А куда я, самолично, улетел после своей смерти? Никогда этого не знал — то есть нигде. Только с того места, где открыл глаза, увидел чужие глаза, что смотрели на меня. Они мерцали зелеными огоньками, и мне нужно было вспоминать, что сие означает. Но тут в правом ухе протяжно ухнула гулкая боль, и я сообразил, отчасти даже увидел, что на лицо мое справа обрушивалась рубчатая подошва армейского сапога. Хозяин его наступил на мою голову, перешагивая через нее, и произнес хрипловатым прокуренным голосом:

— Надо же, не подох зверина. Плохо помогли ему.

Я лежал на каменном полу и смотрел снизу вверх на двух чертей в военной форме. Черти в прямоугольных шинелях и черных сапогах разгуливали по каменным плитам тюрьмы, прохаживаясь туда и сюда мимо моей головы, покоившейся левой щекою на холодном грязном полу. Тут и нагнулся и посмотрел мне в глаза своими зелеными глазами Опер, по-тюремному Кум. У него были красивые глаза, с зелеными искорками. Интересно, они сохранились, эти искорки, когда и Кум перешел в лучистую энергию? Он молвил, смрадно дыша мне в лицо:

— А я думал, все: дуба дал.

Мне стало неинтересно, когда я осознал, воскреснув в чьем-то мучительно незнакомом, вонючем, немилом теле зэка, что снова оказался в «немытой России», где дуба дал, где всегда были «мундиры голубые» и послушный им народ, и решил новую реинкарнацию скорее перенести в верховья реки Меконг, половить там чудовищной величины рыбу, длиною в три метра, для чего вынужден был стать тайцем с именем Мяинг Ляинг и кинуться в воду в одной набедренной повязке, в неглубокой заводи, отрезанной от реки сетью, куда попалась гигантская рыба. Я должен был просунуть под ее жабры и вытащить через отверстый огромный рот веревку, чтобы привязать рыбу и не дать ей, разорвав свою губу крючком, уйти в реку. Но тут она извернулась и так хлобыстнула по моей голове хвостом, что из нее вылетело даже имя мое — Мяинг… Ляинг… и я оказался вовсе в другой стране, которая была и не Таиланд, и не Россия.

Я лежал в комнате на низеньком диване. Таких низеньких диванов было в комнате несколько штук, они стояли вдоль стен. Посреди комнаты лежал пушистый цветастый ковер в винно-красных тонах. И по тому, как звали диваны — Ахмад, Аббас, Али, Искандер, — я находился в арабской стране, и это было королевство Марокко. Ибо я стоял в дальней уединенной комнате просторного одноэтажного дворца и с чувством глубокого удовлетворения думал о том, что и я, наконец, сравнялся в славе с двумя другими величайшими спортсменами мира, выходцами из нашего племени, — футболистом Зиданом и чемпионом мира по боям без правил Бадра Хари.

Я вначале был низеньким арабским диваном по имени Искандер, потом стал марокканским принцем, и меня также звали Искандер, то есть Александр, и между мною и Александром Павловичем Романовым, царем России, ничего не предстояло, не зиждилось, не маячило и не предрасполагалось. Но грешного российского царя Александра Первого, отцеубийцу, я отправил в лице старца Федора Кузьмича прямиком в легенду, в направлении Алтая и далее на восток, а сам после смерти своей улетел подальше, в Африку, в любимую мной страну Марокко, известную мне по рисункам и картинам французского художника Делакруа, которого полюбил в одно из последующих воплощений, живя в Москве и учась в художественном училище.

Поначалу я решил спрятаться подальше от угрызений отцеубийства и пророс в горных лесах ливанским кедром, который примерно через сто оборотов Земли вокруг Солнца стал могучим кедром, и он был обречен на то, чтобы его срубили, распилили на доски, из которых и наделали мебель красного дерева. Диван с подлокотниками в витиеватых завитушках, получивший имя Искандер, был поставлен в дворцовых покоях юного чемпиона по шахматам с таким же именем — я был принцем Марокко Искандером, и я стал чемпионом мира по шахматам среди юношей. А так как между мною и диваном Искандером никаких противоречий и «антимоний» не было, я лежал однажды на диване-тезке и с чувством глубокого удовлетворения обдумывал тот факт, что стал еще одним арабо-африканцем, завоевавшим в спортивных боях и вкусившим всемирную славу — сравнялся в этом с футболистом Зиданом и кулачным бойцом Бадра Хари.

Смутно колыхалось в глубине времен, называемой памятью, что-то связанное с царским престолом в России, с грехом отцеубийства, который не забылся, однако, и через сто лет спокойной жизни ливанского кедра. Казалось бы, ничего общего уже не было между мною, марокканским принцем Искандером, и российским императором Александром Первым, а также старцем Федором Кузьмичом, отправленным сразу в легенду по направлению к Алтаю и далее к Дальнему Востоку России. Но мне спокойно на диване не лежалось, и я долго ворочался с боку на бок, а потом не выдержал и, дотянувшись до столика, взял серебряный колокольчик и позвонил.

Пришел слуга. Его звали Мустафа. Он прожил на свете сто два года, ровно столько же, сколько и графиня Александра Толстая.

— Позови звездочета, — попросил я.

— Какого? — спросил Мустафа, тогда еще не старый слуга. — Месье Фореля, астролога?

— Нет, нашего, Бальтазара.

— Слушаю и повинуюсь.

Мустафа удалился. Я закрыл глаза. А когда открыл их, передо мной стоял маг и звездочет Бальтазар. Я поднялся с дивана, хотел демократично усадить мага напротив, на диван по имени Аббас, но волхв вежливо отказался и попросил соизволения стоять. Я разрешил, а сам вновь опустился на диван-тезку Искандер. На этот раз — не так, как при встрече с Иисусом в Корее — Бальтазар был одет не столь экзотично, но в обычном твидовом пиджаке, при галстуке и в отблескивающих синевой темных штиблетах.

— Бальтазар, не знаете ли вы, кто из потомков Александра Пушкина, по прямому или боковому родству, жил в Марокко?

— Знаю. Это была одинокая старая эмигрантка, по фамилии Толстая, какая-то из внучатых племянниц Льва Толстого. Этот писатель, как мне известно, по каким-то боковым ответвлениям был в дальнем родстве с Пушкиным.

— И давно она умерла?

— Не знаю, что вам сказать, — давно или недавно, но, мой падишах, это произошло недалеко от Раббата.

— Благодарю вас, Бальтазар. Вы были на высоте, как и всегда. Я говорил и о сегодняшнем разговоре, и о прошлом чемпионате в Элисте, где вы помогли мне в эндшпиле последней партии. Аллах свидетель, я не знал того хода, который вы подсказали мне.

— Вам простительно, мой падишах, потому что этот ход впервые был сделан гением-королем в Индии две тысячи лет тому назад — и это было всего один раз… Я запомнил ее, это была великая игра, когда обычный смертный человек, правда, король небольшого королевства, выиграл партию у великого мага и волшебника.

— Ну и как, маг-волшебник расстроился? Обиделся?

— Нет, но с тех пор положил себе, что будет всегда служить этому королю и его потомкам.

— И он выполнил свой обет?

— Продолжает выполнять, мой падишах. Вот я стою перед вами, а вот вы сидите передо мною. Я был тот самый маг и волшебник, а вы потомок того индийского короля, шахматного гения, чья правнучка когда-то была выдана за принца Марокко.

— Вот, значит, почему шахматы у меня… Священная карма… А вы, мой дорогой психолог и телепат, помогаете мне гениально играть в шахматы. Спасибо за столь важное признание, Бальтазар! Помогите теперь мне увидеться с госпожой Толстой, она же и потомок Александра Пушкина.

— Слушаю и повинуюсь, мой падишах!

Волхв Бальтазар деликатно не вдавался в причины, зачем понадобилась Толстая принцу Искандеру, чемпиону мира по шахматам среди юношей, наследнику марокканского престола. Возможно, Бальтазар ведал, что, проспав сто лет крепким сном в теле ливанского кедра, я, на самом-то деле император России, любимец ее дворянства Александр Первый, — сначала стал диваном во дворце марокканского принца, а затем перешел в него самого, ибо оба мы были Александрами. Итак, не зная о том, что я ее любимый государь, который однажды, в день своего тезоименитства, проходя сквозь рой поздравляющих придворных по анфиладе Зимнего дворца, остановился возле прелестного младенца, которого фрейлина Полина Толстая держала на руках и представила государю как свою годовалую дочь по имени Александра. Император мило улыбнулся своей тезке и даже ущипнул ее за щечку, отчего ребенок тотчас заревел, а умиленные высоковельможные гости вокруг зааплодировали.

Меня скрытно доставили в автомобиле к маленькому селению на берегу океана, прятавшему свои белые аккуратные коробки домов среди больших пальм. В самой маленькой коробочке и проживала графиня Толстая, которую почти сто лет назад я ущипнул за щечку в Зимнем дворце. Теперь одинокой графине было сто два года, и она полностью вернулась к состоянию двухлетнего младенца. Сразу после революции в России эмигрировала через Турцию, затем Алжир в Марокканское королевство и здесь прожила все остальное время в домике об одну низкую комнатушку, в которой мне, принцу Искандеру, невозможно было стоять, не склоняя головы. В домике мебели было всего одно кресло, в котором покоилась сама графиня, и маленькая детская кровать, накрытая темно-красным ковриком, с целомудренной белоснежной подушкой в головах. Чтобы не стоять мне в унизительной неудобной позиции, пришлось сесть на краешек кровати, которая охнула и опасно пошатнулась под моей тяжестью. Звали эту кровать, как и покойную служанку графини, с которою она и ушла из России в эмиграцию, Домнушкой. Для графини остались незаметными и уход Домны из судьбы человеческой, и превращение Домнушки в деревянную кровать с клопами.

Преданная служанка прожила с хозяйкой до восьмидесяти шести лет своей жизни и умерла девушкой, как и, впрочем, сама графиня. После смерти служанки-компаньонки стали присматривать за старушкой Толстой два ангела-хранителя: собственный графини и ангел-хранитель Домнушки. Они стояли по сторонам от кресла, чуть сзади, и настороженными глазами смотрели не на меня, а мимо меня, устремив взгляд на светящийся белым солнечным заревом прямоугольник входа, в котором виднелся прохаживавшийся мимо двери туда и сюда мой главный телохранитель Хасан — в чалме, с коротким карабином через плечо. Такими многозарядными карабинами нового образца с недавних пор была перевооружена вся королевская верблюжья кавалерия, и ангелам стало, наверное, беспокойно оттого, что им была неизвестна пробивная сила пуль нового оружия, и они еще не знали, заслонит ли их горний щит от его бронебойных пуль.

Я знал обоих ангелов, настороженно следивших за телохранителем Хасаном. В их общем деле хранителей тел значительных особ, а стало быть, и душ охраняемых, — у небесных и земных охранников были совершенно одинаковые уставные положения. По ним должно было знать — и в небесном ангелитете, и в земных охранных бюро личной безопасности — все о вооружении противной стороны. В данном случае горний ангелитет не был извещен о перевооружении верблюжьей кавалерии королевской стражи, и ангелы Сергий и Сахлин не получили надлежащих инструкций свыше. (Эти небесные чины были приписаны к охранной службе всех Александров на земле, а также по совокупности охраняли и писателя Акима (Иоакима) в его жизни и творчестве, ибо его родителями были — отец Андрей Александрович и матушка Александра Владимировна). Меня, марокканского принца Искандера (он же и русский царь Александр I), охранял высший чин из бюро охранки, в земной ипостаси сотник Хасан, о чем не могли знать ни Сергий, ни Сахлин. Вот и следили они настороженными глазами за Хасаном, который расхаживал туда и сюда перед раскрытой дверью маленького домика столетней графини Толстой. На меня они особенного внимания не обратили.

— Я плакала, голубчик, поэтому плохо вижу тебя.

— А почему вы плакали, графиня?

— Да вот, испугалась, батюшка мой. И куда же делись мои казачки, Сережка да Саня? Не знаете?

— Они стоят позади вас, графиня.

— То-то же! Смотри, не обижай меня, голубчик, они ведь заступятся. Мое имя Александра.

— Мое Александр.

— Теперь не плачу, и я вижу. А ты, случаем, не государь наш, Его Величество Александр Павлович?

— Он самый, милая графинюшка! Помните, я еще вас ущипнул за щечку, помпончика?

— Как же не помнить, батюшка! Помню. Я так плакала. А теперь, я чай, могу попросить, ваше величество, чтобы ты кликнул мне Домнушку?

— Домнушки нет, графиня.

— А где же она?

— Она у Господа на небесах.

— А как мне быть? Я сейчас опять буду плакать.

— Зачем тебе Домна, матушка-голубушка графиня?

— Мне нужно соску с молоком и на горшок посадить меня.

— Не нужно тебе соски, миленькая, и горшочек не нужен. Тебе и нужно-то — пять минут на солнышке посидеть да выпить две ложки родниковой воды в день.

— Тогда кликни казачков, пусть повезут меня на солнышко.

— Да ведь это я и сам могу, только прикажи, графиня.

Я переглянулся с ангелами, они расступились, и я покатил перед собой кресло на колесиках, благополучно выкатил его из комнаты, благо что в дверях никакого порога не было, пол был земляной и твердо утоптанный.

Она подставила седую голову под слепящее солнце Марокко, графиня Александра Федоровна Толстая, она же и принц Искандер Пехлеви Хасанид, то есть я, ибо между мною и Александрой ничто не громоздилось, не межевалось, не пылало в ярости междоусобицы. И белая, как пушистый шар одуванчика, со сквозящею розоватой кожей, голова старушки, покорно поникнувшая перед чужедальним солнцем и перед своей печальной судьбинушкой, была и моей головою.

Но не напрасно ли я почти через сто лет пришел проведать двухлетнего младенца, которого когда-то ущипнул за щечку? Ничто из того милого микромгновения не могло сохраниться в столетней голове старухи, чтобы отозваться на ностальгию Александра Первого, престолонаследника-отцеубийцы, который после своей смерти в Таганроге отправил земного двойника Федора Толстого, отца Александры, к далекому Алтаю, а сам в астрале отправился к африканскому Марокко. Там после столетнего отдыха в теле ливанского кедра продолжил царскую карму на Марокканском престоле — принцем Искандером Хасанидом.

Старуха прожила уже сто лет после нашей первой встречи, в то время как я умер на юге России, отправил свой труп на север, в Петербург, двойника же Федора Кузьмича отправил на восток, а сам в астральном теле рванул на юг, в Африку, и также сто лет пробыл ливанским кедром. И теперь, снова ступив на монарший путь (такова была моя карма), я почувствовал неодолимое отвращение к своей судьбе, когда без всякого на то желания приходилось убивать отца — царя, короля, падишаха, султана, — чтобы захватить трон на некоторое количество годовых оборотов Земли вокруг Солнца. И я принял решение — нырнуть в ветхое, почти не материальное тело стодвухлетней графини Александры Федоровны Толстой и свой выдающийся ум шахматиста спрятать, запечатать в ее детском сознании. Теперь навсегда прощай, мечта стать чемпионом мира по шахматам, обыграв Ананда, еще одного далекого потомка короля-шахматиста в Древней Индии, — моего, стало быть, родственника в сотом поколении.

Одним словом, коляска с безумной старухой выкатилась из белого домишка как бы сама по себе, никто ее вроде не катил перед собою. Заподозрив неладное, главный телохранитель сотник Хасан (кстати, мой дядя) бросился в дом — там было пусто. Дядя не видел двух ангелов-хранителей возле старухи, с ухмылкой глядевших на него, ибо он в земной ипостаси был за сотника королевской верблюжьей кавалерии, давал присягу на верность королю и имел восемь жен в своем гареме. Смертельно напуганный, сотник выбежал из дома, догнал во дворике все еще тихонько катившуюся кресло-коляску и довольно грубо схватил полувоздушную старушку за горло.

— Азезил! Шайтан… Куда спрятал принца? — страшно, словно раненая гиена, зарычал Хасан.

Со всех сторон над глиняным дувалом, окружавшим двор, подскочили головы в чалмах — королевская стража с карабинами. Сотник выхватил кривой кинжал и сделал вид, что перережет горло старухе. Тут и началось — еще не материализовавшись, Сахлин и Сергий (последний был общим, Домнушки и Акима, ангелом-хранителем) приступили к прямым своим обязанностям телохранителей графини Александры Федоровны. Они ловко выбили из рук Хасана кинжал, который с зловещим посвистом отлетел, крутясь и посверкивая, далеко в сторону, затем врезался кончиком в глиняный дувал и остался там торчать. И тут на глазах у всей королевской рати прямо из воздуха возникли посреди тесного дворика два великолепных могучих великана и встали по обе стороны от кресла-каталки со старухою. В руках у них были точные копии карабинов нового образца, что в руках охраны принца Искандера Пехлеви Хасанида, но только были эти карабины чудовищных размеров, словно пушки. При виде великанов с таким оружием, возвышавшихся вдвое выше их над белым глиняным забором, королевские стражники бежали, не приняв боя, и беспорядочно ретировались к пальмовой роще, где были привязаны боевые верблюды белого цвета. Через несколько минут над рощей поднялось высокое облако пыли, в которой исчезли и пальмы, и верблюжьи стражники.

Оставленный своими подчиненными во дворе, сотник Хасан хотел зарезаться, выхватив из ножен огромную, широкую кривую саблю, но тут седая старуха заговорила с ним по-французски, и сотник, понимавший язык своих бывших колонизаторов, вынужден был придержать свою руку, желающую покарать его самого.

— Не спешите, месье, совершать непоправимый поступок, а лучше выслушайте меня. Вы честно до конца выполнили свой долг, и вас не в чем винить. А ваши подчиненные, бежавшие от вас, будут сурово наказаны королевским судом. Я неожиданно стала вашим принцем Искандером, и так останется до конца моих дней. Но жить мне осталось чуть меньше года, и вы отвезите-ка лучше меня в какое-нибудь надежное место, где я смогу спокойно умереть под вашим надзором, месье Хасан. После моей смерти вы отправляйтесь в Джакарту, и там в одном офшорном банке вас будет ожидать счет на очень крупную сумму в английских фунтах. Номер счета и пароль я сообщу вам перед своей смертью.

Сотник Хасан хотел еще жить и потому сразу понял, что ему надо делать, и покатил коляску с седой, как лунь, старухою по известной ему одному дороге. Перед этим он снял с себя чалму со звездой, спрятал ее вместе с саблей в коляске, вывернул наизнанку офицерский мундир и шаровары с лампасами, — и сразу стал похож на бродягу-цыгана в лохмотьях, везущего в коляске диковинную обезьянку, одетую в белое платьице. В таком виде мы и затерялись — сначала в лабиринтах торговых рядов Раббата, а затем где-то в гористой красной пустыне вблизи границы с Алжиром, в крошечном ауле горцев, разводивших скаковых верблюдов. Так я впервые увидел — глазами столетней графини Толстой — древнюю родину династии Хасанидов, куда сотник Хасан тайно завез зачарованного принца Искандера, то бишь меня. Сам он, во всем обвинив демона Азраила, объявил о похищении шайтаном принца Искандера, чему явилась свидетельницей вся рота охраны, и кинулся во дворец бороться за трон, от которого отрекся старый больной король.

Итак, бежать из Марокко и воспользоваться моим тайным счетом в Индии дядя Хасан не захотел, предпочел бороться за корону — и через год добился ее, став королем Хасаном V. И весь этот последний восхитительный год, который доживал я в дряхленьком, разреженном почти на 97 %, теле графини Толстой, я мог наслаждаться теми самыми экзотическими, невероятно красивыми, романтическими картинами из жизни марокканцев, которые видел и передал в своих рисунках и полотнах французский художник Делакруа. Меня возил в кресле-коляске по извилистой улице аула девятилетний сын местного муллы Абсамбет, которому отец объяснил, как и всем аульчанам, что это с небес спущена к ним Толстая-пери, которая не ест, не пьет, не спит с закрытыми глазами, а только смотрит и все запоминает, кто какое добро или зло творит в этом бренном мире, с тем, чтобы обо всем доложить Аллаху на небе. Избегая попасть ей на глаза, все горцы, однако, относились к пришелице небес с мистическим страхом и преисполнились к ней великого почтения.

А собственное мое тело, мое прекрасное молодое тело, ставшее на время невидимым с помощью моих ангелов-хранителей и отделенное от души, было телепортировано в Индию, провинцию Пенджаб. Там, на территории заброшенного средневекового дворца-музея, куда перебросили мое тело и где я оказался в толпе туристов, в меня немедленно была вселена душа только что погибшего в автокатастрофе на дороге Казахстана молодого бизнесмена Елеу. Его хоронили на другой день, по мусульманскому обычаю. Никто не знал, что его душа, такая же, как и была, поселилась в дивном, атлетическом теле бывшего марокканского принца, но, к сожалению, ничего не помнила из прошлой жизни. В настоящей же, новой, еще ни в чем не разобралась и пока что с увлечением слушала рассказ девушки-гида по имени Ванита.

Рассказ был о том, как во дворец одного из Великих Моголов привезли девушку из далекой Руси, и она стала любимой женой царя. А вскоре и девушка Ванита стала женою Ашока (Елеу), какое имя было, оказывается, у человека, разинув рот слушавшего ее экскурсионный рассказ в величественном царском дворце-музее, построенном из огромных блоков тесаного красного песчаника. Этой славной паре надлежало стать посольской четой Индии в независимой Республике Казахстан в первые годы ее образования.

У этой четы, оказывается, в Джакарте, в одном из банков, на имя Ашока была положена многомиллионная сумма в английских фунтах стерлингов, о чем они долго ничего не знали. Но однажды, когда Ашок с Ванитой были в Англии на дипломатической службе, жили в глухом окраинном районе Лондона, где бегали лисы, охотясь на крыс, к ним домой приехал представитель банка по имени Бальтазар. Он открыл перед ними финансовые документы, бесспорно подтверждающие их право на владение огромным капиталом в самой надежной валюте.

Молодая чета тотчас оставила свою дипломатическую жизнь и отправилась путешествовать по миру самым комфортабельным образом, используя морские и воздушные лайнеры, выбирая все дивные и наиболее уцелевшие в первозданном виде уголки божьего произведения, которому люди дали название Земля. Итак, мое тело со вселенной в него душой Ашока (Елеу) отправилось путешествовать по миру, а я сам, покончив дни свои на земле в теле стодвухлетней графини Толстой, что почила в бозе прямо в кресле-каталке. Коляску толкал перед собой девятилетний марокканский отрок Абсамбет, который впоследствии стал великим хазретом Марокко, и в одной из проповедей своих рассказал, как пери Толстая, призванная Аллахом, исчезла у него на глазах, и пустое место в коляске, которое она раньше занимала, стало благоухать розовым маслом.

Итак, распрощавшись с Александрой Толстой и отправив Ашока с Ванитой путешествовать по самым удивительным местам планеты, я на миг взвился над этой планетой и стал ее искусственным спутником «Искандером-2», запущенным республиканской Турцией. И теперь, совершая «суточные» витки свои намного чаще, чем Земля, я начал и жить намного интенсивнее Земли, и мыслить быстрее нее. За те несколько сотен оборотов по своей орбите я успел сочинить несколько тысяч удивительных шахматных задач, но наконец мне это надоело, и я вновь вернулся на землю, вселившись в тельце только что родившегося младенца Юсандера Алемеу, из африканского племени масаев, охотников на львов.

Когда ему исполнилось четырнадцать лет, Юсандер сумел пробежать, ни разу не слетев на землю, по спинам стада вилорогих коров о шестьдесят голов, и пришло время ему доказывать, что он настоящий мужчина, охотник, масай. И с одним только копьем в руке, совершенно нагой, выступил в саванну убивать льва. Воины племени шли за ним невдалеке, готовые отбить его тело у льва, если тот убьет Юсандера Алемеу, то есть меня, и не дать ему съесть юношу. Но я благополучно справился с первой охотой на льва и в будущем стал главой самого сильного рода масаев. Мой род не продался за пестрые тряпки, не стал прыгать перед белыми туристами, танцуя за подачки, не признал законов белых людей, которые ради сохранения львов в Африке запретили убивать их не своим охотникам с тяжелыми ружьями, а масаям с их луками и стрелами. Племя Юсандера Алемеу ушло в самые недоступные края пустыни, со своими коровами и козами, с боевыми копьями в руках.

Счастливо, полноценно прожив масайскую судьбу до самого конца, я вышел из нее, насыщенный жизнью, убив сотню львов, оставив после себя двадцать одного сына от восьми жен. Но ни одного из сыновей не получилось назвать Александром, Юсандером по-масайски, шаманы не разрешили. И, выйдя из его судьбы, когда я сам был убит львом, вынужден был направиться искать Александра в сторону Полярной звезды. И пока я был в полете, а тело мое масайское доедал лев, которому по всей справедливости оно и должно было быть преподнесено, в финском городе Сутокумпу, в семье горняка Айно Виннонена, родился крепенький белобрысый малыш, который был назван Александром. В этого человека я был внедрен на добрых восемьдесят пять лет. Столько он прожил на свете, и когда наконец умер, я снова был свободен, сбежав от финской скуки бытия. Этот финн шестьдесят лет проработал на медном руднике, управлял тяжелыми экскаваторами, и за эти шестьдесят лет под ним сменили десять могучих машин, ибо они не выдерживали гранитной твердости его постоянства и гравитационного космического давления его задницы на металлические сиденья машин. Когда он садился на машину, то сразу прирастал к ней намертво, словно прихваченный электросваркой, и его ничто не могло своротить с места. Даже на пенсию не осмелились отправить его хозяева рудника, и он умер на рабочем месте в возрасте восьмидесяти пяти лет. «Да здравствует с миром Александр Виннонен, железная задница» — было выбито на гранитном памятнике в его честь, поставленном на кладбище за счет средств рудника. И это была вполне подходящая надпись, ибо никому из смирных финнов, знавших его, не верилось, что он не здравствует, сидя в кабине гигантского шагающего экскаватора, а лодырничает, полеживая под землею в тесном гробу.

Но я оставил, не без некоторой грусти, судьбу скучного финна, понимая, что прошел через тысячи судеб самых разных Александров — от Антарктиды до Гренландии, от Чукотки до Огненной Земли — и нигде не был столь счастливо туп и переполнен райским самодовольством бытия, словно коралловая ветка на подводной скале на атолловой отмели у острова Кауайи, посреди Тихого океана. Ах, чего еще мне недоставало в судьбе финна и почему я не остановил на нем свое колесо сансары, а дал ему прокатиться дальше? Чего пожелал еще испытать, каких таких радостей рая — ты, увидевший предательство человечества пред Иисусом? И что еще после этого могло бы вернуть доверчивую улыбку на твои уста, вечный Александр?

Далее была недлинная дорога, когда я пошел путем молодого французского вина с прелестным названием «Божоле» (ударение на последнем слоге), потом незаметно перешел на столь же молодое вино Кавказа с именем «Маджарка» (ударение на среднем а). И этот короткий путь молодого вина в беспредельности вселенской протуберантности Александров всего мира, с их бесплодными умственными усилиями Хилой Зойко, был весел и приятен. Не хотелось мне больше никуда выходить из легкого невесомого хмеля самого молодого, совсем не выстоянного вина! И я плавал в струях вина разливанного, словно по рекам, по океанам бочкотары и цистерн, в глубоких линзах закупоренных бутылок, в искристых высоких стройных бокалах, в пузатых глиняных кружках, нырял в пещеры отчаянно разверстых веселых глоток мужчин и взрослых женщин, плавал в их клокочущей крови, густой и горячей от вертоградной жизненной похоти. Кто там из богов у антиков стал виноградной лозой? Неважно. Я стал хмелем, и вкусом, и веселящим газом самого молодого вина, и это мне нравилось больше, несравнимо больше! — чем быть императором, отгоревшим костром, изобретателем Пятой Энергии, Александром Дюма и двумя убитыми русскими поэтами, Александром Сергеевичем и Сергеем Александровичем. Ах, я бы успокоился, наконец, и застыл навечно в девичьем бесстыдстве чувственного «Божоле» или в мальчишеской беспощадной похоти «Маджарки», и перестал бы метаться по вечности в поисках радости рая. Но на мне заклятие — искать и найти, если даже нет ее и не было никогда на этой планете. Но что значило это «никогда»? Оно значило — «нигде».

Поэтому каждый раз, когда я должен был, — в поражение бесплодных поисков — умирать с этого света, меня охватывали неодолимый страх перед новой смертью и жгучая надежда, что произошла ошибка. И не было никакого заклятия прозорливости на мне, и я был свободен от великого множества смертей и рождений, волен вообще не появляться на этом свете, значит, и шутке сей конец! О, меня не было, нас не было, их не было, вас не было, его не было, ее не было, тебя не было, тех не было, этих не было, того не было, этого не было, никого не было, никогда не было! Но что значило это «НИКОГДА»? Оно значило — «НИГДЕ».

Ну и хрен с тобой, Аким, он же Иоаким, ставленник Божий. Очарование молодого вина важнее твоих мудреных-едреных, покаянных-окаянных поисков. Божоле о божоле, красавица маджарка, растаял снег на той скале, когда настало жарко, — вода сбежала по камням, по узкому ущелью, по солнцепеку, по теням, под дубом и под елью, — бежал ручей, ну а потом он стал девчонкой-речкой, которая при всем при том, что дозволяла в течку — входить в себя, всех одинаково любя, всех тиская, лаская, до лона допуская, — собой поила всех подряд, и коноплю, и виноград, и кукурузу и репей, и жен надежных и блядей, — ибо вода течет с высот, и голос ее звонок, и жизнь земная воду пьет, как молоко ребенок.

Но далеко не уплыть по разливу молодого вина — после его освежающего первопьяного хулиганства наутро болит голова, и сухость во рту требует немедленной опохмелки. Жизнь вновь кажется совершенно невозможной на его унылых космических путях — пока со стуком не встанет на стол глиняный кувшин с маджаркой. Но пьянствовать молодым вином было возможно не более трех дней подряд, далее это вино прокисало в открытых кувшинах, и в душе нарождался и креп некий тоскливый ужас бытия, от которого хотелось спрятаться куда угодно, хоть в гроб, и закрыться крышкою.