по подземке. Ему никогда еще не приходилось ездить в метро. Он даже не знал, как это делается, но служивая девица в форме, ярко накрашенная, помогла карлику взять магнитный талончик и пройти за турникет. Стоя уже по ту сторону загородки, Ватанабэ долго кланялся ей, благодарил за внимание.

В метро он увидел огромные увеличенные снимки певца Ги Моршеля с его молоденькой женой-красавицей. Карлик улыбнулся: такие же богатые люди, как и он сам, создавали рекламную славу престарелому певцу, который рискнул бракосочетаться с юной особой. Богатым хотелось быть уверенными в том, что настоящее мужество, обеспеченное большим состоянием, не знает старости и дряхлости. Старику иметь при себе молоденькую жену, которая станет старухой гораздо позже, чем он сам, а скорее всего которому никогда не видеть ее старой, приобрести такую супругу весьма лестно и утешительно. Всем своим видом она утверждает, что богатые бессмертны. Карлик Ватанабэ улыбался тому, что богачи за подобное заблуждение готовы были платить деньги, много денег.

Бумажными символами — фикцией ценности — они хотели заплатить за фикцию бессмертия.

Он впервые в жизни ехал в вагоне метро, и ему было удивительно приятно покачиваться вместе с другими пассажирами в такт движению поезда, словно в некоем танце, в котором может участвовать всякий, будь то горбун или прямой, карлик или гигант. Парижское метро открыло ему истину, к которой он раньше никак не мог прийти: ехать вместе со многими людьми навстречу своей судьбе гораздо спокойнее и приятнее, чем шататься по мирам одиноким демоном.

И ему вспомнилась его собственная мысль по поводу “Препарата Ватанабэ”, исцеляющего от рака. Тот, кто помогает больному уйти от такой смерти, всего лишь передает его смерти другой. Но неужели они не понимают, что все равно я беру их? Покупающий лекарство попросту глуп, а тот, кто выставляет за это дорогую цену, хорошо их дурачит… И лишь теперь карлику Ватанабэ стало понятно, как он ошибался. Нет, не для того только, чтобы от одной погибели перейти к другой, покупали люди лекарство. Им надо было всего лишь вот так, как сейчас, вместе ехать куда-то, одинаково покачиваясь под неровный ход и ритмичный стук поезда, еще чуть-чуть подольше в этом участвовать…

Да, нам кажется, что мы обязательно приедем куда-то, и это такая же фикция, как те деньги, которые платят богатые мира сего за свое иллюзорное комфортабельное бессмертие, думал карлик Ватанабэ. Он чувствовал себя в данный момент представителем парижского простонародья, захваченным иллюзией

Братства, Равенства, Свободы. Но ради этой сиюминутной иллюзии, также дающей ощущение бессмертия, платить пришлось в тысячу раз меньше, чем сегодня мы заплатили черному магу за экскурсию “на тот свет”, подумал Ватанабэ. Всего лишь цену магнитного талончика в метро — и ты едешь, свесив ноги с сиденья вагонного кресла. Ты охвачен странным тотальным чувством благополучия в ближайшем будущем, куда и доставит всех пассажиров метро поезд.

Его мысли были прерваны тем, что какая-то крашеная старая женщина на соседнем, через проход, кресле вдруг покачнулась и упала головою на плечо своей полной соседки, женщины помоложе. Та молча отпихнула старуху, а затем поднялась и с возмущенным выражением на черноглазом напудренном лице удалилась в соседний вагон. Упавшая, поникнув головою, съезжала по спинке кресла все ниже и ниже и вскоре должна была, по всей вероятности, рухнуть в проход.

Но тут карлик Ватанабэ, доселе спокойно сидевший, мирно побалтывая ножками, живо соскочил с места и поспешил на помощь. Он вскарабкался, навалясь животом на край сиденья, в освободившееся кресло и подхватил сползавшую пассажирку за плечи. Приподнял и осторожно выпрямил ее обмягшее тело, утвердил его поустойчивее — и наложил руки на седую голову старой дамы.

Затем, продолжая стоять на сиденье кресла, молвил, обращаясь к остальным пассажирам:

— Мадам и месье! Прошу вас не беспокоиться. Эта женщина больна, я установил диагноз. У нее опухоль в головном мозгу, и теперь внезапно случился склероз.

Пассажиры молча смотрели на карлика Ватанабэ, все так же мерно покачиваясь при неровном ходе вагона. Некоторые сразу отвели глаза и старались делать вид, что не замечают его. Он же, придерживая одной рукою старуху за взлохмаченную голову, другою размахивал в воздухе и держал речь перед безмолвными парижанами:

— Эта дама уснула самым глубоким сном и, в сущности, может уже больше не проснуться. Раковая опухоль у нее развилась на том участке мозга, где вызывается летаргический сон. Ее должно посчитать очень счастливой, эту старую даму, потому что она может умереть во сне, не зная даже, что умирает.

Сейчас опухоль у нее еще небольшая, примерно с лесной орешек, но процесс будет нарастать, мадам и месье, и очень скоро опухоль станет величиною с каштан. Тогда эта дама может умереть, и я не знаю, будет она испытывать при этом какие-нибудь физические страдания или нет.

По-прежнему никто никак не отзывался на слова карлика Ватанабэ. Уже все пассажиры старались не обращать на него внимания, уткнувшись кто в газету, кто в пустоту перед собою. И только пришедшая из соседнего вагона женщина-ревизор сделала ему строгое замечание:

— Месье, у нас не принято вставать ногами в кресло.

— Но я должен был установить диагноз, мадам, — оправдывался карлик Ватанабэ.

— Я это делаю с помощью рук, которые у меня особенно чувствительны. — И он выставил перед собою ладони, похожие на ласты тюленя.

— Сядьте на место, не стойте ногами в кресле! — еще раз приказала женщина-ревизор, обтянутая узкой формой, в каскетке с полицейской кокардой.

— А к этой женщине, если она больна, я вызову врача.

— Я Ватанабэ, — сказал карлик, горделиво выпрямившись. — Я великий врач всех времен и народов. Это я, именно я, а не кто-нибудь другой, создал “Препарат Ватанабэ”.

— Хорошо, месье, но только не стойте грязной обувью в кресле, — в третий раз повторила женщина.

И тогда карлик Ватанабэ сделал то, чего ему ни за что не следовало делать…

Он вспомнил, что на одной из картин Марка Шагала, чьи фрески в “Гранд-Опера” ему так не понравились, новобрачные изображены летящими, как подхваченные ветром шелковые шарфики. Почему-то вспомнив это, карлик Ватанабэ сам взлетел под потолок вагона и плавно закружился над головами пассажиров.

И все они, а вместе с ними и строгая женщина-ревизор, как один, подняли головы и замерли с выражением тупого удивления на лице. Только больная старуха, впавшая в летаргию, сидела в кресле, свесив на грудь свою седую всклокоченную голову.

Карлик Ватанабэ совершенно забыл, что они едут глубоко под землей, что над головою у них не воздушное небо, столь любовно изображенное художниками-импрессионистами в их прозрачных картинах. Он даже не подумал о том, что сейчас, возможно, поезд идет под речным дном, снизу пересекая Сену, и над головою — толща земли, черный ил с утонувшими в нем калошами, с мертвыми рыбами, пластиковыми бутылками и ржавыми велосипедами. А может быть, поезд шел как раз под громадным готическим собором со свинцовым фундаментом, с глыбами вмурованного в стены дикого гранита…

Ничего такого не представляя, карлик Ватанабэ сделал последний вираж над головами парижан, едущих в поезде по глубокому подземелью, и, как нож в масло, ушел в стену вагона и исчез за его пластиковой обшивкой.

Таким образом, карлик Ватанабэ был убран с пути и больше уже не мог помешать моим планам. Скорее всего, размазавшись по стенке тоннеля парижского метро, японский чародей перестал подавать всякие признаки своего присутствия (я, д. Неуловимый, мог снова вернуться к своей главной заботе в Париже), и если даже, проблуждав в толще подземелья многие годы, когда-нибудь и вынырнет снова на поверхность дух карлика Ватанабэ, к тому времени с Парижем будет покончено, со всем Старым Светом также, — и превратится человеколюбивый онкологический демон в одинокого оборотня с грохочущим среди ночной тишины тоскливым и неистовым голосом, выкрикивающим на японском языке ругательства по поводу того, что он столь легкомысленно и позорно дал себя обвести вокруг пальца: “Ко-онаёро-о!”

Ах, не все ли равно тебе, неохотно отзовусь я из темноты карлику Ватанабэ.

Все мы чего-то суетились на этой земле и ненавидели друг друга. И все, будучи эмигрантами неба, так старательно изводили друг друга — для чего, спрашивается?.. Не так уж много было нас, сброшенных с небес, когда-то учившихся в одной школе. И не столь долгим оказалась наша власть над этими…

Так думал я, величайший д. Неуловимый, в угрюмом состоянии духа продолжавший ехать в вагоне парижского метро, из которого только что вылетел карлик Ватанабэ. Старуха со всклокоченными волосами, постепенно съезжавшая с сиденья, клонясь в сторону прохода, вдруг встрепенулась, ожила и выпрямилась на своем месте. И некий господин азиатского обличья, человек с седыми белыми висками и широкими темными бровями, словно наведенными углем, усмехнулся и, уже больше не глядя на старую даму пристальным и тяжелым взглядом своих длинных глаз, встал с места и направился к выходу. Вскоре поезд подошел к станции, и седой иностранец вышел из вагона и смешался с толпою.

Это был господин Мэн Дэн из Южной Кореи, крупный коммерсант и одновременно миссионер корейской ассамблеи летающих братьев. Недавно подвергнувшись яростному нападению московского демона, этот верный слуга д. Неуловимого едва спасся. Из России он был немедленно направлен в Париж — здесь дела д-ра Мэна пошли гораздо успешнее, чем в России, и теперь миссионер мог разворачивать свою деятельность без японской конкуренции.

Свободный полет без крыльев начал бурно распространяться во Франции и, как уже говорилось, сразу же ознаменовался множеством смертельных прыжков дилетантов с Эйфелевой башни. Господин Мэн Дэн мог пожать на французской земле богатый урожай, и я, убрав с его пути одного из могущественных соперников, собирался помочь ему наладить широкую рекламу.

Все эти важные дела отвлекали на себя мое внимание, и путешествующая молодая чета, Орфеус и Надежда, оказались на какое-то время полностью предоставленными самим себе.

Они поселились в маленькой, но дорогой гостинице на Монмартре и, когда демон отстал от них, вдруг почувствовали великое равнодушие ко всему окружавшему миру и поняли, какой нелепостью было это задуманное свадебное путешествие.

Два дня они прожили в Париже, совершенно не выходя из отеля, обеды и ужины заказывали в номер, отключили телевизор и, в сущности, почти не вылезали из постели. На третий день, однако, Надежда взяла машину напрокат и повезла Орфеуса в Руан.

Париж в те дни содрогался от чудовищного внутреннего напряжения, ожидая часа ИКС, и в воздухе над знаменитыми монмартрскими мансардами появились первые летающие люди. Надя начала рассказывать мужу о том, что видит перед собою на улицах и в парижском небе, но Орфеус вежливо попросил ее не делать этого и ехать молча. Не подчиненная больше темной воле демона, речь жены, произносимая на немецком языке прежним сочным грудным голосом, без хрипотцы, звучала удручающе скучно и уныло, Орфеусу это мешало гораздо больше, чем ее одержимые речи на непонятном русском. Он смутно, сквозь толщу своей слепоты, ощущал настроение последних дней мира, кое-что знал и по рассказам жены, делавшей добросовестные устные репортажи, а также строившей прогнозы на будущее, — но слепой Орфеус давно уже находился совсем в ином Путешествии…

И там “вчера” никак не отличалось от “сегодня”, “сейчас”.

Тогда, в Руане, Надя припарковалась напротив знаменитого готического храма и успела лишь сообщить ему, что с башенок Руанского собора в тот час, когда они подъехали к нему, бросились в полет сразу несколько человек. Почти все благополучно отлетели, только двое сорвались и, очевидно, упали где-то поблизости.

Орфеусу показалось, что он даже слышал звук падения незадачливых летателей.

Тогда и полились слезы из его пустых глазниц, закрытых черными очками.

— О чем ты плачешь, Орфеус? — спросила жена, осторожно беря его за руку.

— Разве я плачу? Надя, это я так смеюсь.

— Над кем же, Орфеус, ты смеешься, неужели над теми, которые только что, минуту назад, разбились у нас на глазах?..

— У тебя на глазах, — перебил муж жену, — они разбились у тебя на глазах, и я смеюсь вовсе не над ними, беднягами… Я смеюсь-и-плачу, Надя, о тех, которые благополучно улетели…

— Но почему? Почему?

— Потому что они не знают, как их обманули.

— В чем же обман, Орфеус? Ведь ты же знаешь, какие настали дни: разве можно смеяться-и-плакать над теми, кто хочет просто спастись от смерти?

— Не о них только, но обо всех нас, живущих и живших, я плачу, Надя.

— Но почему?

— Потому что нас обманули, потому что все мы живем страдая и умираем протестуя. Даже Христос в последнюю ночь протестовал и мучился — даже Его обманули.

— Орфеус! Орфеус, о каком обмане ты все время говоришь?

— О таком, Надя, когда тебя мучают и внушают при этом: вот, скоро, скоро с тобою все будет кончено, ты умрешь. Вспомни: и Христос на кресте, перед тем как испустить дух, крикнул: “Кончено!” Он умирал, Надя, как человек: одну только смерть Он видел перед собой, и более ничего.

— И что же, Орфеус? Разве это не так? Разве не для каждого это: впереди только она? Даже для Сына Божьего.

— Да, мы проходим через всю жизнь с чувством смерти. А ведь ее нет, Надя.

— Что же тогда есть, если ее нет? Чего ждут люди в эти Последние Времена?

— Воскресения. Смерть — это воскресение. И оно уже есть. Мы все уже вечные,

Надя. Мы воскресшие. Но мы не знаем об этом… А эти люди, которых я не вижу, боятся часа ИКС, хотят летать…

— Но если все так, допустим, и ты знаешь, что это так, — почему же ты плачешь, Орфеус?

— Потому что мне жалко всех… С тех пор как я узнал об этом, мне невозможно стало жить от жалости…

— Когда же ты узнал “об этом”, бедный Орфеус?

— В Виттенберге, — ответил он, — недавно… Однажды ты уехала кататься на велосипеде, а я дома так крепко, так сладко уснул, и мне приснился сон…

Сначала как будто бы ранним утром мы с тобою увидели из окна: в парке перебегали через поляну — смутно-зеленую, налитую слабым туманцем понизу — грациозные призрачные олени, закидывая рога и обгоняя один другого… Да, Надежда, я все это ясно, ясно видел во сне… Потом люди с ружьями, мужчины и женщины, охотники, графские гости, убили этих оленей, целых двадцать две головы, а вместе с ними убили и девять кабанов, двух лисиц и одного несчастного зайца. Все эти трофеи были разложены на траве аккуратными рядами ровным прямоугольником и для чего-то еще и окружены бордюром из наломанных еловых лап. Подошли четыре мордастых егеря с валторнами, стали в кружок друг против друга и по команде одного из них: “Ein — zwei — drei — fihr!” — враз задудели какую-то тягучую мелодию… И после этого откуда-то появился граф, упитанный мужчина в годах, но с невинным детским выражением на пухлощеком лице. Он подошел к микрофону, снял шляпу с пером, при этом обнажив бледную лысеющую голову, и произнес перед гостями-охотниками следующую речь… Я ее запомнил до слова, Надя! Вот она: “Дамы и господа! Благодарю всех вас за то, что вы откликнулись на мое приглашение, хотя у каждого, я понимаю, много и своих дел. Нам сегодня сопутствовала удача, и нет среди номеров прошедшей охоты ни одного, кто бы не стрелял, и также нет ни одного, чьи выстрелы оказались бы неудачными… Мы радуемся нашему успеху, но вместе с этим смиренно просим прощения у двадцати двух оленей, девяти кабанов, двух лисиц и одного зайца-русака, убитых нами на этой охоте. И хотя их жизнь была прервана буквально на всем скаку, я хотел бы в утешение им напомнить вот о чем. Они без колебаний и сомнений устремились в ту сторону, где им представлялось спасение, они при этом не оглядывались и не озирались с тоскою. И каждый из них прямиком стремительно уносился в вечное существование, и громкий выстрел, раздававшийся в честь каждого, салютовал момент обретения бессмертия доселе смертным существом. Подобным же образом и нам, дамы и господа, обещано блаженное существование, если мы будем столь же послушны во исполнение повеления жить и спасаться, как эти звери, — и никогда не станем проявлять нетерпения, а также нескромного любопытства. Бог обещал вечное блаженство всем, Он его нам и даст. Но будем терпеливы и скромны — всему свое время. А те, которые хотят летать, как ангелы, уже сегодня, те могут, конечно, этому научиться, — но они, господа, в Царство

Божие попадут отнюдь не раньше нас”… И вскоре я проснулся, Надя, и услышал, что за окном капает по листьям деревьев дождь. Тебя еще не было дома, где-то далеко, в гулкой глубине замка, лаяла собачка Руби. Бессмертие во сне было обещано, но для того, чтобы получить его, все же требовалось сначала умереть наяву.

Так говорил в Руане плачущий без рыданий, без всхлипываний слепой Орфеус, и ему был задан женою тот вопрос, который являлся главным вопросом для всех христиан земли (и для всех демонов, рассеянных по дну земного мира):

— Воскреснут все, Орфеус?

— Все, — спокойно ответил он. — Каждый, кто жил, тот умер для того, чтобы воскреснуть.

— Вот уж и не думала, — тихо промолвила Надя. — Я полагала, что воскреснут только добрые. А всем злым — смерть, ничто, тьма и молчание… Я не думала, что смерть — это всеобщее обязательное воскресение.

Она проследила рассеянным взором за тем, как новая группа летателей сорвалась с башенок собора и, словно веселая ватага воробьев, брызнула вверх и скрылась за крышами домов.

— Разве ты не знала об этом? — удивился Орфеус, продолжая между тем неслышно плакать. — Я подумал, что ты не хотела учиться летать только потому, что тоже знала…

— Нет, Орфеус, не поэтому… — мягко, с глубоким волнением в голосе отвечала Надя. — Но не надо плакать, мой дорогой… И так слишком много унижений было для нас.

— Из-за этого и плачу, Надя… Чем дольше я нахожусь в Путешествии, тем грустнее мне становится. Почему наша жизнь на Земле получилась такой страшной?.. Зачем вечным путешественникам нужно было на этой зеленой, хорошей Земле делать такие пакости? Об этом уже и говорить не хочется…

Давай вернемся в Париж, а потом поедем обратно в Геттинген.

— Что ж… Я согласна.

И они поехали назад, в Париж, даже не выйдя из машины в Руане. Прежний номер в гостинице на Монмартре был свободен, и они снова заняли его. Еще два дня и две ночи провели они в нем, никуда не выходя и ничего не зная о том, что происходит в городе, в стране, во всем мире…

Телевидение, радио и все газеты в это время были наполнены предположениями, прогнозами, гаданиями и новыми сенсационными сведениями о сроке часа ИКС.

Ученые и писатели пророчествовали.

Гигантские пожары охватят хаос разрушенного мира, и меж тучами миллионных дымов взовьются и зареют темные летающие точки… Что же это будет? Птицы или спасенное благодаря самому себе летающее человечество?

Этими страстями и заботами бурлил и переполнялся весь мир, но в маленьком номере парижской гостиницы на Монмартре стояла глубокая тишина, словно в могильном склепе. И две живые души, два человеческих тела обитали под укрытием широкого легкого одеяла, в полусонном забытьи, погруженные в оцепенение мысли, воли и дремлющего инстинкта жизни. Порой один бессознательно шевелился, и тогда, с трудом услышав его, шевелился и другой.

Но эти слабые звуки не отражали какого-либо действия, которое следует как ответное действие человека: просто невнятный шорох бытия вызывал в тишине ответное эхо. Ночь и день, жизнь и смерть, любовный позыв и глубочайший провал бесчувствия являли здесь свои общность и неразделимость. Вся предыдущая жизнь, которая дотекла тихими шелестами простынь до этой гостиничной постели, была точно так же безответна в своей тоске приближения к концу.

И все же она текла — беззвучно и яростно пожирающая время и ждущая смерти жизнь. Но кроме этого ожидания ничего другого не содержалось во всей тысячелетия продолжавшейся юдоли человека на земле. Не мог создать Бог столь нелепой и злобной жути — нет, Он и не создавал такого. Мы все могли бы засвидетельствовать это — мы, бывшие рядом с Ним у Начала Мира и зажигавшие звезды в Его небесах. Творением, воздвигнутым по Его замыслу, являлся и человек, который никогда не должен был умирать — и мог бы летать, как ангелы.

Его коснулось зефирное веяние отдаленных признаков материка, ведь он однажды уже пересекал Атлантику, только в обратном направлении — от Америки к

Европе. И может быть, вид небес у пограничья суши с океаном всегда более домашний, руно на кучевых облаках покудрявее, мех на серых медведях грозовых туч менее клокаст и дик, — летатель Френсис Барри по каким-то невнятным еще признакам неба и атмосферного дыхания ощущал приближение суши. И как никогда чувствовал он сейчас свою неразрывную связь со стихией слов, от которой зависела реальность земли и неба, морского простора и выразительных, словно дикие животные, поднебесных туч.