…Которая ощущалась такой, приоткрывалась, представала перед тобой во вкусе и звучании вечности – если ты ничего не знал о своем прошлом. Только тогда настоящее становилось жизнью вечной. Я смотрел на женщину, не зная, кто она, откуда, и оттого казалась мне принадлежащей не сиюминутности, но нескончаемому времени. И все признаки молодости, свежие, сочные виды ее белокожей женственности, убеждали в том, что это никогда не закончится, ничуть не изменится, навечно сохранится.

Однако ничего не знал я и о себе. Но спокойно, уверенно подошел к женщине, и она ко мне обернулась, до этого стоявшая лицом к широкому серебристому водохранилищу. Росту она оказалась почти одинакового со мною, черты ее лица, свежесть цветущей кожи, удлиненная стройность высокой фигуры, белые перчатки на руках, элегантные всплески на ветру ее легкой широкой юбки – все в ней было мне по сердцу, волнительно и мило для меня каким-то нежным, хрустальным отзвоном прошлого, которого я не помнил. Я смотрел на нее глазами человека, который воскрес после очень долгого пребывания в смерти, такого долгого, что все прежнее бесследно истлело во времени. И только звон музыкальный остался.

Чуть позже выяснится, что мое новое воплощение произошло в тот летний день и час, когда мы приехали на машине к Рублевскому водохранилищу. Был уже август, погода хоть и ясная, солнечная вперемежку с облачными затемнениями, но прохладная. Купальный сезон в Подмосковье давно, очевидно, закончился – на песчаном пляже у серебристо-голубого водохранилища народу никакого не было, и пронзительное чувство тревоги и жалости, что еще одно лето улетело в пустоту, царило в воздухе над просторным водоемом.

Женщина, на которую я смотрел, ходила кругами по мелководью, одной рукой в белой перчатке придерживая юбку, которая то и дело порывалась взвиться и показать, какие сокровища скрывает под собой. А женщина вроде бы старалась дружелюбно удерживать юбку, мягкими жестами руки укрощая ее норов, но когда та, решив послушаться, обвисала вокруг стройных ног, их полновластная владычица начинала сама осторожно и элегантно, двумя пальчиками, приподнимать нарядный занавес, из-под которого выставлялись полные, с ямочками, розовые колени и края ляжек перламутрового цвета. Все это цветовое богатство целиком отражалось в воде, гладь которой, однако, ломалась при ходьбе женщины по отмели, и в ней беспорядочно приплясывали яркие осколки – расколотые частички целостной красоты.

Я еще не знал, о чем у нас был совсем недавно произошедший, очевидно, разговор и что скажет мне она, когда завершит гуляние по мелководью. Она подошла наконец к берегу и, выйдя из воды, босиком прошлась по желтому песку, приблизилась ко мне и с веселой улыбкою произнесла:

– Ну что вы словно остолбенели? Надо было их поднести мне. Эх вы!

Оказывается, в моих руках были ее босоножки, по одной в каждой руке,- мне следовало поднести их к самой воде в тот момент, когда красавица выходила из озера.

А теперь, забрав у меня босоножки, она со значительным и лукавым выражением на лице вновь направилась к воде. Ступив туда по щиколотки и стоя с туфлями в руках, молодая дама с дружелюбной насмешкой обратилась ко мне:

– Ну что вы опять стоите? Идите сюда, помогите!

Я подошел, поддержал ее, она же приподняла одну ножку, с которой вода стекла несколькими быстрыми струйками, а я взял у женщины ее туфельку и, нагнувшись, обул эту белую ножку. Которую она широким шагом выдвинула на сушу и, снова поддерживаемая мною за руку, выбралась из воды,- ровно на пяди расстояния от ее блескучего края. И, утвердившись на берегу, она принялась, по-прежнему придерживаемая мною, ополаскивать другую ногу, осторожно побалтывая ею на мелководье.

Так мы обулись и затем направились в сторону машины, которая одиноко поджидала нас за светлой полосой песчаного пляжа на безлюдной автостоянке.

Это оказалась белая “семерка”, и водителем ее, стало быть, являлся я. В кармане брюк у меня обнаружились ключи с брелоком, на котором была вытравлена надпись: “I like New-York”. И тут произошла самая первая вспышка памяти: брелок был подарен мне этой женщиной…

Уже сидя в машине, мы еще немного поговорили. Память пока не очень торопилась возвращаться. Быть в жизни на положении инкогнито для самого себя – значило получать от нее некоторое дополнительное развлечение. И с этим можно было кое-как вытерпеть свое бессмертное положение. Молодая красивая дама, если быть до конца правдивым, была не очень молода, и полнота ее стройной фигуры уже обращала на себя внимание. Но в машине, располагаясь с ней рядом, я представлялся многим значительнее, ростом даже повыше нее. Я с любопытством разглядывал в зеркало заднего обзора свое лицо, и мне доставляло чуть прогорклое от передержки времен, чуть затертое от частых повторений удовольствие смотреть в глаза человеку, который ничего о тебе не знает, и ты ничего не знаешь о нем,- занятие хоть и бесполезное, однако не лишенное любопытства и каких-то робких надежд.

– Посмотрели бы на себя со стороны,- словно подхватывая мои мысли, говорила между тем спутница.- Вы уже почти облысели. У вас, извините меня, пузо отросло. Какого размера вы джинсы покупаете?

– Не знаю.- Я действительно не знал.- Это имеет какое-нибудь значение?

– Я не хотела вас обидеть. Простите.

– Да я не обиделся! – искренне отвечал я.- Пузо так пузо. Согласен. Что поделаешь. А джинсы, я думаю, пятьдесят второго размера.- И я сверху вниз посмотрел на свое “пузо” и на джинсы, туго обтягивающие мои массивные ноги.

– Ого! Немалые размеры. Скоро вы уже будете седой, пузатый плейбой в джинсах. Над вами станут девочки смеяться.

– Пусть себе смеются, на здоровье.

– Что? Вы и теперь не обиделись?

– Нет, не обиделся,- и снова я был искренен.

Одного только я не понимал (потому что не знал), зачем эта красивая, холеная дама так старалась задеть меня. И чем же? Сущими пустяками. В то время как я, глядя на нее и еще совершенно не представляя, что это за человеческое существо передо мной, и также не зная, что за человеческое существо я сам, испытал доселе не изведанное чувство. И с екнувшим сердцем представил себе, как с этим придется теперь кочевать по бесконечности времен. Вдруг возникшее чувство, вспыхнувшее алым заревом на черном фоне полного забвения прошлого, с беспощадной ясностью представило мне невозможность отныне быть на свете именно без этого конкретного неизвестного мне человека. И то, что он никогда не перестанет быть непонятным для меня, делало чувство мое еще острее, обреченнее, пронзительнее. Да, читатель, я сейчас заговорил, кажется, о любви. Мне, близнецу, на какое-то мгновение привелось испытать и это. И весь подспудный ужас мой заключался в том, что не было иной возможности, чем полюбить мне простое смертное существо. Хотя все это не нужно, ни к чему мне…

И только тут обрушилась плотина забвения, перегораживавшая память прошлого от меня,- я вспомнил, кто эта женщина, вспомнил, кто я. Я русский писатель

Вас. Немирной (Мирный), а это – одна из прошлых моих возлюбленных, теперь живущая в США, которая приехала в Москву по делам. Она весьма и весьма крутая деловая женщина. Гибельное родство женщины и смерти открылось мне в ту минуту, когда я понял, что по-прежнему люблю ее. Любовь и смерть – близнецы, подобно нам с нашими земными братьями. У них разные биографии, но единая судьба. Все, что переживает любовь человеческая, становится ее биографией; все, что приносит с собой смерть, становится судьбой этой любви.

И важнейшее значение имеет, господа, где, когда они встретятся.

Итак, моя любовь встретилась с моей смертью в самом конце 90-х годов в

Москве.

Мы увиделись с Мариной М. в холле гостиницы “Космос”, куда она пригласила меня по телефону. Встретившись, мы пошли, как это положено во всех цивилизованных странах, в ресторан, тут же при отеле, и там поговорили за обедом. Я не могу описать тех чувств, что охватили Василия и Марину, потому что ничего не знаю о них, могу лишь припомнить немногое из того, о чем они говорили, хотя и тут не ручаюсь за точность: ведь все я передаю вам словами самого Василия, которого уже давно нет на свете. Итак, по его словам, разговор шел в классическом ключе “а помнишь…” – на этот раз в ностальгически-мстительной тональности со стороны Марины М. и лирико-оправдательной с моей. Я другого, признаться, не ожидал от нее, потому что слишком ясными и весомыми были ее аргументы и слишком жидкими мои собственные. А мне уже становилось скучно – и с каждым днем все скучнее просто жить на свете, не надеясь больше услышать что-нибудь иное, нежели подобные вопросы и ответы. А похоже было на то, что век кончается и второе тысячелетие от Рождества Христова уже завершается, а разговоры будут все те же…

– Помните, вы откровенно говорили мне, что я никчемная дурочка, никому на свете не нужная?

– Что вы, побойтесь Бога! Я говорил, что в этом мире все для вас было чужое, вы совсем другая, чем та, которую из себя представляли.

– А кого, интересно, я из себя представляла?

– А вот ту самую никчемную дурочку, заурядную лимитчицу, которой ничего не светит. Но вы были как очарованная. Поэтому я и полюбил вас.

– Очарованная – чем?

– Ничем, пожалуй. Просто вы, Марина, были как шпионка из другого мира, параллельного, подосланная в наш…

– Да, вспоминаю эти ваши пассажи… И я молчала в ответ, действительно, как дурочка. Да и кто я была на самом-то деле, Василий? Тупая лимитчица, никому не нужная. Это правда, голубчик. Однако на кой хрен мне нужно было выслушивать такую правду? Ведь это лишало меня веры в свои силы. Вам такое не приходило в голову, Вася?..

– Признаться, нет. Я вас любил, как мог. Как могли любить все советские люди

– без денег, без надежд, обремененные семьей.

– Ты? Советский?.. Без денег? Да ты что, Василий? Уж и впрямь держишь меня за дурочку.

– А что? Кто я был, по-вашему?

– Барчук. Советский барчук, сын дипломата. Знал себе цену, слишком хорошо знал. И мне знал цену. Поэтому легко бросил меня, когда этого захотелось.

Помнишь?

– Я помню, что это стоило мне дорого…

– Не представляю!

– Марина, а вы-то хоть знаете, каким образом попали в Америку?

– Может, знаю. Но не скажу вам.

– Да я-то знаю!

– Ну и что скажете? За сколько вы меня продали Америке?

– Не продавал я вас.

– Продали. Неплохой бизнес сделали.

– А вы?

– И я сделала неплохой бизнес.

Они поехали прогуляться на Рублевское водохранилище, а оттуда – ко мне на дачу в поселке К., что по Киевской железной дороге. Там были старые дачи с большими еще участками – ихтиозавры великого дачного номенклатурного периода, вынесенные на брег советской действительности еще рублевыми потоками, а не шумными валютными, преимущественно мутно-зеленого цвета.

Бессмысленно описывать, как выглядело последнее место действия этого романа, это будет скучно для тебя, читатель, задерживать свое внимание на том, что промелькнуло очень коротко, но безвкусно и дурно. Ничтожная история, ничтожный отрезок времени, ничтожное время, когда стало бессмысленным всякое противление злу насилием и первое вошло в сговор со вторым, образовав мощные криминальные группировки. Но мой близнец жил именно в данный отрезок времени, в нем успел стать известным писателем, а после – вместе со своим временем – ухнуть, провалиться в глубокое забвение.

Когда мы отъехали от пляжа, моя спутница спросила, есть ли там, куда мы едем, междугородный телефон. Я ответил, что нет, тогда она попросила завезти ее по пути на какой-нибудь переговорный пункт. В городке Рублеве мы подъехали к почте, зашли в зал с несколькими телефонными кабинками, дама моя заказала разговор, и мы сидели на жестких деревянных диванах в ожидании – умопомрачительное времяпровождение для людей, учитывая то, что жизнь коротка. Я обратил внимание на ее руки в белых шелковых перчатках, терпеливо сложенные на коленях, округло обозначенных под тонкой тканью юбки. Это были большие, с длинными пальцами, талантливые, полные жизненных сил красивые женские руки. И невозможно было поверить, что под белыми перчатками они у нее красные, с шершавой кожей…

Прожитая жизнь, очевидно, никогда не приносит облегчения, если даже она удалась и уже позади. Поэтому и притягивает она к себе, прошлая жизнь, заставляя писать письма, звонить по телефону… Я слышал весь разговор от начала и до конца, ибо он звучал одновременно и в переговорной кабине, и во мне самом.

– Здравствуй, Ашур, это я.

– Слышу тебя. Здравствуй.

– Ты когда летишь?

– Завтра. А что?

– Я задержусь дня на два. Так что улетай без меня.

– Что случилось? Только не ври.

– Я тебе никогда не врала и не собираюсь.

– Так. Ну так… Ну и что?

– Ашур, это все тот же писатель. Я еду с ним на дачу.

– Ты хорошо подумала, дорогая?

– Да, хорошо. Ты мне не муж. Я свободная женщина.

– Я тебе ничего не говорю, кажется. До свидания.

– До свидания… Минутку!

– Что еще?

– Только без глупостей, прошу тебя… Слышишь?

– Слышу, слышу…

Невольно присутствуя при разговоре двух людей, один из которых был совсем рядом, за стеклянной дверью переговорной кабины, очень захотел увидеть второго, Ашура, и я быстро внедрился в электронные каналы, прошел по звукам женского голоса до самого его выхода в телефонную трубку, которую и прижимал к уху Ашур. Но и внедрившись в него, я все равно не мог увидеть человека, пока он не захочет взглянуть на себя в зеркало. И по случайному совпадению, по судьбе ли, но в минуту телефонного разговора Ашур как раз стоял напротив высокого трюмо, находившегося в каком-то узком тесном помещении, и машинально оглядывал себя в зеркале. Это был туго-курчавый мужчина с худощавым лицом, темными сросшимися бровями, с глазами голодного хищника.

Щеки его, подбородок и место над верхней чуть вывернутой губой были покрыты ровно подстриженной щетиной – искусно выведенная под трехдневную небритость модная бородка. Кажется, это был тот человек, которого видел я в своих космических снах, про которого я ничего не знал, кроме одного – у него с младенчества была порочная привычка сосать большой палец правой руки,- ею он сейчас прижимал к уху черную телефонную трубку. От многолетнего детского порока, державшегося почти до юношеской поры, большой палец правой руки должен был быть у него заметно тоньше, чем на левой руке. Но проверить этого я не мог, потому что левую руку он сейчас держал в кармане модных, широкими бананами, темных брюк.

– Ладно, я тебя предупредил,- говорил он, разглядывая себя в зеркале; и вдруг выбросил из кармана кулак с выставленным указательным пальцем, состроил уморительную зверскую рожу и, прищурив глаз, произвел предполагаемый беззвучный выстрел.

– Все равно я завтра не поеду с тобой,- между тем говорила ему женщина.

– А это мы еще увидим,- отвечал он.

Кто это? Демиурги, наши сочинители, кто это? Над плоской крышей горного дома сияла ночь в крупных кристаллах небесных звезд. Я смотрел на них снизу вверх, лежа под теплым ватным одеялом. Как я стал этим юношей, где это было?

И разве сторож я брату моему?..

Бросив на него последний взгляд, я снова вернулся назад к банальной жизни быстро пробежавшегося по ней малюсенького писателя Василия Немирного

(Мирного). Он все еще был на переговорном пункте, сидел, неуютно поерзывая, на длинном деревянном диване рядом с каким-то старичком решительного вида, пахнущим резким спиртовым одеколоном, с навостренными седыми усами, и ждал… Чего ждал мой близнец, кроме той женщины, которая еще находилась в телефонной будке и разговаривала? Которая его погубит, как и всякого мужчину всякая женщина на свете… Чего ждал? Много было всякого ужаса в проходящем

ХХ веке – так много, что ничего нам не остается делать, как только враз все это позабыть. Но к концу второго тысячелетия от Р. Х. мы все, пройдя через немыслимые общие ужасы и рассеяв личное счастье по мгновениям, увидели нового Бога, Который Больше и Лучше прежнего. И настало время простить – и со смехом попрощаться с прошлым, и забыть его, и продолжить по новым законам бессмертия. С Новым веком, с Новым тысячелетием и с Новым Богом! Ради этого приветствия и был написан этот роман, а кто писал его, завершая в ночь на

1999-01-13, того я не знаю.