Прошедшее лето было хорошим в тайге; от жары болота обезводели, стали проходимыми; на лесных прогалах мхи повысыхали, с легким треском ломались под ногами, и куда-то в навь свалила вся беспросветная многотысячетонная тьма мошкары. Бежавший колымский невольник вначале жил обильным кормом разной ягоды, и вскоре рот его по кругу и костлявые пальцы рук, рубаха и штаны на коленях стали черно-синюшными от сока. Затем пролились быстрые дожди, шквальные и часто сменяемые, и тут поперла дикая силища никем не сдерживаемых грибов, их столько выскочило на овлажневших мягких мхах, что даже негде было человеку улечься на отдых, не подмяв вытянутым телом ошметков задавленного грибного народа.

Жизнь тела при нечеловеческих условиях природного изобилия быстро свертывалась к своим первобытным привычкам, и вскоре человек безо всяких усилий превратился в некое умное, способное преспокойно существовать в одиночестве животное — сначала растительноядное, на грибах да на ягодах, затем и в хищное, когда беглецу удалось зашибить палкой глупого младенца косули, который и не думал убегать при виде человека. Он разорвал зубами кожу на шее косуленка, еще не совсем мертвого, встрепенувшегося при этом от боли, и стал пить теплую кровь — у зека не было ни ножа, ни возможности каким-нибудь образом добыть огонь и на горячих угольях испечь мясо.

Побег из строительной зоны получился совершенно неожиданным и поэтому совсем неподготовленным. Днем зек схоронился от работы в тихом закутке между штабелями кирпича, недалеко от запретки, и грелся на солнышке — и вдруг услышал, как часовой на вышке захрапел, словно медведь в берлоге. Приспособив под задницу брезентовую плащ-палатку, которую на двух гвоздях конвойник подвесил к столбам сторожевой будки, он уперся грудью в доску перекладины, на которой лежала длинная винтовка Мосина, времен Первой мировой войны, — и, сверху приобняв эту винтовку, уронив голову на руки, ефрейтор Пигут сладко заснул самым откровенным образом.

Осознав такое положение, душа зековская, до своего рождения никак не предполагавшая, что когда-нибудь станет маяться на колымской каторге, в спецлагере при урановой шахте, встрепенулась вся и автоматически повелела телу совершить следующие движения… Взять доску из-под себя — на ней он только что лежал, спрятавшись меж двух штабелей кирпича, — в два прыжка подскочить к запретной зоне, перекинуть через нее доску, протиснуться под плохо натянутую «нить колючей проволоки», перебежать по доске через запретку — неширокую полосу распаханной и граблями выбороненной земли, с той стороны вытянуть за собой доску, отшвырнуть ее подальше в кусты, чтобы не вызывала никаких подозрений, и, не оставив ни следа на запретке, быстренько прошмыгнуть в недалекую темную тайгу.

Словом, побег удался на удивление легко и просто; очнувшись от сна, часовой Пигут ничего не заметил — и до самого вечернего съема, когда стали строить в колонну и считать заключенных, беглеца не хватились. А тут скоро наступила ночь, погоня с собаками стала невозможна, и к утру следующего дня бежавший всю ночь вслепую лагерный раб оказался уже очень далеко, вне досягаемости для преследователей. Ефрейтор Пигут был прямо с конвойной вышки отправлен на дальний дозор, чтобы стоять на мосту и следить за дорогой. Но он плохо следил за ней, ибо, направляясь к месту назначенного поста, купил в поселковом магазине черную бутылку водки, вместимостью 0,75 литра, и ночью всю ее выпил на голодный желудок. Наутро пришедшая смена не нашла его на месте, он больше так и не появился в конвойной части и был отписан в дезертиры. А на самом деле он свалился пьяным на землю, совсем недалеко от таежной дороги, и умер. Его душевная монада никак не полагала — до своего появления на свет ефрейтором, — что однажды в жизни перед ним возникнет такое жуткое видение, о котором никому, ни друзьям, ни начальству — тем более начальству! — нельзя было рассказывать. Но и жить обыденкой с этим тоже было невозможно! Оставалось одно — нажраться как следует водки и отключиться. Так и вышло, что некое видение, никак не объяснимое, насовсем отключило от жизни ефрейтора Пигута.

Видение же было вот какого рода. Началось оно на конвойной вышке, во время его дневного неположенного перекура с дремотой. Он незаметно уснул — и вдруг проснулся как от резкого толчка в плечо. Открыв глаза, ефрейтор увидел, что по ровной запретке идут, следуя друг за дружкой, три мужика и одна баба, впереди шагает подтянутый человек в старой царской офицерской форме с погонами, в фуражке, за ним и следует красивая толстожопая баба с большой копной волос на голове, третьим идет еще один мужик в синем, а замыкает небольшую колонну высокий человек в черной распахнутой шинели. Он и оглянулся, единственный из всех, проходя мимо конвойной вышки, и в темных глазах его, встретившихся с глазами ефрейтора Пигута, мгновенно промелькнули неподдельный страх и большое любопытство. Пигут решил издать предупредительный окрик и, если нарушители границ охраняемой территории не остановятся, сначала отстрелять этого последнего в черной шинели. Но конвойный, как часто это бывает во сне, не смог издать ни звука, ни шевельнуть пальцем, так и смотрел оцепеневшими глазами вслед уходящим, пока те не скрылись за дальним углом четырехстороннего периметра зоны, где возвышался высокий штабель серых бревен… Когда те исчезли с глаз, Пигут захотел еще раз проснуться, на этот раз окончательно, и это ему удалось — он внимательно вглядывался в разрыхленную граблями и ровно разбросанную землю охранной полосы и не увидел на ней никаких следов. Значит, приснилось — облегченно вздохнув, охранник хотел зевнуть, как бы окончательно давая знать кому-то, что сбрасывает в мусорную корзину небытия факт своего сонного видения. Но рот его остался только наполовину раскрытым — не успев раззявить свою желтозубую широченную пасть до конца, ефрейтор застыл в полузевке, сильнейшим образом смущенный новым видением.

Они шли обратно по запретке, все в том же порядке строя, один за другим, но только повернувшись словно по команде «кругом марш», и теперь колонну возглавлял высокий, в черной расхристанной шинели, из-под отворотов которой виднелись сверкающие под солнечным светом серебряные шнуровки венгерки. Еще издали этот высокий улыбался Пигуту и глядел ему прямо в глаза выразительным взглядом, явно означающим абсолютное миролюбие, благорасположение, добротолюбие… и еще что-то, совершенно неподходящее для ефрейтора. Вроде бы заявлял этим взглядом черношинельный, что они стали уже в доску своими, в аккурат друганами-подельщиками в каком-то общем «деле», очень и очень серьезном, могущем потянуть и на высшую меру наказания… Но на «вышака» Пигут никогда, ни в чем и ни за что бы не пошел, он это и дал понять в своем ответном взгляде длинношеему фраеру, который уже чуть ли не подмигивал ему заговорщически… Ефрейтор увел свой отчужденный взгляд выше — и над головой фраера, которая покачивалась на тонкой шее и старательно тянулась ввысь к конвойнику на вышке, он и увидел невозможную, чтобы спокойно жить дальше на свете, и леденящую ужасом кровь бесшумную картину.

За черношинельным шел синеджинсовый, седовласый, азиатского обличия, с темными черточками бровей и усов на широком лице, следом шагала женщина с пышными гнедыми волосами, широкобедрая, в длинной юбке из клетчатой шотландки, позади нее неровной поступью продвигался офицер — вверх-вниз-вверх-вниз подскакивала его надвинутая козырьком на глаза фуражка. А позади этой странной спецгруппы следовала грандиозная беззвучная колонна зековской рванины, черное шествие лагерных доходяг, которым выпала такая кармическая доля — околеть в мучениях от холода, голода, болезней и помереть убитыми от побоев, пуль, ножевых уколов на территории спецзоны по обеспечению урановых рудников. Духи зеков — организованно уничтоженных по единой системе отнятия у людей жизни шли в своей бесконечной колонне, привычно выстроившись по «пятеркам», и ширина строя как раз вписывалась в ширину запретной зоны. Умершие от истощения и от постоянного обморожения тела хоронились на спецкладбище в коллективных могилах, на которых не стояло крестов, обелисков или каких-нибудь других опознавательных сооружений, лишь насыпаны были продолговатые земляные бугры, быстро зараставшие березняком, кустиками багульника, вереска да бледно-лилового иван-чая.

Кладбище находилось точно в той стороне, куда сначала прошли и откуда потом снова появились эти четверо из сновидения ефрейтора Пигута. Он в глубоком оцепенении души смотрел сверху вниз на проходившую под вышкой многотысячную колонну черных оборванцев, ясно понимая, что на его глазах совершается что-то вроде массового побега заключенных. Но среди них конвойник видел очень и очень много таких, которые давно и совсем недавно умерли, уже при его службе в спецлагере, и были похоронены с очередной партией трупяков, за зиму накопленных в специальном леднике-сарае. И вид их бледно-серых лиц, особенно глаза, взгляды, какие бросали они снизу вверх в его сторону, проходя мимо, были для служивого человека совершенно невыносимыми. Они словно обвиняли его в том, что у них оказалась в прошлых инкарнациях такая тяжелая карма, из-за чего пришлось расхлебываться в этой жизни, — они словно обвиняли его в том, что и у него оказалась такая карма, вследствие которой ему приходилось торчать в виде «попки» на этой вонючей от горя и грязи вышке! Ефрейтор неуютно ежился, испытывая под этими косыми взглядами страх за будущие свои существования, которые окажутся — чуяло его сердце — еще более отягощены самыми некрасивыми, зловонными грехами, набранными на этой сраной государственной службе.

Заблудившись и поплутав во времени, отряд опять совершил лишний завиток лет в двадцать и, благополучно сопроводив этап до места, снова возвращался назад по тому же пути — уже в конце семидесятых годов. И, перейдя знакомым полуразрушенным мостиком через речку, экспедиция наткнулась на валявшийся на земле остов ефрейтора Пигута. Душа же его была неизвестно где. Скелет лежал, широко раскинув руки, вляпавшись затылком большеглазого черепа в сырую ямку, и Ревекка уложила ему под голову букет синих таежных колокольчиков, что несла в руках. А поручик Андрей Цветов увидел на обочине дороги отброшенную ржавую винтовку и решил подобрать ее.

Ефрейтор Пигут был назначен в дозор для задержания сбежавшего из строительной зоны заключенного, который совершил побег в летнюю благодать, когда было тепло и даже жарко в тайге, и созрело в ней великое множество ягод, и наросла тьма-тьмущая грибов. Но вот исподволь сошли и ягоды, и грибы, как помните — стали тихонько подкрадываться колючие холодные ночи, и беспокойство по поводу зеленого прокурора стало нарастать в душе беглеца, постепенно переходя в темный, неизбывный, подавляющий все его существо ужас.

С подступающим голодом он смог вначале вполне сладиться, потому что забил палкой ни о чем не подозревавшего глупого косуленка, выпил из него кровь и понес тушку на себе, время от времени делая остановки и отгрызая от нее податливый нежный кусок. Но через несколько дней беглец почувствовал, что казнь прокурорская настала и холод начинает его убивать. Тогда он стал запихивать — сначала под рубаху, а потом и в штаны — сухие листья осени и палую иглицу хвойных деревьев. Чтобы набивка не вываливалась, он подвязал лыками штаны на щиколотках и плотно заправил рубаху под пояс. Сухой лист пошел и в рукава форменной рубахи — и к утру зек, стремившийся спасти свою жизнь от холода, стал похож на толстое чучело, раскорячившее руки и ноги посреди заиндевелой тайги…

Итак, настало время пользоваться простыми словами и строить простую речь для выражения всего самого сложного, главного, глубокого, значительного в этом романе. Слов же, предназначенных для него, остается уже не так много. И Я не хочу больше мучить беднягу А. Кима сочинительством повестей и романов, нашептывая слова внутри его уха. Я решил отпустить писателя на отдых, ибо он устал писать и ему давно хотелось бы отдохнуть. И Я на него не сержусь — если вдруг захочется ему еще немного пожить на свете, пусть живет, в безвестности и забвении, освобожденный от необходимости водить стада моих слов, выпуская их в определенном порядке на просторные пастбища романных страниц.

И сотворю-ка Я для него то, чего он давно просит: пусть станет одной из эпизодических фигур романа, промелькнувшей где-то в ее первой половине, помните, когда два солдата вели на расстрел белого офицера, он увидел стоявшего на холме пастуха с палкой в руке, одетого в длинный выцветший брезентовый плащ. Наверное, жизнь у этого мирного пастуха пришла к доброму согласию между его внутренними силами и всеми внешними обстоятельствами, к равновесию сна и бодрствования, к нулевому результату в борьбе яростных желаний с могучими жизненными неудачами. Что ж, пусть А. Ким станет этим пастухом, если хочет, и с детским страхом смотрит вслед тому, которого серые солдатики с винтовками ведут на расстрел. И пусть ничего не делает, пусть только смотрит, вздыхает и крестится, переместив высокий посох в левую руку и освободив правую для совершения православного крестного знамения. Потому что придется данный ему кусочек от бесконечного бытия почему-то провести в чужой ему и любимой России, очень похожей на тот рай, который неоднократно представал в его воображении. А. Ким проживет в этой стране, признанный за своего, русского, писателя, — как и тот пастух в брезентовом плаще, признанный в деревне своим, русским, человеком.

…Набитое палой листвой и сухой иглицей чучело человека все-таки грянуло на землю и осталось лежать в буреломной чащобе тайги, куда не заглянет ни один человек вплоть до скончания земного мира. А. Ким был отправлен мною в безмятежную отрешенность пастуха в брезентовом плаще, чтобы в сельской тишине да на лоне природы незаметно перешел он в свое новое кармическое воплощение. Итак, внимание — Я поместил обессиленную душу А. Кима, что не помнила уже ничего из своего прошлого, в освободившуюся от смерти душу беглого колымского зека, также ничего не помнившую из своего земного прошлого. А ведь это он когда-то был пастухом в брезентовом плаще, стоявшим на холме с посохом в правой руке! В роковом для России 1937 году его за что-то арестовали и отправили на Колыму. А. Ким же родился в тридцать девятом — выходит, Я отправил писателя на отдых во времена, предшествующие его рождению, а дальше сам повел экспедицию к острову Ионы.

Но пора возвращаться к первому. Вышедшие из леса онлирские путешественники, ведомые офицером Андреем-Октавием, подошли к американцу Стивену Крейслеру и радостно его приветствовали. Он предстал перед ними, как уже говорилось, в твидовом пиджаке с металлическими белыми пуговицами и при розовом галстуке, что в настоящем ландшафтном окружении, в виду диковатого темно-серого моря и округлых сопок, густо поросших хвойными деревьями, выглядело неким ироничным и веселым вызовом инопланетянина местным аборигенам, привычная одежда которых была ватная телогрейка да стеганые штаны цвета старого асфальта… И редко бывало, чтобы костюмы эти оказывались без наложенных на локтях и коленях заплат иного, чем серый, цвета — обычно черного или зеленого, «защитного»… Но у одного чудака, мне пришлось самому это увидеть, заплатка на локте телогрейки была кричаще розового цвета, как безвкусный галстук у Стивена Крейслера. Я приветствовал его первым и начал представлять ему других участников экспедиции — Ревекку, Андрея-Октавия, принца Догешти.

Силою разыгравшихся могучих стихий, мы знаем, Стивен был снесен бушующей короной торнадо к магаданскому побережью Колымы и сброшен на землю там, куда Я наметил вывести российский отряд для встречи с американским. Все почти исполнилось, как было намечено. Только двоих Я недосчитался — Наталья Мстиславская в виде черной собачки самовольно заранее спрыгнула на остров, командир же А. Ким был отправлен мною в бессрочный отпуск. Остальные оказались на месте…

Я коротко пояснил дальнейший маршрут экспедиции. Он пройдет берегом к северу и, огибая по нему море, круто развернется почти в обратном направлении, западая в узкую горловину Камчатского полуострова от Анадыря…

И вот уже вся эта великая дуга маршрута, похожая на путь выпущенной в небо ракеты, завершена. Экспедиция вышла на океанское побережье Камчатки в самом дичайшем и безлюдном его месте, куда никогда не ступала нога человека. Отвесные бурые скалы встали изощренно ломанными отвесными стенами на тысячи километров восточного берега Камчатки. Под стеною обрывов шла узкая лента серого песка, накрываемого в прилив мрачной толщей океанической воды, и каменные обрывы во время шторма были побиваемы оглушительными пушечными ударами волн. Колоссальные дыры пещер и глубокие арки подмывов образовывались в скалах от этих ударов, и время от времени — в безлюдных столетиях камчатского бытия — происходили небольшие землетрясения от обрушений циклопических глыб, заваливающих узкую песчаную полоску вдоль необитаемого берега. И тогда выходили на свет Божий удивительные дела, истории, существа.

На восточном побережье Камчатки, во время одного очередного шторма, в прилив, когда пушечные шлепки волн по береговым скальным пещерам, после особенно мощного выстрела, привели к обрушению высокой известняковой скалы вслед за тем, как с грохотом подлинного землетрясения откололась от крутого обрыва и плоско опрокинулась в море гигантская каменная стена, — из открывшейся новой подземной ниши выступил на морской берег огромного роста великан глиняного цвета. Это и был ребенок «жителя мансарды» от его мимолетного брака с Мать — сырой землей, дитя, родившееся из ее тела на Камчатке, как некогда родился античный бог из головы своего отца.

Медленно спускавшаяся по эфирной тропе с острозубчатых заснеженных отрогов на прибрежное плоскогорье наша группа онлирских путешественников как раз приблизилась к месту появления на свет глиняного детины. Он стоял по пояс в отливной морской воде, собираясь, видимо, отправиться куда-то по дну океана, но в последний миг что-то его словно окликнуло, и низколобый скалоподобный гигант повернулся всем корпусом назад, впившись прищуренными глазами в появившуюся на плоскогорье маленькую туристскую группу. Так и застыл бедный малый надолго, словно почуяв в одной из мимо проходящих фигур своего родимого отца. А Я и сам вроде почувствовал в сердце некое глухое беспокойство, ностальгирующую пульсацию боли по юности, давно прошедшей, и с непроизвольной лаской во взоре посмотрел на одинокую скалу в море, замершую в воде, недалече от обрывистого берега.

Но мы миновали друг друга, так и не обретя отец сына и сын отца, потому что таковыми друг для друга не являлись. Он на секунду принял было меня за своего родителя, но настоящий отец его был отсюда далеко… Мои же подлинные дети… я не знаю, где они… Наша группа онлирских туристов спустилась с обрыва на песчаную береговую ленту и, председательствуемая А. Кимом (мною), став в кружок, принялась обсуждать разные варианты переброски на остров Ионы, который находился на ближайшем расстоянии именно от данной береговой точки Камчатского полуострова. Я уже говорил — отряд не подозревал о том, что на некоем отрезке пути их руководитель заменен, а туристскую экспедицию верхних людей ведет теперь другое существо, несравнимо более высокое по мистическому уровню, чем старик А. Ким со своими бесплодными общечеловеческими амбициями. Стоя с ними наравне в их демократическом кружке, Я говорил, пребывая в образе синеджинсового плейбоя А. Кима:

— Вот и привел я вас, мои дорогие, к тому месту, откуда начнется последний бросок в нашем беспримерном походе на остров Ионы. Дальше нет пешего ходу, и нам придется добираться необычным путем — или шагая по морю аки посуху, или перелетев по воздуху наподобие птиц, или вплавь по глубинам океанским, путем рыб и морских животных. Выберите сами, кто каким способом хочет совершить переправу, пусть каждый из вас определится в своих дальнейших действиях, исходя из чувства полной СВОБОДЫ выбора. Потому что настало время, мои друзья, каждому самостоятельно добираться до острова.

— Почему вышло так? — спросил Андрей-Октавий, не очень довольный услышанным. — Шли до сих пор вместе, а теперь надо разделяться. Давайте и дальше шагать вместе — по морским волнам аки посуху…

— Я тоже хотел бы, чтобы идти всем вместе, — высказался принц Догешти. — Я привык к вам, господа, и ваше общество мне стало приятно и дорого… Но прошу все же подумать вот о чем. Мы все имели возможность интересно и долго путешествовать под открытым небом, шагая по земле, летая над нею. А теперь выдается редкая возможность пройти под водой и увидеть мир, которого никто из присутствующих, наверное, не видел при своей жизни.

— Идет! — неожиданно поддержала принца Ревекка. — Надоело мне топать по земле. Хочу путешествовать под водой. Кроме Ионы, ни один представитель нашего рода, за все его существование на земле, не побывал в пучине морской, словно рыба или кит… Я буду вторая после моего праотца Ионы!

— Присоединяюсь к мнению дамы, — определился и американец. — Это будет увлекательное путешествие! Под водою я тоже никогда не бывал. Вот только хотелось бы узнать, как быть насчет нашего спецснаряжения… — Стивен прихватил двумя пальцами кончик своего галстука и приподнял его с ироническим видом. — Нам понадобятся акваланги доктора Жака Кусто и подводные костюмы, однако где их взять?

— Экипировка остается такой же, какая и была у каждого, — пояснил Я, успокаивая американца. — Какие могут быть сомнения, если в своей «спецодежде» вы, мистер Крейслер, облетели тысячи миль, сидя верхом, так сказать, на диком торнадо!

— Добро! Тогда давайте сделаем так, чтобы никому не было обидно, — ясно выразился Андрей-Октавий. — Я пойду с ружьишком пешком по волнам, а вы остальные идите подо мной, посматривайте на меня снизу вверх. Когда надо будет что-то сообщить мне, пусть кто-нибудь из вас всплывет на поверхность и высунет голову из воды.

— Договорились, друзья мои, — радуясь искренне и волнуясь, произнес Я. Как приятно осознавать, что богоданная нам СВОБОДА и неограниченные возможности сделали нас такими демократичными и терпимыми по отношению друг к другу! Тем более, что Я хотел заявить вам: ни нырять в море, ни ходить по нему как посуху мне вовсе не хочется. Душа моя привержена к эмпиреям, верхним мирам, и тяжелое подводное царство меня мало привлекает. Поэтому Я присоединюсь вон к тем парящим в небе орлам и буду сопровождать вас с воздуха.

И вот мы разделились на три уровня. Ревекка со Стивеном и принцем Догешти, идя по дну, постепенно ушли под воду. Поручик с ружьем на плече довольно долго шел рядом, шагая по воде и перепрыгивая через набегающие крутые волны, которые вначале, недалеко от берега, поднимались, вспучиваясь, до груди идущих по дну моря пышноволосой женщины и двух мужчин, один из которых был лысоват, в очках. Затем вода дошла им до горла, потом стала накрывать с головой. Последний раз промелькнув возле самых ног Андрея-Октавия, эти головы вскоре окончательно ушли под воду, и тогда поручик, оставшись на волнах в одиночестве, на ходу еще какое-то время всматривался перед собою, а потом поднял свою голову и уставился в небо, отыскивая взглядом меня.

А Я величественным морским беркутом взвился в свои эмпиреи, уйдя намного выше трех кружившихся над морем орланов, чьи белые развернутые веером хвосты мелькали подо мной на сером фоне моря, — за птицами, внизу, медленно двигалась черная коротенькая закорючка шагающего по волнам Андрея — так медленно, что казалась стоящей на месте. А под его ногами, аккуратно следуя за ним, как за путеводной звездою, перемещались внизу, на глубине двадцати метров, принц Догешти, Ревекка и Стивен Крейслер, решившие плыть, приняв горизонтальное положение рыб и китов при движении вперед. Невидимая аура, словно плотный скафандр, окутывала их тела, и они скользили, раздвигая руками воду перед собой, увлекаемые лишь одной своей духовной волей. Время от времени то одна голова, то другая поднималась вверх и устремляла взгляд своих закаченных глаз на тех, что продвигались в воздушном мире, — на шагающего по волнам Андрея и дальше его и намного выше, минуя плавное кружение трех орланов, — на меня, также вынужденного делать круги, распластав широкие крылья, на огромной высоте, чтобы следить за переправой на остров остальных участников экспедиции.

Мы вначале переговаривались телепатически, делились своими впечатлениями друг с другом, Я к тому же корректировал путь группы к острову, уже различая его сверху на далеком горизонте в виде темной крупинки, — а я, наклонив голову к воде, вглядывался себе под ноги, временами окликал своих подводных спутников, когда они увлекались какой-нибудь экзотической невидалью и сбивались с прямой дороги. Нам же под водой действительно было мудрено держать ровный путь, ибо то, что возникало время от времени на нашем подводном маршруте, было настолько дивно, что заставляло забыть самую цель, с которой нас отправили в морскую пучину, — вот поэтому-то Я вынужден был напоминать всем троим, что гнаться за огромным скатом, размером с небольшой стадион, или за яркой, как цветочная клумба, ядовитой медузой означает невольную вовлеченность на путь в никуда, в бесцельное эстетическое устремление, когда декадентские чары подводного мира могут насмерть приворожить впечатлительную наземную душу, от рождения привязанную к другой красоте и к другим гармониям.

Мы трое, выбравшие подводный путь, старались, конечно, чтобы химерическое очарование непривычной для нас жизни и впрямь не захватило бы нас и не превратило в своего вечного пленника. Морской мир представал в ином струении света и в непривычном — зыбком — раскрытии пространства, в котором не имелось четкой линии обнадеживающего горизонта, а видимый окоем проваливался в бездонную тьму и мутную непроницаемость. Это был более низкий, чем воздушный, более тяжелый океанический мир, в котором давление на душу было несравнимо большим, и она заметно уплотнялась в своем желании самоограничения. Душе хотелось стать витой раковиной или морским гребешком, чтобы уйти в себя и накрепко закрыться обеими створками.

Поэтому Я сверху внушал принцу Догешти, самому из всех нас впечатлительному, что густой и огромный, как туча, косяк сельдей, попавшийся навстречу, напоминает виноградник на покатом склоне холма, когда дует сильный ветер с гор и выворачивает листья лоз вертоградных наизнанку, отчего кажется, что вдали бесшумно бушует настоящий ливень световых бликов, — на земле, ах, хорошо все-таки!.. Ревекке нашептывал Я в ухо, что нехотя уходивший в сторону отряд черно-белых дельфинов-косаток является опасной группировкой самых страшных подводных бандитов и убийц, поэтому следует свое вспыхнувшее желание стать одной из косаток тотчас подавить в себе — во имя будущей гуманитарной встречи с праотцем Ионой. А Стивену Крейслеру, американцу немецко-русского происхождения, в еще недавней жизни приверженцу и любителю абстрактной мыслительности, Я открыл некую смешную подоплеку всей человеческой истории на земле, после чего душа американца, глядя сверху вниз на огромную, как туча, темную селедочную стаю, испытывала неудержимые позывы к самому веселому хохоту. И вот она какова, эта смешная подоплека.

Совершенно равные и одинаковые, в общем-то, как сельди в бочке, люди на протяжении всей своей обозримой истории изо всех сил старались выстроить систему неравенства, с помощью наговора слов доказывая, что один настолько больше другого по власти, по социальному положению, по деньгам и политике, по уму или по талантам, по прыжкам в высоту, по ширине плеч, по величине мошонки, по длине уда, по британскому юмору, по французской борьбе, по участию в Книге рекордов Гиннесса, — поэтому в сравнении с одним другой ничтожно мал, а третий и вовсе не виден — в силу, значит, своего полного ничтожества.

И Я тоже смотрю сверху, с высоты Камчатской Онлирии, вниз на серое пустынное море, по которому еле заметно перемещается маленькая одинокая черточка, поручик Цветов, переступая через набегающие ему под ноги белогривые волны. Порой он подпрыгивает и слегка зависает над ними в воздухе и продвигается в бреющем полете, прокручивая ногами, как на велосипеде, если встречный вал оказывается слишком крут и велик. Поручик часто всматривается вниз, желая не пропустить того момента, когда из-под воды вдруг да и высунется голова кого-нибудь из членов экспедиции, чтобы передать ему наверх необходимую информацию. Затем Цветов обращается лицом к небу и смотрит на меня, парящего в небесной Онлирии морского беркута. Он поверяет верность взятого направления мы уже в открытом море, удалились от суши на такое расстояние, с которого не видно камчатской береговой линии. Кругом на все триста шестьдесят градусов один четкий морской горизонт, в небе перестали проноситься птицы, оставшись позади, в зоне своих будничных охот и кормлений.

Под ногами Андрея-Октавия вдруг стал промелькивать, словно стремительно бегущий глубинный шквал белых искр, огромный косяк рыб — это была устремившаяся на нерест тихоокеанская сельдь. И вперемешку с ними, в самой их гуще, неистово заюлили кормившиеся морские звери — похожие на темных головастиков нерпы, рыжеватые сивучи, юркие каланы, бурые котики, а уже вслед за ними бесшумно неслись преследующие их громоздкие морские разбойники, черные с белыми пятнами на боках дельфины-косатки. Выстроившись в неровный ряд, они охватывали сзади сей беспросветно густой, непроглядный рыбный косяк с клубившимися в нем азартными тюленями — и забирали в глухой мешок всю заднюю часть кипящего рыбно-звериного кипения. Отсеча ближний конец от живого тела косяка, окружив этот бушующий комок со всех сторон, косатки разом набрасывались на более крупную добычу, нежели сельдь, хватали зубами сокрытых в густых рыбных завихрениях тюленей, у которых в зубах также неистово бились сверкающие серебристые рыбы.

Мне сверху хорошо было видно все широкое поле морской битвы за жизнь, по которому двигалась отрешенная фигурка поручика Цветова. Под ним кипел нешуточный бой, где никто не воевал ни против кого, а каждый воевал только за себя, и невинно умирающая рыба не вызывала чувства скорби своей погибелью в пасти пятнистой нерпы, и мгновенно погибший тюлень, с одного раза перекушенный лязгнувшей гигантской челюстью дельфина-убийцы, не нуждался в воинских почестях и траурном марше. Все это понимал так же, как и Я, идущий по волнам поручик Цветов, и ему ничуть не было грустно, что он видит жизнь в момент ее напряженной кровавой битвы. Гораздо грустнее было поручику при мысли, что он сам уже не участвует в такой доброй охоте и никогда больше не будет участвовать. Преследующие, убегающие, убивающие и гибнущие — в азарте военной страсти — участники битвы не замечали шествовавшего над ними одинокого путешественника из мира иного. И даже когда в нескольких метрах от него убегающие тюлени стали выскакивать на поверхность моря и вода вокруг поручика взбурлила и окрасилась кровью, а какой-нибудь черно-белый убийца хватал за хвост нерпу и, свирепо мотнув головою, с пушечным шумом колотил ее корпусом по воде, оглушая еще живую добычу, — даже тогда отрешенная поступь поручика не убыстрилась и не замедлилась, и он проходил через шумное поле битвы с видом равнодушного стороннего наблюдателя.

Но Я-то знал, чего стоило подобное демонстративное равнодушие, мне-то хорошо было известно, что на самом деле испытывает живая душа, когда в силу необходимости она снова проходит — по смерти тела — старыми дорогами жизни. И хотя Я могу поклясться, что поручик Андрей Цветов никогда при своем телесном бытии не видел морского боя черных дельфинов, нерп и тихоокеанских сельдей, он завидовал и паническому бегству рыб от преследующих тюленей, и кровавой, ужасной погибели последних, и разбойничьей, хищной воинской удали обрушившихся на добычу черных косаток. Ибо кроме этого кровавого живого бульона земного бытия везде бессмертную душу — на всех высших уровнях тонкого мира преследует ледяная скука и стерильная пошлость совершенства, постность духовного вегетарианства, старательно демонстрируемые эфирными душами пред Высшей Властью.

Итак, чтобы скрыть тяжесть стыда несомой в душе кармы, Андрей-Октавий шел сквозь веселую и стремительную битву кормления на море спокойным, размеренным ходом, походным шагом, с равнодушным видом на лице. И когда, в завершение боя, оставшиеся целыми, спасшиеся тюлени бросились врассыпную и наутек, предоставив бандитам косаткам весело драть, подбрасывать на воде и пожирать туши схваченных охотников за сельдью, а рыбы, не потерпевшие большого урона в непроглядной массированности своего беспросветного войска, текли дальше сверкающей широкой подводной рекой — вдруг налетели со стороны, явившись от невидимого далекого берега, возбужденные неисчислимые стаи темных бакланов и гагар. Они приближались к месту сражения длинными извивающимися в небе цепочками, и пульсирующими тучками компактных стай, и поодиночке, как гонимые ветром чешуйки черного пепла, подхваченные вихрем со старого кострища, оставленного каким-то безвестным камчатским бродягой на далеком берегу жизни… Птицы с пронзительными криками с налета падали в море вниз головой, вытянув вперед клювы. И сколько бы их ни обрушивалось на водную поверхность, все они вмиг исчезали за нею, будто падавшие камешки, — охота продолжалась, и теперь уже птицы ловили рыбу, гоняясь за нею под водой.

Все это Я видел сверху, был захвачен картиной беспримерной грандиозной битвы кормления, попутно следил за продвижением поручика по спокойной серой воде, на которой вовсе выгладились небольшие морщины волн, бывшие чуть раньше. На море пал могучий невозмутимый штиль — и только буйство кормящихся косаток разбивало на концентрически расходящиеся круги гладкую морскую пустыню. Этих кругов-блинчиков на плоскости моря возникало множество, и в центре каждого черный дельфин, «кит-убийца», трепал и колошматил по воде пойманным тюленем. Разбегались во все стороны уцелевшие нерпы-охотницы, сами едва не ставшие жертвами охоты. Вспухали, накручивались гигантские мышцы рыбного косяка и затем плоско растягивались, обтекая разгоряченные тела косаток и удирающих нерп, которые время от времени выскакивали на поверхность и, высунув голову из воды, с испуганным видом оглядывались назад.

Они видели одиноко бредущую фигуру человека не от мира сего, и он видел круглые безухие головы тюленей, с усов которых стекала вода, — но ясно различимая для него майя водного мира не смешивалась с видимостью земною. Звериное тело земноводной жизни не соотносилось с тонкоэфирным телом шагающего по водам Октавия-Андрея, оба этих тела могли только наблюдать друг друга и, не смешиваясь, далее изживать каждый свою карму. Поручик начал беспокоиться, видя под ногами одни нерпичьи головы, испуганно таращившие на него глаза, и не представляя, что происходит сейчас с тремя его товарищами по экспедиции, ушедшими под воду. Никто из них так ни разу не появлялся на поверхности моря, не высовывал своей головы, чтобы сверить единое направление движения отряда, и в полном одиночестве идущий по волнам Андрей все чаще стал обращать взоры вверх, на меня, вопрошая, все ли у нас идет так, как надо.

Я успокаивал его — да, все идет как надо, мне сверху видно все три уровня продвижения экспедиции, — но почему они не дают о себе знать, как договаривались, спрашивал поручик, и Я отвечал: не выходят на визуальную связь потому, что над ними повис живой широчайший и толстенный потолок движущегося грандиозного косяка рыбы, идет охота тюленей на сельдь и одновременно охота косаток на тюленей, и Я уже дал знать подводной группе, куда, в какую сторону надо двигаться под этой кромешной биологической тучей, внутри которой свирепствует грозовой бой насыщения.

Но в таком случае ниже ее уровня стало, наверное, темно, ведь дневной свет не проходит сквозь многорыбную толщу, как же наши в темноте могут сориентироваться, беспокоился офицер, и Я снова его успокоил: чтобы они не сбились с пути, к ним была послана светящаяся рыба-удильщик, она и плывет сейчас перед ними, указывая верную дорогу. В таком случае я могу больше не беспокоиться о том, что они не связываются со мной? — да, ответил Я, можете не беспокоиться, Андрей, подводная группа выйдет на связь позже, когда экспедиция минует зону сплошной рыбной облачности и снова вынырнет на свет.

…Таким образом, мы вскоре миновали темное подводное пространство, оказавшееся под сельдевым кромешным облаком, и, ведомые светящейся рыбой-удильщиком, выскочили на широкий дневной простор, где эта рыба, метнувшись из стороны в сторону, как бы мгновенно растворилась на свету. Однако мы, все трое, двигавшиеся под водой, даже и не приняли во внимание миг ее исчезновения, ибо перед нами в размывчатых полосах светового сияния дня, в прозрачном струящемся соляном растворе, предстал большой белый дворец, будто высеченный из цельного колоссального куска лунного камня. Это призрачно мерцающее под льющимися сверху потоками света высокое островерхое сооружение сразу же показалось мне знакомым, живо напомнило одно возведенное под «швейцарский дом» сооружение где-то в Западной Сибири. Мы решили посетить подводный дворец.

И вот мы приближаемся теперь к огромному беловато-призрачному зданию словно выложенному из лунного камня, с полупрозрачными стенами, высеченными от одного колоссального куска размером с высокую гору. Я не менее сосредоточен и серьезен, чем мои спутники, Ревекка и принц Догешти, ранее побывавшие в этом доме, и Стивен Крейслер, никогда не видевший «швейцарского дома». Присоединился к остальной группе и поручик Цветов, которого срочно призвала Ревекка, наконец-то высунув голову из-под воды. И Я спустился с небес, под видом писателя А. Кима, и заполнил недлинную шеренгу путешественников, смиренно стоявших перед огромным дворцом белого камня, под нефритовой крышей.

Надо признаться, Я совершенно не ожидал, что увижу в глубинах Берингова моря перенесенный туда, в подводный астрал, весь комплекс лепрозория Василия Васильевича Жерехова. Уже рассказывалось, что в результате коллективных медитаций и молитв больных, врачей и всего обслуживающего персонала лепрозория — по духовному методу излечения Жерехова-старшего — весь упомянутый ранее лепрозорий однажды все-таки дематериализовался вместе со всеми людьми и улетучился в какой-то неизвестный мне тонкий мир… И теперь мы стоим перед высокими резными нефритовыми воротами, стучимся в них… Но Я никогда бы не подумал, что астральная колония прокаженных обоснуется именно здесь, в глубинах Берингова моря — самого безлюдного и диковатого изо всех морей мирового океана.

Нам отворили, и мы вошли — перед нами среди пестрых коралловых клумб и актиниевых ярких цветников стояли отдельными живописными группами, на разновысотных уровнях, словно хоры в античном театре, обитатели дома и молча, спокойно взирали на нас… Наверное, это преображенные, из былого существования, пациенты лепрозория, многие из них, наверное, были когда-то ужасно обезображены роковой болезнью — а нынче, перейдя через несколько уровней тонкого мира, выглядят столь невиданно красивыми и гармоничными человеческими существами, что своим прекрасным видом вызывают во мне спазм восторга на сердце и чувство неловкости за то, как выглядим мы сами…

И то безсмертие, которым они все обладали и которое совершенно откровенно продемонстрировали друг перед другом, — на кой оно им? И для чего каждому из них, оказавших сейчас на том или ином уровне тонкого мира, Тихого океана, Туманной галактики, снова и снова возвращаться на поверхность этой маленькой планеты и возникать на ней в виде лягушки, слона, царя, китайского добровольца, чукотского губернатора, японского городового, рыцаря, мытаря, вертера, чижика, пыжика, сыщика, костоправа, чумака, чикатилы, чубайса, чукчи, ящика, хрящика, спички, лисички, тришки, мишки, нечитайло, нукера, букера, травести, лаперуза, лампедузо, макинтоша, кукина, соловейко, ротмана, толля, шелли, нинели, померанца, лютера, сталина, коккинаки, аспазии, ларошфуко, курощупа, листопада, шоколада, лада, гада и так далее — для чего это? И Я почувствовал, как сладко всем нам, стоящим друг перед другом, вдруг осознать всю свою невиновность и безответственность за самих себя.

Нет, с Василием Васильевичем здесь, в подводном астрале, мне незачем было встречаться. Ведь тут Я не мог бы полюбить ни его, ни другого своего самого дорогого гения на земле, курносого и босого Архангела Сократа. И никогда мы, сократики всех миров и времен, не познаем сами себя, ибо нас нет. И все же какая это замечательная игра в жизнь! Как сладко замирает сердце! Мы стоим и смотрим друг на друга, давным-давно прошедшие через желание убивать и готовые играть дальше в иные заманчивые игры, уже без убиения и смерти. Наступило, говорили, на земле третье тысячелетие от Рождества Христова. И стало понятно, что играть-убивать — это скверная игра, где мы сами для себя игрушки, игра и азартные игроки. Такими нас сочинили.

Величаво и благосклонно взирая на нас, свободные от необходимости произносить вслух слова человеческой речи для общения, бывшие питомцы лепрозория Василия Жерехова — или кто другие — приглашали всех нас побыть у них гостями, поведать о том, что мы видали на своем пути и как выглядит теперь грубый мир жизни, где одни вынуждены убивать других, чтобы жить самим.

Всех разобрали по отдельным группам и потащили в разные стороны, а меня отправили по электронной почте в квартиру со знакомым адресом — и вскоре Я оказался в маленьком кабинете А. Кима, с видом на московские крыши. Из окна этой комнаты он и начал путешествие к острову Ионы.

Во мне пробудилась грустная догадка, что деревянная флейта и музыка, возникающая в пустотах ее скважин, это далеко не одно и то же. А вы ведь ясно представляете, Кто есть музыка и кто — деревянный музыкальный инструмент. Я очень сожалею, что А. Кима постигла та же участь, что и всех людей, которые появлялись на свете, но по существующим всемирным законам мне не дано право утешать или открывать прикрепленной ко мне душевной монаде всю истину того, чего она на самом деле стоит, — то есть какова цена деревянного музыкального инструмента. Уж пусть человек думает иначе, пусть полагает, что он творил в своей внутренней пустоте инструмента ту музыку, которая прозвучала через него, — что он творил Музыку, а не она его. Пусть полагает в своей мгновенной неповторимой единственности, что сочинял книги он, писатель А. Ким, а не безымянная Музыка творила его, рождаясь в пустых скважинах деревянной флейты.

И вот снова он сидел в своем кабинете, только что выпив чашечку черного кофе без молока и без сахара, горчайшего и сухого на вкус, как ощущение его одинокой старости и тягучего времени прощания с миром, обставленного полным отсутствием всякого живого человеческого присутствия — то бишь в абсолютном одиночестве, и лишь под рукой его оказалась книга на японском языке, которого А. Ким не знал, — его переведенный в Японии и только что присланный оттуда роман «Белка». Это была книга, открывавшаяся сзаду наперед, строчки надо было читать сверху вниз, и шли они справа налево, — и ни одного слова, ни одного иероглифа он не мог прочесть, и его собственный роман, лежавший под рукой, явился вопиющим фактом и вещественным доказательством того, что так называемое людьми творчество никому из них не принадлежит, даже самим авторам и художникам, и принадлежать никому не может, потому что оно есть Музыка, возникающая в пустоте скважины простенькой деревянной флейты.

Зато бесшумные и предивные явления-картины возникали и оживали вокруг А. Кима — в его неуютном кабинете, единственное окно которого выходило на широкую пересеченную местность московских крыш, в безжизненные джунгли телевизионных антенн.

Итак, Я еще раз навестил его в московском доме, Конюшковская, 26, и вернул его в самого себя. Пусть завершает роман, как с достоинством завершают жизнь. Как блистательно проигрывают свою последнюю битву при Ватерлоо…

Мои слова для него — питание его души, чтобы он мог дышать, любить, волноваться красотой, молиться, пожимать плечами на творимое вокруг человеческое зло, надеяться на доброту и милость Христа, уповать на Преображение, вставать со смертного одра утром, спешить навстречу солнцу, благодарить, благодарить за наступивший день, просить Благоволения на то, чтобы прожить его хорошо, рисовать самой простой черной краской райский многоцветный фейерверк над круглой сценой Божественного театра, ловить посылаемые ему слова, как птиц, сажать их в клетки смысла, потом выпускать на страницы белой бумаги, а самому идти вслед за ними, за птицами-словами, в просторы и глубины лесов, где водятся грибы, собирать их и рисовать их, солить, варить их и съедать — все это в едином творческом порыве, вновь и вновь пытаться улавливать безсмертие в гибельном шквале проносящихся человеческих мгновений, шагать по земле, чувствуя в ногах тяжесть каждого своего шага…

Над его головой проплыла рыба-скат, размером со стадион, раздувая свои жаберные щели, как огромная небесная корова, поводящая в циклонно-антициклонном пыхтении крутыми ребрами, — и пока скат, снизу и впрямь похожий на гигантскую небесную корову, пронесся над писателем, шелковисто колыхая плоскими краями своих плавников, в его московском мире уже наступил глухой зимний вечер, в глубине этого мира зажглись желтые звезды и огоньки электрических фонарей. А. Ким встал из-за стола, сцепил замком пальцы рук на затылке и, запрокинув вверх голову, стал просматривать деталь за деталью и другие движущиеся чудеса подводного мира, вдруг разверзшегося над ним в тишине уединенной московской мансарды, во глубине четвертого измерения его потолка.

Вот какой-то загулявший одинокий дельфин, словно пьяненький, приплясывая и то и дело прокручиваясь вокруг своей оси на ходу, проследовал навстречу гиганту скату, элегантно поднырнув под него, и удалился в темноту на противоположной стороне. А вот и целая компания бодрых дельфинов-афалин быстро продефилировала в том же направлении, вслед за одиноким весельчаком. Заметно было, что они озабочены его поведением и следят за ним, чтобы он не попал в какую-нибудь передрягу. Таковою могло быть появление из глубины океана чудовищного осьминога, который всплывал, выпучив огромные, как прожекторы, глаза и растопырив свои толстые, как бревна, красные щупальца в виде отброшенных назад гигантских антенн искусственного спутника земли. Однако, разглядев, очевидно, своими выпученными глазами целую эскадрилью зубастых дельфинов, осьминогий исполин с разочарованным видом отвернулся в сторону и, словно и не собирался никогда преследовать загулявшего одиночку, кособоко провалился в океанскую темную пучину.