Это было очень и очень странно, неисповедимо: смотреть на улицу через окно квартиры в светящийся листвою деревьев летний день, а самому находиться в своем сыром, наполненном скользкими внутренностями теле и видеть через моргающие люки глаз колеблемую ветром листву на тополях и прыгающих по веткам воробьев. Тот сырой мешок тела, в котором я обретался, был безнадежно плох, как и все прочие подобные мешки на свете, — способен был, того и гляди, в любой момент порваться, и его содержимое могло вывалиться в прореху… Я постепенно до конца постигал все уязвимое несовершенство своего обиталища, всю жалкую, безнадежную его устремленность к какому-то счастью, блаженству…

Моей жены четыре дня не было дома, ночевала неизвестно где, а я ждал ее, выглядывая из своего телесного мешка, со всех сторон окруженный влажной парной тканью мяса, находясь вблизи дерьма своего и внутри потока собственной алой крови — пленник тщеты своей и беспомощный раб собственных вожделений.

…На пятый день я вышел из своего тела и, прежде чем покинуть его, внимательно посмотрел сверху на то, что лежало небольшой кучкой на полу под окном, возле радиатора водяного отопления. Мое тельце, бедный мой вонючий мешок, валялось, откинув руку, в которой была зажата орхидея… Этим днем жена наконец появилась дома, но всего на час — чтобы собрать в чемодан свои вещи. Когда она вновь ушла, так и не соизволив ответить ни на один из моих вопросов, я опустился на пол там, где стоял, и вытянулся, лежа на спине. Тут и появился усатый Келим, держа в руке прозрачную пластиковую коробочку с запечатанной в ней орхидеей. Он снял с головы огромную кепку, какую любят носить пожилые кавказцы, положил ее на стол рядом с цветком и уселся в кресло.

— Жизнь твоя здесь, в этом мире, закончилась, — сказал он, со скучающим видом осматривая мою ужасную комнату. — Я пришел, чтобы переселить тебя в другой мир.

— А далеко ли это отсюда? — спросил я. — Сколько километров примерно?

— Нет, так нельзя считать, дорогой, — был ответ, — километры тут ни при чем.

Другой мир находится здесь, — и он обвел рукою вокруг себя, — но просто он другой и не касается этого.

— А какой он? Можно его представить, пока я еще не умер?

— Почему же нельзя… Можно. Это как слова… Об этом было уже сказано: в начале было слово.

— Но почему мне так страшно, Келим? — далее спрашивал я. — И этот сырой мешок, в котором я нахожусь, — почему его так жалко?

— Потому что в другом мире, куда тебе предстоит переселиться, мой дорогой, ты никого не сможешь любить. Там нет любви. Одни только слова…

— Но ведь никакой разницы, Келим! — вскричал я. — Помилуй! В этой жизни все почти то же самое! Здесь тоже каждый из нас всего лишь какое-нибудь пустое, ничего не значащее слово. Однажды лишь прозвучит — а далее тишина…

— Нет, — отвечал Келим, — не совсем то же самое. Пустота мира, которую ты ощущаешь здесь, это еще не сама пустота, а всего лишь предварительное место заключения пустоты. За нею последует нечто гораздо более великое. Отсюда и твой ужас перед ним.

— Значит ли это, что любовь, от которой я сейчас умираю, отсутствует там, в этой великой пустоте?

— Я уже сказал… Нет ее там, потому что нет сырых тел, нет другого вещества, кроме слова. И нет женской красоты, рождающей мужскую любовь, — также и наоборот.

— Значит, ты обещаешь мир, в котором больше не будет любви?

— Не будет.

— Что надо сделать, чтобы скорее оказаться там?

— Возьми орхидею, — сказал усатый Келим и протянул мне цветок. — Бери-бери, дэнги нэ нада, — произнес он, пародируя кавказский акцент.

И как только я принял от Келима пластиковую коробочку с орхидеей, во мне началось движение, которое постепенно освобождало меня от скованности жизнью. Это движение, превратившееся в чувство, делало меня летающим и бестелесным, оставляющим навсегда все беспомощные тревоги прежнего бытия. И я с жалостью и скорбью в последний раз оглянулся на бедное тело, лежавшее на полу; в откинутой руке моей тускло блестела прозрачная коробочка с лилово-белым цветком внутри.

И вот упоение небес и восторг земли, не знающих справедливости, сочетающих прозрачную голубизну и тяжелую твердь в едином мироволении! Освобожденная от бренных узилищ, душа моя еще не ведает своих новых возможностей, и ей открыта лишь безмерная, лучезарная устремленность к нескончаемому полету.

Еще мгновение — и я навечно забуду все то, что было со мною в отошедшей жизни. Миллионы цветочных сияющих ликов, каждый из которых — слово, также состоящее из слов-лепестков, и слов-тычинок, и слов — золотистых пылинок, все они ждут моего слияния с ними и полного забвения земной жизни и несчастной моей любви.

Но Боже мой, Боже мой! Смилуйся! Еще раз — дай еще раз вернуться назад и в полете, в кружении над обиталищем моих страданий дай снова осмотреть печальное поле битвы, которую я проиграл. Я хочу вновь увидеть все подробности этого проигранного сражения, но не снизу, из праха, на уровне задавленного колесом и затоптанного ногами солдата, — нет, нет! Я хочу увидеть все это с высоты пролетающих над полем ангелов, с прозрачных вершин воздушных холмов, на которых величественно восседают, словно исполинские полуденные облака, полководцы и начальники небесного воинства — Серафимы,

Власти и Престолы вышнего мира.

Теперь мне можно: я вижу все по-другому, нежели раньше, когда жил и страдал; теперь не исказится моя душа мукой и ненавистью обманутого зверя, которого соблазнили приманкой и поймали в стальной капкан. Мою жену звали Надеждой, а меня Евгением, мы жили в мире русских слов, из которых самым последним, произнесенным мною, было слово “прощай”. Это же слово произнесла и Надежда уходя, так что оно прозвучало в самом конце моей жизни дважды:

— Прощай.

— Прощай.

Ну и хорошо, ну и ладно, простили меня, и я простил. Мое тело нашли уже совершенно разложившимся, но цветок орхидеи, сжимаемый мертвой рукою, был все еще живым. Его отложили на подоконник, в нем бродили соки и силы, относящиеся к той жизни, которая — вся — была уже для меня потусторонней.

Но, заключенный внутри прозрачной коробки, цветок этот удивительно напоминал меня самого, который жил там, в мире русских слов, питаемый ими. Так отрезанная головка орхидеи питалась каплями желтоватой жидкости из баллончика, в который был погружен ее отсеченный шейный стебелек.

С подоконника орхидею забрал следователь районной прокуратуры, молодой и бедный раб той государственной системы, которую установил князь в этой стране. Следователю необходимо было выяснить, какое отношение имеет цветок к моей смерти: не ядовитое ли вещество и отравление вызвали ее? И если это подтвердится, то надо было определить, имеет ли место насильственное воздействие, то есть покушение. А может, налицо было явление бытового самоубийства на почве супружеской неверности? Результат вызванного изменой жены неудержимого отвращения к жизни?

Лабораторное исследование жидкости, питающей головку орхидеи через круглую ранку стебля, показало абсолютную ее безвредность. Следователь послал запрос в центральный цветочный магазин Москвы на Новом Арбате, где обычно продавали орхидеи, и получил ответ: партию таких цветов недавно поставил грузинский оптовик Келим Рустамов… За время этого выяснения цветок ничуть не увял, имел все тот же противоестественный вид девственной свежести и какой-то неимоверно соблазнительной порочной красоты, так что следователь Нашивочкин счел возможным вновь запечатать орхидею в прозрачную коробочку и подарить ее замужней женщине из протокольного отдела, к которой служитель прокуратуры имел сильнейшее влечение.

Та прекрасно знала об этом, даме было приятно ощущение своей власти над человеком, который был почти вдвое моложе ее, но она, будучи верна мужу, и помыслить не могла поощрять Нашивочкина или, паче чаяния, хоть когда-нибудь отдаться ему. Однако орхидею с удовольствием приняла и даже отнесла домой, засунула коробочку в кухонный шкаф, чтобы муж не заприметил и сглупа не заревновал… В ту же ночь орхидея умерла, наутро Валентина Сергеевна из протокольного отдела обнаружила ее опавший и сморщенный трупик в пластиковом гробу — и с непонятной для самой себя сильнейшей враждебностью к Нашивочкину и с гадливым чувством к останкам орхидеи выбросила коробочку в мусоропровод.

В дальнейшем безжизненные ошметки экзотического цветка отправились в бункере громадного мусоровоза, придавленные горой бытового мусора, на кладбище вещей, на грандиозную городскую свалку № 1. Черные и светлые дымы лохматыми хвостами подымались к небу — горели сжигаемые в кострах и печах останки предметов, созданных волею человека, творца многих вещей. Но совершенно ясно было при взгляде на эти легковесные дымы, что никакому огню не совладать с таким количеством безобразных трупов человеческого имущества…

Я рассказал о финале судьбы орхидеи, которая, даровав мне смерть, сама тоже отправилась на кладбище — и через это стало доказательным полное наше предметное равенство в существующей системе вещей: в этом мире, где звезды, люди и башмаки рождаются, чтобы одинаковым образом исчезнуть.

Итак, в начале было слово, и это слово было во мне, и это слово было “я”.

Русское слово — и вокруг все слова русские, и я уже не в одиночестве. Я иду по розовой глиняной тропинке, которая переходит с одного плавного бугра на другой, иногда теряется из виду — когда западает в невидимый с моего места склон, — однако на подъеме следующего бугра бодро устремляется дальше, огибая справа или слева вершину или напрямую отважно перемахивая через нее.

И однажды, когда я находился как раз на таком вершинном участке тропы, увидел вдали, за вторым бугром — на третьем отрезке прерывистой в моих глазах дорожки, — идущую навстречу мне женскую фигуру в светлом…

Я — слово, и рядом со мною другие слова, и все вместе мы составим сейчас картину рая на земле. Этот рай расположен на пространных пологих холмах срединной России, в пойме широкой и прихотливо излучистой реки Оки.

Заливаемая полой водою весеннего разлива, эта раскатистая приречная долина летом представляет собой пестрый луг цветущего разнотравья. Я шел по райским холмам, всей грудью вдыхая воздух Бога моего, и увидел вдали на склоне отлогого холма идущую навстречу мне женщину во всем белом.

Слова, которыми я был окружен, разъяснили мне, что река Ока, распространившая свои змеистые извивы по всей Среднерусской возвышенности, и на самом деле была когда-то змеею — тем самым змеем-искусителем, который совратил Адама и Еву. Правда, существует мнение, что змей-то ни при чем: лукавый воспользовался им, как чревовещатель куклой: слова соблазнения произносил некто, а змей только пасть раскрывал. Теперь же змей библейский был сражен и сброшен наземь, превращенный в одну из самых красивейших рек земного рая. Краешек его блистающей чешуйчатой спины сверкал под солнцем как раз за третьим, дальним, лиловатым холмом, с вершины которого по едва заметной ниточке тропы спускалась женщина в белом, направляясь в мою сторону.

Пока она спускается с дальнего холма, исчезает за отлогим склоном второго, чтобы вскоре, очевидно, появиться из-за него и возникнуть на тропе — уже гораздо ближе ко мне и приближеннее к минуте нашей встречи.

Пока неотвратимо и неуклонно сближаются наши стучащие сердца, мы успеем сказать несколько слов о том, что раем стала не только Россия, но и вся планета целиком и люди на ней больше уже никогда не умирают. Я и все другие, которых теперь встречу на своих путях, — все мы впредь будем исполнять одно лишь предназначение: вечно ходить по земле в поисках тех, которые воскресли

— так же, как и мы, как и я — и оказались на преображенной земле. Мы будем искать и находить всех, кого жаждало иметь и любить наше сердце в прошлом несчастном нашем существовании.

И хотя Бог даст нам возможность летать, как и Своим Ангелам, мы, человеки, предпочтем ходить по земле пешком. Потому что некуда нам теперь спешить, да и незачем. Всех любимых, утраченных, мы все равно отыщем и крепко прижмем к своему сердцу. Неспешно путешествуя из страны в страну, мы будем наслаждаться этим видом творчества, этим дивным искусством: шествовать по путям нашего душевного влечения.

Поверхность земли, освобожденная от алчных земледельческих поползновений и всех видов скоростного транспорта, воняющего дыханием вельзевула, покрыта извилистыми пешеходными дорожками, узорчато-прихотливыми, тонкими линиями надежд. По ним можно было бы угадывать пути сердечных желаний всех преображенных людей на земле. Для одних были бы милы и привлекательны ровные долинные, для других — горные перевалы, террасы и проходы по извилистым крутосклонным каньонам, а некоторые предпочли бы лыжные пути через Северный или Южный полюс. Мне же нравится ходить по отлогим увалам и просторным равнинам срединной России.

А Божественный дар полета, врученный нам для нашей свободы, мы вовсе не отринули неблагодарно, но всегда использовали к месту, в меру и по необходимому случаю. Пошатнется усталый путник-горнопроходец где-нибудь на скальной закраине, где проходит дорога, и падет вниз — но не грянет на камни, потому что гибнуть ему нельзя, он бессмертен: автоматически включится в нем левитация. Еще бывает нужна она для переправы путешественника через реку или море, здесь без полета не обойтись. И на самых популярных трассах, где-нибудь над Ла-Маншем или Беринговым проливом, над Босфором или Дарданеллами, можно будет увидеть самые пестрые, развеселые и картинные толпы летящих по воздуху людей.

Я спустился со своего холма, пошел луговой дорожкой по отлогому изволоку, мне видна была тропинка, бегущая по склону следующего холма. По этой розоватой тропинке шла, приближаясь ко мне, уже хорошо различимая и вполне узнаваемая на таком расстоянии Надя, моя жена… И вот наконец мы встретились посреди дороги и обняли друг друга.

Она выглядела на те же самые двадцать пять лет, такая, какою я ее запомнил, — а ему можно было бы дать сорок лет с небольшим, это был крепкий мужчина в расцвете сил, каким он в жизни никогда не был. Я вспомнила, что умер-то он всего лишь двадцати восьми лет, а я в эту минуту задался вопросом: сколько же лет прожила она на свете после меня? И нам обоим, для которых время стало бесконечным, прошедшие до наших смертей мгновения представились блестящими шариками ртути, которые соскользнули с чьих-то теплых ладоней, упали на дорогу и рассеялись тысячами невидимых крохотных капелек.

Сколько лет тебе было, начал я и невольно запнулся, на что она, понимающе улыбнувшись, сама продолжала вопросом: когда я умерла? Я кивнул и тоже улыбнулся — смущенно, и подумал при этом: почему Келим, ангел смерти, так бездарно лгал мне в час моей самой тяжкой страсти? Я также была поражена: оказалось, великая правда в том и состоит, что рай и есть воскресение, — зачем надо было Келиму внушать нам, что, когда смерть наступит, мы проваливаемся в пустоту абсолютного одиночества?

Я погибла в тридцать пять лет в Португалии… — значит, ты пережила меня на семь лет… но почему Португалия, Надежда, каким образом ты попала туда?

После твоей смерти я жила в разных странах: в Германии, Южной Корее, во Франции, — ты еще выходила замуж, Надежда? Да, два раза, но оба моих мужа также умерли, как и ты, — так же умерли, как и я? Значит, они умерли от своей любви к тебе? Мы ведь встретились здесь, потому что я искал тебя… А ты, ты тоже искала меня?

Нет, я искала другого и обошла пешком уже всю землю, — и сколько же лет ты ищешь этого другого и почему до сих пор не могла найти его? Не знаю точно, сколько лет прошло: сто, двести или пятьсот… может быть, тот, кого я ищу, на самом деле и не умер, хотя я сама хоронила его на семейном кладбище в Корее. “Не умер на самом деле…” — что это значит, Надежда? Я хотела сказать, что, возможно, Орфеус и не жил на свете, вернее, его бесподобный голос принадлежал не тому человеку, который умер у меня на руках, — это был мой третий муж. Но кому же тогда мог бы принадлежать этот голос, если не мужу твоему, — не знаю кому, но, по всей вероятности, человеку, избранному Господом. И Орфеус находится теперь не на земле, а на небе.

В таком случае, милая Надежда, ты не сможешь больше увидеть этого третьего своего мужа и обнять его, как меня сейчас, — да, это так, не смогу больше увидеть его и обнять, но зато смогу вечно ходить по земле и искать его. А мне, что остается делать мне, моя дорогая, моя единственная на все времена?

Ведь я тоже воскрес в этом мире вечного счастья только лишь для того, чтобы найти тебя! Я оказался на райской земле, посреди зеленой долины реки Оки, и встретил тебя — для того ли, чтобы вот сейчас, точнее, сию минуту снова расстаться с тобой?

О, бедный мой Евгений! Ты угадал: я действительно вот сейчас, сию минуту, должна отправиться дальше. И было бы совершенно невозможно проявить здесь то лицемерие, которое являлось причиной несчастья всей нашей совместной жизни там, в прежнем существовании. Евгений, я не могу здесь последовать за тобою и не могу также взять тебя в спутники для своего нескончаемого путешествия.

Надежда, Надя, тогда зачем бессмертие, зачем чудный рай, если и здесь я должен потерять тебя?

Так начинался ропот и в древнем раю: там ангелы, открывшие в себе любовь, потребовали у Творца свободы для нее. Не надо было Творцу их создавать, Духу, летающему над темными провалами Хаоса, лепить из кусков мглы ангельские сонмы, наполненные гордым сознанием своего величия. Что же безнадежно исказило прежний прекрасный миропорядок, по которому ни одна вещь не знала любви к другой вещи? Ведь звезды, как овцы, были послушны Пастырю, брели созданным миром по Его воле. Камень не любил камень, и мужчина не любил женщину. Все было замечательно, все — в полной гармонии взаимного тяготения и бесстрастия.

Но вот с пролетающих над землею облаков стали подсматривать за человеческими дочерьми прячущиеся там ангелы. Они были созданы для любви к Богу, и многие из них, охотники вольно полетать над землею, лежа на облаках, вдруг обратили свою любовь с Бога на дочерей человеческих. Перенесли созерцательное внимание свое с Творца на сотворенные им живые вещи — с сияющими грудями и бедрами, с роскошными волосами, ниспадавшими вдоль спины до круглых выпуклых ягодиц, с прозрачными каплями воды, стекающими с их подбородков, когда они выходили из озера, вдоволь накупавшись там в полуденную жару.

Из падших ангелов впоследствии и создалось войско князя, которое вело войну с ангелитетом за власть над земным человечеством. Но в решительной битве 1914 года, когда силы ангелов возглавлял Сам Спаситель, мятежное войско было разбито, сброшено с небес, и преследуемые демоны рассеялись по всей земле, прячась среди людей.

Одни схоронились в вещах, другие внедрились в политические режимы, третьи стали городами или даже государствами в разных частях света. Но некоторые предпочли внедриться в отдельные человеческие жизни, влияя на рождения, судьбы, а после смерти одного человека переходя в другую судьбу.

Порой бывало и так, что в какого-нибудь бедолагу вселялось сразу по нескольку демонов. Например, в России были партийные и государственные чины, в которых сидело по двести — триста чертей сразу. Правда, это были черти самые ленивые, вконец отупевшие и безобразно опустившиеся от смертного страха — бесы низкого разряда.

Но Последние Времена на земле все же были отмечены и многочисленными проявлениями незаурядных, самобытных действий одиночек, например таких, как я. Я после Ноева потопа никогда не имел своего образа, поэтому никто никогда не видел меня — мне самому неведомо, как я выгляжу. Когда скуют самого князя и упрячут его в подземную тюрьму, а вместе с ним и всех его приспешников, громадных, как горы, и грозных, как тайфуны, — один я останусь на свободе, и самым блистательным ищейкам ангелитета не удастся меня обнаружить. Я проникаю всюду, преодолеваю любое самое громадное расстояние во мгновение ока и ускользаю от преследующего внимания любых филеров демонария. Я против них действую приемами и способами, известными только мне одному, и преследователей своих завожу в тупик — недаром среди них кличку я ношу д. Неуловимый.

Орфеус тогда находился в Бамберге. Там на крошечной уютной площади с памятником писателю Гофману Надежда усадила мужа на скамейку, а сама пошла искать ближайшее почтовое отделение. Орфеус отрешенно и послушно, как всегда, исполнил повеление жены — сидел и ждал на деревянной скамейке, с краю маленькой, неправильной формы площади, посреди которой на низком постаменте стоял металлический Гофман в цилиндре — причудливого облика худощавый господин. Опираясь подбородком на дорогую, превосходной работы трость, Орфеус отдыхал в этой своей привычной позе — такой способ отдыха заменял ему лежание на диване. Здесь главным было то, что голова успокаивалась на опоре, обретала неподвижность, на какое-то краткое время как бы получала иллюзию освобождения от земного тяготения и, в иные мгновения, даже от самого проклятия человеческого существования.