И вдруг среди ясного неба словно гром прогрохотал, сотрясая гряды гор Алатау и всю прилегающую к ним обширную равнину в голубых лентах вьющихся рек, в зеленых, желтых, бурых заплатах — цветущих, зрелых и вспаханных под зябь полей. И с высоты гораздо большей, чем наше орлиное парение, наплыл грозный гул, и появился над нами самолет, сверхзвуковой военный истребитель. Но мы-то с Сергием знали, что это не реактивный самолет, пробивший звуковой барьер, а тоже ангел, но более высокого ранга, чем мой хранитель Сергий. Это был пролетающий мимо двадцать первого века Архангел Сахлин. И он коротко пробил в мои мозги следующий текст на языке вселенной всех миров:

«Ты был писателем под моим покровительством. Ты хотел написать прекрасные книги прекрасными русскими словами, и я тебе дал их. Пришел срок, и я предупредил, что уже не так много осталось слов, отпущенных тебе на художественное творчество, ты внял моему предупреждению и написал последний свой неистовый метароман, который первоначально хотел назвать „Свободен“, но потом назвал — „Остров Ионы“. В конце его, когда у тебя оставалось всего 51 слово, ты отдал их под финальное стихотворение. Ты так и предварил стихи этими словами, мол, осталось слов „пятьдесят одно“. Но ты совершил подлог, надеясь, что никто не станет скрупулезно считать, сколько слов в финальном стихотворении на самом деле, — написал сорок девять слов вместо заявленных пятидесяти одного. Ты два последних слова утаил! Вот эти два утаенных слова: радости рая.

Когда прошло некоторое время, ты посеял их на тайном поле своего подпольного романа, и два зерна дали почти сто двадцать тысяч слов! А ведь после „Острова Ионы“ ты пообещал мне не писать больше романов. Ты стал переводить на русский язык видных, ведущих, выдающихся, народных, великих и самых величайших писателей казахской литературы, считая, что перевод с подстрочника не является писательским творчеством. Ты почти на 80 % был прав, а на 20 % я закрыл глаза и дал тебе возможность заниматься переводами. Всю эту работу ты проделывал неплохо, тщательно и честно, мозгов своих не жалел, и я не мешал тебе работать, делая вид, что не вижу в том никакой крамолы. Но в промежутках между переводами двух громоздких томов казахских эпических авторов ты, словно афганский душман, сажавший опиумный мак на тайном поле, взращивал урожай нового романа, начатого от двух утаенных от меня слов: РАДОСТИ РАЯ. Ты помнил о моем запрете — больше романов не писать, но, прячась между двух хребтов очередных переводных эпических опусов, отгородившись ими от меня, ты засевал поле нового, утаенного от меня романа.

Но ведь я все знал с самого начала. Разве мог бы ты каждый сезон снимать урожай и довести его почти до ста двадцати тысяч слов, если бы я потихоньку не давал их тебе? И опять я делал это в нарушение своих служебных обязанностей. Я снова пожалел тебя, безумного автора, который сошел с ума из-за любви, пусть даже это было и сомнительной любовью к сочинительству. Я знал, что в конце ты придешь к пониманию полной своей несостоятельности и метнешь свой последний испуганный взгляд в мою сторону. Но Бог тебе судья — не стану я наказывать безумца. Завершай свой труд, я мешать не стану. Ты СВОБОДЕН».

Пророкотав этот текст, реактивный истребитель исчез в небе, вонзившись в его глубину и тотчас став невидимым. А я попрощался со своим добрым ангелом-хранителем Сергием и полетел искать тот единственный день своего детства, ради которого отказался от воскресения после смерти в Новом Царстве и от возвращения в свое ветхое тело еще на целых тысячу лет.

Я всегда боялся высоты, приходил в ужас, представляя, что падаю с крыши высотного дома, мне сон такой однажды приснился, и я верещал во сне, словно заяц, судорожно сучил ногами. Поэтому я не решился после Армагеддона, который проспал, сложить свои два крыла Александра и, со свистом устремившись вниз из Онлирии, врезаться в землю Тюлькубаса в Казахстане, на которой я родился. Итак, я предпочел спуститься плавно на крыльях Александрах и все дальнейшее совершить безо всякого экстрима.

Не помню, как я родился и как быстро пробежал через те четыре-пять лет самого раннего детства, добираясь до желанного мне дня. Но вошел я в него в желтых кожаных некрашеных тапочках и с непокрытой головой, которую припекало уже довольно высокое солнце. Чудные желтые тапочки, восхитительно пахнущие новой кожей, носили имя Симбари — Симбари Левая, Симбари Правая. Одет я был в короткие парусиновые серые штаны с лямками через плечо и клетчатую ситцевую рубашку. Штаны звали Бади, рубашка именовалась Дексами.

Было, наверное, уже часов одиннадцать до полудня, в дальнем синем небе прогуливались человек пять облаков-великанов, два из них были мелкие дети, оба мальчика, такие же, как я. Звали их Афонька и Вова. Взрослые белые великаны были задумчивы, одинаковым образом склонили головы на грудь и не обращали на меня никакого внимания. Зато Афонька и Вова, то забегая вперед, то отставая от взрослых, во все глаза пялились в мою сторону, а надутый, пухлощекий Афонька корчил рожи и казал мне язык.

Внезапный гнев (грех всей моей земной жизни) обуял мое сердце, в котором загремели, словно медяки в железной копилке, воинственные дешевые возгласы боя и победы. Не зная еще, что победа — это и есть поражение, я стремительно побежал догонять облачонка Афоньку, желая треснуть его по кудлатой белой башке и в завершение наподдать коленом под зад, чтобы он красиво поехал дальше по синеве, опережая собственные ноги.

Я мчался по воздушной тропинке, грозно и красиво шумя парусиновыми штанами Бади, воинственно предвкушая, как достойно накажу того, кто посмел на этом свете показывать мне язык! Вот мои ноги в желтых кожаных тапочках Симбари перепрыгнули с земной дороги на воздушную и замолотили с такой быстротой по ней, что их почти не стало видно. Парусиновые штаны Бади хлопали с шумом, напоминающим трепет знамен самураев. Вскоре я догнал группу бредущих по небу облаков и, подняв глаза, увидел над собою лицо склонившегося ко мне облачонка Вовы. Он остановился и, оказывается, повернулся ко мне, поджидая. Другой же облачонок, Афоня, который только и нужен был мне, уходил вслед за взрослыми облаками, не оглядываясь.

Я испугался, мне стало так страшно, что, остановившись на месте как вкопанный, я заорал на все поднебесье. Маленькое облако по имени Вова, казавшееся издали, с земли, ростом с меня, на самом же деле обернулось великаном метров триста высотой.

И тут, услышав мои вопли, остановились и другие облака этой прогулочной ватажки, стали медленно поворачиваться ко мне. А облачонок Афоня, довольно далеко убежавший вперед, притормозил, обернулся и, подскакивая на месте, пытался рассмотреть, что происходит сзади, возле отставшего брата Вовы.

Он внимательно, непонятно смотрел на меня, на то, как я стою на месте, топочу ножками, обутыми в тапочки Симбари, и захожусь в сумасшедшем крике. А тут еще и Афоня, желая разобраться, в чем дело, побежал в нашу с Вовою сторону.

С облаками вдруг что-то случилось, они все пришли в движение и закружились вокруг, с любопытством разглядывая меня под собою. С моей ноги соскочила тапочка Симбари Правая, а потом и другая, Симбари Левая, — ибо я как бешеный сучил ножками, стоя на месте. Тапочки мгновенно унеслись вниз, крутясь и переворачиваясь в воздухе, а я обмер со страху, широко раскрыв рот, из которого уже не исходило никакого звука. Я всю жизнь смертельно боялся высоты, а тут мои тапочки падали с такой жуткой выси и уходили, стремительно уменьшаясь, на такую глубину смертельного пространства, что дыхание мое мигом пресеклось. И тут я сам начал падать с этой запредельно страшной высоты. Но подскочил облачный мальчик Афонька, триста метров ростом, и поддал мне под зад ногою, словно ударил по футбольному мячу. Я улетел сразу на огромное расстояние, перелетел через Алма-Ату и шлепнулся задом в мягкую, горячую дорожную пыль казахской земли, на степную дорогу возле городка Уш-Тобе. По этой дорожке я и зашагал дальше босиком, тихо скуля в тоске по утерянным тапочкам, но утешился тем, что увидел, как мягкая мучнистая горячая пыль проскакивает фонтанчиками между пальцами ног и пушистыми струйками падает на ступни, постепенно натягивая на них тончайшие нежные носочки из шелковистой пыли.

Эти носки оказались более прохладными, чем раскаленная под зенитным солнцем дорожная пыль, обжигающая подошвы. Пыльные носки защищали ступни и от прямых попаданий верхних обжигающих лучей. Шагая по горячей, как печка, дороге, я испытывал неведомую даже самому Вершителю Мира скорбь по утраченным тапочкам. Мы были безутешны, мои ноги и я, — потерей новеньких желтых тапочек из вкусно пахнущей сыромятной кожи. Голые подошвы вскоре начали поджариваться на раскаленной дороге, сердце мое прыгало, лопаясь и потрескивая, как кукурузное зерно-попкорн на горячей сковороде.

И тогда я упал посреди дороги, не в силах идти дальше по жизни, мне представляется, что так бывает в аду, где доставленных туда людей сжигают, подпаливая им пятки огнем. Чтобы произвести подобную экзекуцию, необходимо человека подвесить за что-то в вертикальном виде, но меня в моей клетчатой рубашке и серых парусиновых штанишках судьба бросила на пыльную дорогу горизонтально. Близко от своего лица я видел стекающую с подорожного бархана струйку легкого праха, серую сухую стекающую глиняную мучицу.

Когда пылевой ручеек стек до самого подножия подорожного бархана, на его склоне образовалась ровного направления канавка, неглубокий овражек с отлогими краями. И тотчас же я, напуганный громадными облаками, которые издали казались маленькими, словно я в пять лет, но в приближении предстали великанами, раз в триста больше меня, — напуганный в небе и почти поджаренный на земной дороге в зенитный полдень, потрясенный в душе и обожженный в босых ступнях своих, чувствуя себя чудовищно неуютно и вверху, в небесах, и внизу, на адски жаркой дороге без единой тени, — я стал выползать из горловины своей клетчатой рубашки Дексами, ползком покинул и штанишки Бади, под которыми никакого нижнего белья не было.

Выбравшись из ворота своей клетчатой рубахи, я пополз вперед по дну оврага, который образовался от сбегавшего сверху, с бархана, пылевого ручейка. Из того единственного дня моей безначальной и бесконечной жизни, в котором мне захотелось оказаться после того, как я добровольно положил прервать бессмысленное круговращение своего колеса сансары, я выползал через ворот клетчатой рубашонки, пытаясь как-то спастись, не умереть на раскаленной дороге, в виду склонившихся надо мною белых облаков — их в небе было человек пять-шесть.

Когда я совсем выполз из своей одежды, то оказался голым, длинным и беспомощным, как нежный дождевой червь на солнцепеке. Я пытался устремиться вперед по горячей пылевой муке, которая осыпалась подо мной, и вот навстречу мне явился жук-долгоносик Путя, серый и огромный, размером гораздо превосходящий и обликом намного завлекательнее червеобразного выползка собственной моей персоны.

По всей вероятности, жук Путя, долгоносик, на кончике хоботка которого висела прозрачная желтая капля, должен был съесть меня, если эта порода жуков ест сублимации душ человеческих. Но тут жук Путя, испугавшись чего-то, судорожно загреб лапками по пыли и стал разворачиваться, крутясь на месте. Показав мне под занавес свой накрытый двумя чешуйчатыми пластинками тыл, Путя быстро уполз с дороги в сторону и вскоре скрылся за пыльной дюной. А меня, раздерганного судорогами страха смерти, накрыла спасительная тень. И тут же передо мной упали одна за другой две тапочки, Симбари Левая и Симбари Правая.

Пыль взлетела вокруг каждой тапочки и тут же растаяла, словно дым.

— Возьми, надень тапочки. Ноги обожжешь, волдыри меж пальцами выскочат, — услышал я спокойный мужской голос.

Слова понятные, простые, но такая в них прозвучала свирепая угроза всем началам жизни, что я тотчас вскочил с земли и послушно вдел ноги в прохладную обувь. Только тут я увидел, что возле тапочек на дороге, прямо из пыли, торчит какой-то зеленый росток, похожий на такого же маленького человечка, как я, — беспомощно растопырив два листка-ладони по сторонам. И тотчас пришла догадка, что спасительная тень, которая упала на меня, когда я корчился в горячей пыли на солнцепеке в образе голого червяка, была тенью от листочка этого крохотного растения.

Теперь я опять был обут в тапочки Симбари, одет в серые штаны Бади и клетчатую рубашку Дексами, с круглой непокрытой головою — и в сто раз выше ростом, чем дитя-растение, зеленевшее у моих ног.

Я склонился к земле, затем опустился коленями на горячую пыль и спросил у юного ростка:

— Кто ты? Неужели мой третий Ангел-хранитель?

— Нет. Сахлин и Сергий были явленными тебе свыше. А я всегда находился с тобой. Я возник в тебе вместе с тобой. Я не ангел-хранитель, но я невидимый твой вожатый. Я Тот, Который вел тебя по всем дорогам жизни.

— И как же Ты, Который вел меня по жизни, оказался вдруг здесь? Она ведь почти прошла… И сюда привела меня моя собственная воля, не Твоя.

— Ты захотел нашей встречи. Прожив на свете семьдесят два года, ты почувствовал, как все прошлое пусто, мало, ничтожно. Тогда и захотел ты нашей встречи, чтобы сказать мне слова неблагодарности: зачем были нужны пустота, обман, иллюзии? Зачем сны жизни, которые словно просмотрел кто-то другой?

Итак, встреча наша состоялась. Считай, я задал Тебе, Который… все свои вопросы. Ради этого я отказался от защиты ангела-хранителя, тем самым рискнул всем, что дал мне Бог в моей единственной штуке жизни. Так что будь добр, отвечай…

Зеленый росточек, торчавший в пыли раскаленной дороги, вдруг зашевелился и стал крутиться, как воланчик, и расти ввысь, вширь. И вскоре превратился в громадный вихрь. Словно огромная кошмарная слуховая трубка, живая самодвижущаяся воронка, верхний широкий конец которой уходил далеко в заоблачье, — космический смерч-торнадо по имени Пляска шарил по земле гибким, как хобот слона, узким нижним концом, затягивая в себя все, что понравится ему на поверхности земли и глади морской. Смерч Пляска ткнулся кончиком хобота в тот самый день моего казахстанского раннего детства, куда я был возвращен ценою моего отказа от Тысячелетнего Царства, — и всосал этот день весь целиком, до последней придорожной пылинки, и закружил с бешеной скоростью внутри гигантского торнадо, мигом вынес на высшие уровни космического бытия и широко развеял по невидимой, тонкой, как озоновая пленка, одномерной сфере Онлирии. Таким-то образом, ничего в том не соображая, заранее не разумея, ни на что не надеясь, — Аким при неожиданном содействии космического торнадо по имени Пляска все-таки оказался в Тысячелетнем Царстве. Единственный день его раннего детства, куда явленный Аким (Иоаким) был возвращен милостью ангела-хранителя, случайно оказался вознесенным на небеса вселенским смерчем. И для Акима смерти не стало, как и для всех постармагеддонцев, и времени не стало.