В Испанию он все же попал, вдруг обнаружил себя лежащим на песке маленького пляжа, окруженного стеной охристых известковых скал, с одной стороны, и глыбами упавших в море камней – с другой. Вода и волны морские не были видны отсюда, лишь уханье и шлепанье водяное выдавали их близкое присутствие да иногда в щелку между камнями, в одном месте, с тихим шипением пролезал рукав желтоватой пены – как будто не деталь бушующего вблизи моря, а какое-то самостоятельное вкрадчивое животное вроде змеи.

И вспомнил – утром ему захотелось быть маленьким японцем в панамке, в серых клетчатых шортах, с рюкзачком на спине, который выходил из отеля в компании других японцев, тоже с рюкзачками и без, и при этом вид имел самый уверенный и спокойный. Словно ему было передано тайное знание о полной фикции умирания человеков – если даже и сожгут за одно мгновение, сотнями тысяч, одним ядерным ударом, то и это означает полную фиктивность произошедшего: через тысячу лет подымется утром солнце над морем, а ты лежишь, оказывается, на шелковистом песке, в укромном месте среди желтоватых известняковых глыб…

Но японцем он не стал, а потому и пришагал на это место мускулистыми, поросшими рыжеватым волосом, длинными ногами некоего полуевропейца, ярославца, русского человека. Итак, я на этот раз оказался немолодым русским туристом из Ярославля, который когда-то давно случайно встретился там

Василию. Однако ничего случайного, как известно, на свете не бывает.

Много лет назад, когда брату, наверное, особенно не везло в жизни, он бросил на все лето в Москве жену с детьми, не оставив даже им денег, а сам отправился с любовницей в город Ярославль. Там и познакомился с этим человеком, которого впоследствии, после своей смерти, обнаружил стоящим перед зеркальной стенкой в холле гостиницы и не без скромного самодовольства рассматривающим свое отражение. И это происходило в одном из курортных городков Каталонии, на побережье Коста Брава – в отеле средней руки, на нулевом этаже в холле, в проходном тамбуре между двумя прозрачными раздвижными дверями. Стенки в этом проходе представляли собой сплошные громадные зеркала, куда и направили мы скромный самодовольный взгляд. Голова наша была прикрыта желтым кепи с длиннейшим козырьком, сбоку похожим на клюв аиста, сравнение это пришло в голову ярославца, когда он, скосив глаза, посмотрел на себя в сложном ракурсе – отраженным в таком же зеркале за спиной. В ту секунду я и осознал себя воплощенным в этого человека.

У любовницы Василия была в Ярославле родная тетя, одинокая женщина, к ней-то мы и поехали тогда в гости, но по нашем приезде оказалось, что тетя заболела и попала в больницу. Мы пошли навестить ее, это был старый советский госпиталь коллективного пользования, казарменного устроения – длинные амбарные залы на этажах, уставленные рядами бесчисленных коек, меж которых были оставлены проходы для передвижения больных, их посетителей и больничного персонала. И этими узкими проходами, словно запутанными переулками, мы добрались до тетушки, седой женщины с заячьей губой, высоко возлежавшей на подушках в белой казенной постели.

Я в палате побывал всего раз, больше не захотел и в последующие посещения предпочитал оставаться на улице, во дворе перед центральным корпусом больницы. И вот там, разгуливая по больничной дорожке, я впервые встретился с этим человеком. Он подошел ко мне, худой, высокий, молодой еще, но с ранними залысинами над висками,- попросил закурить. Это был один из ходячих больных, в коричневой больничной пижаме.

Разговорились – и оказалось, что мы ягоды одного поля, оба тяготеем к искусству, только он к живописи, а я к литературе. И у обоих тогда была полоса невезения, искусство не шло, не кормило, а у художника обнаружилась к тому же язва двенадцатиперстной кишки. Знакомство наше продолжалось недолго, не более часу, затем мы разошлись, не предполагая в дальнейшем когда-нибудь встретиться.

Был он тогда как-то постоянно, тягуче элегически-печален, с застывшей на устах и в блестящих глазах невнятной улыбкой – улыбчиво меланхоличен с ярославским, должно быть, оттенком меланхолии… Остался таким и по сей день… Повезло ему с заказами на реставрацию икон, на восстановление алтарей в церквах Ярославщины, заработал немало и впервые поехал путешествовать за границу. И первой страной выбрал Испанию – его почему-то всегда тянуло туда.

Как я мог обо всем этом узнать? Ответа нет и, вероятно, не может быть, господа. Никогда никто из нас не узнает, почему он жил и отчего происходило то, что произошло с ним. Мы только можем, словно со стороны, наблюдать за жизненными действиями своих земных близнецов. Ярославец целыми днями ходил с альбомом по улочкам городка, по светлому песчаному пляжу, наконец-то чувствуя себя совершенно одиноким, никому из близрасположенных в пространстве людей неизвестным, как ему этого давно хотелось. Пожалуй, всю жизнь хотелось. Он представлял, что если вдруг оказаться среди совершенно незнакомых тебе и не интересующихся тобою людей, то наконец-то убедительным образом определится, какое ты есть на самом деле существо,- завершится твоя наука самопознания. Но, достигнув желаемого и очутившись в другой стране, где люди не говорят на русском языке и не понимают его, а он их тоже не понимает,- действительно став совершенно одиноким, человек никакого самораскрытия не достиг, а, наоборот, почувствовал себя глубоко неудовлетворенным, тоскующим по чему-то неизвестному и потерянным.

Что-то давно пережитое, но уже почти незнакомое, забрезжило в душе – из далекого прошлого, с того самого дня, когда мы встречались на больничной дорожке, познакомились и оставались знакомыми в продолжение часа. Он тогда сильно захотел курить, а сигарет не было, ему по болезни запрещено было курить, и он сдал початую пачку дешевых сигарет “Прима” медицинской сестре, а на следующий день отправился по двору, выискивая на земле брошенные окурки. И тут увидел Василия, подошел к нему и попросил у него сигарету.

Когда он брал ее из чужих рук, доставая из протянутой ему вскрытой пачки, то увидел свои бледные вздрагивающие пальцы и через их жалкий вид вдруг постиг свой собственный вселенский образ. И я об этом догадался, лишь мельком взглянув на его унылое, испитое лицо. Однако в следующее мгновение на этом лице, в васильковых глазах язвенника вспыхнуло чувство величайшей озаренности. В ее свете он увидел, что, будучи таким же неловким, бледным и трясущимся, как его собственные пальцы, вытягивающие сигарету из чужой надорванной пачки “Явы”, неуверенным в себе существом, он все равно когда-нибудь умрет, но не упадет при этом в черную бездну, а взлетит узким пучком света и устремится вдаль.

И вот теперь, медленным шагом прогуливаясь вдоль пляжа по широкой пальмовой аллее и присматриваясь к пестрой россыпи зонтов, палаточек, пледов и ярких костюмов на купальщиках, художник, когда-то встретившийся мне в Ярославле, выбирал себе место, где бы ему остановиться, устроиться и приступить к рисованию. Я благодушествовал изнутри, из души его, наблюдая за ним, человеком, который после некоторой растерянности вдруг наконец-то постепенно стал обретать равновесие в своей земной юдоли, покой и широту чувств, далеких от счастья или несчастья, справедливости или несправедливости. О, надо было многому совпасть, чтобы именно на каталонском побережье Коста

Брава я снова встретился с этим ярославским художником – пусть и многие годы спустя и уже после безвременной смерти Василия, моего экзистенциального брата-близнеца. Ведь я снова встретился с тем, которым когда-то побывал в течение нескольких минут этой странной штуки, что называют временем, подышал прогорклым, подтравленным табачной горечью воздухом неудач и ранних болезней ярославского художника… А теперь он жив и здоров и дыхание его свежо и ароматно, чуть отдает букетом местной мальвазии.

Мне понравилась уединенная каменная скамейка, с которой можно было обозревать лодочное становье, тесно набитое разноцветными яхтами, катерами, вельботами, вытащенными на белый песок пляжа,- художник присел на нее, положил на колени раскрытый альбом. Рисовать все это обыкновенным чернильным пером было для него равносильно тому, чтобы творцу миров, демиургу, начертать в космическом пространстве пути планет какой-нибудь небесной системы и внедрить круглое солнце в середине, затем по начертаниям траекторий запустить крутящиеся шарики разновеликих планет… Я видел движения тех же бледных пальцев, много лет назад вытягивавших сигарету из протянутой ему пачки, а теперь державших особенным манером, легко и непринужденно, изящным трехперстием, блестящую авторучку белого металла…

Рисунок, выходивший из-под мечущегося над бумагой пера, был столь похож на внутреннего близнеца этого просторного стойбища катеров и яхт, столь жив в переданном характере оригинала, что я был восхищен и глубоко благодарен художнику за его вдохновение. Оно возвышало и меня, зрителя, поднимало до уровня творца-демиурга.

Мне было уютно, спокойно в чувствах этого смиренного художника; видимо, он уже давно излечился от своей язвы, испытал жизненную удачу и обрел замечательное созерцательное спокойствие. Некое равновесие между жизнью и смертью. И, рассматривая готовый рисунок – всего десятка три-четыре неровных чернильных штрихов и пятен, из которых складывалась полная картина песчаного берега с лодками, я постепенно выходил из внутреннего пространства его созерцающих глаз, выбирался на его трепещущие ресницы – неожиданно густые и длинные, изящно загнутые, как у девушки,- и с этих трепетно-чувствительных ресниц слетел в совершенно иное пространственное размещение жизни.

Я устремился в холодно-синюю прозрачность морского простора скачущим полетом бабочки – быстро, почти мгновенно оказался в другом времени, на противоположном краю Земли. Огромная черная бабочка порхала в стеклянно застывшем воздухе над плывущим в Японию морским лайнером. Черная бабочка-махаон с синеватым отблеском крыл.

Тогда отца направили – по ротации кадров МИДа – русским консулом в город

Осака. Воздушного сообщения из Москвы в Японию еще не было, и семья дипломата добиралась туда морским путем из Владивостока. Черная бабочка невиданных размеров опустилась на такелаж судна у самых берегов бухты

Золотой Рог и выплыла на корабле в открытое море. Настал яркий, звонкий день под стеклянными небесами, с густой неистовой синевой всего обозреваемого морского простора – одинакового по силе цвета и вблизи, под самым судном, и вдали, у ровного, как линейка, отчетливого горизонта. Черная бабочка-махаон поверила тому, что она уже существует, может летать и пребывать в том образе, в котором замышлена, и весело вспорхнула в воздух, отцепившись от толстого лебедочного каната.

Она вначале полетела к носу судна, но ощутила упругое сопротивление встречного ветра, который рождался при быстром ходе огромного корабля, и, на миг приостановившись в воздухе, слепив за спиною крылышки, крутнулась в воздухе, как слетевший с дерева палый лист, перевернулась и поменяла направление полета. Ее тут же подхватило вихревым потоком и потащило назад, она едва успела опомниться, как длинное судно проскочило под нею, и бабочка оказалась уже одна над плотной водяной пустыней. В которой на этом месте, в русле прямого и бесконечно длинного следа от прочь уплывающего корабля, еще вскипали, всплывали вверх, с тихим шорохом лопались неисчислимые пузырьки воздуха. Из-за них и представлялся след промелькнувшего, будто громадное видение, океанского судна белым как молоко.

Неизвестно, сколько людей еще, помимо маленького Василия, заметило краткий полет черного, с синими всплесками в крылах, большого махаона над верхней палубой комфортабельного лайнера. Но Василий настолько был зачарован внезапным и мгновенным пролетом бабочки, что, пробежав вслед за нею до самой кормы судна и более не увидев ее, даже усомнился в том, а была ли на самом деле бабочка. И спросил у первого же подвернувшегося взрослого человека, лысого толстяка в пестром свитере, под которым бугрилось здоровенное брюхо,- видел ли он только что большую, очень большую черную бабочку. Толстяк ничего не ответил Василию, пошел дальше своей дорогой, а мальчик примолк и, глядя на белеющий след корабля, ровно уходящий к горизонту, на мгновение словно воссоединился с той изначальной пустотой, откуда произошли и он сам, и черная бабочка, и толстяк в свитере, и этот одноцветный огромный океанический пустырь вокруг… Слияние человеческой души с дао-пустотой длится мгновенно, однако успевает она и за такое краткое время наполнить эту пустоту предельным содержанием.

От той прощелкнувшей на часах мира секунды затерянного времени идет дальнейший отсчет судьбы черного махаона, который отстал, сброшенный потоком встречного воздуха с океанского корабля, и долго еще летел в сторону оставленного сутки назад дальневосточного побережья России, удивительным образом точно и безошибочно выбирая направление своего полета. Но вот наступила мускульная усталость крыльев – и бабочка безо всякого страха или сомнения опустилась отдохнуть на гладкую морскую волну. Вначале ее крылышки были приподняты над мохнатым тельцем, которое легко поплыло по воде, мелко вздрагивая, и от этого вокруг махаона пошли частые концентрические морщинки.

Затем, ни о чем не тревожась, бабочка распластала свои крыла веером по сторонам, и они тотчас прилипли к водяной поверхности. И удивительно емкие по информации пошли сигналы от распластанной на воде бабочки-махаона, сигналы о том, что в пустоту возвращается, проходя через смерть, обольстительное чудо одной жизни, имевшее два черных крыла с лазурными проблесками в глубине своей черноты и веселый, танцующий характер полета.

Когда частая вибрация концентрических морщинок вокруг упавшей в море бабочки прекратилась, вдруг из глубины моря выплыла пучеглазая и большеротая рыба.

Дивясь на незнакомую, пробуемую в первый раз пищу, рыба проглотила черного махаона, а вместе с ним и меня, мой дорогой читатель, ибо я, как ты уже давно догадался, был помещен в черную бабочку волею моего брата-близнеца.

Произошла обычная вещь – жизнь была поглощена другой жизнью, которая тоже, когда настал час, оказалась использованной третьей: большеротую рыбу с ходу перехватила зубами огромная черно-белая касатка и торопливо проглотила добычу.

Касатка была могучим хищником, но и ее время истаяло, растворилось в соленой воде Тихого океана. На большой глубине у кита-убийцы, гнавшегося за очередной добычей, разорвалось и остановилось сердце. И, постепенно распадаясь, растаскиваемое на мелкие части другими обитателями моря, исчезло тело огромной касатки, когда-то проглотившей пучеглазую рыбу, которая съела черного махаона,- сей удивительный и сложный замысел, осуществленный вначале на земле, продолжился затем, как видите, под водой в океане.

И хотя по истечении вселенского времени уже не было там ни кита-касатки, ни той морской рыбы, которая проглотила бабочку, ни бабочки и ни меня самого, и все в пучине морской было обновленным в составе своих обитателей,- протянулась некая путеводная нить между тем мгновением, когда маленький брат-близнец мой увидел неимоверно большую черную бабочку над кораблем в открытом море, и той минутой, когда некий ярославский художник оказался в укромном местечке испанского побережья, на шелковистом песке, меж желтых глыб известняка. И услышал вблизи себя тихий шорох и шипение. Море же ухало и тяжко роняло оземь свои волны совсем близко, но невидимо за скальными обломками, окружавшими пятачок уютного пространства… И вот, просочившись тайными расселинами, вытекла туда обогащенная временем морская вода. Она выдавилась из каменной скважины в виде длинного рукава, покрытого шипучей пеной, и подползла, извиваясь, к человеку, лежавшему на песке. Словно желтовато-серая медлительная змея, истлевающая прямо на глазах. И эта распадающаяся в тихом шорохе змея являла собой связующую нить между детством

Василия, который умер, и мною – свидетельством того, что все равно сохраняется власть его снов и фантазий над моими дальнейшими воплощениями в жизни. Однако в этом наметились и некоторые видоизменения.