Дождь хлестал не сверху, а сбоку, и приходилось все время поворачиваться грудью навстречу холодным струям и опускать голову, дабы переменчивый ветер не забивал их под перья и пух. Так делали все десять тысяч императорских пингвинов колонии безропотно, не глядя друг на друга. Уже пришла весна в Антарктиду, льды айсбергов начали таять, размываться циклонными дождями, море приблизилось к колонии пингвинов километров на пятьдесят, и уже скоро надо было ожидать возвращения пингвиних с зимней путины, где они обязаны были усердно нажираться, чтобы вернуться к мужьям как можно более толстыми, с неохватной талией и раскормленной задницей. Ведь им предстояло заменить мужей, у которых под брюшной складкой сидели маленькие милые пингвинята с глазами-бусинками. Этих пингвинят надо было кормить, чего не могли сделать отцы-пингвины, ибо мы сами просидели на яйцах несколько месяцев зимы совершенно без кормежки! На первых порах мы, отцы-пингвины, еще что-то срыгивали из своих пустых желудков, какие-то жалкие миазмы от той пищи, которую принесли с собой в набитом брюхе к яйценосному сезону, во дни передачи яйца. Но к весне наши пингвинские брюха опустели, голодные пингвинята невыносимо пищали.

Что было потом, тяжело даже вспоминать. Пустое брюхо, оказывается, убивает всю родительскую любовь. Те из нас, к которым не успели вернуться их супруги, соскакивали со своих пушистых, теплых чад и бежали в сторону близко подступившего океана. От него веяло духом весенней сырости, свободы и живым, холодным рыбным ароматом. Брошенные чада в растерянности бегали под секущим дождем, по загаженному льду пингвиньего стойбища, взад и вперед, пока их, пищащих слезно, не усыновляла какая-нибудь чужая мамаша, вернувшаяся назад вовремя, но не заставшая своего супруга в живых. А к тем пингвинятам, которым не повезло, уже подбирались общипанные линькою лохматые песцы с наглыми глазами.

Меня тоже подмывало соскочить со своего пингвиненка Анитнегра и броситься со всех ног прочь, прочь отсюда, заскользить на брюхе по гладкому подтаявшему льду по уклону — в сторону вольного океана. Тем более Анитнегр не был мне генетически родным яйцом, не я оплодотворил его в двухсекундном сексе с Мойе-Пойе, за что надо было расплачиваться месяцами отцовского подвига по высиживанию самкой снесенного яйца — при ураганном ветре с пургою, в мороз –60 градусов. В полярную ночь, в пургу, когда едва можно было различить соседа-отца, к которому ты прижимался, и не видно другого соседа-пингвина, который прижимался к тебе, — не различить было во мгле ночной Антарктиды всей грандиозной десятитысячной толпы претерпевающих страсти антарктического отцовства императорских пингвинов. Пушистые, толстые отцы, все как один похожие на цирковых шутов в комбинезонах, все как один переминались с ноги на ногу, потихонечку передвигаясь по льду, чтобы лапы не примерзли к нему, и все как один осторожно ворочали при этом тем единственным яйцом, которое подарила пингвину его супруга за двухсекундный целомудренный семейный секс.

Пока планета Земля сто восемьдесят раз оборачивалась вокруг своей оси, двигаясь в орбите звезды-Солнца, десятитысячеголовое существо колонии императорских пингвинов тоже беспрерывно двигалось в определенном порядке, переваливаясь с ноги на ногу в каждой своей пингвиньей единице. Я был одной из этих единиц — одной десятитысячной частью великого отчаяния и яростного бунта в душе, замерзающей при –60 градусах. Топчась, переминаясь с ноги на ногу, потихонечку толкая соседа справа, соседа слева, подталкиваемый невидимым соседом сзади, иногда невольно опуская голову на плечо соседа спереди, каждый из отцов-пингвинов императорского рода думал об одном и том же.

За что муки сия, пингвин? Это грандиозное трагическое движение отцов-пингвинов во мгле антарктической ночи, с единственным яйцом на лапах — для чего? У каждого движение кругами заворачивалось трагической спиралью галактической пружины. Что за такая сила пружины запустила всех нас, небесные тела в космосе — и колонию императорских пингвинов на антарктическом ледяном плато также? И все мы беспрерывно совершали свое движение по кругам, по предначертанным для каждого из нас орбитам — для чьей радости? Не для собственной же! Какая тут радость, если небесные тела совершали свой безумный танец в космосе при минус 260 градусах, а пингвины — при минус 60, и все они, звезды небесные и птицы антарктические, должны были кучковаться, держаться друг возле друга в небесных системах и птичьих колониях, — если даже и глаза бы не глядели друг на друга! И никуда из этой толпы пингвиньей не выпали, так и пыхтели — в тесной толчее, натирая проплешины на боках о бока соседей. Так для чьей это надобности, если мне все это было по барабану, да и для каждого императорского пингвина так же? Неужели тупая и безысходная тревога за то самое яйцо, по имени Анитнегр, что лежало у меня под брюхом на тесно приставленных друг к другу лапах, и жуткое беспокойство о том, как бы не выронить это яйцо на лед, — это мои тревога и беспокойство? Нет, эти чувства были не мои, мои же подлинные, самые интимные и страстные желания были связаны как раз с тем, что было наоборот: запустить этого Анитнегра — который, кстати, стал странно пошевеливаться у меня под брюхом, пинком отшвырнуть подальше это зашевелившееся яйцо, а самому бегом, бегом, широко раскинув свои бесперые крылышки, побежать в сторону могуче и сладостно пахнущего рыбой и крилем океана! Так кто же так жестоко нами управлял, кому были столь безразличны наши сладостные порывы к свободе и счастью? В досаде я изо всех сил хлопнул своим крылом по спине идущего справа, чуть спереди, сутулого пингвина, и тот удивленно повернул клюв в мою сторону и близко уставился на меня круглым глазом.

— Ты, семижопый восьмимуд. Чего дерешься? — внятно произнес пингвин на русском, шевеля клювом, как раскрытыми ножницами.

И тут сжатое воедино, притиснутое друг к дружке телами, многотысячное пингвинье тело всколыхнулось, словно горная местность от землетрясения, — толстяки буйно закатились всеобщим хохотом, покачивая черными остроклювыми головами из стороны в сторону. Ударная волна смеха откатывалась все дальше и дальше от эпицентра — от меня и моего соседа справа, которого отныне я стал называть Семижопом. И вскоре вся многокилометровая колония, за целую зиму не издавшая ни одного звука в своем спиралевидном угрюмом исходе, грохнула перекатывавшимся от края и до края великой толпы отцов-пингвинов гомерическим хохотом.

— Как?! — вскричал я. — Вы понимаете по-русски? Откуда? Кто научил?

— Адмирал Лазарев научил, — ответил Семижоп, когда смех вокруг, в непосредственной близости от нас, стал стихать, а его взрывы и перекаты уносились, как эхо, все дальше к окраинам колонии, — и боцман с его корабля, Блинов Володька. А как же? Они с нами только по-русски и говорили. Это были первые люди, которых увидела наша братва, как говорил Блинов. Особенно любил он поболтать с нами, Володька-то Блинов…

— Ну и что скажешь в таком случае?

— В каком это «таком» случае?

— Был смысл в том, чтобы запендюриться на две секунды, а потом всю зиму таскать яйцо на лапах, осторожно елозя ими по снегу, чтобы не стоять на месте и не замерзнуть на шестидесятиградусном морозе? Кто это придумал? И надо ли это нам, пингвинам?

— Кто придумал? А тот самый и придумал, который Атлантиду и превратил в Антарктику. Он поменял на земле полюса — со скуки растопил все полярные льды и устроил всемирный потоп.

— Откуда ты и про это узнал?

— От верблюда.

— Где ты видел верблюда?

— У нас в Атлантиде их было много.

— Так ты что, был в прошлом атлантом, Семижоп?

— Все мы, пингвины, были когда-то атлантами. Через все прошли — и в огне горели, и в воде тонули. А теперь перекатываем на лапах единственное яйцо, всю зиму ничего не жрем и, представь себе, испытываем при этом великую, подлинную райскую радость.

— Я одну какую-то секунду почувствовал, что ты не врешь. Но одна секунда прошла, и я подумал, что ты все же врешь. Какая могла быть райская радость в том, чтобы из космического прозорливца-атланта превратиться в жирную, смешную, нелепую машину по производству себе подобного? Нет, Семижоп, ошибся я, когда откликнулся на отчаянную мистическую эсэмэску, в которой императорская пингвиница Мойе-Пойе, трех лет от роду, презентабельной внешности, умоляла какого-нибудь свободного самца заменить ее погибшего супруга, Мыстолома Куземитрилеона Первого, императорского пингвина, и перенять от нее яйцо, которое она снесет в очень скором времени. Да, была моя ошибка, и я не поверил тебе, Семижоп, что духовный прозорливец-атлант был способен превратиться в биологическую машину, и всю лютую, мрачную антарктическую зиму катал и перекатывал на своих лапах яйцо с созревающим в нем пингвиненком. Ты врал, пингвин, и все вы врали, императорские, изображая из себя счастливцев, — и во мраке пуржливой ночи ковыляли процессией узников ледяного концлагеря по гладкому плацу-айсбергу. Вы месяцев пять только и ходили, жались друг к другу, переваливаясь с боку на бок, по спиралевидной дорожке, и никто из вас за эти пять месяцев ни слова не сказал, ни разу не посмотрел даже на того, кто прижимался боком к вам и с трагическим пердулентным терпением, прижав клюв к своей жирной груди, устремлялся к центру циклонной спирали, по которой вела его дикая жажда жизни. И вот когда ты достигал этого центра, словно ока тайфуна, — сверхгорячего ядра пингвинической галактики, — вдруг оказывалось, что ты каким-то таинственным образом уже выскочил из этого центра циклона и оказался на самой его окраине. Какой-то был фокус в этом веселом, жарком, упорном, беспощадном устремлении к самой середке общественного тепла, обеспеченного давлением несметных тел, вращающихся вокруг некоего эпицентра — и внезапном выбросе из этой срединной жаркой зоны на холодную периферию — с лютым морозом и пуржливым антарктическим ветром скоростью 100 метров в секунду. Но упорные потомки атлантов, не огорчаясь и не обижаясь на того, кто перевернул Землю и преобразил их в жирных пингвинов, похожих на цирковых клоунов, — великие прозорливцы, знающие самую сладкую суть жизни, вкусившие ее потаенный бальзамический райский нектар, вновь вытолкнутые на маргинальную зону жизненного тепла, — императорские пингвины опять начинали втискиваться в туго спрессованную толпу однояйцовых единоверцев. И вера в единственное свое яйцо, хранимое на семенящих лапах, грела сердца антарктических потомков великих атлантов.

Зимняя леденистая мгла постепенно рассеялась, выглянул вначале на мгновение красивый огненный зрак божественного Солнца, потом мигом исчез. Но скоро оно стало появляться чаще, исподволь пришла в Антарктиду весна ясного света, один торжественный вид которого и прохладно-нектарический вкус подтверждали мою догадку о том, что Антарктида и есть тот самый Эдем, рай на земле, о котором столь яростно распинались пророки и шаманы всех длинно-бесконечно-многообразных шагающих по земле, подобно пингвинам, религиозных конфессий. Шаманам и пророкам и в голову не приходило, что рай находится на том географическом пятачке, координаты которого обозначены меридианами наивысших вожделений и параллелями максимальных ублаготворений — стало быть, райскими наслаждениями.

— Как ты умудрился догадаться об этом? — спросил у меня благородный Семижопый Восьмимуд, потомок атлантов.

— К этой догадке я шел миллионы километролет. И здесь, на этой льдине, увидел, наконец, подлинный рай.

— Мы на Атлантиде были существами, несчастными в том отношении, что все знали наперед и были все до одного пророками. К тому же абсолютное всемогущество, такое, как у Вершителя мира, то бишь Пятая Энергия, была доступна каждому. Ты нашел способ вызывать ее — вот, носишь серьгу в ухе, генератор собственного изобретения, а мы, атланты, не носили никаких серег и пошли путем другим, не гравитационным, — пришли к овладению Пятой Энергии чисто духовным путем, не материальным, но метафизическим.

И вот, пророчески предвидя свой бесславный конец, несмотря на свое космическое всемогущество, атланты капитулировали и, обратившись к Тому, Кто ведает механикой и химией небесных тел, попросили Его сдвинуть в стороны земные полюса, чтобы наша добрая, жаркая, щедрая, неимоверно изощренно и роскошно оборудованная Атлантида скрылась бы вся под толстым слоем воды. Наша просьба была удовлетворена, но что-то там не совсем сладилось у Механика-и-Химика, и вместо того, чтобы скрыться под толщей воды, Атлантида скрылась под километровым слоем льда. Но все равно — цивилизация всемогущих и всезнающих атлантов исчезла с лица земли, и это произошло по великому желанию самих могущественных и всезнающих предтеч, человеков-атлантов.

Атлантам, которым Вседержатель и Вершитель Мира разрешил всемогущество, равное своему, — им нечего стало желать, ибо любое их желание могло быть мгновенно исполнено. Одного им не открыл Тот, Который шурует в галактических топках, подбрасывая в черные дыры щедрые порции материи: того невидимого источника, откуда бьет ни для кого не ощутимый поток Энергии Жизнетворения. Нереальный животворный поток выносит в открытый космос дрожащую, мерзлявую жизнь, (здесь глаголы настоящего времени заканчиваются), которая была в абсолютной полной зависимости от температурного коридора ±100 °C. Вне этого режима, имя которому Хлиппер, проявляться жизни запрещалось, и атланты, которым был неведом источник животворения, потеряли всякий интерес к своим жизненным желаниям и к самому качеству жизни.

Величайшие пессимисты на земле, всемогущие атланты захотели стать толстыми антарктическими птицами — с тем, чтобы полностью сосредоточиться на своем единственном и последнем желании — размножаться на голом льду, неправильно решая правильно поставленную задачу:

1 + 1 = 1

Моя супруга Мойе-Пойе стояла передо мной, слабо помахивая растопыренными крыльями без перьев. Она была раза в полтора толще меня и, чувствуя, насколько она красива и шикарна, поводила из стороны в сторону огромным задом, который у нее колыхался, как наполненный жиром гигантский бараний курдюк.

— Где мое прелестное дитя? — спрашивала супруга. — Мальчик или девочка?

— Я еще не смотрел, — не сводя глаз со своей красотки Мойе-Пойе, отвечал я.

— Ну так давай посмотрим! — весело проклокотала она сытым горлом и, стоя напротив меня, стала танцевать. Затем пригнулась ко мне и, желая немного развеселить усталого супруга, решила покормить меня.

Разинув клюв, она срыгнула из глотки что-то нежное, теплое, пахучее и, соединив вперехлест свой клюв с моим, вытолкнула мне на язык это нежное, пахучее и скользкое, — словно в поцелуе свой собственный язычок. Я скушал ее поцелуйчик, это был еще не совсем переваренный небольшой кальмар — и вкус пищи после четырехмесячной голодовки на холодном айсберге показался мне одним из тех райских блаженств, ради испытания которых умные атланты предпочли экстремальное существование пингвинов богоравному существованию жителей великой блаженной Атлантиды.

Всемогущим атлантам, обладавшим Пятой Энергией в маленьких генераторах, вживленных непосредственно в мозг каждого сразу же после рождения, стало ясно через миллион коловращений Земли вокруг Солнца, считая от первого созданного атланта по имени Евдем, — стало ясно, измученным от ненавистного своего всемогущества, что наивысшая радость живого бытия была радость единственная, наикратчайшая, наименьшая, неповторимая, незаслуженная, дармовая, а потому и бескорыстная — радость Эфемериды, живущей всего лишь один километро-день. Атлантам открылась прелесть мгновенного перед вечным, и они захотели утопить свою мегацивилизационную цитадель, город-материк Адиткратну, одеть его в ледяную броню толщиною в три километра, самим стать пингвинами и нести в год по одному яйцу, перед тем занявшись любовью в течение двух секунд — и это за пролет в мировом пространстве за триста шестьдесят пять коловращений Земли вокруг собственной оси, один конец которого выходил точно посередине нового материка Антарктиды, что на месте прежней Адиткратны. Да, атланты сумели уговорить Вершителя Мира и перетянули Южный полюс на себя.

Дело в том, что я один из тех, кто не захотел пингвиньей участи атлантов и заблаговременно сбежал с материка Адиткратна на Гондвану и там, спрятавшись на Канарских островах, начал свое беспримерное антигравитационное путешествие в поисках рая. И в нем я по энерговооруженности прошел расстояние от первого своего орудия всемогущества, рукометательного камня Ондарика, до «Генератора Бронски», вырабатывающего Пятую Энергию, с помощью которой обеспечивала свою мегацивилизацию проточеловеческая Атлантида.

Поначалу было трудно идти по твердым камням земных дорог, вместо того чтобы пролетывать их в метафизическом трансе. К тому же чуть ли не на каждом шагу, этак километров-лет через сорок-восемьдесят, обязательно надо было умирать, делать паузу в земном переходе и сменять одно метафизическое представление о жизни человеческой, равно как и о райском счастье, на другое. Иногда эти «одно» и «другое» были совершенно диаметрально противоположного качества и значения, и я нырял из одного бытия в другие, словно из огня да в студеную воду.

К пингвинам я попал по зову крови, — это был мой протонарод, и мой «Генератор Бронски», который я носил в виде серьги в ухе, мне здесь совершенно не пригодился. Красавица Мойе-Пойе, благодушно и щедро колыхая своими жирами на боках и на заду, встала передо мной, согнула шею и уставилась на мои лапы, которые я обнажил, подтянув складку на брюхе, — из-под складки выглянул пингвиненок Морожено, который получился из яйца Анитнегра. Я сам сверху увидел его впервые — он уже давно шевелился и ворочался у меня на лапах, но я почему-то предпочитал все еще оставлять его там, в виртуальном пространстве своей невеселой метафизики сознания, чем выводить на жесткое, ледяное, весеннее физическое пространство антарктического шельфа Земли Королевы Мод.

Бывший яйцом Анитнегром, пингвиненок Морожено жалобно и требовательно раскрыл клюв, мне было нечем срыгнуть ему в глотку, и я поспешил передать нашего сына на лапы супруги Мойе-Пойе. Она приняла пушистую кругляшку к себе под брюхо, на свои сдвинутые лапы, в процессе чего два раза угрожающе махнула острым клювом в сторону слишком любопытных соседей, которым не терпелось посмотреть, какого красавца или красавицу я высидел за долгие месяцы антарктической зимы. Нагнувшись вперед и круто опустив шею, Мойе-Пойе нежно срыгнула что-то сытное и сунула в раскрытый клювик малышки Морожено.

Мир, в котором мы существовали, — он был никакой. Для мамаши Мойе-Пойе, которая четыре месяца назад торопливо передала мне с лап на лапы крупное яйцо, размером с изделие Фаберже, и бегом побежала в сторону океана — кормиться, — плоское ледяное плато на шельфе Антарктиды, где толклось десять тысяч императорских пингвинов, было домом родным, и откормившаяся крилем, рыбою и кальмарчиками пингвиниха с довольным видом оглядывалась вокруг себя, время от времени делая ложные выпады, словно собираясь клюнуть кого-нибудь из соседей. Итак, Мойе-Пойе была счастлива вернуться домой и найти свою семью живой-здоровой, увидеть соседей, рядом с которыми она зачинала своего сыночка Морожено — он оказался мужского пола.

А я, окончательно осознавший свое атлантическое происхождение в результате контакта с императорскими пингвинами, ушел по скользкому, подтаивавшему льду — заскользил на брюхе, как на салазках, в сторону океана, мощно пахнущего бризом, рыбою и беспредельной свободой.

Если атланты выбрали отказ от нее и добровольно поместили свое земное существование в узкий коридор бытия пингвинов — с одноразовым сексом в году и одним ребенком в результате оного (1+1=1) — я предпочел свободу. Но пингвины открыли мне свой, особенный расклад этой свободы — она была в том, что ты оставался совершенно один, хотя и находился внутри тесно сплоченной, жаркой, душно пахнущей рыбой и снегом толпы своих сородичей. Ты приложил свой единственный зад ко льдине — и ничего большего тебе было не надо… Так при чем тут семижопый восьмимуд?