Я двигался по морскому дну, все круче уходящему вниз, воистину в атлантический провал, и на пограничье двух миров повстречался мне осьминог, гигант в двести тонн весом. Каждая нога его текла, извивалась, как великая река, эти реки впадали в одно общее море-тело, брюхо которого было розовато-багрового цвета, в синюшных пятнах, и оно провисало над бездной, как порванный и потерявший всякую надежду взлететь аэростат. Этот Гаргантюа подводного ада наполовину высветился в призрачном сполохе, просочившемся от верхнего мира, в котором прежде полагал я найти местоположение рая, — а никак не здесь, на глубине соленой воды в три тысячи метров. Кроткое чудовище выпучило глаза на меня и никак не могло сообразить, гожусь ли я ему в пищу или нет. Пришлось пространно объяснять ему, что я на многие километры подводного пути перешел в нематериальность, поэтому есть меня можно, но бесполезно. Ведь я для него был сейчас как телевизионное изображение яблока или как рисунок на бумаге: и то и другое видеть можно, есть глазами можно, однако запустить зубы, разжевать и проглотить никак не можно. Гаргантюа меня понял, согласился со мной, даже кивнул чем-то вроде головы, что кратковременно выпучилось на его аэростатном корпусе — и тут же опало.

Но сам-то я не знал, как выгляжу пред пучеглазым монстром в своем новом состоянии, — а вокруг была почти астрономическая тьма, прошпигованная звездочками каких-то светящихся глубоководных гадов. Я спустился сюда, гонимый бесконечным зудом вселенской дороги, который не дает покоя всем путешествующим по мирам, подвергающим себя добровольному мучительству в поисках рая. Путешественникам в эту сторону везет, однако, на всякие спасительные случайности и благоприятные обстоятельства. Меня чудовищный Гаргантюа принял, очевидно, за своего сыночка Пантагрюэля — и, широко распахнув объятия всех восьми ног, каждая из которых была длиной в Останкинскую башню, хотел обхватить ими меня и прижать к груди. Он хотел приласкать, а не раздавить или разорвать на куски — и с самым разлюбезным видом раскрыв свой клюв, размером с ковш шагающего экскаватора, молвил следующее:

— Тебе ни за что не представить, сынок, сколько же надо было мне съесть пищи, чтобы стать таким большим телом. Одна моя присосочка — размером с тарелку спутниковой антенны. Представь себе, что осталось бы от тебя, если я присосался бы к твоей спине такою присосочкой, а? Не знаю, с какого места атлантидовой цивилизации я живу на свете, но знаю, что буду жить и расти до того предела, пока хватит мне пищи в океане. А пищи в океане, сынок, ой как много!

— Чем же ты питаешься, отец? — спросил я, не вполне понимая, но от души принимая столь добродушное отношение к себе. — Ведь действительно, наесть такое тело стоит многих трудов, наверное.

— Я не скажу тебе, чем питаюсь, — последовал неожиданный ответ. — Никто не должен знать секрета моей диеты. В те морские глубины, где я гуляю, никто спуститься не может. Разве что донные акулы, которых я поедаю, — это не секрет, — но одними акулами сыт не будешь и такой горы мяса не нарастишь… Диета моя засекречена, и я тебе ничего более не скажу.

По ходу нашей беседы я как-то не заметил, что драконоподобные щупальца Гаргантюа окружили меня со всех сторон сложным плетением живой, импульсивно мятущейся гигантской корзины. Я вдруг оказался внутри этой корзины из восьми ног чудовища и, несмотря на вполне миролюбивые и даже ласковые пульсации громадных присосок, которые еще не делали попыток коснуться меня, я почувствовал некий призрак надвигающегося ужаса. И секрет диеты самых чудовищных спрутов стал проступать в адском свете этого ужаса. Двухсоттонные гиганты океанических провалов не могли наесть своих мяс, питаясь лишь мясом других подводных тварей. То есть на пространстве жизни гигантского спрута не могло народиться бионаселения в количестве и массе, достаточных для одного лишь глотка чудовища, нога которого была размером с Останкинскую башню…

Когда башневидные конечности спрута сомкнулись вокруг меня, я стал понимать, что его пищей вовсе не является биомасса подводного мира. Основной пищей монстра является психомасса ужаса, которая рождается в окружающей гиганта стихии, — в точке его всплытия из черной бездны на уровни жизни. Студенистая масса ужаса живых существ и является смачным харчем для неимоверного осьминогого колосса. Именно этот психический студень страха питает гороподобные мышцы и штампует жутчайшую массу неисчислимых присосок гигантского спрута. А миру живых существ, состоящих из биологических клеток, ни за что не прокормить собою подобных чудовищ, они находятся на материальном обеспечении потустороннего мира. И я мог бы стать достойной пищей для гигантского осьминога, — если бы всколыхнулась ураганом ужаса моя душа в тот последний дюйм последнего круга последней из восьми ног, когда замыкалось ласковое осьминогое объятие чудовища вокруг меня. Но я не испугался и поэтому не пошел ему на завтрак, что было оценено им положительно и без досады, — это я понял по выражению его громадных умных выпученных глаз. Очевидно, спрут был столь же умен, сколь и не очень голоден. И он продолжил дружескую беседу со мной.

— Про меня много чего знает профессор Гавайского института океанологии Лиз Ричмонд, — поведал мне осьминог, все еще ласково и бережно не касаясь меня своими присосками, каждая размером, было сказано, с тарелку спутниковой антенны. — Она большой отрезок своей жизни отдала на изучение меня, Считается, что Лиз Ричмонд лучший специалист по мне. Между нею и мной ничего нет, поэтому я легко могу отправить кого угодно к Лиз, чтобы она ответила на все интересующие его вопросы. Хочешь этого, сынок?

Я захотел, поэтому переместился из восьмикратных объятий глубинного спрута на порог профессорского дома в кампусе Гавайского университета в Гонолулу. Профессор Элизабет Ричмонд на том месте, стоя в дверях, была босиком, в коротком купальном халате, открывавшем ее замечательные высокие ноги, и вытирала мокрые волосы махровым полотенцем. Она, как оказалось, пятьсот шагов тому назад вылезла на пляж из моря. Посмотрев на меня голодными глазами, профессор Элизабет Ричмонд сказала напрямик, что проголодалась и хотела бы пообедать в каком-нибудь китайском ресторанчике. Так и пошла босиком, осушая волосы полотенцем, в этот самый китайский ресторан. И по дороге, по мере того, как Элизабет Ричмонд энергично лохматила бурными движениями рук, подняв их к голове, свои волосы — они из жалких сосулек сырой пакли постепенно превращались в кудлатое облако каурой масти. А когда у входа в ресторан она перевесила полотенце через плечо, достала из кармашка халата деревянный гребень и как следует расчесала свои каурые кудри, пышная прическа профессорки Ричмонд надменно возлегла ей через голову на спину, заметно возвысив женщину в росте. Показалось даже, что она выше меня.

За обедом я ей открылся, что принадлежу к особой древней расе человечества, хомопрозорливых, не имеющей никакого отношения к дарвиновским обезьянам. Я возраста своего не знаю, потому как не помню, где и как появился на свет, также не помню, сколько раз уходил-приходил в жизни, и поэтому не знаю, для чего прожил на свете столько тысяч километров самых разных жизней. И земных, и морских, и воздушных. Не моргнув глазом Лиз Ричмонд тоже призналась, что принадлежит к той же расе, что и я, и после обеда мы вернулись к ней в профессорскую квартиру, чтобы обстоятельно поговорить о гигантском спруте Гаргантюа, жителе самых жутких океанических провалов.

Постепенно выяснилось, что меня интересуют чувства и мысли чудовища, когда оно пожирает добычу, запуская в нее клюв снизу вверх, как бы держа ее над собой. А Лиз Ричмонд, наоборот, интересным стало представить себе, как видится спруту какая-нибудь крупная добыча, вроде мускулистой акулы, — в ракурсе сверху вниз. Наш обоюдный высокий профессионализм в области феноменальной монстрологии позволил нам сполна утолить жажду научных познаний.

Но кое-что так и осталось невыясненным. Например, я так и не понял, что оказалось для нее столь невыносимым, когда во время одного из внезапно возникших диспутов, позиции в котором с каждой стороны были самыми классическими, она вдруг разразилась бурными, чудесными слезами и плакала, пока я, несколько оробевший от неожиданности, спешил довести свою аргументацию до логического завершения. И оказалось, что напрасно спешил. Логический, классический конец был тут вовсе не актуален. Где-то еще в середине моих рьяных постулатов они оказались уже восприняты, нежно зафиксированы и утверждены как высочайший — недоступный для меня — женский уровень феноменальной монстрологии. Отсюда и слезы, прекрасные слезы доктора Элизабет Ричмонд. Когда мы пришли к общему научному выводу, что высшие радости бытия могли быть преферентны для самых чудовищных монстров воды и суши, вроде нашего любимца Гаргантюа или хищных динозавров, профессор Лиз Ричмонд предложила мне отправиться с нею на соседний остров, где ей был известен подводный атмосфериум-отель с прозрачной стеной, выходящей прямо в подводную бездну океана. Лиз пожелала продолжить наши общие исследования по теме райских блаженств в этом отеле. Предполагалось, что нам совместными усилиями, усилиями людей особой прозорливости, удастся вызвать к прозрачным стенам подводной гостиницы нашего Гаргантюа и порасспросить в доверительной близости, при самых благоприятных условиях, о высшем пароксизме райского блаженства у гигантских чудовищ.

Так как между мною и Лиз и между нами и Гаргантюа ничего не находилось, мы вскоре все трое встретились на острове Кауаи в атмосфериуме на глубине примерно двадцать метров ниже уровня моря. Широкая прозрачная стена из бронированного стекла отделила океанские глубины от уютного подводного номера пятизвездочного отеля. Освещенные сквозь прозрачные стены изнутри, подводные кубатуры бездны, начинающейся сразу за этими стенами, были наполнены подвижной жизнью метафеерической расцветки. Все эти Кандинские, Малевичи, Моранди и прочая шантрапа были жалкими побирушками у дверей свадьбы, которую справляли наяда Абстрактная живопись с тропическим Нептуном. Подводный отель был построен по принципу устричной банки, повешенной на мощные железобетонные крюки, вбитые в отвесную базальтовую стену, уходящую на всю глубину тихоокеанской пропасти — в само изначало неподвижности времен. А наверху, на том уровне моря, где висела хрустальная шкатулка атмосфериума, лепились к отвесной стене коралловые рифы самых причудливых форм. В ложбинах и выемах рифов медленно летели, облеченные в рамочки собственных контуров, миллионы шедевров мирового значения, каждый из которых имел авторство, название и кодовый номер в каталоге вселенской Выставки Абстрактной Живописи — ВАЖ.

Я обсуждал с Лиз вопрос о помрачительных изысках стилей и подходов в подводной живописи рыб, моллюсков и медуз и, посадив голую Ричмонд себе на закорки, расхаживал вдоль стеклянной стены туда и сюда, словно по выставочному залу, неспешно рассматривая с профессоршей живые шедевры, подплывавшие совсем близко к прозрачной стене. Вылупив радужные, в золотых кольцах, агатовые глаза, экспонаты выставки разглядывали нас самих. Меня с сидящей на мне, обхватив мой торс здоровенными ногами всадницы (у Лиз Ричмонд была собственная верховая лошадь), — меня с моей научной сотрудницей ничуть не удивляло то, что рассматриваемые нами красивые картинки сами внимательно рассматривают нас, принимая, очевидно, также за какую-нибудь сюрреалистическую бредятину.

В те дни нашей совместной работы по феноменологии чудовищ планеты, которым ничто живое не могло быть угрозой, и наоборот — все живое вокруг могло быть их пищей, — в те три очень насыщенных открытиями гавайских дня мы с Элизабет Ричмонд, то и дело научно вторгаясь или исторгая друг в друга, друг друга, громоздясь друг на друга аргументально, пирамидально, синусоидально, мы сделали фундаментальное открытие: самая великая радость состоит не в том, что ты самый великий на свете монстр и тебе никто не страшен, никто тебя не съест, а, наоборот, ты можешь съесть любого. Нет. Мы с Лиз очень старались — и открыли, что не в величии и величине причиндалов причина райских блаженств. Вот ты тактильно пытаешься, орально стараешься и почти сводишь воедино результаты многочисленных опытов и лабораторных поз, — но вдруг все это лопается, как воздушный шарик, а истина райского блаженства, словно озорная нимфа Эхо, подает свой отдаленный голос совсем с другой стороны. Мы поняли — я понял, и она поняла, — что научное познание райских блаженств происходит не в лабораториях, а в местах, весьма отдаленных от научных институтов и мозговых центров.

Приплывал из океанических бездн Гаргантюа собственной персоной — по нашей с Лиз оккультной просьбе, одобрительно наблюдал несколько часов, прилепив к стеклу свой громадный, как джакузи, глаз, за тем, что мы с нею вытворяли в целях постижения высшего уровня счастья в этой жизни, кому бы она ни была дарована — маленькой рыбке-картинке, в поперечных полосках лазури и золота, нанесенных умелой и стремительной кистью, или колоссальному спруту с глазом Уинстона Черчилля, наблюдавшему радостное для крупных чудовищ мелкое наслаждение тех, которые как раз были призваны изучать райские радости самых могущественных монстров планеты Земля. Ибо нам казалось, что самые крупные животные испытывают и самую большую любовь к жизни, вызванную самым великим чувством безопасности и самым верховным, господствующим положением во всепланетной пищевой цепочке. К тому же органы размножения у них были устрашающе, бесподобно массивными.

Но папаша же Гаргантюа и опроверг наши научные доводы, объективно понаблюдав через стекло, из океана, словно за рыбками в аквариуме, за мной и Лиз Ричмонд, работавшими в подводном атмосфериуме:

— Не думаю, что если мой пенис больше твоего в десять тысяч раз, сынок, то я подвергаюсь любовной лихоманке настолько же больше. Отнюдь! Я видел, как ты подскакиваешь жопка-домиком, а затем садишь вниз с такой высоты, будто твой пенисок по крайней мере в полтора раза выше тебя самого ростом. О, замах твой бывал велик и неистов не от его физического размера, но от духовной высоты — и это касается, сынок, не конкретных величин некоторых неудобных частей нашего тела и даже не высоких уровней нашего интеллектуального развития. Сила нашего желания и счастливое удовлетворение этого желания зависят, сказано, не от размеров и толщины эзотерических органов, но исключительно от качественности и тонкости духовного материала, пошедшего на сексуальную увертюру.

Тот шустрый супермен и посланец, сперматозоид по имени Акимка, отличившийся еще в эпоху эолита тем, что первым добрался до яичка Весты, которое сидело, затаясь, в благословенной утробе моей праматери Тосико, и внедрился в нее, — и стал моим посланцем на увлекательных дорогах мира, которые в конце концов и привели меня в этот подводный стеклянный отель-атмосфериум на Гавайских островах. Итак, как и каждый на этом свете, я в начале пути был отцом самому себе. А в конце пути стану собственным блудным сыном, который вернется к тому отцу — отощавший на бескормице случайных дорог и отчаявшийся найти хоть какой-нибудь смысл своим страстным блужданиям по этим бесконечным дорогам.

— Но разве можно найти то, чего никогда не терял, чего не знаешь, чего не видал? — так Гаргантюа, чудовищный спрут, по ошибке принявший меня за своего сына, решил поддержать и утешить меня, когда на исходе всех земных дорог я, до полусмерти утомленный совместными научными исследованиями с Лиз Ричмонд, в отчаянии скатился с кровати и спрятался под нее.

Решив до конца играть роль блудного сына, который вернулся в дом отца и, припав к его коленям, выслушивает утешительные наставления, я отвечал, якобы покаянно всхлипывая:

— Почему это я не знаю, что ищу? Очень даже знаю, — лукаво отвечал я, лежа под кроватью: уж очень не хотелось мне на точке 1990 года выглядеть полным идиотом — да еще и с голой задницей.

— Ты же, сыночек, смысла жизни ищешь.

— Ничего подобного. Я ищу трусы, которые упали под кровать.

— Какие еще трусы?

— Мои трусы, зовут Феофофан.

— Они что, множественного числа, но с единственным именем?

— Ну да, в их роду обычно две дыры для ног и одна, побольше, с резинкой, — для брюха.

— Всего две дыры для ног. А для меня, стало быть, пришлось бы их делать целых восемь?

— Верно, папаша, — продолжал я уводить разговор в сторону. — А как бы мы их назвали, эти твои трусы в восемь дырок?

— А как?.. — В округлом, как ванна-джакузи, доверху наполненная янтарным вином, осьминожьем глазу горел инфернальный огонь любопытства.

И в обсуждении десятка имен, которыми можно было наградить гипотетические трусы для Гаргантюа, он забыл про убийственный и постыдный для меня вопрос о том, можно ли найти смысл жизни, если ты его никогда не имел и, стало быть, никогда и не терял.

Но Феофофана таки я нашел и, торжествующе сжимая трусы в кулаке, вернулся на лабораторную кровать к Лиз Ричмонд. Она тоже была голая — но Лиз, отвернувшись к стене, горько плакала.

— Надоели мне все острова на свете, — всхлипывая, сообщила мне научная сотрудница. — Надоело мне всю жизнь изучать восьминогого монстра размером с одного из двух братьев-небоскребов в Нью-Йорке. Тем более что эти братья все равно скоро рухнут, как песочные башни. Не хочу изучать райское счастье самых больших монстров на земле, а хочу изучать райское блаженство самых богатых людей на земле. Для этой цели беру тебя с собой на материк в Америку, потому что на материке, а не на островах, обитают самые большие богачи.

— Но Американский континент, Лиз, тоже остров, состоящий из двух половинок.

— Наплевать. Ты поедешь со мной?

— Хорошо. Поеду. А Гаргантюа?

— Пусть отдыхает.

— Я не навязывался к вам в компанию, — обиделся гигантский осьминог. — Кажется, это вы меня пригласили, а не я вас, козявки.

— Извини, отец! Ты совершенно прав, — примирительно говорил я, одной рукой зажимая Элизабет Ричмонд рот, а другой рукой направляя елдорай в то место профессорши, в котором она была не столь стервозна и самоуверенна, как все интеллектуальные американки, а наиболее лояльна. — Дело в том, отец родимый, что некоторые умы полагают, будто наивысшая радость бытия, или, по-другому, смысл жизни известен только тем, кто больше других размером и кто находится на самом верхнем уровне пищевой цепочки. А другие считают, что смысл жизни никакого отношения к размерам не имеет, а исключительно связан с качественностью таких его частей, как голова, а точнее — мозги в этой голове, или как система полового размножения. То есть яички и елдорай с одной стороны и яйцеклетка и елдораеприемник — с другой. Вот и хотелось спросить у одного из самых глубоководных мыслителей, у тебя, мой гигант и красавец, которого эта коллега моя изучает уже много времени научного пути. Хотелось мне спросить: правда ли то, что там, на глубине нескольких километров, при давлении воды, близком к абсолютной плотности смерти, как-то совершенно по-другому проясняется вопрос о смысле жизни?

— Правда ли, что там?.. Как дальше? Правда ли, что там?.. Ах, правда ли, что там!!! На глубине! Конечно, правда. Она на глубине — точно! Может быть, ее я и кушаю, а может быть, это что-то другое я кушаю. На глубине всякой еды хватает, сынок. Иначе я не мог бы наесть такое большое тело.

Так отвечал на мой вопрос Гаргантюа, повернувшись к нам в профиль, прилепившись прожектором глаза к прозрачной стене и с откровенной иронией пялясь на нас с Элизабет Ричмонд.

— Ты видишь, какое это неблагодарное чудовище, — говорила она через мое плечо снизу вверх, враждебно уставясь в глаз осьминогу. — Оно не хочет отвечать на твой вопрос, Аким, оно откровенно издевается над нами, хотя это я вытащила его из небытия на свет, столько лет изучала, дала имя ему и определила его подвид в классификации феноменальной монстрологии. И хотя в моем предположении, что самое большое удовольствие от жизни получают самые большие животные с самыми большими половыми членами, вкралась методологическая ошибка, и эту ошибку помогла мне обнаружить наша с тобой встреча, Акимчик, — за что я тебе очень благодарна, но я по-прежнему считаю, что имеющие что-нибудь самое большое в этой жизни и обладают самым верным представлением о смысле жизни. Это самое большое — вовсе не елдорай, и пусть Гаргантюа со своим гигантским членом навсегда умолкнет и уходит из зоны моих научных интересов. Отныне я буду изучать не глубинных монстров, а самых богатых денежных магнатов Америки. Моя новая научная гипотеза: самую большую радость бытия испытывают те, у кого больше всего денег. И эту гипотезу надо проверить на практике.

Она уже не плакала, она больше никогда не плакала, если занималась с кем-нибудь любовью. Гаргантюа замедленно, как Барышников в прыжке, вытянул вертикально вниз свои восемь башневидных щупалец и провалился в бездну, а мы с Лиз Ричмонд поднялись с кровати, не стали одеваться, так как и подводный отель, и прилегающие пляжи были нудистскими, поднялись из подводного атмосфериума на воздушный уровень жизни, в которой мы оба задались целью искать, определять, описывать и классифицировать ту высшую радость бытия, что ретроградно была определена схоластами и формалистами как райское блаженство.

Мы с Лиз взяли маски, ласты и пошли купаться в маленькую искусственную гавань, отгороженную бетонной стенкой волнолома от диких громадных, похожих на дитенышей цунами, океанических волн, набегавших на окруженную коралловыми рифами атолловую отмель, — но исподволь гаснувших еще на далеких подступах к райской лагуне.

Мы в масках и в ластах с дыхательными трубками легли в воду и поплыли рядом, мгновенно утратив свою телесность и превратившись в два кишащих световыми змейками метафизических фантома. Между нами и Тем, Кто зажигает солнца во Вселенной, ничего не было, и мы оказались перед Ним, хотя лица наши были опущены в воду и тела вытянуты горизонтально. Под нами разворачивался шикарный подводный вернисаж авангардистской живописи, на котором все представленные картины были совершенны — все до одной. Гармония линий и цвета в каждом отдельном случае была полной, будь то живопись на рыбе Simplizitas, на морских бабочках, на медузах венецианских, полосатых китайцах, написанных в одно касание акварельной кисти. Автор всех этих неисчислимых шедевров был Един, и Он предстал перед нами во всей красе, силе и художнической славе.

Мы с Элизабет Ричмонд плыли по лагуне, выставив над гладким бирюзовым зеркалом атолла свои белые голые зады и лохматые затылки, над которыми торчали сипящие от наших взволнованных восклицаний дыхательные трубки. Мы восклицали осанну, словно глядя прямо в Лицо Тому, имени которого не было и не могло быть, — мы просили в своих подводных молитвах даровать и нам, двум световым червячкам, той веселой радости, с которою Он взмахивал кистью, раскрашивая каждую рыбу, рыбешечку и рыбину, всех этих чудаков членистоногих, лангустов, крабиков, крабов и крабанов. Он посадил миллион световых бликов на подвижную эластичную тучу из мелких солнечных зайчиков, кружившихся под самым носом змеерылой мурены, у которой в мыслях было что-то недобро-ехидное по отношению ко всему вокруг, что отражало или же испускало свет. Поэтому мурена, высунув из кораллового грота полголовы, всматривалась в нас с Элизабет сквозь световой вихрь крутящихся рыбок, каждую из которых в многотысячной стайке звали по имени Исидоро. И когда сверкающий косяк этих Исидоро пошел мимо моего носа, я заметил, что один из них, похожий на ложку выплеснутой ртути, стреканул возле моих глаз куда-то вверх — и затем сразу вниз, — при этом Исидоро заглянул в мои глаза своим глазом и, клянусь камешком Лео, утерянным в золотом веке, даже дружбански подмигнул мне, намекая на то, что возлежавшая в пещере мурена есть самая настоящая дурра и сучка, которой никогда ни за что не поймать и не съесть ни одного солнечного зайчика Исидоро.

Конечно, Тот, Кто с такой модернистской увлеченностью расписывал ярчайшими водостойкими красками подводный мир живых тварей, был не просто в хорошем расположении духа, но самым натуральным образом находился в творческом хмелю, как был к утру пьян самогонщик Санек, Александр то бишь, что всю ночь варил свое зелье в бревенчатой баньке на задворках своего приусадебного участка. Звали самогонотворителя по-уличному, по-деревенски, Генеральным, между ним и мною никого не стояло, ибо Санек тоже был из рода мудреных прозорливцев. Он по ранней зорьке брел, спотыкаясь о грядки, через огород к своему дому и, от счастья не в силах сдержать сердца, хриплым бараньим голосом запевал песню. А Тот, Кто рисовал на рыбьих боках и на панцире креветки Королевской, войдя в хмельной раж творчества, хватал ведра с разной краской и с размаху обливал из них что ни попадя вокруг: актинии, кораллы, губки, пролетающие мимо реактивных кальмаров и пульсирующие наполовину в этом, наполовину в ином мире призрачных медуз.

Может быть, хмель от собственного творчества и есть та высшая мера радости рая, в поисках которого я прошел столько тысячелетий разных дорог, умирая и рождаясь, — и, наконец, завис над этим пятачком атолловой отмели, в куцей секунде бирюзовой лагуны. Рядом со мной в той же бирюзовой секунде барахтается вниз лицом, закрытым большеглазой маской для подводного плавания, женское существо из прозорливых американок — такая же, как и я, старательница и охотница за всякими сведениями, свидетельствующими о райских радостях земного бытия.

Мы плывем, выдувая в трубочки для дыхания никому не слышные возгласы радости и осанны, адресуемые Тому, Кто так легко и с таким совершенством творит столь прекрасные художественные произведения. Которые к тому же кто-то другой мог использовать для своего пропитания! Наконец-то я увидел, как черно-желто-полосатую рыбку по имени Земфира схватила и в два приема проглотила большая тупоголовая черная рыбина по кличке Чомбе. И хотя при виде того, что полосатка Земфира оказалась все же не декоративным призраком, а подлинным животным подводного мира, и я испытал некоторое научное удовлетворение, — Земфиру мне стало жалко, а черный, неотесанный, как полено, Чомбе с тупыми глазами вызвал во мне чувство потусторонней вражды, вроде космофобии, то есть нелюбви к космическим пришельцам. Этим уродам из других миров не жалко глотать такие прелестные чудо-картинки, как Земфира! Им наплевать на нашу красоту.

У моей научной сотрудницы, плывшей рядом со мной, произошел кровавый, более существенный, чем мой идейный, конфликт с одним из обитателей лагуны. На глаза Элизабет попался небольшой овальный толстячок, похожий на чешуйчатого серого поросенка, стоявший неподвижно в такой же овальной, как и силуэт рыбы, ямке кораллового рифа. Искавшая в окружающем мире во всем соответствия и систематики, а находя их, испытывавшая детскую радость, американка Лиз посчитала неслучайным, что форма тела толстой рыбки и конфигурация ямки, в которой она пряталась, почти совпадают, отчего и казалась рыбка Тимошка вовсе не рыбой, а куском кораллового рифа, а рифовая ямка Нариска, наполненная живой рыбкой, становилась невидимой. Боже праведный! Да может быть, между ними существует симбиоз, меж рыбкой и коралловой ямкой, меж Тимошкой и Нариской, меж живым содержанием и неживой формой! Научный ум Лиз Ричмонд так и рванулся в эту неизвестную сторону, и голая профессорка Гавайского университета, свесив к известковой плите посткораллов здоровенные сиси с бурыми сосками, подплыла к Тимошке с Нариской и накрыла их своим телом, словно кошмарная туча, беременная четырьмя торнадо сразу. Две руки и две зрелые женские груди стали болтаться над головою Тимошки, как инфернальные смерчи, и он, чуть завалившись на бок, уставился одним глазом в глаза Лиз Ричмонд, которые от веселого научного восторга едва не вылезли из орбит под стеклом маски для подводного плавания. Ибо она прочла во взгляде маленькой рыбы осмысленную угрозу предупреждения. Охваченная ироническим умилением, Лиз Ричмонд дружелюбно протянула руку, желая погладить пальцем симпатичную умную рыбку. Однако Тимошке это представилось, наверное, так, что из жуткой тучи потянулась к нему не дружелюбная рука, а зловещий хобот торнадо, чтобы засосать его в себя и выплюнуть далеко за пределами привычного родного рифа. Тимошке этого не хотелось, и он, скособочившись еще круче, открыл рот и недвусмысленно показал белые острые зубы. Лиз Ричмонд не поверила своим глазам, и угрозе не поверила, ей и в ум не шло, чтобы небольшая тропическая рыбка могла скалиться, словно собака. И, протянув пальчик, Лиз притронулась к голове Тимошки, а он молниеносно цапнул за этот пальчик.

Крови было! Крику! — когда Лиз вынырнула и, выплюнув изо рта загубник трубки, восторженно заорала, потрясая над головою красным, словно облитым киноварью, пальцем!

— Мой дорогой Акимчик! Я люблю тебя! Ты только посмотри! Меня укусила рыба, как кусает собака! Маленькая рыбка, размером с селедку! Как после этого я могу серьезно заниматься наукой и преподавать в университете! Мне эта рыбка открыла глаза на меня саму! Никогда я не думала, что меня может укусить даже такая малютка, а я, доктор океанологии Элизабет Ричмонд, не смогу ни убить ее, ни подать в суд. Я поняла, наконец, любимый, что должна бросить работу, уехать с Гавайев и, неизменно следуя за тобой, быть рядом вместе всегда, всегда, чтобы просто быть счастливой женщиной на этой земле! Я буду сопровождать тебя в твоих поисках райского счастья, его мы найдем в том, что познакомимся в Америке с самыми богатыми людьми, изучим их повадки и семиотические системы и сами станем очень богатыми. И мы проживем вместе долго-долго, вместе состаримся и умрем в один и тот же день.

На мгновение испепеляющей радостной молнией сверкнула перед моим внутренним взором грандиозная мечта Лиз Ричмонд, Большая Американская Мечта (БАМ) — как я тут же оказался точно по другую сторону земного шара. Я предпочел новую свою смерть на земле альтернативой американской мечте Лиз. Ибо между мной и БАМом было ровно столько расстояния времени, сколько укладывалось в половину протяженности экватора плюс триста лет американской истории.