Как легко и чудно стало жить, когда ты проходил весь путь Брахмы за одно мгновенье туда и обратно — и каждый раз возвращался на то место, откуда уходил с помощью смерти. Смерть была главной пружиной и помощницей для каждого путешественника, который хотел снова увидеть тех, что жили давно, и в это далекое «давным-давно» можно было попасть, лишь минуя врата смерти.

Нирвана такой возможности не давала. Будда Шакьямуни научил уходить навсегда от всех других только к самому себе. Его Просветление (то есть, по Циолковскому, — переход в лучистое состояние) ни к какой встрече не приводило — ни с кем из тех людей, чьи души ты узнал и полюбил, и всех прочих людей, чьи души ты не смог узнать и не сумел полюбить. Для меня нигде не было привлекательным достижение нирваны — оторвавшись от всех людей и навечно отодвинув от себя всех, кого мы любили и кто нас любил. И я ходил по дорогам вслед за Иисусом, а не сел на землю рядом с Сиддхартхой Гаутамой. Мне не нужно было Просветление и личное Совершенство, потому что этим владели все боги человеческие. Не надо было мне и все то, что они по вдохновению медитации открывали для себя. Пусть боги пребывали бы в совершенстве, а для нас оставили бы возможность жить, любить, умирать и возвращаться после смерти к тем, которых любили при жизни. О, как это было просто, как нужна была нам смерть, чтобы уйти от вечной разлуки с теми, которые успели умереть раньше нас — и не ушли в нирвану, и не превратились в лучистую энергию и не унеслись в бездну психического космоса.

После каждой смерти, в состоянии нового безсмертия, я смог выбирать любую дорогу, не знал ни ада, ни рая, и никто меня ни к чему не принуждал, не стыдил меня, не гнобил, не упрекал, не дразнил и не собачился, показывая мне клыки, не шантажировал, не изобличал, не тянул за ухо в суд, не глумился надо мной, показывая язык, не совал фигу под нос, не выкручивал мне руки, не бил мордой об стол, не заставлял есть дерьмо под дулом пистолета, не третировал, не давил, не скрежетал зубами мне вослед, не материл меня, не вызывал на ковер, не продавал, не предавал, не эксгибиционировал предо мной, не тюкал меня по голове, не мочил в сортире. В общем, самая надежная чиновница в Небесной Канцелярии, самая усердная работница у всех богов, придуманных людьми, — смерть давала мне, как и всем на свете, полную свободу выбора любой дороги, до любого места во вселенной, где меня ожидала благожелательная ко мне душа любого человека или зверя.

— Константин Эдуардович, о яблоке «белый налив», который вы съели в городе Боровске, в саду моего отца, Андрея Александровича, мне стало известно через его отца, Александра.

— Какое яблоко? Почему? И зачем вы мне об этом сообщили? И кто вы, прощу прощения?

— Мои родители, Андрей Александрович и Александра Владимировна, светлой памяти обоих, были похоронены в городе Боровске.

— Да, я там жил… И что же?

— Я дважды связан по родству имен с Александрами. А между мною и Александром никогда не было никаких препятствий, ни физических, ни метафизических.

— Да, я понял… И что же все-таки?

— Я приглашал в отцовский сад в Боровске двух Александров — своего деда и Александра Македонского. Мне захотелось посмотреть, каким образом совместились в живом космосе два этих Александра — один великий воитель, император, завоеватель полумира, а другой, мой дедушка, в жизни своей обычный корейский крестьянин. Правда, в далеких предыдущих поколениях он был отраслью королевского рода Кореи, в эпоху Силла.

— Ну и как прошла встреча?

— Прекрасно, Константин Эдуардович! Как вы и открыли для нас, в живом космосе все его части, даже самые мельчайшие, самые отдаленные друг от друга, связаны между собой единой нервной системой. И Александры всего мира, кто бы ни скрывался под этим именем — человек, зверь или костер в лесу, — имели сходные свойства натуры и непременно были честолюбивы и воинственны, вели других людей за собой, защищали их и разыгрывали свою жизнь по самому крупному счету.

— И все же… милый мой, что общего вы обнаружили у Александра Македонского и, как вы сказали, у корейского крестьянина, вашего дедушки?

— Например, и тот и другой любили грызть сырые луковицы репчатого лука. И тот и другой, Константин Эдуардович, не стали есть замечательные яблоки «белый налив», который вы-то сами скушали с большим аппетитом, в два приема. И даже семечки яблочные разжевали и проглотили.

— Ну да… «Белый налив». У нас в Боровске замечательные были эти яблоки. Нежные. Живые. С таким чудным ароматом, что я однажды подумал: так и должны пахнуть яблоки, надо было бы установить мировой стандарт яблочного аромата именно по «белому наливу». А как вы узнали, коллега, что я любил их покушать? Где вы могли увидеть, чтобы я ел яблоки?

— Так ведь на встрече Александров в Боровске присутствовали и вы, Константин Эдуардович. Забыли?

— Забыл, милый, забыл. Наверное, это произошло до Миллениума-двухтысячного?

— О, задолго до Миллениума.

— Тогда нет ничего удивительного, коллега. Вы узнали, наверное, что перед самым Миллениумом, когда демонтировали космическую станцию «Мир», я и перешел в лучистое состояние?

— Да, я знал об этом. Знали и многие другие по всему миру. Мы стояли и смотрели, как по небосклону летел парад огненных стрел. И одной из них, самой первой огненной стрелой, были вы, Константин Эдуардович. Я смотрел на вас и плакал от счастья.

— Но зачем было плакать-то, голубчик? Смеяться надо было, как я вас учил. Ведь все космическое мироздание, немыслимое по размерам для человеческого разумения, есть сплошная радость. Весь космос наполнен веселым шорохом и смехом небесных светил. И представьте себе ту причину, по которой создалось все это веселье! Если существовала причина его, то она должна быть грандиозно веселой и, стало быть, суперсчастливой. Итак, любовь была причиной создания единого космоса, равным образом и каждой безсмертной твари — на всех уровнях их существования и в бесчисленных мирах единой вселенной.

— Безсмертие, Константин Эдуардович, ведь тоже было даровано Творцом его тварям, на счастье и радость?

— Вы задали вопрос — вы знали и ответ. Не лукавьте, коллега-метафизик, вы еще спросили бы, а надо ли бояться смерти?

— Но зачем бы я стал спрашивать об этом, Константин Эдуардович, если мы с вами с самого раннего детства знали, что ее нет. Была какая-то старуха в черном монашеском одеянии, которая ночью пришла за вашей матушкой, когда она лежала в гробу на террасе. Монашка потянула ее за руку, и матушка ваша поднялась в гробу, потом спрыгнула на пол и превратилась в маленькую девочку в белом платьице. Черная монашка увела девочку за руку. В дверях она приостановилась и, круто повернув голову, кинула последний взгляд назад… Вам тогда было совсем мало лет, и вы это видели ясными детскими глазами. Вопрос мой был не в том, стоило ли нам бояться смерти или нет. Я спросил о безсмертии, а не о смерти. О том, на радость и счастье ли даровано нам это?

— Но… но вы сами же говорили, что видели, как я летел в сонме самых славных лучей человечества по небосклону Миллениума, и вы вроде бы плакали от счастья, глядя на то, как мы летим, лучшие из лучших, самые совершенные умы нашего далеко не совершенного земного мира?

— Да, плакал…

— Так и выглядело безсмертие, свобода, торжество и бесконечность эволюции, дорогой коллега! Я пролетел в виде огненной стрелы в небесном параде Миллениума. Все это видели и что-то чувствовали, но мало кто понял, что мое огненное торжество предвосхищает их предстоящую огненную метаморфозу. А в другой раз, в городе Боровске, я прокатился по реке Протве на вертлявой лодке собственного сочинения, чьи рассчитанные мной линии были столь совершенны и чисты, что лодка в два раза легче преодолевала сопротивление водных струй. На виду у завистливых обывателей Боровска, купцов, приказчиков и огородников, выбравшихся покататься на Протву в своих деревянных плоскодонках, я в своей лодочке с гребным колесом легко обгонял их длинновесельные дредноуты. Короче, несмотря на свою дремучую глухоту, я слышал их образцовый русский мат и зубовный скрежет вслед моему триумфу… Так что не все обыватели земли радовались торжеству разума и эволюции.

— Но слез моих безутешных, Константин Эдуардович, вы не поняли. Вам показалось, что я плакал от умиления и счастья за наше высокотехнологичное человечество, запустившее в космос железную чушку, и в этом деле вы сыграли первостатейную роль…

— А разве не так? Или я снова стал плохо слышать? Я оглох еще в детстве, с девяти лет… Неужели вы, самочинно называвший меня учителем, а себя, стало быть, моим учеником, не рады были тому, что на землю пришло время космических эр? И то, что вы назвали железной чушкой, явилось одной из первых ласточек этой эры — ракетой, преодолевшей земное тяготение.

— Я был вашим смиренным и преданным учеником в том случае, когда вы, Константин Эдуардович, говорили о монизме вселенной. Вы показали мне и дали послушать, как радостно перемигиваются звезды и как весело звезда со звездою говорит. Вы математически подтвердили мою детскую догадку, что радость и счастье стали причиной такой красивой вселенной.

— Но почему же тогда «железные чушки»? Ведь в связи с ракетоплаванием я думал, милый мой, прежде всего о том, чтобы переселять на другие планеты сильно размножившихся землян. Будем завоевывать космос! Это же грандиозно, коллега! Так отчего же волком смотрите на меня?

— От великой, непомерной тоски, Константин Эдуардович.

— В чем же тоска, любезный Аким? Разве не видите сами, как все звездочки в небе радуются?

— От собственного совершенства радуются. И оттого, что никаким гравитационным запором не страдают, никаким газовым метеоризмом. И поют «аллилуйя» во вселенском хоре уже целую вечность, а кто и две вечности.

— Что значит — две вечности? Разве так бывает?

— На словах все бывает, Константин Эдуардович, особенно тогда, когда хочется выругаться добрым русским матом.

— Это зачем же вам ругаться передо мной, коллега? Чем же я заслужил?..

— Только тем, мой добрейший Боровский гений, что все свои гениальные постулаты и максимы вы оформили в мажоре in Futurum, тогда как мой роман благополучно проистекал в миноре in Perfekt.

— И что же в том обидного для вас и для вашего романа?

— А в том, что, по словам Буцефала, коня Александра Македонского, вы, Константин Эдуардович, являетесь потомком мифического жеребца, у которого была одна нормальная конская задница, зато два здоровенных жеребячьих муда.

— Полно вам! Да возможно ли такое? Вы шутите!

— Отнюдь не шучу. Да вы, Константин Эдуардович, были сами тем удивлены, что, будучи глухим, нелепым, слабосильным ребенком, нигде не учившись, выросли и стали гениальным ученым и художником уровня Леонардо да Винчи.

— Но я не был, извините, художником, и у моих мифических предков не было двух мудов, прошу прощения.

— Но вы же величайший художник космических эр!

— У меня нет никаких картин.

— Ваши космические фантазии прекрасны! Они прекраснее, чем сама натура. Вы проникли в замыслы Творца Вселенной, когда еще были совсем маленьким ребенком.

— Но я был глухим, несчастным ребенком. Не мог даже учиться в гимназии.

— Значит, вы были из тех, кого называют «дети индиго». Темно-синенькие. То есть попросту — гении человечества. По вашей космической натурфилософии — это люди суперсовершенные, суперразумные, те, которые во главе со своим Суперпрезидентом решают, кого на каких планетах оставить дозревать, а кого и безболезненно ликвидировать. Как огород выполоть от сорняков. Кстати, что за странная терминология в ваших писаниях, Константин Эдуардович? «Ликвидировать», «безболезненно уничтожить», «выполоть», «Верховный Суперпрезидент»… Совершенно не вписывалось в стиль ваших философских эзотерических текстов, Константин Эдуардович…

— Но зато, уверяю вас, я прекрасно вписывался в стиль революционной эпохи, которую воспринял с большим энтузиазмом в Калужской губернии. «Кто был никем, тот станет всем» — это обо мне, коллега.

— «Несовершенные миры ликвидируют, их заменят собственным населением». Это о ком, Константин Эдуардович?

— Именно так, коллега. Во вселенной господствовал, господствует и будет господствовать разум и высшие общественные организации. Разум есть то, что ведет к вечному благосостоянию каждого атома. Разум есть высший или истинный эгоизм.

— Но как этот высший эгоизм мог быть совмещен с тем, что вы написали: «В мои годы умирают, и я боюсь, что вы уйдете из этой жизни с горестью в сердце, не узнав от меня (из чистого источника знания), что вас ожидает непрерывная радость. Мне хочется, чтобы эта жизнь ваша была светлой мечтой будущего, никогда не кончающегося счастья»?

— Я говорил не об эгоизме ничтожно малой величины, как человек, который в силу своей малости, близкой к абсолютному нулю, имеет тенденцию к полному исчезновению. Я говорил об эгоизме космоса, который жив, разумен и счастлив бесконечно.

— А бесконечно малой величине, человеку то бишь, что делать, Константин Эдуардович? Он же страдает, а потом подыхает.

— Некоторая доля страданий в космосе есть горькая необходимость ввиду возможности регресса высших существ. Через страдания человечество выходит на качественно новые истины. На долю землян выпал тяжелый жребий — но и высокий подвиг страдания! Немногие планеты его получают, едва ли один на биллион. Но можно сказать, что в остальном органическая жизнь Вселенной находится в блестящем состоянии! Все живущие в великом космосе счастливы, и это счастье даже трудно человеку понять.

— Скорее всего, не понять никогда.

— Что значит «никогда»?

— Это значит «нигде».

— Конечно, подавленные намозолившей глаза картиной земных неустройств, вы можете возразить: как же так, если столько несчастных на земле?

— Разумеется.

— Но назовем ли мы снег черным на том основании, что на его поверхности находится несколько микроскопически малых пылинок? Ведь снег блестит так, что больно глазам. Боимся ли мы проиграть, если на триллион выигрышей один билет будет пустой?

— Триллионы. Биллионы. Миллиарды миллиардов лет. Вы смеетесь надо мной, Константин Эдуардович! Какое отношение к этим бредовым числам, связанным с эволюцией счастливой космической жизни, имею я, один из «несчастных на земле», получивший на свою долю «уродливое направление развития» и подлежащий в лучшем случае «безболезненной» ликвидации?

— Э, батюшка мой, не лицемерьте и не передергивайте! Вы так же, как и все остальное, что живо в космическом пространстве, есть дитя радости вселенской любви. Да, да! Нам с вами было тяжко и плохо, мы страдали, и страдания наши были из-за того, что называлось автогонией, то есть самозарождением. В отличие от самозаселения.

— …?

— Мы на Земле проходим путь, который, скажем, уже прошла каждая морковка, прежде чем оказаться на нашем столе.

— …?!

— Земной путь морковки к своему совершенству зачинался от первого атома, потом постепенно проходил через всю морковную эволюцию. Мы же заполучили морковку готовенькой в эволюционном смысле. Она пришла к нам на грядки путем самозаселения, автоэкспансии, то есть заселила наши грядки уже готовыми совершенными существами оранжевого цвета. А нам предстоит почетное страдание эволюционного развития — автогония.

— Это еще одна из ваших гениальных неутешительных гипотез, Константин Эдуардович?

— Полноте! Почему же неутешительных? Просто я хотел подвести разговор к тому, что мучительная жизнь на Земле — большая редкость в пределах одного лишь нашего Эфирного Острова. Она столь же беспомощная и слабая, как младенец, который самозародился. То есть жизнь на Земле появилась небесным путем автогонии.

— Значит, нам с вами не о чем беспокоиться — на этом свете или без всякого света, Константин Эдуардович?

— Совершенно верно, коллега. Пусть дух ваш теперь успокоится и отдохнет несколько миллиардов лет. Ведь материи, веществу вселенной уже все равно недолго красоваться в космосе в виде Звездных Галактик и Эфирных Островов.

— Отчего же так, Константин Эдуардович?

— А оттого, друг мой, что вещество в космосе занимает исчезающий малый объем по сравнению с объемом абсолютно пустого пространства — в 10-38 раз меньше. Эта малость вещества говорит об его случайности и временности. Случайная же величина может когда-нибудь исчезнуть. Или время ее жизни кончится, или она преобразуется в лучистую энергию!

— Которая ведь нематериальна?

— Но и сама без материи невозможна.

— Так что же мы с вами, Константин Эдуардович? Радуемся или печалимся? Правда, вы на моих глазах уже перешли в лучистое состояние, а вот мне как быть, только что узнавшему, что ничтожно малая величина обязательно должна исчезнуть?

— Очевидно, надо исчезнуть. Но что это я говорю? Не обижайтесь на меня, коллега, за прямоту научной мысли. Иначе я не могу.

— Вы гений, вы как ребенок. Я на вас не обижался нигде. На этом, на том свете. Ибо опять пришла мне пора расстаться с вами, дорогой мой учитель. Однако улетайте! Вы ведь обратились в лучистую энергию. И к концу старого и началу нового Миллениума вы так красиво летели по небу — первым в строю огненных стрел! И я плакал, глядя на вас, потому что не знал, куда вы летите, — куда вы улетели.