Фридрих Ницше предупреждал, когда люди еще жили на земле: не старайся заглядывать в бездну, иначе бездна возьмет и заглянет в тебя. Ну и что? Я тоже когда-то неоднократно жил на земле человеком, разные и непохожие это были жизни, но я не однажды заглядывал в бездну, и что? Оказывается, бездна-то была переполнена жизнью — все то, что с одной стороны проваливалось в черные дыры, а с другой стороны вываливалось, выдавливалось, вытекало из них, как черное молоко из сосков Вселенской Черной Коровы по кличке Хаос, — явилось жизнью. Жизнью была переполнена вся чаша Мегапротоинтеруниверсума. Об этом и говорил Циолковский как о «психизме вселенной» еще на тех участках нашего всеобщего пути, где мы были в жидком материале, — и одним из самых первых в «лучистое состояние» перешел сам Константин Эдуардович Циолковский.

Все Мировое Пространство наполнено светом — и этого не было, это есть, — и его лучи уничтожили тьму, не оставив ей никакого шанса. И мы принимали участие в этой битве Света, и каждый из нас, будь то Плесень, Огневик или антарктический пингвин, беспрерывно перемешивались в пространстве бездны, наполняя каждую пядь ее субстанцией радостного бытия.

Огневики, существовавшие не только внутри прохлады кипящей вулканической лавы, но и в сверхгорячей плазме ядра Солнца, вырывались в космос и питались абсолютной тьмой, жадно глотая ее с огромной быстротой и огромными кусками, как дети мороженое. Для других психически самостоятельных тварей Вселенной оставалось совсем мало питательной среды темного холода, особенно для тварей в диапазоне жизни Хлиппер. Они следовали своими эволюционными путями, будучи в голодном состоянии, и то и дело вынуждены были умирать. Чтобы пройти свой великий путь от клеточного существования до лучистого, светового, — вынуждены были делать небольшие остановки для подпитки себя внутренней энергией смерти.

Отведав порцию смертной тьмы, клеточное существо после краткой передышки небытия вновь вскакивало на карусель сансары и ехало дальше, в новую инкарнацию. И я не знал поначалу, когда вдруг оказался в комнате с низким потолком, который был неровно обмазан глиной и поверх выбелен известью, на какой точке караванного пути, в каком очередном заблуждении человечества я находился.

Было безразлично в каком. Потому что все потолки, которые приходилось созерцать (а я, оказалось, лежал на спине и, раскинув крестом руки, смотрел в потолок), несмотря на то, что выглядели совершенно по-разному, осуществляли одну и ту же сакральную функцию. Они накрывали сверху крышею ту ячейку мирового пространства, в которой ты хотел бы затаиться, не двигаясь с места. Но это было невозможно, потому что, если бы даже ты умер, лежа в этой комнате ровнехонько навзничь, и перестал шевелиться во веки веков, то все равно вместе со всеми распадавшимися на микроэлементы частями своего тела и шевелящимися гроздьями червей безостановочно летел бы по галактической орбите в направлении той черной дыры, которая была предназначена тебе и ждала приближения своей пищи.

И все в той или иной вселенной, где было точно так же, как и в этой, все служили пищей для других и сами ели пищу, в промежутке между этими службами успевали породить новое поколение пищи для последующей пищи.

Пробить потолок, висевший над ячейкой земного человеческого существования, не означало нашего спасения. Пробив потолок, мы не могли обрести спасения. Мы перестали искать радости рая на земле и полезли за этим в космос, — но напрасно мы проломили наш лучезарный синий потолок! В пробитые дыры ворвалась, хлынула черная каша космоса, заправленная редкими огненными крупинками звезд. Такая каша не могла осчастливить нас, взыскующих райских блаженств. Лежа в кроватях своих могил, мы смотрели прямо под собою, в бездну — и она, не мигая, уставлялась на нас. Но это было не так страшно, ибо от одной звездочки к другой и обратно, и во все мыслимые стороны от всех звезд через бездну летели навстречу друг другу лучи. Они не сталкивались, не смыкались, но все пронзительно впивались вперед в открытое пространство, каждый в свою сторону, к не известной никому цели. И среди этих летящих лучей находился и Константин Эдуардович Циолковский. Я летел рядом с ним, чуть сзади, и от меня оставался такой же прямой, длинный огненный след, как и от учителя.

Мы пролетали тот участок бесконечного пути, который назывался Миллениумом-2000. Космическая станция «Мир», побочное детище Циолковского, была брошена на разрушение, и Константин Эдуардович прилетел к успению славного искусственного спутника Земли и присутствовал на его похоронах, принял участие в огненной похоронной процессии — такой величественной, красивой, молчаливой и щемяще печальной! Отчего? Люди стояли на земле, на крышах домов, на палубах кораблей, на высоких речных и морских обрывах, сидели в остановленных у обочины шоссе автомобилях — и, затаив дыхание, молча утирая слезы, смотрели на пролетающую в небе огненную похоронную процессию. Отчего печаль? Почему тихие слезы? Да потому, что вдруг выяснилось, — все пролетело мимо, как эти сгоревшие на наших глазах обломки космического аппарата, и ничего не осталось на том месте, где была радость — даже непредвосхищенная райская радость. Все мимо.

Значит, напрасно мы искали райские радости? Их не было и не могло быть в условиях, где царствует один лишь глагол прошедшего времени. Но в коридоре Хлиппер помимо словоговорящих двуногих тварей были миллионы миллиардов несловоговорящих, коим никакого дела не было до всех глаголов перфектной формы и кои выглядели более чем радостными, счастливыми и абсолютно довольными собой. Взять этих самых причудливо раскрашенных птичек, которые так и называются — «райские птицы». Как же это я мог забыть о них — и в своих поисках райских радостей проскочил мимо них? Поспешно распрощавшись со своим учителем, я предоставил ему возможность выполнить его родительский долг и кремировать умершую ракету над водами Атлантики, а сам быстренько сгорел над островами Кирибати, Тихий океан, ибо полагал там найти райских птиц в островном лесу.

— Иглелиару! — позвала райская птица, черно-желто-белая, очевидно, самец. — Ты где-то здесь, моя раскрасавица!

— Может быть, — буркнула вполне нейтральным голосочком, скрытая в густой листве Иглелиару, очевидно, самочка.

— Так не улетай, а смотри! Это же я, Покпок! — квохтанул самец и приступил к концерту.

Вначале он приготовил себе сцену, на отлогом, почти горизонтальном ровном суку тщательно вычистил место для танца, выщипал клювом все зеленые нежные отросточки, огладил ствол лапками. Примерился, бросив себя в гравитационное падение вниз головой, но не отрывал при этом крестики своих лапок от гладкого сука, встрепенул широко распахнутыми крыльями с белым подкрылком. И прикидка получилась — Покпок как бы совершил кругосветное путешествие вокруг тщательно вычищенной ветки дикой хурмы. Как бы прошелся крестовинками лапок по земному шару, побывал сам себе антиподом.

Итак, совершив кругосветный пробный бросок, самец райской птицы начал выдавать свой замысловатый концерт, в программе которого были эротические танцы и сексоустремительные песнопения и прищелкивания языком. В результате чего очарованная Иглелиару должна была дать себя обнаружить в листве и, поплотнее прижавшись грудью к ветке, принять в себя на короткое расстояние сверлообразный пенисок самца.

Разумеется, если замысловатые танцы Покпока с веерообразным раскрытием обоих крыл над пестрой хохлатой головой, с соблазнительным покачиванием бедер из стороны в сторону не понравились бы Иглелиару, то она не показалась бы из листвы, и пенисок самца не проник в нее. Но она показалась, высунув свою весьма будничную головку меж веток, и все остальное свершилось по обоюдному желанию райских птиц, к вящему торжеству истинно райских блаженств, которые распространялись на весьма короткое оргаистическое расстояние.

Но мне наскучило наблюдать столь напоказ концертно выставленное наслаждение, выше которого, говорили, ничего другого в жизни существ диапазона Хлиппер не было. И я, все еще не определив, как выглядел сам и какого размера был, покинул райских птиц на тихоокеанском острове — так и не поверив в то, что увидел воочию. А увидел ли я в той жизни подлинные радости райских птичек и, стало быть, самое истинное райское блаженство? Или?..

Торопливо, оставив совокупляющихся птичек, я просочился через огромную толщу глаголов прошедшего времени — и оказался там, где еще не ступала моя нога. Вот до чего могла довести скука жизни! Презрев все настоящее, а вместе с тем и будущее, я оказался в сумрачном доисторическом папоротниковом лесу. Я знал, конечно, что мое чувство одиночества только увеличится. Я думал, что одиночество подскочит в геометрической прогрессии, — но я ошибался. В какую степень ни возводили единицу, она всегда оставалась единицей.

1/10 = 1 1/100 = 1

Одиночество человеческое не могло быть больше самого себя, где бы оно ни набрасывалось на себя.

Но оно мне надоело! Оказавшись на том пространстве времени, где я еще не бывал, мое бедное сердце сладко сжалось в предчувствии освобождения от самопожирающего Змея. Однако Змей пожирал себя, начиная с кончика хвоста, — и никак не мог окончательно себя проглотить. Очутившись даже там, где трещали спороносные папоротниковые влагалища, выстреливая неисчислимые залпы уже готовых к клонированному размножению спор, наблюдая сквозь резные стволы древовидных папоротников гигантские, ленивые силуэты длинношеих динозавров, я уже томился от скуки и жжения одиночества, с унынием понимая, что избавиться от него не было никакой возможности.

1 × 1 = 1 1 × 1 × 1 × 1 × 1 × 1 × 1 = 1 1\1000 = 1

Магия единицы, зачарованность одиночества, колдовство единичности, шаманизм неповторимости, волшебство любви к Нему, Кто приходил на землю всего один только раз. Второго пришествия не было. И воскресения не было — потому что Он был Сыном Человеческим, а человеки все превратились в световые лучи, которые пронзительно летели сквозь черную космическую пустоту. И все летевшие в том же направлении другие лучи, и пронзавшие тьму навстречу, и поперечно, и слева, и справа, и сверху вниз, и снизу вверх. Трехмерное пространство было сплошь в пересечениях световых лучей, ни один из которых, однако, не соприкасался с другими, хотя и сплетался с ними в единую световую фугу дивного, неизмеримого космического концерта.

Хорошо-то было как! Ведь каждый луч, не соприкасаемый с другими, был такой же умница, как Циолковский, — и вполне закономерно, как и Константин Эдуардович, прошел всю школу эволюции — от жидкой материи к светозарному сиянию!

И все-таки, барахтаясь, упиваясь и захлебываясь световой наполненностью космоса, которая обеспечивала пылание звезд неисчислимых галактик на всех неисчислимых этажах мироздания, мы все упорно искали смерти. Как будто она существовала! И была спрятана в тайный сейф. Мы искали ключ от этого сейфа, подозревая друг друга в том, что ключик был похищен кем-то одним из нас. И как будто смерть была то же самое по стоимости, что и радости рая.

Все формы жизни, переходящие в светозарное бытие звездных лучей, наполняли Космическое Мироздание радостным шелестом. Об этом и говорил мне Константин Эдуардович Циолковский.

— Космос издает звуки, похожие на человеческий голос. Космос обладает чувством юмора. Посмотрите на звезды в августовскую ночь — сколько веселья под высоким-высоким шатром нашей галактики! Звезды смеются звонким смехом, а затем шушукаются между собой. Для того, чтобы слышать этот смех-шелест, надо было мне оглохнуть еще в детстве.

— Значит, нам не надо было всю жизнь искать райских радостей?

— То есть вы хотели спросить, надо ли нам было жить?

— Разве мы жили для того лишь, чтобы искать радости рая? А зачем было их искать, если все звезды космоса вечно пребывали в хмельном веселье от вечного счастья?

— Вы говорили не раз, что были моим учеником. Не знаю, что вы усвоили от моих учений и чего не усвоили — но одного вы, вижу, точно не усвоили. Не поняли, для чего в своей эволюции человечество должно было достичь лучистого состояния!

— Для чего же, Константин Эдуардович!

— Только лишь для того, мой не очень внимательный ученик, чтобы мы смогли эволюционно преодолеть свое грибково-мицелиевое состояние, вспыхнули бы однажды огнем и светом и обрели лучистый полет навстречу всему окружающему космосу.

— А это зачем надо было, Константин Эдуардович? Навстречу-то?

— Вот теперь я вам смогу весьма вразумительно ответить: это надо было для того, чтобы начать путь поиска настоящих радостей рая.

— А что… разве до этого… раньше — поиски даже и не начинались, стало быть?

— Почему же? Но это были наивные поиски человечества, детские игры.

— Несколько десятков тысяч лет — и..?

— Гораздо больше, больше! Однако все равно, к сожалению, это были детские игры поисков рая. Дети человеческие играли и в другие игры — в похороны, например. В звездные войны. Сочиняли божественные комедии, раздавали богам свои имена, свое биологическое обличье, даже награждали их своими гениталиями. Но это все было детскими шалостями человечества. И только теперь, когда мы обрели знание о нашем эволюционном переходе в лучистое состояние, начался наш истинный путь в поисках рая. Мы первыми смогли пройти эволюцию от сырого материального состояния к огненному, световому, лучистому. Это обратный путь, мой дорогой ученик, так что вся предыстория человечества — это путь возвращения к изначалу. Огненный Армагеддон — это конец и одновременно начало человечества.

— То есть мы были раньше звездами, потом пали на землю метеоритами и, проклюнувшись из них грибками, эволюционировали далее в травы, животных и людей.

— А через них опять эволюционировали в лучистое состояние… — подтвердил Циолковский.

— Но зачем, зачем, Константин Эдуардович? Зачем это челночное движение? К чему такой суетный вселенский маятник? Ведь это так же скучно, как бесконечность самого веселого существования, в котором единственным развлечением была игра в смерть! Которой на самом деле никогда и не было! Если жизнь бесконечна, то где же смерть? Если бы она была, то и живая вселенная однажды умерла бы — и тогда бесконечность проглотила бы самое себя, начиная с собственного хвоста. Тогда зачем бы нам было рождаться из хаоса и выныривать в жизнь из бездны, Константин Эдуардович?

— Вот вы опять заглянули в бездну. Забыли, что сказал Фридрих Ницше?

— Забыл, но это не значило, что ослушался его. Я никогда и не слушался его, не верил ему, не боялся его предупреждений.

— Что значит — никогда? Это когда?

— Константин Эдуардович, даже маленькая капля жизни была для меня милее, чем все его бездны. Тем более что истинные бездны были переполнены через край жизнями. Чего же мне бояться заглядывать в нее, когда вы сами и сказали, что космос — это единое живое существо? И я всегда верил вам и никогда не верил Фридриху Ницше.

— И опять это слово… Мне было бы интересно узнать, что значило ваше «никогда». Это когда?

— Это значит — всюду.

— То есть нигде?

— То есть везде — где бы я ни встретил господина Ницше, я не верил ему. Слова, которые порождал этот господин, были словно настояны на ядовитых грибах, у людей они вызывали рвоту, высокую температуру и бредовые галлюцинации. И сам он был как мухомор — ярок, у всех на виду, никому не нужен, кроме собственной мании величия. Однако черт с ним, с этим великим крохотным сверхчеловеком. Я хотел бы говорить с вами, Константин Эдуардович, не о нем. Я спрашивал у вас, когда однажды мимолетно встретились в городе Боровске, Калужской губернии, в России, в яблоневом саду за воротами по имени Охрем, — зачем нам было переходить в лучистое состояние, когда мы ступили на студенистый, волглый путь эволюции, вырвавшись из огня — то есть из лучистого же состояния?

— Затем, мой дражайший Аким, чтобы понять, что помимо вселенской, всекосмической, всезвездной, всемирной радости бытия, размещенной на эволюционной прямой, идущей от условной точки С в безусловную бесконечность, — поверх этой радости победы Гармонии над Хаосом витает некая великая и сладчайшая радость Икс. И, устремляясь к ней, все звезды мироздания, которым нет числа, испускают свои лучи света.

— Значит, звезды тоже искали радости рая?

— Да. И это — не в глаголе прошедшего времени. Вселенский рай — в глаголе будущего времени.

— Значило ли это, что человекам не надо было искать радости рая?

— Это значило, что всем звездным миром нам надо искать радость Икс — человекам и звездам.

Слова — всего лишь слова, их можно было написать, но ни расставить их на дорогах, ни закинуть в дальний угол, ни увидеть их, ни положить на зуб было невозможно. И все, что стало историей, и то, что называлось словом «эволюция», сопрело в глаголах прошедшего времени. Весь перфект, уловленный человеческим сознанием, оказался сотлевшей пустотой. И в этой пустоте словам было куда как вольготно! Но мне хотелось бы узнать, почему между мною и Александром ничего не было, тогда как мою матушку звали Александрой, и ее похоронили на русском кладбище, на окраине Боровска.