В повести “Деньги” близнец появляется довольно поздно, почти к финалу, и встреча братьев имеет только сентиментально-патетическое значение. Автор хочет показать, насколько бессильны в мире, где правят деньги и только деньги, всякие попытки братской помощи и сама любовь братская. Утверждая подобную банальную истину, бедный мой Василий не отдавал себе отчета в том, что и на самом деле лишает себя этой помощи. А ведь она была рядом, она могла бы отвести роковую руку убийцы.

В тот августовский вечер он на даче был не один, а с женщиной, у него после развода дамы довольно легко появлялись рядом, и я не знаю, уважаемый мой читатель, считать ли это обстоятельство счастливым для него. Наблюдая изнутри за самыми разными людьми – и мужчинами, и женщинами,- я видел лишь тщетные их попытки наполниться счастьем за счет друг друга, но никакого наполнения не замечал ни разу, сколько бы ни было любовниц у мужчины и скольких любовников ни меняла бы женщина.

И вот наступил довольно поздний час, стало уже далеко за полночь, женщина давно спала после вина и занятия любовью в не очень свежей постели хозяина, на его широком продавленном диване. Он же почему-то уснуть не мог – ни о чем особенном не думалось, ничто насущное не тревожило его,- но ему не спалось.

И Василий оставил полную любовницу свою в постели, накинул на себя, голого, старый махровый халат и отправился покурить в “ кабинет”, верандную комнату, которую раньше занимал его отец.

Широкое окно выходило в густую садовую зелень, в нем, как в черном стекле, отражались освещенная единственной висячей лампочкой комната и он сам, сидящий за столом,- со встрепанными волосами, с набрякшими мешочками под глазами, с голой волосатой грудью, выставленной в распахе купального халата.

Не без той мужской печали, с которой взирает каждый человек средних лет на самого себя в зеркало, где-нибудь в глухой час ночи, наедине с самим собой – словно на дне океана,- Василий курил и невесело смотрел на свое отражение в ночном окне. Он не знал того, что, написав повесть, вызвал в трехмерное пространство призрак убийцы. Но, еще ни о чем не догадываясь, он ощущал всей своей кожей, волосами на оголенной груди, всей лобастой головой с залысинами, и спиной, и лохматым затылком надвинувшуюся в ночи угрозу. Она выползала из темноты заоконного мира, который представал как самое глухое дно морское, где он обретался в одиночестве забытого батискафа, тоскливо попыхивая сигаретой с золотым ободком на фильтре.

И в это предопределенное мгновение бедняге Василию пришло в голову, что для убийства лучше было бы использовать в повести другой ход, более сильный – убийцей надо было сделать не наемного киллера, а родного брата-близнеца! В ту же секунду он увидел в зеркале верандного окна некоего худощавого с густыми бровями человека, который возник за его спиной. Глаза его светились, как у ночного зверя, рот был оскален. Он медленно и напряженно вытягивал вперед обе руки, в которых сжимал тускло сверкающий короткоствольный пистолет. В эту секунду Василию ясно представилось, что пришедший забрать его жизнь – это я, его таинственный брат-близнец.

После нашей встречи в “Минске”, продолжавшейся часа два, писатель не раз видел подполковника в Доме писателей. Но тот ничем не давал знать, что они знакомы, и, так сказать, чрезвычайно знакомы, наоборот, весь вид гэбэшника в штатском говорил о полном неведении относительно Вас. Немирного. На которого по-прежнему распространялись, видимо, некоторые его профессиональные интересы, поэтому он и поглядывал на известного постсовмодерниста как-то по-особенному, не так, как другие. Но не более того! И Василий снова переполнился в душе своей необыкновенными, чудовищными, безобразными подозрениями и страхами относительно своего мистического брата-близнеца.

Ведь звонок по телефону, когда он предложил встретиться, был все-таки от подполковника госбезопасности! И номер банковского счета он ведь передал ему…

О, я очень хорошо понимал состояние брата в то время, после нашей встречи,- понимал, сочувствовал, но ничем не мог помочь ему. Ведь эта встреча, господа, яснее ясного представила Василию, что все, называемое нашей реальной жизнью, есть не что иное, как образы сна. И этот сон видим не мы, а кто-то другой. Даже такая неоспоримая, казалось бы, реальность, как деньги,- и те оказывались образами недоброго, тяжелого, мучительного сна. Так как же ему, бедняге, можно было с этим существовать дальше? Все в жизни поставив на то, чтобы добыть как можно больше денег, вдруг узнать, что их у тебя очень и очень много, они в американских долларах – и все это также образы сна… А тут еще подполковник госбезопасности в штатском, ненароком встретившись где-нибудь в коридорах Союза писателей, продолжает посматривать на тебя особенным взглядом и ни ухом, ни рылом не ведет, будто и не встречался с тобой и не дал переписать из своей черной записной книжки некие инвалютные банковские реквизиты. И куда же делся виртуальный брат-близнец, якобы сидевший в нем?

Дело в том, что, пожав Василию руку и разойдясь с ним, я в ту же минуту навсегда оставил подполковника и снова переместился… В кого? Не в самого ли братца моего, Василия Викторовича Мирного (Немирного)? О, такое вполне могло быть, господа. Я даже предполагаю, что это бывало довольно часто. Ведь иначе я не могу объяснить ни себе, ни вам, где мне приходилось отбывать то время, пока я отсутствовал в жизни, то есть не осознавал себя ни в предмете, ни в животном, ни в человеке этого мира. А не пребывать в его пределах, где все есть не прекращающаяся ни на миг борьба всех со всеми, я не могу, потому что я послан сюда быть. Но когда я ничего не делаю, не несу тягот этой борьбы – что же я делаю, господа? Наверное, соединяюсь со своим близнецом и отдыхаю, сплю, нахожусь в забытьи в тихом уголке его души, в которой постепенно вызревает какая-то очередная мечта-химера.

И в слиянии с братом я находился, наверное, все то время, пока Василий задумывал, писал и публиковал свою повесть “Деньги”. В которой, отдать должное, он еще не сделал из меня убийцу – он вообще вывел близнеца как романтическую фигуру, классическую жертву, так сказать, мировой коллизии незаконнорожденных детей и общественных законов. Убийцей Вас. Немирного

(героя повести) стал некий человек арабо-кавказской внешности, наемный киллер с жесткими звериными глазами и с модной тогда бородой под

“трехдневную щетину”.

А спустя некоторое время по выходу повести я вдруг оказался каким-то суетливым, страдающим бессонницей, знающим русский, английский и корейский языки человеком. И я ездил в Америку, ездил в Южную Корею, у меня были документы и доверенность от Василия Викторовича Мирного, гражданина России, и я хлопотал о признании его резидентом одного счета в отделении корейского

Банка развития в Вашингтоне. Видимо, у Василия что-то произошло в душе, и он поверил в реальность существования своих американских денег. А поверив в это, начал страстно мечтать о том, что найдется такой человек, юрист, дока в международных банковских делах, который поможет вытащить эти деньги из банка . И такой умелец, видимо, попал в поле зрения моего брата-мечтателя, поэтому я вскоре и оказался внедренным в этого неизвестного мне человека.

А ведь мой брат после нашей встречи постарался в нее не поверить, убедив себя, что это была коварная попытка гэбистов вынудить его начать процедуру вызволения валюты – с дальнейшими планами их государственного изъятия у него. Итак, в реальность положенных на депозит денег он поверил, а реальности моего существования так и не мог допустить. И не то чтобы чувство братства обрести, но и хотя бы попытаться чуть отвлечься от доминирующего в нем чувства безмерного и неодолимого одиночества – семейного наследия, очевидно,- не захотел мой брат-близнец. Несмотря на все мои признания, высказанные, правда, устами подполковника КГБ, Василий вновь отказался поверить в мое существование и, в сущности, второй раз отрекся от меня. И чувство безмерного одиночества обрушилось на него, как настигшая волна-цунами, и этой волной был захвачен и увлечен, собственно говоря, не только он, но и я сам, мой дорогой читатель.

А может, в глубине его сознания все же было местечко для меня? Помните его вопрос – о бессмертии? Посчитав меня бессмертным, несчастный Василий, может быть, сильно позавидовал мне, и от этой зависти до ненависти был всего один маленький шаг – и он сделал его? И, насильно заставляя меня становиться убийцей, тем самым брат в последнюю секунду своей жизни все же признал меня.

И моим Каиновым грехом братоубийства пожелал уравновесить ту несправедливость судьбы, по которой одному досталось почти что ничего, так, обычная эфемерная земная жизнь со всеми ее жалкими глупостями, а мне, его близнецу, рожденному в стеклянной колбе,- всемогущество и бессмертие. О, если бы он знал, что все обстоит как раз наоборот – что только через эфемерность жизни человека обретается его бессмертие и, не прожив, не утратив ее, невозможно обрести вечного существования! И поскольку у меня самого, рожденного в стеклянной колбе, вдохновленного лишь пустотой дао, но не построенного на земном материале, не было никакой тревоги бытия, то не могло возникнуть во мне и жажды бессмертия. А не познавшему этой жажды – воды вечности не испить.

Итак, господа, в момент апофеоза моей крючкотворской деятельности, во дни близкого уже завершения процесса вытаскивания денег с депозитного счета и обналички долларами через одну южнокорейскую фирму в Москве Василий едет с какою-то женщиной на дачу, а на другой день его находят насильственно умерщвленным, павшим грудью на письменный стол, с зияющей пулевой раной в затылке. Ни женщины, ни следов ограбления, ни каких-либо сведений о мотивах убийства.

Произошло это, повторяю, за три дня до того, как я должен был получить наличными первую часть денег, семнадцать тысяч долларов, чтобы отнести их

Василию. Таким образом я готовился увидеться с братом во второй раз, прийти к нему с деньгами в зубах, как говорится, но вышло по-другому. Мы встретились с ним на его гражданской панихиде, в Доме писателей, он возлежал в гробу, а я с траурной повязкой на рукаве стоял рядом и с должным, надеюсь, выражением скорби и уныния на лице взирал на него. Его же отчаянное лицо хранило в себе выражение тайной мольбы, проступавшее сквозь косность смерти, и на правой стороне головы, у виска, зияла небольшая запекшаяся, тщательно замазанная гримом дырочка. Таков был смертный портрет моего бедного брата-близнеца.

Моя же собственная последняя внешность, с которой пребывал я в то время, так и осталась для меня весьма неопределенной. Было столько беготни и хлопот во время поездок в Америку, в Корею, оттуда назад в Москву, такое множество международных инстанций, государственных, юридических, банковских, медицинских, которые надо пройти, что я проделывал все это как будто в беспамятстве, и некогда было даже как следует приглядеться к себе. Брился ли я, принимал ли ванну, что ел-пил в продолжение этого суматошного времени – навсегда останется неизвестным. Так уж случилось, дорогой мой читатель, что какую-то из предписанных мне человеческих жизней я прожил, не заметив самого себя. Не случалось ли такое и с тобой – ведомства, канцелярии, денежные хлопоты не поглощали ли твое жизненное время настолько, что ты даже не успевал запомнить, какая у тебя была физиономия?

И когда после похорон Василия я отправился путешествовать в Европу, по-прежнему никак не мог опамятоваться и пребывал в неизвестности, в какого человека воплотился, кем был этот финансовый умелец. И, как уже поведал в первой главе, я совершенно неожиданно выпал из самолета, большого комфортабельного “Боинга”, в котором летел экономклассом в Испанию, и оказался торчащим по колена в снегу на одной из белых, как сахарная голова, вершин горного кряжа Швейцарских Альп.

Событие это означало для меня очень многое, объясняло мое натуральное положение в пространственном мире по выходе из виртуального. И явным образом подтверждало, что, хотя Василий умер и похоронен, моя жизнь и мои действия в ней продолжаются и носят, похоже, прежний характер исполнения тайной воли того, кто ушел в мир иной, сублимируют некогда распаленные, но не свершившиеся фантазии мечтателя.

Рассыпчатый зернистый снег был глубок, в него до колен проваливались не снабженные лыжами ноги. На них были обычные летние модельные туфли, которые соскакивали в снежных ямках, когда я порывался куда-то идти, выбираясь из сугроба. Это были бессмысленные, конвульсивные движения, которые я производил потому, что вдруг оказалось совершенно невозможным безо всякой причины быть одному, без людей, на вершине снежной горы. Поверь мне, мой читатель, что это и на самом деле невозможно. Наступает агония души, как если бы душа умирала, когда повисает где-нибудь в пространстве одна, совсем без людей. И это подобно тому, когда перестает биться сердце в теле, и все в нем прекращает жить, и воздух больше не поступает в грудь, она перестает дышать – испускает дух. Но ведь только после этого душа способна воскреснуть

– и совокупность всех возвращающихся чувств, внутренних и внешних, еще отчетливее определяется: к свету!

Из его самого яркого средоточия – со стороны слепящего солнечного круга – появился в небе красный предмет, по форме напоминавший бобовый стручок, и стал быстро приближаться ко мне, в своем плавном полете то взмывая над окружающими вершинами, то быстро спускаясь по воздушной горке. И вскоре летящий аппарат, оказавшийся парапланом, приземлился шагах в ста от меня. А тот, кто управлял им, пилот в комбинезоне и кожаном шлеме, пал ногами в глубокий сугроб, не удержался и запрокинулся, но полуарочный купол парашюта перелетел через него, резко накренился и, задев краем землю, благополучно погас, расстилаясь по белому снегу алым лепестком шелка. Поднявшись на ноги и отцепившись от подвески аппарата, пилот в комбинезоне направился в мою сторону.

– А ты, я вижу, мечтатель… Еле нашел тебя,- были его первые слова, когда он приблизился и остановился рядом.- Вершина эта безымянная, на ней до сих пор не побывал, наверное, ни один человек. Славно, правда?

– Так это ты, значит,- отвечал я,- передо мною собственной персоной, брат.

– Да, воспользовался такой же возможностью свободы, какую имел ты, брат, всю свою жизнь.

– Но я никогда ни о чем не мечтал. Мечтал и фантазировал ты, а я был только исполнителем твоих фантазий. Я не жил для себя.

– Тебе грустно, что все так получилось? Ты хотел бы поменяться местами?

– Повторяю: я не жил, как живут обычно. Поэтому я не знаю, что значит грустить.

– Теперь будешь знать.

– Почему так?..

– Сегодня девятый день. Мне можно навестить прежнюю жизнь, и я решил немного побыть с тобой. Скоро ты снова останешься один в этой жизни – и тогда узнаешь грусть. Это чувство одинокое, брат. Остаться наедине со своей совестью – это и есть то самое, что называется грустью. Свирепая штука, скажу тебе.

– А если совесть чиста?

– Такого ни у кого не бывает.

Мы еще немного поговорили, с любопытством приглядываясь друг к другу. Не знаю, каким предстал перед ним я, остающийся “в этой жизни” один, без своего близнеца, он же, предстоящий передо мной в последний раз, прежде чем уйти навсегда,- куда? мы не знаем этого и никогда не будем знать,- выглядел на девятый день после своей смерти совершенно неузнаваемым. При встрече в гостинице “Минск” это был сероглазый, с прищуром, настороженный человек, скорее блондин, нежели шатен. Теперь же передо мной находился мужчина средних лет с темными и добрыми глазами, улыбчивый и спокойный. Очевидно, он и на самом деле воспользовался той свободой, которой владел я на протяжении всего существования – не иметь своего обличия и собственного времени жизни, поэтому иметь любое чужое обличие и существовать с ним в любом отрезке времени, если, конечно, само время существует, господа, и располагается в пространстве в виде нескончаемой извилистой линии.

– Итак, девять дней назад ты пришел и застрелил меня, брат.

– Нет. Нет! Сегодня ты должен узнать правду. Нет!

– Тогда кто?

– Этого я не знаю.

Затем тот из нас, который прилетел на параплане и был в красивом летном комбинезоне, в кожаном шлеме, чем-то очень похожий на романтического Антуана де Сент-Экзюпери, остался один на вершине безымянной горы, посреди самого неприступного района Швейцарских Альп. А второй из нас, тот, кто выпал из пролетавшего на высоте 10000 метров самолета на эту вершину, куда-то исчез, господа, растворился в сиянии горнего света, опасного, ослепляющего незащищенные человеческие глаза. И, опасаясь за свои глаза, я натянул на них защитные очки, потом стал собирать в чехол парашют. Я перенес его на новое место, на каменный стол высочайшей, в несколько километров, отвесной скалы, и там вновь развернул и приготовил для полета.

Дождавшись нужного мне потока воздуха, я дал наполниться куполу текучим ветром и, когда ребристый длинный полуарочный парашют взмыл в воздух, туго натягивая стропы, разбежался и прыгнул с утеса в бездонную пустоту. Но меня не сбросило мелким камешком вниз – я взмыл вверх, влекомый мощной, веселой энергией ветра, и полетел на своем аппарате над альпийскими горными долинами, меж величавых седых вершин – на одной с ними высоте, в единой мелодии величественного света, словно равное им поднебесное существо.