В разрывы туч иногда прорывалось солнце, и тогда громадная океаническая плита покрывалась ослепительными вспышками, мешая смотреть. Френсис Барри опускал на глаза очки с затемненными стеклами — и сразу же неистовое кипение солнечных бликов превращалось в глазах его в ровное голубоватое сияние.

По компасу он должен был, двигаясь по сороковой параллели, выйти теперь к берегу чуть южнее Нью-Йорка, но земли все еще не было видно и океан в громадно-синей своей пустынности являл впереди, как и позади, один лишь бесчувственно-ровный горизонт. Беспокойство начало охватывать Френсиса Барри, по мере того как время шло, он летел в режиме высокого волевого напряжения, почти перестал выходить на свободное планирование, последнюю ночь вообще минуты не спал — американского же берега все еще не было видно.

И вдруг с какого-то момента он стал замечать, что по отношению к ближайшим кучевым облакам движение его намеченным курсом как бы совершенно прекратилось: то ли эти облака резко изменили направление полета и, подгоняемые попутным ветром, сравнялись в скорости с его продвижением, то ли полет замедлился, несмотря на все его усилия. Однако по сопротивлению встречного воздуха летатель определил, что скорость его ничуть не уменьшилась. И не могло быть того, чтобы северо-восточный пассат, устойчивый в данное время года на этой широте, вдруг переменил направление. Что-то во всем этом начинало проявляться непонятное и грозное.

Френсис Барри хотел произнести словесную формулу ОН-1, которая открывалась учителем каждому летателю перед его первым самостоятельным полетом, — молитву летателей, поднимающую и удерживающую в воздухе, — но что-то произошло с его памятью: он начисто забыл слова молитвы. Тогда и пришел к нему безграничный страх и трезвое осознание своего пространственного положения; он почему-то повис высоко в небе, под самыми облаками, над темно-синей однообразной океанической плитою, без опоры ногам и без рычагов машины в руках.

Летатель Френсис Барри как бы очнулся ото сна и обнаружил себя в воздушной пустоте над бездной моря… Но сон будто являл свое продолжение: Барри не падал, хотя и не летел вперед. А вскоре настала ночь, и, казалось, совершенно внезапно вспыхнули в небе звезды.

Его начало сносить в юго-западном направлении. Через несколько часов он увидел на горизонте темный зубец острова, отчетливо выступавший на фоне чуть светящегося неба. Сверившись по звездам и приборам, Френсис Барри установил, что его снесло к Бермудским островам.

И тут он заметил, что чуть повыше его движется в том же направлении некий другой летатель, и Френсис принялся вспышками прожекторного фонаря подавать ему сигналы. Улетевший уже довольно далеко вперед неизвестный левитатор приостановился и, развернувшись, заскользил по воздушной горке навстречу световому призыву. Приблизившись на расстояние десятка метров, он сделал вираж, выровнял направление и движение полета с Френсисом Барри и, включив свой яркий прожектор, осветил его.

— В чем дело, приятель? — произнес незнакомец резким, жестким, грубым голосом.

— Вы случайно не из нью-йоркского клуба? — спросил Барри.

— Да, — ответил незнакомец. — У тебя какие-нибудь проблемы?

— Что-то я ничего не пойму… Лечу от Гибралтара на Нью-Йорк, и вот почему-то снесло меня к Бермудам.

— Ничего удивительного, парень. Нью-Йорк не принимает. Установил заградительную зону вдоль побережья до самого Бермудского треугольника.

— Что же делать?

— На Нью-Йорк лететь нельзя, — отвечал левитатор, могучего сложения человек с густыми сросшимися бровями. — Двигаться можно на Майами, далее на Хьюстон и к Санта-Фе.

— Что? Только в этом направлении? — недоуменно вопрошал Френсис Барри.

— Вот именно, — был ответ. — По этому коридору можешь лететь свободно хоть до самых Гавайев.

— Но почему именно по этому?.. И кто это установил? — возмутился Френсис Барри.

— Я это установил, — ответил с насмешливым вызовом незнакомец. — Тебя это устраивает? Ты думаешь, для чего мне надо было бы тут крутиться? И вообще — тебе, кажется, неизвестна моя персона. Я д. Нью-Йорк… Что, не ожидал такой встречи?

— Но я вам ничего плохого не сделал вроде бы… — смог только и вымолвить в ответ Френсис Барри. — Я один из первых клубных тренеров Нью-Йорка… Я работал, выходит, на вас…

— А сейчас ты работаешь на Европу? — с резким смехом выкрикнул Нью-Йорк. -

Ну и возвращайся туда обратно. А в Америке тебе уже нечего делать, у нас-то все в порядке… Только в двух штатах еще не набрано клиентов, я же говорю: в Нью-Мексико и на Гавайях. Лети туда или — обратно в Европу! — И, отведя в сторону луч прожекторного фонаря, д. Нью-Йорк досадливо насупил свои густые брови. — Не свети мне в самые глаза, пожалуйста, — сердито попросил он.

— Но я почему-то забыл формулу ОН-1, — безнадежным голосом молвил Френсис

Барри, тотчас выключив фонарь. — Невероятно, но так получилось, мистер Нью-Йорк… Что-то не в порядке с моею головой.

— Это твои проблемы, — сухо и спокойно констатировал д. Нью-Йорк. — Я сказал тебе все, что хотел. Бай-бай!

И, тоже потушив фонарь, д. Нью-Йорк с места стремительно, мгновенно удалился сразу на огромное расстояние и стал невидим. Френсис Барри вновь остался в одиночестве — в виду Бермудских островов, без уверенности в полете, позабывший молитву летателей…

Медленно продвигаясь в ночи к далекому еще острову, угрожающе быстро теряя высоту, летатель подумал об оставленном несколько дней назад в Марокко ученике, который таким же образом, наверное, потерял волю и чувство полета.

Ничем он тогда не смог помочь любимому ученику, другу, и даже, спохватился он сейчас, не удосужился напомнить ему о формуле ОН-1: может быть, ученик также забыл по необъяснимой причине заветную молитву.

Френсис Барри остался один над темным и неразличимо громадным океанским простором, испытывая острое, как укол в самое сердце, чувство вины перед оставленным в Марокко учеником, и в это мгновение их общего времени, ранним жемчужно-розовым рассветом, который наступал на Гибралтаре часа на четыре раньше, чем на Бермудских островах, Валериан Машке стоял на плоской крыше маяка. С нее только что на его глазах спрыгнули четверо богатых алжирцев в фесках, привязанных к головам темными шарфами, в длинных одинаковых балахонах, из-под которых выглядывали шаровары ярких цветов. Весело, гортанно перекликаясь, громко хохоча в прозрачной тишине утра, четверо алжирцев благополучно отлетели в голубизну залива и вскоре превратились в едва заметные точки.

И, глядя им вслед, Валериан Машке как бы в одно мгновение от начала и до конца целиком проследил историю возникновения, развития и, наконец, нынешнего преосуществления левитации. Бог создал нашу вселенную, связав все ее отдельные части между собою законом всемирного тяготения и окружив мироздание единым гравитационным полем. В этом мировом поле все вещественные отдельные предметы тяготеют друг к другу, и поэтому человек может ходить по земле, точно так же как бегают по ней звери и ползают муравьи. И лишь духовные тела ангелов, единородных детей Божиих, не подчинены своду гравитационных законов вселенной — для них существуют свои законы. Поэтому они, созданные в духовном теле, могут летать без крыльев в воздухе — и даже в безвоздушном пространстве. Духовным телам ангелов крылья не нужны, в древности ими пользовались лишь для красоты и достижения сходства с птицами.

Человек же, обладающий Адамовой душою, но не духовным телом, летать без крыльев не имеет права. Только с нарушением вседержащего гравитационного закона возможна сегодня человеческая левитация. Поэтому с этой минуты мне становится совершенно ясно, что, беря не из рук Бога дар свободного полета, мы снова повторяем первородный грех — опять воруем у Него то, что Он по доброте Своей хотел бы даровать Сам…

Когда в Нью-Йорке, на Уолл-стрит, Френсис Барри впервые прошептал мне на ухо молитву и затем приказал перелететь к противоположному небоскребу на уровне сто девятого этажа, я не смог этого сделать, хотя надлежало преодолеть всего каких-нибудь двадцать — двадцать пять метров. И тогда Френсис крепко прижал меня к себе и, стоя спиной к улице, выкинулся вместе со мною из окна… Но он не ангел, Френсис Барри, нет. Он любил курить, буйные кудри его и борода пропахли табачным дымом. И он не демон — труслив как заяц и, несмотря на свое поистине богатырское сложение, всегда боялся малейших конфликтов с соседними компаниями в кабаках, особенно если там были темнокожие парни… И все же кто-то ведь научил Френсиса Барри летать!

Мне бы очень хотелось узнать, кто наши учителя…

Но теперь уже поздно, я этого не узнаю. Потому что сейчас прыгну с крыши маяка. Я не могу не сделать этого. Надя, Наденька милая! Ты говорила, что вышла за меня только из-за моего голоса: мол, таким голосом может петь титан, полубог, способный раздвинуть головою камни и выйти из горы, в которую он был заточен. Ну, не знаю, для чего такому громиле еще и петь, но я был счастлив, Надя, что тебе нравится мой уникальный бас. И однако, когда я познакомился с Френсисом Барри, для меня все перестало существовать, кроме полетов. Я могу сказать, что каким-то непостижимым образом я и на самом деле пожертвовал нашим малышом, о чем ты как-то сказала мне: такой маленький, такой милый и так рано ушел, — пожертвовал и тобою. Музыка, пение тоже стало для меня делом второстепенным, далеким. Один лишь полет остался в моей жизни.

Вот я и стою теперь на крыше маяка близ Танжера; пока мне никто не мешает, но я уже слышу звуки шагов множества ног, гремящих по железным ступеням винтовой лестницы внизу, еще далеко, у самого основания круглой башни. Я понимаю теперь, что, украв у Бога знание полета, учитель передал его мне: в моих руках похищенная драгоценность… Но мне хочется летать, и это уже неодолимо. Когда впервые Френсис отпустил меня в воздухе и я полетел рядом с ним, я почувствовал, что люблю эту мгновенно познанную свободу больше жизни.

И великое преображение произошло во мне: я перестал бояться смерти. Отныне все мои действия и чувства совершались и зарождались в чудесном пространстве, свободном от страха смерти…

И с улыбкой радости на лице я разбежался и бросился вперед, в воздух, всем сердцем устремляясь в голубую пустоту предутреннего моря. В последний миг услышал, как из люка, выводящего на крышу маяка, выплеснулись, словно звонкие фонтаны, голоса молодых людей — юношей и девушек. И еще я помню, что вовсе не полетел — сразу же камнем пошел вниз, соскользнув в пустоту мимо мелькнувшей белой крашеной стены маяка.

И тотчас увидел пуховые белые облака в синем небе над дальним берегом озера, посреди которого плыла странная пара: маленькая лодочка с одинокой фигурой человека и рядом белый лебедь с задумчиво изогнутой шеей. И я сразу же вспомнил, что это за озеро, вспомнил, какое имя у лебедя: Эмиль.

Я стоял на дороге, которая приблизилась по берегу почти к самой воде озера, в моей руке была длинная странническая палка, на мне был великолепный дорожный костюм: широкая блуза с отложным воротником, короткие штаны-шорты до колен, шерстяные носки и крепчайшие башмаки на пластиковой подошве, не знающей износа.

В самом начале, после того как я возник на берегу озера, мне все стало ясно, и память моя пробудилась вся. Я прожил не бог весть какую замечательную жизнь, и если бы не встреча с двумя людьми в той жизни, она осталась бы для меня навечно нежеланной и беспамятной.

Первая встреча — это ослепление от внезапно вспыхнувшего перед глазами зарева, зимний холод и обрамленный леденящим морозом аромат молодого женского тела: в тридцать лет я нашел жену в снежном сугробе глухой ночью на окраине Москвы…

Вторая встреча — это учитель бескрылого полета Френсис Барри. Однажды я увидел его, избиваемого двумя сопляками в затрапезном кафе в районе плац Пигаль, во время своих ночных прогулок по грешному городу Парижу; пришлось мне решительно вступиться за беспомощного гиганта…

Теперь — после падения с крыши маяка в Танжере, на берегу Гибралтарского пролива, — я возник на берегу Гавринского озера, в России, там, где когда-то строил и так и не достроил свой дом. Я не знал еще, сколько лет длилась протяженность моей смерти, уцелел или рухнул дом после удара в мгновение ИКС. И увидел я по новом своем возникновении на земле друга и инструктора левитации — американца Френсиса Барри. Разумеется, что в лодке находился вовсе не тот же самый кроткий Френсис, который так боялся мелких хулиганов — настолько боялся, что все время как бы навораживал, вызывал их на себя, и они слетались на него, как мухи на мед.

И лебедь Эмиль, ручная невеселая птица, которую знавал я при жизни в Германии, в Шлезвиг-Гольштинии, теперь также не был тем же самым белым лебедем, понимавшим немецкий язык. И это озеро, и лодка в нем, и человек в лодке, и большая птица, плывущая рядом с лодкой, — это мой рай, в котором я оказался после смерти на Гибралтаре. В этом и сущность моего воскресения: воскресли не только я сам, но и все, кого я полюбил и запомнил на земле.

Между тем, пока я размышлял, стоя на берегу озера, опершись руками на длинный свой посох, озерная парочка постепенно приблизилась в мою сторону, и вскоре, пристав к суше, Френсис выпрыгнул из лодки, а лебедь Эмиль заходил плавными кругами недалече от берега, сохраняя в изгибе шеи и в выражении птичьей физиономии прежнее классическое недовольство жизнью и нескрываемую мизантропию.

— Вот нам и пришлось встретиться, дружище Френсис! Хэлло! — первым приветствовал я друга, с раскрытыми объятиями шагая ему навстречу.

— Хэлло, Машке!

Мы обнялись; нет, по-другому теперь веяло от бороды и кудрей Френсиса Барри

— не табачным дымом, а прохладой водной свежести, ароматом разогретой солнцем хвои, фиалковым запахом тишины туманных ночей…

— Тебе удалось тогда долететь до Нью-Йорка? — сразу же спросил я.

— Нет, — кратко отвечал Френсис. — Я оказался на Бермудах. А ты где закончил?

— Дошел пешком до Танжера, — рассказывал я, новоявленный Валериан Машке. -

Там стартовал с крыши старого маяка.

— А я на Бермудах вынужден был сделать остановку, — сообщил Френсис. -

Случилось невероятное с моею памятью: я забыл молитву! Бедняга, я считал себя конченым, почувствовал себя обманутым учителями и в свою очередь подумал о страшной вине перед своими учениками. Те, которых научил я летать с помощью медитации и тайной молитвы, могли так же ее забыть, как и я, и в этом было грозное напоминание о высших силах, о которых я помнил, когда сам учился полетам. На Бермудах, переезжая с острова на остров на местных паромах, я имел достаточно времени подумать о разных тревожных моментах в нашем деле, о которых раньше как-то не было времени подумать. Дело в том, что блестящие результаты больше предрасполагали к торжеству и ликованию, нежели к сомнениям, и нам казалось, что достигнутое никуда уже не уйдет от нас. Почему мы были так устроены, Машке? Получив в подарок от матери на день рождения велосипед, я потом беспощадно гонял на нем по камням, буграм и ямам, падал и налетал на деревья, а однажды, разозлившись за что-то, в сердцах швырнул велосипедик с высокой насыпи шоссе вниз, в лужу. И ведь ни разу не подумал с благодарностью — тем самым не приостановив свои неистовства, — не вспомнил о нежном и радостном выражении на лице матери, когда мы с нею в магазине велосипед этот выбирали. Я, как и многие в те последние времена, вырос без отца, с одной лишь матерью, а ей вырастить сына без мужской строгости было нелегко, — впрочем, ты об этом и сам должен знать: ведь у тебя также не было в семье отца, Машке… Велосипеды-то мы швыряли с высокой горы в лужу, но никогда не вспоминали, какие были лица у матерей, когда они покупали их нам. Что за свинство! Ведь кто первым показал нам возможность левитации? Кто научил нас молитве? И кто впервые на практике продемонстрировал перед своими учениками бескрылое вознесение в небо?

Позабыв об этом, мы носились по воздуху, как носятся мальчишки на детских велосипедах по лужам, и засчитывали чудесный дар в свои спортивные успехи.

Так я, помнишь, установил рекорд, первым перелетев в одиночку через Атлантику из Америки в Европу. И других я учил летать, пожалуй, помня лишь о спортивных целях, и тем самым невольно внушал вам, что чудесная сила находится в вас самих, что вы можете, что вы уже бессмертны. И потом, когда было объявлено о приближении секунды ИКС, всякий летающий посчитал себя свободным от ответственности, потому что, мол, если все и рухнет, то это уже не касается его: он-то взлетит…

— Мне никогда не приходилось спрашивать у тебя, Френсис, — воспользовавшись наступившей в рассказе паузой, позволил себе задать вопрос я, — а кто был твоим учителем?

— Меня учил миссионер из Японии, — отвечал Френсис Барри, хорошо узнаваемый в новом своем воплощении, хотя и выглядевший сейчас лет на двадцать моложе того человека, которого приходилось мне встречать в жизни. — Это был горбун, ростом чуть повыше моих колен, но выдающийся летатель и очень талантливый инструктор. Теперь-то я знаю, что он был одним из самых страшных демонов на земле…

— Итак, теперь нам ясно, кто были наши учителя, Френсис… Но пришлось ли тебе раньше… ну, тогда… узнать об этом? — был мой новый вопрос ему. — И вообще: где и как у тебя все кончилось?

— Да, я начал догадываться, что мой учитель был демоном, — и тогда во мне стал иссякать полет. Но я еще смог перелететь с Бермудов во Флориду. Там окончательно и покинула меня уверенность. До Санта-Фе пришлось ехать поездом. Местные индейцы под руководством своих колдунов сами освоили полеты на незначительные расстояния. Помнится, я долго бродил по горам близ Санта-Фе, разыскивая кочующее племя индейцев-летателей… Я думал, что смогу упросить их и они помогут мне восстановиться. Но за две недели поисков я попросту чуть не умер от голода и жажды, напрасно бродил по склонам, где растут эти вечнозеленые деревья, похожие на кусты, — во всех пустынных горах Нью-Мексико стояли, Машке, такие деревья-кусты, странным образом не сближаясь друг с другом, не образуя сплошного леса… так и торчали каждый в одиночку, сами по себе и сами в себе… Не нашел я индейцев-летателей и решил перебираться на Гавайи, где появилась какая-то мощная левитаторша, приехавшая в Гонолулу из Финляндии. Помню, в газетах были снимки финской инструкторши — молодая женщина без одной ноги. В полет она выходила с костылями — для того чтобы потом, по приземлении, иметь возможность передвигаться по земле… Что-то тогда глубоко задело мою душу, и я решил лететь самолетом в Гонолулу и там заново начать у этой одноногой финской учительницы… Но то, что произошло на Гавайях, мой друг, то было совершенно чудесно и необъяснимо с точки зрения всего жизненного знания и всех былых истин… Там я и узнал, что дьявол является богом старого человеческого мира и учителя наши — демоны… В одном из кратеров потухшего вулкана на острове Оаху я и погиб, и случилось это внезапно, наверное потому, что я совершенно не помню, как все произошло. Последнее, что осталось в памяти, так это смотровая площадка, расположенная внутри старого кратера, мисс Улла Паркконен вылезала из машины, опираясь на костыли, и какой-то усатый здоровенный малый, который приближался ко мне, протягивая в руке мохнатый кокосовый орех… Так и не знаю до сих пор, что со мною случилось: то ли упал мне на голову камень, слетевший с гребня кратера, то ли какой-нибудь гавайский бандит, охотившийся за Уллой, принял меня за ее охранника и уложил выстрелом из снайперской винтовки… Не знаю… Я тут же очутился на этом озере сидящим в лодке, и рядом плыл по воде белый лебедь. Первой же мыслью, которая пришла мне в голову, когда я понял, что воскрешен, была мысль о тебе, Валериан, — мне вспомнилось, как я оставил тебя на марокканском берегу одного, а сам улетел, пообещав прислать денег в Касабланку. Почему-то мысль о том, что ты мог заподозрить меня в предательстве, особенно мучила мою душу в самую же первую минуту моего воскресения.

— А я, как только упал с башни и очутился здесь и увидел лодку в озере и человека на лодке, то сразу же и подумал, что это, должно быть, ты, Френсис…

— И выходит, что мы встретились здесь по обоюдному желанию! Кстати, что это за страна, где мы сейчас находимся, что за место и что за озеро, такое дивное по красоте?

— Это моя прекрасная Россия, Френсис, главное поле Армагеддоново, на которое в августе девятьсот четырнадцатого года выпало больше всего огненных метеоритов. Здесь, мой друг, ангелы смерти пожали самый большой урожай.

России в прошедшей человеческой истории дано было стать самой большой державой мира; самой великой — и самой несчастной… А местность эта, покрытая лесами и озерами, называется Мещерой. А вон там, на открытом месте возле самой воды, там когда-то стоял чудный недостроенный дом… Розовые керамические блоки пошли на облицовку первого этажа, второй был деревянным.

Сверкающая крыша под белым металлом сияла и слепила отраженным солнцем того, кто издали смотрел на него… Ах, Френсис! Это был мой дом, я когда-то начал строить его на этом озерном берегу и уже подвел под крышу… Но вскоре демоны обрушили крышу над самою Россией. Они разогнали из страны по миру лучших музыкантов и художников. И мне пришлось уехать, Френсис, потому что тем бесам, которые восторжествовали здесь, не нужен был певец с таким уникальным голосом, как мой бас-профундо. И за несколько лет до начала времени ИКС я уехал в Германию, где была у меня древняя родня, с которою мои российские предки-немцы не прерывали связи со времен Екатерины Великой… Я когда-то мечтал прожить жизнь здесь и быть похороненным на местном кладбище, которое располагалось вон с той стороны озера, где виднеются эти белые березы… Да, кладбище было там… И вместо этого попал я, наверное, в танжерские братские могилы, куда власти бросали тела погибших летателей, со всех концов мира приезжавших на Гибралтар учиться бескрылому полету. В газетах и по телевидению марокканские и испанские власти в те дни, ты помнишь, беспрерывно объявляли, предупреждали и предостерегали о недобросовестных учителях-самозванцах, о массовых перелетах через Гибралтар, заканчивавшихся весьма плачевно, представляли фотографии и телерепортажи о тысячах смертей незадачливых левитаторов, о грандиозных — на километры, — рвах с захоронениями погибших…

— Ты полагаешь, что тебя положили в братскую могилу у Танжера?

— Другого предположения, Френсис, я сделать не могу.

— Хотелось бы и мне знать, где находится моя могила…

И только высказал свое пожелание Френсис Барри, как перед нами прямо из воздуха начал сгущаться, вначале прозрачный и как бы свитый из жгутов, словно сырой яичный белок, некий новоявленный субъект. Мы с американцем молча ждали, пока субстанция воскрешаемого окончательно сгустится и цвета ее определятся и обретут предельную яркость. И вскоре перед нами стоял незнакомец, одетый в новый джинсовый костюм, в шапочке с козырьком из той же джинсовой ткани. Лицо у него было смуглым — не то загорелое под солнцем лицо европейца, не то смуглое от природы лицо индуса или араба.

Растерянно и радостно улыбнувшись, сей новоявленный арабоиндоевропеец приветствовал нас взмахом правой руки и заговорил на том языке, на котором мы с Френсисом говорили здесь, — на русском, в чем там Френсис Барри совершенно не разбирался. (Еще одним из тысяч приятных даров для каждого воскресшего являлось владение любым языком. Но это было скорее владение одним всеобщим человеческим Словом.)

— Я Саид Мохаммед из Марокко, — представился он. — Мне приходилось когда-то принимать участие в похоронах летающих братьев. И я тебя хоронил, — показал он на меня, — ты разбился, когда неудачно стартовал с крыши маяка у Танжера.

А тебя я не хоронил, — с улыбкою показал он и на Френсиса Барри, — но я видел тебя, и Уллу, и всех остальных, которых мгновение ИКС застало в старом кратере вулкана. В то время на Гавайях я проходил стажировку на степень инструктора у финки Уллы Паркконен. Она только в первый раз выехала с тобой на эту гору, чтобы попробовать тебя со скалы новичков. А я должен был дежурить в воздухе и как раз повис над вами, когда грянул этот грохот и океан перекосило и понесло в сторону, а меня самого швырнуло в небо, и я, наверное, через мгновение задохнулся и умер.

— Я ведь тоже когда-то был инструктором, Саид, — молвил со смущенным видом

Френсис Барри. — А этот юноша — один из моих учеников, — кивнул он на меня.

— Но, слава Богу, мы все здесь, а уж сколько там длилась смерть для каждого из нас — того никто не знает, да и это теперь ничего не значит… Мы все здесь, и перед нами такое чудное озеро…

— Гавринское! — воскликнул я.

И показал своим братьям, широко и радостно махнув рукою, на сверкавшее в светлых бликах озеро — и вдруг увидел на том месте, где в прошлой жизни стоял мой недостроенный дом и где минутою назад ничего не было, одно лишь ровное травяное сияние гладкого берега, возник вновь из воздуха дворец моей неосуществленной мечты! И даже издали, через озерное пространство, было видно, что дом вполне закончен, совершенно нов, свежеокрашен — сверкающая белая металлическая крыша на нем слепила глаза… Кто же это за меня достроил брошенный, незаконченный дом, кого благодарить и что я могу в благодарность, кроме своей жгучей, как звезда в ночи, беззаветной любви к Строителю?

— Господа, вон там мой дом, прошу вас зайти и отдохнуть, прежде чем вы отправитесь дальше, — пригласил я друзей. — Но также прошу меня извинить за то, что покину теперь вас: пока вы будете добираться пешком по берегу, я полечу, пожалуй, напрямик через озеро и посмотрю, все ли приготовлено к встрече.

Как раз в это время Френсис Барри и Саид Мохаммед заговорили о чем-то интересном для них — я уже не вникал, о чем, — и, приветливо кивнув мне, они под руку неторопливо направились озерным берегом вправо по круговой дороге, которая тянулась, как и прежде, в ровной зеленой траве.

И без сомнений, сразу же, невесомо и быстро отделившись от земли, я полетел к середине озера, туда, где застыл на голубой глади белый лебедь Эмиль.

Увидев меня и, возможно, приняв за другого лебедя, он широко распахнул крылья и, трепеща ими, стал набирать разбег, скользя по воде. Взлетев по широкой спирали и набрав высоту вровень со мною, Эмиль приблизился и полетел рядом, скосив глаз и с любопытством разглядывая меня. Эмиль, привет, мысленно произнес я, обращаясь к знакомому лебедю по-немецки. Дело в том, приятель, что мы с тобою были знакомы, а все, кто был с нами знаком и как-то стал нам дорог, те тоже воскресают вместе с нами. Прекрасно, ответил лебедь Эмиль тем же способом: мысленно произносимыми немецкими словами. Благодарю от всей души, продолжал он, но это ведь не значит, надеюсь, что я не смогу лететь туда, куда мне захочется, и делать то, что придет мне в голову?

Эмиль, в этом мире, где мы с тобою сейчас встретились, все свободны и делают все, что им хочется!

Мигом перелетев через озеро, мы с Эмилем опустились прямо посреди двора перед новым домом. Он был свежевыкрашен светлой охрой по верхнему этажу, деревянному, и светился розовым сиянием новой керамической облицовки первого этажа. Крыльцо и входная дверь, расположенные с правой стороны фасада, имели такой девственный вид, что сразу было ясно: еще никто не входил в этот дом…

Вдруг из-за угла вывалилась темная гора лохматого меха — и громадный бурый медведь, убегая от кого-то, мягко и грузно протрусил мимо меня и лебедя Эмиля, мгновенно зыркнул в нашу сторону веселыми глазками и тут же скрылся за следующим углом дома. А из-за первого, откуда только что выбегал медведь, выскочил и резко затормозил перед нами на тоненьких выпрямленных ножках хорошенький белый козленок. Увидев незнакомых, он потупил ушастую голову и с воинственным видом выставил два серовато-розовых бугорка на лбу.

Лебедь Эмиль неодобрительно воззрился на застывшего — то ли сердитого, то ли смущенного — козленка и в свою очередь сам, не то осердясь, не то смутившись, распахнул и приподнял крылья и замахал ими, со свистом рассекая маховыми перьями воздух… Тут вновь вывалил медведь из-за дома, оттуда же, что и в первый раз, и, чуть не наткнувшись с разбегу на козленка, рявкнул от неожиданности и отпрыгнул в сторону. С его появлением козленок забыл о нас и принялся гоняться за косолапым, который поднялся на задние лапы, побежал по двору, стал вразвалочку ковылять вокруг меня и лебедя, убегая от преследователя. Наконец тот догнал мишку и с торжествующим блеянием боднул его рожками в низко висящий над землею лохматый зад.

Притворившись, что под сильным ударом он не смог устоять, медведь упал вперед, перекатился через голову и сел с краю двора, широко разинув зубастую горячую пасть и вывалив язык. Козленок с отчаянным громким меканьем подскакал к нему и с разбегу, с прыжка, боднул зверя в брюхо — и пойман был им в воздухе и взят на передние лапы. Так и сидел медведь, прижав к груди козленка, как бы держа игрушку в лапах, и смотрел на нас горящими от возбуждения яркими карими глазами.

Тут подоспели и вошли во двор мои друзья, новоявленные Френсис Барри и Саид Мохаммед, остановились возле железной калитки в удивлении, повернувшись в сторону сидящего медведя.

И я рассказал:

— Господа, это, наверное, тот самый медведь, о котором я слышал, когда жил и строил здесь дом. Рассказывали мне плотники, как совершенно непонятно откуда появился в этих краях медведь… Медведей к тому времени уничтожили уже лет сто назад… И беднягу, неведомо как сюда попавшего, загоняли и убивали всем скопом местных охотников и егерей, травили зверовыми лайками.

— А этот хорошенький, этот симпатяга откуда взялся? — весело спрашивал Френсис Барри; близко подойдя к медведю и присев на корточки, американец стал гладить козленка по голове.

— А козлят мне приходилось видеть тут довольно часто: их многие держали, коз и овец, в особенности одинокие старики и старухи. Не очень уж обильной была тут жизнь в Последние Времена, — рассказывал я. — Русский народ вымирал: детей не стало, школы закрылись, постепенно в деревнях остались одни старики. И я как-то однажды видел: идет по улице старушка и, громко приговаривая, словно воркуя над младенцем, несет на руках и тетешкает маленького козленка…

— Зачем же, брат, ты решил строить дом в этом печальном краю, где вымирал его народ? — спросил меня Саид Мохаммед.

— Затем, Саид, что возле этого дивного озера, на этом именно месте, где мы сейчас стоим, я впервые смутно ощутил, что смерти нет… Я получил здесь землю и начал строить дом, но в той жизни, видимо, не суждено было мне построить свой дом — такой, каким он виделся мне в мечтах и какой спроектировал я по своему вкусу.

— Но разве этот дом не тот, который ты строил? — спросил Френсис Барри, продолжавший гладить козленка, смирно покоившегося в объятиях медведя.

— Нет, не тот, хотя с виду точно такой же, каким был в макете, — ответил я.

И тут бурый медведь, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, вдруг протянул лапу и погладил американца по лохматой голове, делая это почти так же, как сам Френсис Барри с козленком: с ласковым видом, бережными касаниями.

Американец невольно отпрянул, изумленно взирая на медведя, и вид у человека был столь забавным, что мы с Саидом не выдержали и расхохотались.

Рассерженный нашим громким смехом, лебедь Эмиль ударил крылами, как будто захлопал палками по ковру, и отошел с обиженным видом в сторону.

Я пригласил своих друзей в дом и сам тоже, радостно волнуясь, направился вперед, первым взошел на крыльцо и открыл входную дверь… О Боже, милосердный и щедрый! Ты теперь дал мне все, чего я хотел в той несчастной жизни! Мой дом изнутри был отделан светлым деревом, одет в прозрачный лак, и вся мебель была также из светлого дерева, ручной работы. Лестница на второй этаж, перила и точеные балясины — все оказалось в тон мебели и стенам из струганого дерева.

— Вот в таком доме я хотел прожить свою былую жизнь, Френсис, — сказал я своему другу и бывшему учителю по полетам.

Мы сидели на втором этаже в моем кабинете-студии, где стены были обшиты розоватой ольхой, — комната имела прекрасные акустические качества. Френсис Барри уселся в мое кресло и принял позу, которую я любил принимать при жизни, когда садился за стол читать или писать… Я был тронут тем, что Френсис запомнил такую пустяковую, но все же чем-то милую для меня подробность из прошедшей жизни, и хотел поблагодарить его за внимание. Но тут заметил, что из раскрытого окна, спиною к которому сидел Френсис, из-под занавески тянется мохнатая толстая лапа с громадными скрюченными когтями — стала приближаться уже к голове американца…

Оказалось, медведь вошел вслед за нами в дом, поднялся по лестнице на второй этаж, затем пробрался в дальнюю комнату, там вылез из окна на карниз и снаружи пробрался по нему, прижимаясь брюхом к деревянной стене, к раскрытому окну студии. Он решил, видимо, еще раз подшутить над Френсисом

Барри: высунув лапу из-под занавески, погладить ничего не подозревающего американца по его кудрявой голове…

Забрался на второй этаж самостоятельно и козленок, теперь он разгуливал из комнаты в комнату, постукивая острыми копытцами по деревянному полу. Только лебедь Эмиль со своими короткими лапами не смог подняться по ступеням крутой деревянной лестницы и потому, недовольный этим обстоятельством, в одиночестве бродил по гостиной первого этажа и сердито трубил, попутно заглядывая во все кухонные шкафы и глубоко засовывая голову в холодный каминный зев. Потому нам и казалось на втором этаже, что лебедь орал прямо из камина студии-кабинета, где мы сидели: камины нижнего и верхнего этажей были соединены общим дымоходом.

— Разумеется, мы не можем ждать учтивости и корректного поведения от животных и птиц, — стал я утешать Френсиса Барри, который вынужден был пересесть на другое место, чтобы отвязаться от разыгравшегося медведя. -

Простим им, помня о нашей вине перед ними. Да и почему, собственно говоря, нам можно их гладить, когда захочется, а им нас нельзя? Но я удаляю их, господа, чтобы мы могли спокойно насладиться нашей беседой и, прежде чем расстаться, закрепить нашу дружбу совместной медитацией на тему, которую я осмелюсь вам предложить.

Итак, нам предоставлена возможность существовать безо всякого страха смерти.

При жизни, как все вы должны помнить, грядущая смерть каждого предопределяла правила поведения людей, которые никак нельзя назвать хорошими. Но вот мы сидим в удобных креслах в моем новом доме, медведь с козленком отправились гулять по лесу, лебедь улетел на озеро — никто теперь нам не мешает. Покой и тишина, господа, и смерти мы не помним. В нашей памяти лишь те мучительные страдания, которым мы подвергались, приближаясь к ней и принимая ее. Но и эти пережитые страдания предстают перед нами в самых блеклых тонах, обессиленные в своем главном дьявольском качестве: держать в страхе человеческое сердце.

Господа! Никакого страдания больше нет, ибо нет смерти. В чем же тогда цена нашей жизни, слава существования, желанность бытия? Без своей смерти все мы, каждый из нас, свободны от страха за себя, от жалости к своей душе, от любви к самому себе. Помните, Христос принес нам: возлюби ближнего, другого-умирающего, как самого себя? Это была поистине величайшая новость там, где каждый умирал.

Но теперь, господа, мой дорогой Френсис и милейший Саид, — теперь-то как, и зачем, и для чего нам надо любить ближнего, как самого себя? Я ведь себя уже не люблю, потому что я больше не умру. Всем сердцем я привязывался к жизни, потому что знал, что ее у меня когда-нибудь отнимут. А теперь? Дорога ли для меня вечная жизнь и бесценен ли я сам для самого себя, если я буду всегда, всегда? И ты, мой ближний: тебя я тоже никогда не потеряю. Никогда. И выяснилось теперь, Саид, Френсис, что, хотя и жили мы в разных странах и похоронены в разных могилах — мы одна Адамова плоть, исшедшая из чресл его и распространившаяся по всему земному шару за несколько тысячелетий.

Итак, в прошлом распределялось: я и моя смерть; поэтому и моя жизнь. Теперь же, после свершения часа ИКС, компоненты духовного бытия распределились по-другому. И стало так: я и моя вечность; зачем мне моя жизнь? Я не могу вечно любить себя, господа: это смешно и не нужно. Но ведь и друг друга, таким образом, любить мы не сможем — без любви к себе. Утратив смерть на этом свете, мы утратили, значит, первопричину и самый веский довод для любви друг к другу.

Ангелы Божии, наши подлинные учителя бескрылых полетов, возвышенные наши духовные надзиратели, — знают ли они любовь к ближнему? Первая пара людей, Адам и Ева, вначале созданная бессмертной, — была ли любовь между ними?

Любила ли Ева Адама? Знал ли Адам божественную страсть и бесконечное душевное восхищение по отношению к священной супруге? Или та земная грешная любовь, страсть мужчины к женщине и женщины к мужчине, произошла от самовольной связи дерзких ангелов с дочерьми человеческими еще до Ноева потопа?

И вполне возможно, господа, что наши земные супруги в прошлом, они же и наши сестры по Адаму и Еве, никогда не испытывали к нам той высшей и безумной страсти, которую они познали в своих допотопных связях с заоблачными женихами. По сравнению с ними мы, прахом замешанные и в прах уходящие, всегда унылые, угнетенные знанием смерти, вечно озабоченные, как бы в поте лица своего добыть хлеб насущный, — мы никуда не годились и были для жен наших непоправимо постылыми и безнадежно нежеланными. Вынужденные существовать с нами, чтобы пропитаться и рожать детей тем же способом, что и всякий зверь на земле, бедные наши жены тайно или явно, непроизвольно, но то и дело с тоскою посматривали в небо на пролетающие мимо облака — и порою изменяли нам с каким-нибудь явным дураком или смазливым сутенером.

Тогда в слепой ярости адамова комплекса, называемого нами ревностью, мы обзывали нашу женщину шлюхой, блудницей, проституткой и, памятуя о том, что именно из-за нее приходится в поте лица своего добывать на земле пропитание, вместо того чтобы преспокойно жить в раю, с ненавистью побивали ее камнями, палками, тяжелой мясорубкой, старым бронзовым канделябром.

Моя жена была сама корректность, интеллигентна в высшей степени, музыкант, так же, как и я, свободна словно ветер, но отнюдь не ветрена, ушла от первого мужа и вышла за меня из любви к искусству, как говорится: ей нравился мой уникальный бас… Я не могу сказать, чтобы мне было с ней плохо, что я не любил ее, — нет, такую женщину нельзя было не полюбить. Но я видел всегда и неизменно, что не я и не мой “пещерный бас” нужны ей, чтобы она могла стать воистину счастливой.

Вы спросите: а что ей было нужно? Отвечу: несбыточность. Какой-нибудь иностранец, который в любой день может крутануться на одном каблуке и покинуть ее навсегда. Или тот древний натурализовавшийся ангел, который в некий достопамятный день, когда начался всемирный потоп, оставил ее барахтаться в воде, а сам величественно вознесся в небо, с грустным видом помавая ей рукою… И в конце концов, уже после того как мы расстались, моя жена нашла человека, которого могла полюбить, и это был точно иностранец — ослепший юноша, на семь лет моложе ее. Я никогда не встречался с ним в той жизни, но хотел бы встретиться в этой вот так же, как и с вами, друзья мои, и предложить ему соучастие в совместной медитации.

Любезные мои братья! Бренное существование уже позади, милостью Божией и кровью Христа мы выкуплены из рабства смерти — свобода и вечность с нами!

Давайте в эти первые минуты беспредельности существования, дарованного нам

Творцом Слова, Которое было в Нем — и Слово это было Любовь, — насладимся радостью свободы и сосредоточенно, глубоко и безоглядно погрузимся в созерцание Любви к Нему.

Потому что в этой Любви — начало и причина всего сущего, включая все звезды вселенной, каждую огненную каплю в них и все слова человеческие, созданные по образу и подобию Слов Божественных. Бог есть Любовь, как Солнце есть Жизнь, но между теми словами, которые соединяются связкою “есть”, — чувствуете, какая существует дистанция? Единое Мира разделено пространством так же, как едино солнечное бушующее творчество и голубая незабудка на лугу — а между ними холодные просторы космоса. Затерянная среди тысяч голубых звездочек других незабудок любовь маленького цветка к солнцу и есть истинная Любовь, которую мы, человеческие существа, познаем только теперь, после Воскресения.

На земле, пока мы жили от рождения до смерти, Любовь для нас оказалась подмененной похотью; и невеждами была даже сделана попытка искусственно создать в русском языке горбатенькое слово, как бы предназначенное заявить, что Любовь множественна: “любОви”. Но разве истина такова, господа? Мы ведь, пока жили, не изучали науку этого слова. На русском оно имеет только единственное число. Слишком слабые, чтобы не испытывать страха пред царством смерти, мы прятались в садах голубых незабудок, не видя над собою солнца вполнеба.

Господа, когда теперь для нас окончательно выяснилось, что зло человеческое и смерть были всего лишь мелкой подлостью, учиненной завистливым сатаной, — а теперь мы с вами вместе, здесь, в моем доме у озера, — давайте на некоторое время погрузимся в глубокое, сосредоточенное молчание, посвященное памяти всех быстро промелькнувших человеческих жизней на земле, накрытых угрюмой тенью царствующего Зверя, так и не изведавших лучезарной ласки очей

Того, Кто всегда с нами. Мы не научились любить, пока жили, и жить не могли по законам Любви, потому что на этой земле законом была для нас лишь смерть.

Собственно, по жизни нашей, какой бы она ни была у каждого, никто не был достоин спасения. Что бы мы ни придумывали, чего бы ни достигли в глазах друг друга — все это оказывалось дымом сгорающего костра, быстро тающим в воздухе. Так помолчим же, господа, и погрузимся в благоговейное созерцание

Любви, которой мы были недостойны. Но вправе каждый лишь сказать: я был недостоин. И мы смиренно спрашиваем у Него: Господи, неужели это ради нас Ты решил убить смерть?

Народу посреди площади в этот час было много — в основном молодежь Кюстендила, одетая в том же свободном мятом стиле по джинсовому стандарту, как и в американском городе Санта-Фе, — нежно созревающие девушки и опасно красивые, с резкими движениями и уверенными голосами юноши. Затеряться среди них, спрятаться в подвижной густой толпе, как хотел того Келим, подлетая к городку и рассматривая сверху Кюстендил, ему не удалось. Скорее, получилось наоборот: он стал слишком заметен в толпе; точно так же, как это произошло и в Санта-Фе, когда он, давно не бритый, со своей громадной фигурой пожилого грузноватого мужчины и с грузинской кепкой-аэродромом на голове, оказался посреди улицы в толпе респектабельных туристов… Молчаливые тусклые индейцы, продававшие с лотков серебро и бирюзу, внимательно и сочувственно смотрели там на него.