Для меня, д. Неуловимого, захватившего душу Евгения, когда он был еще жив, было уже и тогда известно, что, пребывая в звучащем состоянии, человек вполне летает безо всяких крыльев. Звуки речи или шум от любой его малейшей деятельности — это уже полет в воздухе, неостановимое продвижение во времени. Разделяя существование людей на прижизненное и посмертное, князь обманывал их и загонял, нещадно хлеща бичом лютых угроз, в удобные для уничтожения душ концентрационные лагеря земных государств.

Теперь, после смерти Евгения, когда всего этого уже нет — ни разделения, ни обмана, — я могу, слава Богу, быть самим собою в русском слове, а о бедном теле несчастного Евгения, которое я когда-то так безжалостно терзал, можно не беспокоиться. Он воскрес и находится в своей Онлирии, где нет ни любовной страсти, ни ненависти. А я пишу на компьютере слова — превращаюсь в серую мышь, она побежала вдоль стены из угла в угол комнаты и попалась в лапы кошке. Которая тоже, как и всё на свете, вначале была словом и лишь впоследствии бесшумно прыгнула вперед, закогтила мышку, мгновенно нагнула голову, перехватила добычу в зубы и негромко, но весьма грозно заурчала. В этих вибрирующих хищных звуках проявилось то самое, чему и было дано название “кошка”.

Она вышла из темного угла на середину комнаты, настороженно оглянулась — длинный хвост мыши торчал сбоку кошачьей головы словно залихватский ус. До этого вся упруго напряженная, кошка вдруг мгновенно смягчилась, потекла гибкими струями бесшумных движений и, выложив на пол свой охотничий трофей, сама улеглась рядом, благодушно поглядывая на оглушенную, помятую добычу…

Которую когда-то назвали “мышь” — и вот, почти в беспамятстве, в сумеречности предсмертного угасания, со слипшейся от кошачьей слюны шерсткой на спине, это слово на моих глазах превращалось в некое другое, пока еще непонятное и невнятное по звучанию.

Может быть, на русском языке это значилось бы просто как природная еда кошки, обыкновенный звериный харч, муркина кровная пайка — что-то малопривлекательное, с нюансами беспощадного уголовного зверства для тех, которые стали свидетелями этих строк, вот только что набранных на компьютере. В конце рассказа кошка должна съесть мышку, схавать, как выражались заключенные в русских концлагерях, но до этого грустного финала было еще нечто, чему названия нет и что, стало быть, не может вновь стать словом и воскреснуть.

Но разберемся сначала: почему мышь стала мышью и что это за судьба — быть мышью и в конце концов попасться в лапы кошке? Вначале она, вонзая в мое тело свои острые зубки, сделала это довольно грубо, так, что даже переломала мне кости, и я на какое-то время лишилась сознания. Очнувшись, увидела эту чудовищную зверюгу сидящей в мирной позе, и глаза ее ласково и дружелюбно смотрели на меня.

Она почти по-человечески улыбалась, всем видом своим ей хотелось выразить, наверное, тысячу сожалений по тому поводу, что она была не очень осторожна и невольно причинила мне боль. Я поняла ее и, смущенно пропищав что-то вроде: ничего-ничего! пустяки! да что вы, об этом и беспокоиться не стоит! — собралась с силами и, от дурноты пошатываясь, закрывая глаза, двинулась к углу комнаты, где была нора. Двигалась я почему-то левым боком вперед, и это невольно искривляло мой путь, уводя в сторону от цели, и я вынуждена была несколько раз поправиться, царапаясь и оскользаясь коготками на гладком деревянном полу.

Но когда я, продолжая карабкаться под ласковым наблюдением кошки, добралась-таки до норы и уже сунулась головою в благословенную темноту, на меня налетел мощный вихрь — и подкинул высоко в воздух. Я шлепнулась на деревянный пол, вновь оказавшись посреди комнаты. Это было ужасно, больно, постыдно, и, ничего уже не соображая, я опять потащилась в сторону норы, от смущения и страха тихонько попискивая. Но повторилось прежнее — я снова уехала назад по воздуху далеко от норки в то самое мгновение, когда готова была уже шмыгнуть в нее.

Видимо, моя резвость на этот раз показалась кошке чрезмерной — она нагнулась и сделала еще один весьма многоопытный укус, после которого я стала совсем вялой, еле передвигалась по полу. Кошке же с той минуты стало неинтересно играть мною. Видимо, она поняла, что переусердствовала, нанеся мне последний укус. И кошка принялась даже помогать мне быстрее двигаться, подталкивая мое мышиное тело подушечками своих передних лап. Таким способом она подталкивала меня к самой норе — и в последний миг, когда я вползала в нору, цепляла меня за шкурку острым изогнутым коготком и выдергивала назад.

Тогда я и решила, что надо танцевать — собрала остатки своих сил, поднялась на задние лапки, передними подбоченилась и начала плавно кружиться на месте.

Затем я, продолжая кружение, подняла одну лапку вверх, взмахнула ею над головой, а в другую лапку взяла кончик своего хвоста — мне захотелось рассмешить свою смерть. Вероятно, ни одна мышь на свете так не вела себя ни перед одной кошкой — моя мучительница буквально оцепенела, в изумлении уставясь на меня. И все же когда я, танцуя, приблизилась к дырке в углу комнаты, кошка на всякий случай простерла вперед лапу и мягко вытеснила меня на безопасное место.

Я все равно была съедена кошкой, тем самым исполнилось мое предназначение, и все “мышиное” вернулось к изначалу этого слова. А сама кошка тоже сдохла, вновь превратившись в “кошку”, — как все на свете, что могло быть обозначено словом и возвращено во вневременье. Но есть что-то и невыразимое, как танец мышки перед кошкой, и такому нет никуда возвращения.

Моя сущность звучит по-русски как “ангел”, точнее же, Ангел Времени, и это я в эскадрилье себе подобных, таких, как Ватанабэ, Келим, Москва и многие другие, зажигал солнце в небе… Потом, когда мы летали над свежей землей, где еще не было ни одной смерти, однажды увидели стоящего посреди зеленой пустыни одинокого человека. Это был Адам, которому нечего было делать на этой земле. Поэтому должна была вскоре появиться и Ева.

Неизвестно мне, когда возвестилась первая смерть на земле, то есть имеется в виду: когда мы, ангелы, впервые узнали о том, что некоторые из нас окажутся выброшенными из ярко сверкающего потока времени в темную беззвездную неподвижность. Люди же назвали смертью полное отъ-ятие времени от живых существ — акция, осуществление которой всегда имеет отвратительную видимость. С того дня, как впервые это случилось, всяк сущий на земле, будь то зверь, червяк или человек, стал отрываться — в распаде частного существования — от общего бытия и выбрасываться в бездонный провал вневременья.

Счетчик умирающих начинался с нуля, но с часа изгнания первой человеческой пары и в дальнейшем, по распространении вглубь и вширь Адамова корня, количество мертвых душ на земле стремительно нарастало. Отщелкивали на счетчике и беспрерывно набегали новые ряды цифр — и вот уже трудно стало счесть тому, третьему, изгнаннику из рая, который и стал князем земного мира, сколько же мертвецов внесено в его торжественные реестры. Однако нам было ясно, хотя об этом и не произнесено вслух, что торжество этих списков фиктивно: во тьму и в бездну вневременья брошены будем мы, бунтовщики из допотопного демонария. А все племя народившегося Адамово-Евиного человечества, старательно внесенное нами в списки, будет целиком воскрешено для Нового Царства.

Но там, правда, не окажется наших детей, рожденных женщинами человеческих племен, живших до Ноева потопа. И самих этих милых женщин не будет. В Новом

Царстве ничего из того, что было на земле в допотопное время связано с нами, не будет. Для этого нас и удалили навсегда от людей.

Моя Надежда по происхождению была от одного из Ноевых сыновей, супруга которого тайно сходилась с небесными любовниками. Уже после потопа эта женщина как-то полоскала в реке белье и решила искупаться; когда она разделась и влезла в воду, то ощутила, что ее охватили нежные и сильные, но невидимые руки. Вся извиваясь, плещась в воде, как разыгравшийся лебедь, пугая неистовыми махами бедер засевшую в донной тени рыбу, Иафетова жена отдавалась под водою невидимому любовнику с тою силой страсти, какой никогда не испытывала по отношению к своему почтенному мужу.

У меня все началось с нею незадолго до потопа. Другим ангелам-согрешникам, также заимевшим подруг среди дочерей человеческих, пришлось бросить их во время всемирного наводнения. Бессильные хоть чем-нибудь помочь, они молча наблюдали за тем, как барахтаются в набежавших волнах, захлебываются и тонут их красивые, неисповедимо красивые подруги. Моя же скрылась в трюме деревянного ковчега, последним быстрым взглядом сопроводив меня, когда я, уже не таясь взоров домочадцев праведного семейства (глава которого “ходил перед Богом”), медленно возносился в небо над тем местом, где когда-то было обширное, богатое поместье Ноя и троих его сыновей.

Не знаю, видела ли она, как я постепенно растаял в воздухе, окончательно дематериализовался, исполняя волю высших сил: ангелам никогда больше не появляться в виде самостоятельных живых существ. Разумеется, не все падшие ангелы, погубившие себя ради земных женщин, захотели подчиниться этой воле.

Но ослушание в те времена немедленно каралось безжалостным удалением “во тьму внешнюю”, за пределы земного тяготения, в открытый космос. Это и было первой демонстрацией ангельской смерти — и многие из самых горячих любовников дочерей человеческих были наказаны ею.

Но невозможным для других оказалось впоследствии забыть о своей любви к земным женщинам. И, разглядывая с облаков красавиц вновь наплодившегося человечества, которые были столь же соблазнительными, как и допотопные, мы не понимали одного: зачем Богу надо было уничтожать прежнее человечество? и что нам делать, если мы по-прежнему не в силах преодолеть в себе вожделения, которое было сильнее любви к Нему и страха смерти?

Да, многие из нас погибли из-за попытки смело появиться в человеческом обличье перед своими возлюбленными; другие покинули сиятельный ангелитет и открыто перешли к князю; третьи предпочли печальный компромисс и стали сожительствовать с земными женщинами в виде их мужей и любовников. При этом, разумеется, духовное тело падшего ангела внедрялось в плотское тело мужчины — и, пользуясь его чувственностью, бесплотный любовник утешался чужой близостью со своей любимой.

Но и она, ощущая где-то совсем рядом того, чьи электрические ласки помнило все ее древнее женское естество, отдавалась своему реальному мужу как бы со скучающим видом, бесчувственно раскинув руки на супружеской постели.

Блудницами становились именно те женщины, для которых совершенно безнадежной была любовь всякого земного мужчины — она, как способ скотского размножения, никакой цены не имела в их глазах. Блудницы всех времен были, в сущности, однолюбками — любя облачных женихов, с кем их навеки разлучили, эти ангельские приснодевы бестрепетно отдавали или продавали земным мужчинам то, что вовсе не имело для них большого значения.

Жизнь, жизнь! Так она и проходила для всех разлученных — в невозможности утолить любовную жажду и в полной безнадежности избавиться от этой жажды.

Когда бедный Евгений, одержимый мною, демоном страсти, умирал от неразделенной любви к своей жене, она неподалеку, в соседнем доме, отдавалась другому мужчине.

Ах, эта жизнь… Кончалась она для всякого человека смертью; для ангельских любовниц, никогда не видевших нас воочию, — тоже. Воскреснув в Новом Царстве, они и там не находили нас. Ибо в раю нам не было места. Но точно так же, как и мы, выброшенные “во тьму внешнюю”, люди света оказывались узниками вечности, только они находились по другую сторону границы, разделяющей двуединое Царство Бога.

Так для чего же была она, жизнь? Для чего облака в небе? Я всегда при жизни Евгения любил его глазами, глубоко синими, смотреть на них — они мне представлялись душами людей, вознесшихся в небеса после своей смерти… Да, посчитал бы тогда облака душами умерших, если бы не помнил, что их белые караваны и цепи жемчужные украшали небо еще во времена, когда не был сотворен человек. И все равно: таят ли причудливые облака особый замысел или просто украшают путь Божий вокруг земли — по ним можно читать свидетельство Славы и торжества Творения. Те облака, которые мы видели когда-то и которые уже никогда не увидим в царстве тьмы, куда удалят нас. Но в царстве света по ним всегда будут гадать о нас наши воскресшие подруги: нас они не забудут.

Равно и мы, находясь в холодном космосе, не сможем забыть их, наших навсегда недоступных, сияющих, как жемчуга, бессмертных дев человеческих. Они все воскреснут — исполать им, нежным красавицам! — и, посмотрев на облака, вспомнят, может быть, о нас, вспомнят о том, что наказанию мы подверглись из-за того, что полюбили их. В жаркие дни лета мы слишком увлеченно подглядывали за ними, прячась в облаках, и затем, распалившись, сверкающей молнией летели вниз, чтобы схватить кого-нибудь из них в объятия. Хотя и знали, что первая же, Ева, соблазнила одного из самых могущественных ангелов и он отпал от Бога.

У нас, демонов, смерть настоящая, вечная: ворам и изменникам Бога прощения нет. Люди же, какими бы они ни были жалкими и подлыми, сперва станут прахом, затем будут воскрешены. Моя Надя не знала того, что, как только умрет, сразу же воскреснет. Тогда и утратила она, на этот раз действительно навсегда, того, кого никогда не знала, но кто только и нужен был ей в земной юдоли. И я, повсюду таскавшийся за нею со своей допотопной любовью, исступленно ласкал — то истомленными безответностью губами Евгения, то осторожными руками слепца Орфеуса — ее распростертое на постели нагое тело, наполненное горячим электричеством и влажной тайной.

Время, которое ангелы зажгли вместе со светом звезд, горит и сгорает, сжигая само себя и превращаясь в пепел холодной пустоты. Значит, до запылавшего на наших глазах небесного времени существовало и другое состояние мира — вневремя, и наша родословная уходит в эту зияющую глубину иного измерения.

Мое частное ангельское существование и моя смерть сливаются в нем, а проще сказать: Бог и нас помилует, падших ангелов, как помиловал и всех самых скверных и злых разбойников человеческих.

Вне время не тюрьма для смертного заключения — это иное Слово, чем Тюрьма, чем Смерть, Ад или Рай. Творец всего сущего все сочинял из Себя, и такой маленькой мошке, как я, даже и предполагать дерзновенно, что Он столкнулся в творчестве с какими-то неодолимыми трудностями. Если вначале не было для нас смерти, а потом она настала — то, значит, так и надо было. И если Он сказал, что будет всем воскресение и не станет больше смерти, так и должно быть, и вневремя вновь установит свой порядок.

О, Господи мой, зачем же тогда Ты отрываешь от себя клочья священного субстрата и создаешь такого, например, как я, идолопоклонника женской красоты? Для чего Тебе мое раскаяние — лукавые извивы змия, который движется без ног, оплетая своим телом длинный сук дерева? Там ведь было только одно это вкрадчивое движение — и не прозвучало никаких змеиных слов соблазнения; там были слова первого из нас, стоявшего за кустом, — самого первого, который чревовещал через змия.

Конечно, я свидетелем не был — но если первый сын Евы убил своего брата Авеля, то был ли Каин посевом кроткого Адама, которого Господь создал по образу Своему и подобию? Посягнуть на жизнь родного брата, да и просто убить другого человека — это же чисто дьявольская идея! От кого бы могла передаться Каину подобная мерзость? Что и стало главной действующей силой в земном мире, царем которого оказался третий, вместе с грешной парочкой удаленный из рая, невидимый изгнанник. И это был не змий, медленные извивы которого явились такими же естественными для пресмыкающегося гада, как и раскаяние приговоренного к изгнанию ангела, — это был могучий и крепкий бог зла.

В зле тоже есть законы, которых никто не может отменить и нарушить, как невозможно нарушить и законы добра — даже самому их Создателю. Христос не мог излечить плоть человечества от смерти, Он мог только Сам умереть вместо человечества — чтобы затем воскреснуть. Провиснув, как туша мясная, на кресте мучений, Он прохрипел: Боже, Боже, почто ты Меня оставил? — и тут же увидел себя восседающим на престоле Нового Царства, среди своих сиятельных царедворцев, сплошь состоящих из ангелов новых поколений…

И вот люди земного рая уже избавились от смерти и от всех тех мерзких свойств, которыми она наделила их. Напрасными оказались тысячелетия всех наших усилий на земле — торжественные реестры с записями мертвых душ, запродавшихся князю тьмы, оказались фальшивыми. Смерти никакой никогда не было, это оказалась обманная уловка князя — чтобы под страхом держать на месте человеков и править ими. Он грозил им “вечным шахом” — что жизнь навсегда кончится смертью. (Но это не для них, а для нас, отпавших и пруклятых, было сначала приуготовано тысячелетнее заключение в подземной огненной тюрьме, затем — массовый сброс в черную дыру космоса. И вместе с нами зашвырнут туда смерть, эту ржавую от крови, совершенно бесполезную машину. Смерти нет в природе вещей и духов, она ничто: просто машина.)

Итак, настали Последние Времена, верховная власть на земле сменилась новой, прежние управители и жандармы скрылись в массах народов и стали люто, коварно действовать в подполье. Сотни миллионов насильственных смертей, произведенных по невиданным новым технологиям, явились результатом этих действий. Князь и все его бывшие приспешники, разойдясь поодиночке, вершили свою жатву во всем величии исступленного труда.

Но мы, зажигавшие время, знали о том, что был напрасным весь этот пафос и титанический труд. Еще зло жизни и насильственная смерть, столь усердно пускаемые владетелями этих капиталов в самые рискованные обороты, давали колоссальную прибыль — но все это было совершенно ни к чему, потому что была отменена старая система ценностей и вместе с этим ее главная валюта — смерть. Одновременно не стало и ходовых разменных монет: ненависти, тревоги и желания убить ближнего.

Незаметным образом в то самое время, когда неслыханно еще на земле возросло число уничтожаемых друг другом людей, со всем было мгновенно покончено.

Час ИКС настал и прошел, никем из людей не замеченный.

И все то, что было жизнью, подверглось мгновенному неощутимому Преображению.

Все то на земле, что было похоже на движения и звуки кошки, поймавшей мышь, молниеносно исчезло, как будто этого и не было, — все съеденные кошками мышки воскресли в слове “мышь”, весело бегающей по зеленой поляне такого светлого и звучного слова: рай. И одно из самых первых слов Адама — кошка, которое он с задумчивым видом произнес вслух во времена оны, глядя почему-то не на грациозное домашнее животное, а на свою привлекательную супругу, полосатая кошечка спокойно смотрела на бегающего у ее ног полевого мышонка и, увлажняя розовым язычком свою лапу, старательно умывала лицо.

Значит, милосердный Бог воскресил и кошку с мышкой, никто из них никого больше не ест и никто никого не боится — всемирный страх, умерев и воскреснув, продолжился вечным миром на земле.

Но мне вспоминается мой отчаянный танец, когда я, серая мышь, была поймана кошкою там, в тихой комнате с окнами, выходящими в сад, — вдруг я поднялась на задние лапки и стала кружиться перед своей мучительницей, изрядно удивив ее этим… Было нечто, чему нет названия. Слова такого нет. И, таким образом, этому нечто не дано воскреснуть. Аминь.

Я нахожусь сейчас на даче д-ра Мэн Дэна, в живописном зеленом поселке недалеко от Сеула. Корейское солнечное лето накрыло душной парной жарою зелень полей в просторной долине, густую листву деревьев на живописных окрестных горах. Господин Мэн Дэн появился здесь, в своем доме, после того как умер Орфеус и его земной родитель настоял на том, чтобы тело сына было перевезено в Корею и похоронено на семейном кладбище. Связанный по каким-то делам с отцом Орфеуса, д-р Мэн организовал, находясь тогда в Европе, перевозку тела его погибшего сына из Германии в Корею.

Когда погребальные церемонии были закончены и насыпан круглый, как русский каравай, земляной холмик над могилой, Мэн Дэн прошел в череде прощающихся мимо насыпи и каменного памятника — седовласый, но с черными густыми бровями, высокий, в строгом костюме господин. Я воплощался в него обычно при обстоятельствах сугубо деловых или военных, но в этот раз, на похоронах Орфеуса, д-р Мэн лишь поучаствовал в траурной процессии. Он подошел в числе последних ко вдове усопшего для выражения искреннего соболезнования. Потом на новом черном лимузине уехал на свою загородную виллу.

Эта красивая вилла из серого камня находится на краю небольшого поселка, спрятанного в укромной зелени лесов, покрывающих мелкие продолговатые холмы, окруженные заливными рисовыми полями. Здесь я должен пробыть краткое время, перед тем как поехать в далекую Европу. Сначала в Португалию, чтобы встретить Келима и проводить до края обрыва Надю, затем в Болгарию, чтобы сразиться с карликом Ватанабэ. И там в маленьком болгарском городке я выйду из существа д-ра Мэна и наконец появлюсь в том виде, в каком я пребывал на земле во времена, предшествовавшие первому уничтожению человечества.

Час ИКС и все летающие люди, поджидавшие наступления этого часа, меня уже никоим образом не будут касаться — я уйду немного раньше, а точнее, улечу, ибо последний мой поединок с демоном Ватанабэ должен произойти в воздухе, в самых верхних слоях стратосферы, высоко над ровно выстеленными платками перистых облаков. Мне будет приказано дать сражение богу раковой опухоли, который в свою очередь только что уничтожит в воздушном бою русского демона массовых казней — д. Москву.

Я буду сражаться с богом безысходной печали и уничтожу его — но когда сброшу Ватанабэ в пучину космической пустоты, называемую черной дырой, то окажется, что на околоземной орбите останется еще один великий демон. Тот, который работал всегда отлично и незаурядно, с соблюдением полной конспирации, с колоссальным размахом стратегии, хотя был в демонарии причислен к самому незначительному отделу поштучных самоубийств. (Ведь это по моему проекту была внедрена в человечество Последних Времен страсть летать без крыльев!)

Но ведь кто-то должен будет и меня вышвырнуть — и достаточно мощным броском

— за пределы Солнечной системы!

Известно, что ее относительно мягкий характер и сила привязанности к своим родственным планетам и лунам требуют больших усилий от тех, кому предназначается удалять из Солнечной системы на пустыри галактики мусор после хвостатых комет, заблудившиеся астероиды или упрямые души восставших ангелов. Подобную санитарную работу выполняли соответствующие уполномоченные из сиятельного ангелитета; но приведение в исполнение приговоров к высшей мере всегда производилось только работниками черного демонария. Так в человеческом обществе палачами становились, как правило, люди из уголовного мира. Но в моем случае скоро, уже очень скоро, дело обернется таким образом, что казнить меня будет некому — кроме разве что самого князя.

Займется ли он подобной работой? Если да — что же будет после с ним-то самим? Скрутит ли его и скует один из тех величественных колоссов, по могуществу не уступающих и Самому Царствующему Христу, коих немало в окружении Бога? А дальше как? Кто казнит князя? Кому будет дано право убить его смертью, которая уже отменена Всевышней Волей?

Кто сможет вновь пустить в ход смерть, в ответ не получив смерти? И что будет с последним палачом?

Эти вопросы я задавал себе, пока доктор Мэн Дэн гулял по безлюдным асфальтированным дорожкам поселка. Я все знал насчет его финансового положения, о его таинственной темной деятельности, об огромных доходах с гостиничного бизнеса и с игорных казино в Корее и на Гавайях. Его международная инструкторская работа также приносила ему немалый доход, потому что он занимался исключительно самыми богатыми клиентами России,

Франции, Португалии, Испании и Марокко. Я часто пользовался и его телом, и незаурядным интеллектом, но в том, что касалось роковых страстей, правящих миром (кроме страсти к деньгам), Мэн Дэн был абсолютным профаном, и поэтому я почти никогда не привлекал его к обстоятельствам своей тайной, несчастной, тысячелетней страсти. В этом случае самым подходящим материалом являлись такие монады, как русская душа Евгения.

Разумеется, я не мог любить Надю, будучи бестелесным, поэтому во все века, в которых она появлялась на театре жизни, я вынужден был удовлетворяться лишь наслаждением ее мужей и любовников. И какими бы они ни были, какие бы ни складывались у меня с ними отношения, я всех их отправлял на тот свет раньше времени, которое они сами бы для себя назначили. Я всех их смертельно ненавидел во все века, и иначе быть не могло — ведь Сам Иегова возненавидел воров, которые украли у Него то, что Он любил больше всего.

А то, что у меня украли, я уже не мог себе вернуть, и мне оставалось только одно: мстить и наказывать, карать и уничтожать. Конечно, я всегда понимал, как смешны и тщетны все эти злобные мои действия: убивая своих соперников смертью, тем самым я отпускал их на свободу, значительно сокращая срок земного наказания, на который каждый из них был осужден. Например, того же

Евгения бедного, чьими русскими словами пишется этот роман. Из всех языков мира судьба моя избрала именно русский для выражения своей воли и тайны, и я с благодарностью отношусь к подобному выбору. Ибо те слова, что принадлежат началам многих миров, звучат на русском языке просто, наивно, благородно и чисто…

А пока что я, как та серенькая мышка на даче д-ра Мэна, пойманная его домашней кошкой, зверем с удивительно большими, торчащими, как у собаки, треугольными ушами, — я, словно мышка перед кошкой, пытаюсь танцевать. Я сначала хотел написать роман об Орфеусе, великом певце, который вдруг ослеп и которого полюбила русская женщина по имени Надежда, но понял, что ничего подобного писать не надо. Надя не любила Орфеуса. Она любила невидимого ангела. Сочинять роман о не существовавшей страсти или о несчастных, которые вовсе не были несчастными, не стоило. И я написал, кажется, что-то вроде записок д. Неуловимого, которому очень неловко и затруднительно рассказывать о том, что на возвышенном языке людей называется роковой страстью. И он рассказал об этом, как бы криво усмехаясь, а иногда и неловко посмеиваясь вслух. Уединившись в дачном поселке, расположенном в лесах срединной Кореи, я записывал, тайным вирусом внедрившись в Hard Disk на компьютере доктора Мэна, это повествование о себе и о других демонах, когда-то вместе со мною зажигавших звезды.

Теперь же я завершаю эти записки и, проверяя свои чувства, которые заставили меня писать, нахожу их и жалкими, гнусными — и великими, прекрасными.

Господин Мэн Дэн, человек с белыми седыми волосами и черными, словно наведенными углем, бровями, пока нужен здесь, чтобы включать и выключать мне компьютер. Надя после похорон Орфеуса вернется назад в Геттинген, затем поедет оттуда в Португалию, чтобы встретиться с Валерианом Машке, который хочет научить ее летать. Но вместо него Надю встретит в Португалии демон смерти Келим: да, роман уже действительно близится к концу… “Все мировое зло, которое испытало на себе человечество, было явлением временным — и это время уже закончилось” — ах, хорошо бы завершить его такими словами! Тем более что это верные слова.

Я услышал их однажды утром, когда прогуливался, как обычно, узкими безлюдными коридорами в лесной чащобе, по которым пролегли асфальтированные дорожки в этом поселке богатых вилл. Я скучаю по России, которую полюбил странной, чистой душою Евгения, погубленного мною совершенно зря. Из России я улетел вместе с доктором Мэн Дэном, когда внезапно приблизился час ИКС для этой страны. Но если России все равно суждено воскреснуть земным раем и воссиять под солнцем — еще ярче, чем прежде, в березовом белом свечении, под светлой музыкой облаков, — мне не приходится надеяться на воскресение вместе с нею.

Однако Бог милостив, и я люблю Его. Может быть, и минует… Но все равно я должен буду признаться Ему, что моя пагубная страсть к прекрасной женщине, дочери человеческой, которую Он создал, пронеслась со мною через все века и не только не стихла, гасимая холодом стольких смертей, но стала еще более жгучей. Пусть даже будут убиты все демоны смерти — но и это не сможет избавить меня от моей собственной. Ибо я не перестану, должно быть, желать эту навсегда чужую жену, чужое ребро, чужую непостижимую красоту, созданную не для меня. За такое же по законам Бога полагается смерть без права на воскресение.

Но ведь и я был создан Им! И поэтому, может быть, я не виноват.

Я ангел времени, ставший демоном страсти, которая правит миром. Оглядывая мгновенным взором все путешествие человечества, я хотел бы и для себя воскресения. Желание это вполне естественно — таким меня создал Бог.

Мне казалось, что я знаю слова, созидающие в окружающем мире все, что доступно вниманию грамотного русского человека. Таким был Евгений, скромный преподаватель словесности. Недавно однажды утром для меня открылось, что и многие птицы, живущие в Корее, выражаются вполне по-русски. Но некоторых птичьих слов я все же не понимал. Так, если никаких сомнений не было насчет дикого голубя, который хрипло бубнил из затаенных глубин леса: “Иди ты отсюда! Иди ты отсюда!.. Шут”, если вполне понятно мяукали иволги, по-базарному бранились сороки и рыдали, удушливо причитали кукушки, то говор одной незнакомой птицы озадачил меня. Поначалу она совершенно отчетливо, с очень приятными контральтовыми переливами произнесла на русском: “Верим ли мы правильно? Верим ли мы правильно?” Затем, чуть помолчав, отчетливо выговорила: “Онлиро! Онлиро!.. Онлирия…”

Мне это слово незнакомо. Но если в этом мире, конец которого близок, слова могут означать приход или прилет, вознесение или падение с небес какого-нибудь таинственного существа, небесного тела, души, или порывистое дуновение из уст невидимых ангелов — любое произнесенное слово ответственно.

Пусть даже оно принадлежит птичьему языку или сопутствует неторопливой речи морских волн. И мне захотелось узнать смысл нового слова: может быть, из всего того бескрайнего отчаяния, в котором покорно плещется земная жизнь, есть выход — широкая и спокойная протока? Может быть, простится мой грех, — и вот прочищается громадный перламутровый зев неба от косматых хриплых туч, новое утро мира прокашливается, розовая, свежайшая, превосходно натянутая гортань его настраивается воспроизвести утреннюю песнь — голос Орфеуса взвивается в небеса белым голубем той мелодии, которую должна была исполнить на Флейте Мира одна несчастная московская девочка. Может быть, мы не знаем еще о чем-то, что украсило бы жертву Богу — белого агнца жизни — такими же зорями, как и эта сиюминутная животрепещущая заря, в которой никакая кровь не прольется. Виновные, ждущие, мы узнаем наконец, что за весть принесла птица в мир этим словом:

— Онлиро! Онлирия.

Совместный ход звезд, облаков, луны привел к неизменному утру, как и в прежнем мире, который нам так ясно помнится — и вспоминается во всем своем преосуществлении от начала и до конца. Над ОНЛИРИЕЙ встает солнце, и оно такое же круглое, громадное и лучезарное, как и на земле, но только небывалого для земного мира зеленого цвета. Мы приветствуем это зеленое солнце взмахом руки, поднятой над головой, и затем, прежде чем рассеяться мириадами ярких блесток, принявших на себя изумрудный отсвет зари Онлирии, успеваем еще обменяться прощальными улыбками: до вечера! до завтра! до следующего тысячелетия! И каждому, кто сейчас находится здесь, на берегу моря, предстоят новые встречи и новые разлуки, и все они будут только радостными — тихо-приятными, нескончаемо благодарственными, ласковыми, как рокот морского прибоя.