У Гофмана в руке также была палочка, и он постучал ею по бронзовому постаменту, на котором стоял.

— Эй, господин в черных очках! Мне не хочется быть неучтивым, но я вынужден спросить у вас: вы, должно быть, слепой?

— Да, — ответил Орфеус и выпрямился на скамейке.

— Вот я и смотрю, что вы как пришли сюда и уселись, так и ни с места, и даже ни разу не обернулись.

Орфеус улыбнулся этим словам; в ответ на удары гофмановской палочки синкопно постучал своей тростью по каменной мостовой и миролюбиво произнес:

— Не пытайся только на этот раз выдать себя за Гофмана или там что у тебя?

Бронзовый человечек? Статуя командора?

— А за кого же тогда прикажешь мне себя выдавать? — был ему вопрос.

— Пока жена на почте отправляет свои письма, — говорил Орфеус, — у меня есть время совершить небольшую экскурсию… Будь мне гидом, пожалуйста…

— Хорошо, — ответил я. — Гофман не обидится, надеюсь, на эту твою неучтивость… Так куда бы ты хотел попасть на экскурсию?

— К тебе домой, — неожиданно произнес Орфеус, — или туда, где ты обитаешь на земле. Ведь есть же какое-то место, куда ты удаляешься, когда хочешь побыть один?

— Ну что ж… Отправляемся тогда в монастырь. Я настоятель этого католического монастыря, отец Павел. И учти — я тоже слепой человек.

— Почему же слепой? Когда и как ты ослеп?

— Ослеп я в детстве после болезни.

— Но как же тогда ты мог стать священником?

— Господу было угодно, и я стал-таки священником, к чему у меня было с юности великое желание.

— Не страшно ли, святой отец, стоять между людьми и Богом и делать вид, что ты находишься гораздо ближе к Нему, чем все остальные?

— Но в данном случае, Орфеус, я и на самом деле предстою к Нему ближе, чем ты или другой человек, чем всякое живое существо земного рода. Дело в том, что я один из самых первых ангелов, созданных Им, — из сонма зажигателей звезд во вселенной, и безо всяких кривотолков — Он наш единородный Отец.

Многие из нас, рассеявшись по всей земле среди разных народов, стали жить на уединенных виллах и роскошных загородных дачах, охраняемых вооруженными слугами. Другие же предпочли не иметь постоянного места жительства и вечно находятся в разъездах, и домом их является какая-нибудь первая попавшаяся гостиница. Ну а третьим, таким, как я, подходит больше всего бывать у людей на глазах, соваться всюду им под руки и даже подвизаться на каком-нибудь видном поприще — но быть совершенно неуловимыми и нераспознанными…

Князю теперь ясно, что все его победное шествие по человеческому миру подходит к заведомому концу и надо куда-то складывать парадные знамена и флаги. Но не давая ему спокойно подумать об этом, его верные знаменосцы и флагодержцы начинают потихоньку разбегаться, бросая наземь символы торжества. Хотя делать этого им, неверным офицерам, солдатам и волонтерам княжеского воинства, лучше бы не стоило. В том случае, окажись поближе князь, а не органы ангелитета, изменнику станет ничуть не лучше: сбитый с ног могучим ударом молнии, связанный затем по рукам и ногам, дезертир будет засунут в ту же камеру крематория, в которой жгут трупы обычных людских иуд, предателей всех времен и народов…

Орфеус, ты у меня в гостях, в монастыре, в моей бумагами пахнущей келье-канцелярии. Я для тебя голос отца Павла, такого же слепого человека, как и ты, и тебе неведомо, что перед тобою сидит лысоватый, полноватый человек с бледным рябым лицом, совершенно невыразительным, хотя, впрочем, и не лишенным приятной профессиональной доброжелательности. И я как бы не вижу перед собою тебя, заграничного гостя, черноволосого азиатского молодого человека в темных очках, с малоподвижным натянутым лицом… Мы, два слепца, сидим друг перед другом.

А теперь я, всего лишь голос грешного отца Павла, молитвенно обращаюсь к Богу совместно с гостем из чужедальней страны. Он не видит лица священника, но слышит голос, и по нему, должно быть, ему понятно, что мне не будет спасения, хоть я и глубоко сожалею о своей вине перед Господом. Все равно меня постигнет смерть, такая же бездонная и холодная, как все межзвездное пространство тьмы. Но пусть узнает мой гость, что и у того, который лишен всякой надежды, кто навсегда изгнан из Его пределов, есть своя молитва к Богу: это молитва во спасение не своей, но другой души…

Итак, один из падших ангелов высоким теноровым голосом католического священника таким образом обращался к Богу:

— Господи, Тебе ведь все ведомо. Что было отнято у этого юноши, то отнял не Ты…

И Ты знаешь, Господи, кто отнял. Но ведь знаешь и то, что человек этот, сидящий передо мной, вовсе не зарывал данного ему таланта в землю…

Тут Орфеус вновь усмехнулся, дрогнув своим малоподвижным бескровным лицом, и сказал:

— Объясни мне только одно… Зачем тебе понадобился я?

— Сын мой, не знаю, о чем ты спрашиваешь, хотя твоя немецкая речь абсолютно правильна и звучит превосходно, — услышал Орфеус. — Я не вижу тебя, но чувствую, что ты молод, прекрасен собою и твоим сердцем правит возвышенное начало. Однако что-то тяжелое гнетет тебя и ты неспокоен. Доверься мне, расскажи о своей заботе, и я облегчу тебе душу. Ведь за этим приходят ко мне люди, и ты, наверное, также пришел за этим?

Они сидели друг против друга на диванчиках, меж ними был низкий пустой журнальный столик, поверх которого и протягивали свои руки два слепых человека: католический священник в темной сутане, с широко раскрытыми незрячими глазами и черноволосый юноша в строгом костюме, худощавый, в темных элегантных очках… Блуждавшие в воздухе руки — белая пухлая рука священника и смуглая, нервная, тонкая кисть Орфеуса — соприкоснулись наконец, и отец Павел нежно принял в свою длань холодные пальцы корейского музыканта. И я увидел, что лица их одинаковым образом просияли счастливой улыбкой.

Мне стало очень жаль обоих слепцов, над которыми я и не думал смеяться!

Простая необходимость заставила меня пойти на такой шаг: надо было, чтобы они встретились и поговорили. Корейский слепец был католиком, и он должен был исповедаться своему священнику, принять от него отпущение грехов и благословение.

Слепой священник, не видящий внешнего мира, и впрямь обладал зорким духовным зрением, которое позволяло ему безошибочно угадывать наличие благого начала в любом приближавшемся к нему человеке. И, увидев это, он мог энтузиазмом своей чистой и страстной веры пробудить замеченные благие начала к действию… Вот в чем было прославившее его искусство слуги Божьего.

Но некий компьютерный вирус действовал в душевной машине отца Павла — и столь коварным образом, что начисто разрушал всю спасительную программу, и священнику так и не удалось спасти ни одной души!

В сложном механизме адамова комплекса вирус избирал для своего нападения тот участочек, который управлял гордыней человека. Отец Павел не видел ни одного из своих спасаемых агнцев, поэтому не мог знать, что в минуту наиболее ответственную и напряженную, когда он мощной духовной дланью буквально вырывал из тисков черной безысходности какого-нибудь бедолагу, тот, преданно смотревший в лицо слепому учителю, в какой-то момент вдруг ухмылялся самым неожиданным образом. У иных, правда, мгновенная остановка душевного энтузиазма сопровождалась не улыбкой, а растерянным или даже досадливым выражением лица с невольным отведением взгляда в сторону.

Причиной всего этого было внезапное оживление глаз отца настоятеля, доселе совершенно неподвижных, бесчувственно-пустых, а тут мгновенно наполнявшихся безудержным весельем и смотревших, остро впиваясь в зрачки собеседника… И у того молниеносно исчезала из души уверенность в том, что этот лукавый слепец (слепец ли?) сможет указать правильную дорогу к вечному спасению.

Никто из них — ни пастырь, ни соблазнившиеся овцы — не мог знать, что в момент радостного упоения учителя тем, что ученик усвоил высшее знание, я проскакиваю в его пустые глаза и принимаюсь там хохотать… — по крошечному хохочущему демону пляшет в каждом зрачке слепца… Когда-то, до Ноева потопа, ангелы могли принимать любой, самый причудливый, образ и появляться в таком виде среди людей. Многие из нас соблазнились красивыми дочерьми человеческими и стали жить в их городишках и поселках в качестве мужей или просто сожителей. Но после потопа ангелам было запрещено принимать какое-либо обличье. Поэтому мы больше уже не можем разгуливать по земным дорогам в виде красавцев великанов. Чтобы присутствовать здесь, на земле, мы должны воспользоваться уже готовыми предметами: скалами, городами, реками, русскими, зулусами, грузинами, — чтобы войти в предметы природы, в человеков, и действовать с помощью их твердости, тяжести и энергии.

Ни отец Павел, ни тем более несчастный Орфеус, навсегда замолкший певец, не подозревали о том, что ими иногда пользуются то как карнавальными масками, то как компьютерами или, в случае крайней необходимости, как живыми щитами для прикрытия от внезапного удара со стороны. Зная то, чего не знали эти люди, а именно: что они никогда не умрут так, как умру я сам, — наблюдая за этими блаженными, доживающими последние часы той страшной и лживой жизни, которая скоро совсем им будет не нужна хотя бы и как тропинка по крутому склону горы, приводящая к ее вершине, я изнемогал от бессильной зависти.

И никто из людей никогда не знал, что подобная зависть явилась причиной наших общих с ними страданий и, самое главное, — неискоренимой нашей ненависти к ним. Князь и мы — все ангелы, созданные раньше, — мы были рядом с тем, с Кем нам было радостно и весело, и Ему тоже был интересен наш сонм — его первая семья… Так для чего понадобились еще эти? Чем они лучше нас и чего в нас недостало, что понадобились другие для Его любви?

Князь первым пошел против этих, мягкотелых и голых, с их торчащими и лохматыми детородниками, с их ленивыми рыхлыми движениями и тупыми глазами, полными бездонного эгоизма. Именно князь обеспечил их смертью, а вместе с нею и всеми сопутствующими тому прелестями и приятствами, за что и был он, один из первых бунтовщиков неба, развенчан, и проклят, и выброшен во тьму внешнюю, как собака из дома… И всем нам было известно, что с князем преступное ослушание связалось впервые — и только по причине появления этих голеньких мелких существ.

А им и смерть и изгнание не были помехой для дальнейших их вредопакостей в нашу сторону. Пышногрудые еврейские девы и белокурые красотки Атлантиды стали причиною следующей волны репрессий в ангельском сонме… А когда наши дети от земных жен вместе с их матерями были утоплены в водах всемирного потопа, вызванного Его гневом, многие из нас сами вышли во тьму внешнюю и полетели искать князя…

А некоторые не стали ни армейцами князя, ни зловещими городами, ни загрязненными реками земли — действуя в одиночку, они летали в качестве пилотов НЛО и в основном стимулировали появление боевых самолетов с ядерным вооружением. Но в последней решительной битве участвовали все — и одинокие партизаны также; после того как войска князя были разбиты и летом 1914 года сброшены в виде грандиозного метеоритного дождя с небес на землю, некоторым из одиночек удалось ускользнуть в космос — и они навсегда расстались с земной жизнью. То есть их постигла смерть. Это были первые ангелы-самоубийцы, добровольно вкусившие смерть, которые таким способом были наказаны за их ненависть к людям.

Значит, приобщение к вечной земной жизни и есть бессмертие; отлучение от этой жизни и есть смерть. Истинный Его гений в том и заключался, что вечность была нерасторжимо связана с жизнью. И венцом творения явился все же человек, ничего с этим не поделать, как бы мы, надевшие карнавальные маски, нырнувшие в диски компьютеров, закрывшиеся щитами из людских тел, — как бы мы ни презирали это Адамово-Евино потомство, уже миллиарды раз обманутое и надругательски истязуемое нами, совершенно чудовищное в своем поведении — но любимое, по-прежнему любимое Им!

Один из них еще задолго до рождения Христова получил возможность узнать о воскресении из мертвых — это был певец Орфей из Греции, которому разрешено было вернуть из подземного царства смерти его жену. Но он нарушил запрет, наложенный на него царем мертвых, и первое воскрешение человека не состоялось: жена Орфея не вышла из подземного Тартара. Сын своей матери, каждый потомок Евы удобен для нас первым делом этой своей способностью страстно желать именно того, чего ему не разрешается.

Много веков спустя после смерти Орфея певец был возрожден в Корее в одном из корейцев — вернее, был вновь воссоздан его голос и воскрешен в новом теле дух райской музыки, которая может быть передана только человеком. Этому корейскому счастливчику были обеспечены место в новом раю и переход туда прямиком, без тяжкого труда смерти. Но Евин сын не был бы таковым, каким получился, а мы, демоны, не были бы ревнивыми заоблачными женихами ее дочерей, если бы не попытались сделать все, чтобы блаженному глупцу вновь лишиться милости своего Создателя.

Ведь Он поначалу и создал-то, словно радугу в облаке, на райской земле человека, чтобы только слышать его поющий голос: сочетание музыки и слова.

Может быть, в начале и на самом деле была Музыка, а затем — Слово; может быть, Слово рождено Музыкой… Но как бы там ни было, мне теперь ясно, для чего Создателю стал нужен, кроме нас, еще и человек. В крошечном диапазоне и лишь в условиях хрупкого земного климата способен был прозвучать слабенький голосок Орфея; но именно он, только он, голос поющего человека, ребенок

Музыки и Слова, может напомнить Ему о тайнах начала — о начале тайн, которых никто, кроме Его Самого, не знает и не может знать…

Орфеус-солдат получил увольнительную и поехал в Сеул, чтобы навестить родных и проведать в университете своего учителя, профессора Рю. После визита к профессору он возвращался домой по скоростному Пусанскому шоссе, где вскоре по выезде из города машина попала в большой затор. Медленно продвигаясь в потоке затиснутых в бетонное русло автомобилей, Орфеус много раз оказывался рядом с шикарной “Grandeur” темно-вишневого цвета — машиной, которую вел господин с седыми висками, черными густыми бровями и с таким надменным тяжелым взглядом, что Орфеусу становилось не по себе и он старался уехать вперед или отстать, чтобы только опять не оказаться вблизи неприятного человека.

Но пробка на дороге была такой плотной, что не только уехать — перестроиться в другой ряд было невозможно, и лишь неравномерные пульсации продвижения на какое-то время разводили машины из двух смежных полос: вишневый “Grandeur” то обгонял маленький “Pride” Орфеуса, то, вновь сравнявшись с ним, начинал медленно отставать.

Господин Мэн Дэн, человек с надменным лицом, чьим телом и духом я неоднократно пользовался в своих делах, тоже обратил внимание на солдата в пятнистой форме, долго ехавшего в принудительном соседстве по бетонному рукаву шоссе. Я смотрел тяжелым взглядом господина Мэна в глаза нервничавшего Орфеуса и с тоскливым чувством думал о том, что завтра с моей легкой руки этих черных сверкающих глаз на этом красивом лице уже не будет…

А назавтра, когда во время учебного боя Орфеус бросил из окопа взрывной пакет и присел на корточки в яме, зажимая уши, которые были у него болезненно чутки к выстрелам и взрывам, в глазах солдата возникло почему-то лицо вчерашнего господина из “Grandeur”. Возможно, отвлеченный этим воспоминанием, он и не заметил, как взрывной пакет, ударившись о ветку сосны, упал на бруствер и скатился по нему в окоп. Орфеус увидел задымившуюся учебную гранату только в последний миг перед ее взрывом…

Все эти мгновенные впечатления и неприятные ощущения бытия как бы приснились Орфеусу, когда он задремал на площади Гофмана, сидя на скамейке и опираясь на трость руками и подбородком.

Он как бы очнулся от дремоты и услышал рядом звуки дыхания из чьей-то простуженной глотки, забитой клокочущими мокротными пленками. Чуткое обоняние его было оскорблено зловонием немытого тела и кислыми отрыжками недавно проглоченного пива.

— Что еще ты приготовил для меня? — напрямую спросил Орфеус у того, кто уже давно мучил его. — Чем на этот раз угостишь?

— Могу предложить, господин иностранец, холодное суфле из курицы, — прозвучало в ответ хриплым пивным голосом, — еда почти свежая, мне притащили ее из кафе “Renata”, оно тут недалеко, за углом.

— Ладно, подавай свое суфле, — покорно произнес Орфеус.

— Держи пакет, камрад, — предлагал ему голос.

И Орфеус тогда молвил с досадой:

— Зачем же так откровенно издеваться? Ты бы не терял чувства стиля, камрад.

Раньше ты не работал под грубияна. Я все же беспомощный слепой человек.

— О, гром и молния! Я извиняюсь! Я извиняюсь! — заклокотал, захрипел и рассмеялся, кашляя, развеселившийся пивной голос. — Но вся штучка в том, господин иностранец, что я тоже слепой! Да, да! Пауль-слепец, нищий музыкант с Розенштрассе, аккордеонист-виртуоз!

И Пауль-слепец выдал мощные и весьма нечистые, как и его дыхание, аккорды из своего крикливого инструмента.

— Пауль-музыкант! — хохоча, подрявкивал аккордеону его голос. — Знаменитый человек в Бамберге! Я здесь работаю уже лет двадцать на самых лучших улицах!

Бюргеры считают традицией бросать Паулю в футляр инструмента пфенниги или угощать баночным пивом!

— О господи! Уж лучше был бы Гофман… — с досадой пробормотал Орфеус. -

Слышишь? Меня Гофман больше устроил бы, чем этот твой новый вариант Павла… Савла… Пауля…

— А чем я тебя не устраиваю, иностранец? — обиделся Пауль-музыкант. — Разве ты не попросил у меня какой-нибудь жратвы и разве я отказал тебе, господин турок? Ведь ты, наверное, турок? Или ты русский немец, переселенец из России? А? По разговору я чувствую, что ты откуда-нибудь оттуда, из тех стран, где хлеб режут толстыми кусками, потому что никогда не намазывают его маслом…

Орфеус под натиском недоброжелательства пивного голоса совершенно растерялся. Он уже не знал точно, на самом ли деле тот, который часто лез к нему в душу и в мысли, теперь оставил его в покое, и тогда, значит, он и действительно мог задеть какого-то жуткого Пауля своим замечанием о Гофмане… Или это все же голос зла, возникающий из царства тьмы и холода, из вечной мерзлоты безглазого существования — голос пустоты и безвременья, — продолжает свои отвратительные и многосложные издевки?.. К чему опять-таки это подчеркнутое совпадение: сначала отец Павел, а затем этот Пауль-аккордеонист?.. Слепые, ведущие слепых, как на картине Питера Брейгеля Старшего.

— Извините, — произнес покаянным тоном Орфеус, — я ничего не понимаю… Вы и на самом деле… слепой музыкант?

— Нет, что ты! На самом деле я папа римский, — по-прежнему обиженно и грубо отвечал Орфеусу хриплый голос. — А ты, нахальный турок, тоже слепой, скажешь?

— Можете быть уверены… Не сердитесь, пожалуйста, — начал просить Орфеус. -

В последнее время я постоянно слышу, что кто-то задает мне один и тот же вопрос…

— Какой вопрос? Кого ты слышишь, Орфеус? — вдруг различил певец голос жены.

— Уважаемая, это ваш патрон? — хрипло рявкнул Пауль и раскашлялся. — Он тут у вас плохо ведет себя, ха-ха!

— В чем дело? Почему вы так громко кричите? — недовольным голосом произнесла

Надежда. — Кто вы такой?

— Я Пауль-музыкант! — еще громче проревел пивной голос. — А ваш-то кто будет?

— Орфеус, кто это и что все это значит?

— Знаешь, Надя, кажется, я здесь уснул сидя… И мне снова приснился этот отвратительный голос… Голос дьявола.

— Браво! Так вот в чем дело! Чердак у нас, значит, не совсем в порядке!.. — возликовал Пауль. — Крыша поехала! Так что же он тебе говорил, дьявол?

— Ты снова обманул меня, — подавленно отвечал слепой певец. — Ты и есть сам сатана, камрад Пауль.

— Э, нет! Пауля тут не примешивайте, турки проклятые! Я по воскресеньям хожу в церковь, там у меня постоянное место на первой скамье с краю…

— Ах, пойдем скорее отсюда, Орфеус! Я заказала по телефону номер в гостинице в городе Плён, оттуда до Виттенберга совсем близко, — говорила Надежда, уводя мужа с площади Гофмана.

Орфеус шел, выставив перед собою над самой землей кончик палки, не постукивая ею по дороге, а как бы нашаривая по воздуху дальнейший путь. Он это делал неосознанно — не только потому, что жена бережно вела его, придерживая под локоть. Черная, с прекрасной перламутровой инкрустацией трость, которую он выставлял перед собою, — это она вела на самом деле Орфеуса, словно собака-поводырь. В этой трости и находился тогда я.

Я один из тех, кто впервые во вселенной зажигал звезды. Но случилось так, что мне выпало полюбить земную женщину и отпасть от небесного ангелитета. Во время Ноева потопа я и потерял свою возлюбленную, хотя она и не утонула, как все остальные люди допотопного мира… После потопа любовная жажда во мне не утихла — наоборот, она стала совершенно невыносимой. Одна лишь жажда, жгучая и горькая, безо всякой надежды утоления! Женщины не только не любили, но в большинстве случаев попросту ненавидели и презирали тех, в кого я воплощался. Может быть, они иного и не заслужили, хотя и винить их, собственно, не за что.

Одним из людей, познавшим через меня эту абсолютную безнадежность любви, был Евгений, первый муж Надежды… Его жизнь, которой завладел я, оказалась поистине трагичной: он полагал, что умирает от несчастной любви к женщине, и не подозревал даже, что это не так, что он просто одержим и неподвластен своей воле.

Надя появилась дома позже двенадцати. Была она почему-то без платка, с растрепанными мокрыми волосами. Дубленка в сырых пятнах — одно особенно крупное, темно-коричневое, на груди… Стояла у двери и с вызовом смотрела на мужа.