Таким образом познав первую радость боевой победы, Отто Мейснер с женою и ребенком продолжал свое долгое путешествие. Оно затягивалось из-за частых остановок в пути, вызванных болезнями малыша, которому в далеком будущем надлежало стать моим отцом. Нам известно (мы из рода Мейснеров, любили слушать рассказы бабки Ольги о своем замужестве, да только рассказывала она не часто, сурова была старушка, и семейное предание о нашем немецком дедушке складывалось из разрозненных кусочков, услышанных то одним, то другим потомком магистра от постаревшей его супруги), мы слышали не раз, что путешественники все же благополучно добрались до Тувы и нашли мистера Джошуа Стаббса. Очевидно, Отто Мейснеру удалось наконец-то приложить линейку к волокнам знаменитого местного асбеста. Но достоверных сведений об этом важном моменте не сохранилось, как и подробностей о пребывании Мейснеров в доме английского промышленника. Почему-то так вышло, что об этом периоде путешествия бабка не успела рассказать никому из потомков, и теперь, когда уже нет ее в живых, нам известно только то, что по пути их чуть не съели волки и что прибыли они к англичанину с больным ребенком — у моего отца начался сильнейший понос. Никаких записей Отто Мейснера о пребывании в Туве также не сохранилось. Лаконично составленные заметки о путешествии магистра по России заканчиваются рассуждениями о ягнятах, упоминаниями о волках и соловьях. Возможно, бумаги бабка частью утеряла при переездах от одного сына к другому или еще раньше, при переселении в конце тридцатых годов с Дальнего Востока в Казахстан, — бабка тогда порастеряла в дороге много вещей, в том числе и матросский сундучок, который только чудом через несколько лет был обнаружен в доме одного знакомого в Чимкенте и возвращен владелице со всеми реликвиями, содержавшимися там: бумагами, крошечным помятым кофейником, изъеденным молью клетчатым пледом, опасной бритвой с костяной рукояткой, полосатым бухарским халатом и т. д… А возможно, заметки магистра о Туве не были утеряны, их попросту могло и не быть, потому что Отто Мейснер больше не вел записей. Не оказалось, вероятно, чистой бумаги под рукою: она разлетелась по воздуху, подобно стае белых птиц, когда выхватило ветром из раскрытого сундучка. А у промышленника-англичанина тоже, к примеру, не оказалось бумаги, за исключением конторских книг и настольной Библии. Наверное, был тот Джошуа Стаббс великий практицист и старый холостяк, раз не побоялся забраться в такую глушь, и не любил он никому писать писем, и постоянно закалял здоровье, обтираясь на веранде своего дома снегом, который приносил ему в ведре слуга. Оттого, возможно, и был он красен лицом, дышал тепло и мощно, одевался легко и носил шапку с поднятыми наушниками, невзирая на свирепые тувинские морозы. Проживал еще в резиденции мистера Стаббса, скажем, какой-нибудь нахлебник, быть может его спившийся кузен, Стаббс провез его через Индию и далее через пустыню Гоби караванными путями на верблюде, а теперь насильно лечил от алкоголизма. Развлекая своих случайных гостей, скучающий промышленник любил подразнить кузена — несчастный совсем озверел без спиртного и у каждого вновь прибывшего гостя выпрашивал, таясь от Стаббса, водки или хотя бы стаканчик самогона, — мистер Стаббс вслух рассуждал о том, во что обходится день жизни его никчемного родственника. «Вот один день моего пребывания здесь, — говаривал промышленник, — дает среднюю прибыль примерно в тысячу сто гиней, а на содержание мое уходит примерно в тысячу раз меньше. Так позвольте спросить, господа, есть ли польза от жизни такого грешника, как я? А вот день моего славного родича обходится гораздо дороже, ибо он курит сигары, ест много баранины и при случае, вот как сейчас, отнюдь не прочь пропустить стаканчик. Тогда как прожитый им человеко-день прибыли никакой не приносит!»

Имела ли место подобная шутка мистера Стаббса или нет, не беремся утверждать. Нам также не известно, когда и при каких обстоятельствах покинули Мейснеры резиденцию английского концессионера, — и все же пусть темное пятно неизвестности станет светлым, отпечатавшись, словно негатив, на бромистом серебре нашего воображения. А теперь, незабвенные мои, немного туда проявителя, добрых помыслов в душе — и мы увидим, как на пустой поначалу белизне вдруг проступают какие-то контуры и силуэты. И вот они становятся отчетливее, на глазах теряют загадочную призрачность полунамека — и мы видим мистера Стаббса и мистера кузена, вышедших на парадное крыльцо резиденции проводить отъезжающих гостей. В глазах подагрического родственника Стаббса стоят, похоже, слезы: уж он так привык, прикипел одинокой душой к молодой семье, особенно к доброй Ольге, которая тайком, жалея несчастного алкоголика и не в силах вынести зрелища его мук, постепенно передала ему весь спирт из своей дорожной аптечки, даже выцедила его из металлического никелированного тубуса, в котором содержался походный шприц для инъекций. Сам краснолицый мужественный концессионер также взволнован, крепится, оглушительно крякает, чтобы скрыть охватившие его чувства. Старый холостяк влюбился в младенца, который пил материнское молоко и ел кашку, а после марал пеленки с такой неукоснительной последовательностью и энергией, словно был отлично налаженной машиной простейшей и прекрасной жизни. И перед фактом такой рациональности сердце Стаббса не устояло. Бывало, войдя с морозного воздуха в дом, он долго, словно пес, принюхивался и затем ворчал: «Провонял Мейснеров наследник все углы в коттедже, негде спастись, черт побери». И затем, раздевшись, грел руки возле печки, после этого шел на половину гостей, чтобы подать хваткому мальчишке свой толстый волосатый палец… А теперь малыш уезжал, и вряд ли когда-нибудь еще появится в доме Стаббса столь странное и чудесное существо. Хозяин с грустью думал об этом и неуклюже махал рукой:

— Прощайте, прощайте, друзья!

Предположим, стоял конец февраля, и неистовое солнце Центральной Азии по-весеннему бушевало в пустом небе, заливая своей радиацией плоские пустыни и острозубые горы Тувы. Искоса направленные к земле, прямые копья солнца пробили в чахлом снегу наклоненные в одну сторону скважинки и желобки, и весь этот изъеденный, словно ощетинившийся снег постепенно испарялся кристалл за кристаллом, не превращаясь в воду. И уже скоро вскроются таежные реки, лягут влажной сетью на землю, перекрывая все дороги, — как же тогда ехать нашим путникам? Но прочь все сомнения, вперед, вперед! Новый кучер сидит на передке повозки, неизвестно, кто он, откуда и где его дом и семья. Нетерпеливо оглядывается он на своих седоков, и в ушах его шумит то же самое: «Вперед! вперед!» Отто Мейснер и его жена с ребенком сидят в странного вида повозке, напоминающей древнюю русскую ладью. В нее впряжены не кони, а три больших волка, и мы узнаем тех самых зверей, которых убил в схватке наш храбрый магистр философии. И вот наконец долгое прощание завершилось, прозвучало надо всем бодрое окончательное «гуд бай» Стаббса, и повозка тронулась с места. Она сначала поплыла низко над землей, затем все круче стала забирать в высоту, и вскоре уже далеко внизу остались дом Джошуа Стаббса, и сам он, и его родственник, оба машущие шапками вслед улетающим.

Волки стлались в полете, сокращая и вытягивая свои мощные тела, возница неподвижно восседал впереди, не оглядываясь на седоков, и долгое путешествие началось. Они взмыли над землей весной 1914 года, и с того времени оставшийся под ними огромный шар планеты вращался вокруг своей оси без них.

Возможно, тех, на чье благосклонное сотворческое внимание я уповаю, и охватит некоторая неловкость за всю эту полувоздушную, заоблачную фантасмагорию, предложенную их внутреннему взору, за бедных волков, сначала убитых, а потом впряженных на манер ездовых собак в странную ладью-повозку, за кузена-пьяницу и четырех смуглых воинов с копьями в руках. Но пусть терпеливые наблюдатели представят себе тревогу внука Отто Мейснера и самого этого рыжеволосого внука, сельского учителя, одиноко сидящего в позднее ночное время за широким некрашеным столом. Перед ним лист беспощадно чистой бумаги, и скрюченный белый волосок, знак его ранней седины, лежит как раз посреди листа, едва заметный на ослепительном фоне, и учитель поспешно сдувает упавший с его бренной головы волос, — а рядом на ничем не покрытой столешнице высится темная бутылка, из горлышка которой торчит кривая яблоневая ветвь, вся усыпанная розовыми соцветиями. И, прикоснувшись кончиком остро заточенного карандаша к бумаге, он выводит: вам в молодости снилось, например, такое, что вдруг далекая, плавная линия горизонта (земля вокруг лежит плоская, круглая, как подсолнух, и всем существом своим ощущаешь неприкрытую уязвимость свою, и так сладко пахнут цветы яблони!) — весь видимый край земли вздыбился и разломился на куски, и взметнулись на страшную высоту дымовые грибы… Как неловко скользящему карандашу выводить на бумаге это несозвучное «дымовые грибы», — нет такого в земной природе, быть не должно, а слова, отражающие истинные соотношения мира, всегда сочетаются гармонично. Но ведь были такие сны, и это святая правда, — и каждый раз во сне, утратив последнюю капельку надежды, твоя душа прекрасно знала, что это за грибы выросли на краю невидимого мира и какая последует теперь кара (иного слова нет!) вслед за подобным чудовищным разрушением синих небес.

Итак, вам приходилось задумываться над тем, что может человек себе позволить сегодня, если он уверует, что завтра ничего не будет? И если этот вопрос не задел вас и, мало того, вызвал одно лишь недоумение, то, слава Богу, значит, я говорю теперь с людьми Золотого Века, который грезился обитателям нашего века в далеком будущем, и это ваши глаза светятся покоем, вдохновением и радостью, и это для вас старушка Земля есть единая страна, по которой вы можете гулять себе, словно опьяневшие пчелы по смуглому колесу подсолнуха, туда и сюда, не зная тревог и забот и скучного одиночества до самой смерти.

Ландшафты же той страны, по которой пробирались наши путники, вбирали в себя все оттенки двух цветов — два флага чувств плескались над этим миром: синей отрешенности и снежно-белого покоя. Громоздились этажи внушительных гор, подобные кипам свежего хлопка, наваленным гигантами, меж горами стлались тонкорунные долины серых овчин, сквозь которые смутно проступала синеватая воздушная толща. Были и реки в этой стране, текущие мимо обрывистых берегов, и сквозь прозрачную воду этих рек — на огромной глубине — едва угадывалось исполосованное земное дно. Этот вышний мир состоял из многих этажей, и над самым верхним, самым тихим, царила густая отрешенная синева. Солнце могло одиноко зябнуть в этой синеве или, склоняясь к закату — возносясь к рассвету, — заглядывало в широкое боковое окно какого-нибудь этажа. И тогда скользящие отсветы розового, золотистого и пурпурного пропитывали кудели равнин и выпуклые боковины гор. Синие тени загустевали в провалах и ущельях, четко вырубая в призрачной материи этого мира могучие объемы.

И ровным, нетряским путем следовала странная волчья упряжка, резво тянули сильные звери, таща ладью-повозку то через барашковую кочковатую равнину перистых облаков, то напрямик сквозь белые горы кучевых облаков, бесшумно пронзая их, а то и вплавь через синие провалы пустот меж громадами грозовых туч, в которых ворочались огненные спруты затаенных молний. Вперед, вперед! Неизвестно куда, но вперед! Где-то там ожидает нас сверкающий мир, подобный огненной спирали великой галактики, которая состоит из неисчислимого сонма горящих, гордых, не знающих тревоги очей.

Зачарованные путники безмолвно сидели в ладье, изумленно глядя на проплывающий мимо небесный мир. Отто Мейснер был взволнован и восхищен, он чувствовал, как постепенно, вбирая в себя весь приоткрывшийся невиданный простор, душа его расширяется, подобно надуваемому аэростату, стремясь стать столь же неизмеримой. И величие собственной души чрезвычайно радовало магистра философии. Ольга же была напугана той высотой, на которую они взобрались, и все время тревожилась, как бы нечаянно не уронить ребенка, который мирно спал на ее коленях.

Возница вдруг привстал и, покопавшись в своем мешке, вынул оттуда три пары больших белых крыл. На секунду оборотив к спутникам усатое простецкое лицо, он лукаво сверкнул глазами, сдержанно улыбаясь, а затем нацепил крылья: пару за плечи, вторую к бокам, на талии, и третью пару к бедрам, расправил их и вмиг стал похож на шестикрылого лебедя. Затем он сложил их, аккуратным образом прижал к телу и сел на боковину ладьи, свесив наружу ноги.

Только тут путники стали замечать, что они не одиноки в этом огромном безмолвном мире поднебесья. Привыкнув к торжественной неторопливости своего полета, они уловили теперь, вглядываясь в мягко очерченные формы окружающего ландшафта, замедленное и непрестанное шевеление — сложное движение во всех больших и малых частях его. И вскоре, словно обретя новое зрение, они увидели, что весь этот беспредельный мир тесно и многообразно населен. И здесь-то они могли созерцать, как лев возлежит рядом с ягненком, вовсе не трогая его, и голова великого инквизитора Торквемады кротко приникла к задумчивому лику сказочника Андерсена, словно для совершения братского поцелуя.

А внизу, под ними, кружился, кружился Глобус Нерукотворный, наворачивая земные годы: 1914… 1941 (примечательное совпадение: сумма цифр, составляющих эти числа, равна 15 — столько же сумма цифр 1905 года!). Я родился в сорок первом году и умер в девяносто седьмом или семьдесят девятом, не важно в каком, и всю свою жизнь страдал от неизбывной душевной тревоги. Этой тревоге было тесно на земном шаре — и вот, в неистовом усилии фантазии прорвавшись к самым верхним слоям атмосферы, я увидел там лишь белое царство безмятежных облаков. Но мои глаза вылезли из орбит, сердце лопнуло, и кровь перестала бежать в моем теле. Случилось это в семьдесят девятом или в девяносто седьмом году двадцатого столетия — все равно, и теперь могу с эпическим спокойствием говорить о ней, о той самой, которую носил и ощущал в себе как крик невопленный, как огнеподобное молчание в груди, как яростное повеление себе никогда ничего не бояться и немедленно совершить какой-нибудь высший подвиг во имя человечества или достичь невиданных глубин во всепожирающем творчестве. И вот в это самое мгновение, когда я высказался и мысль моя и чувства, пройдя сквозь тьму времени, коснулись вас, не знающих этой тревоги, я и достиг своей цели и могу теперь отправиться назад, к своим, и со смирением вкусить отпущенного мне счастья среди чад и домочадцев своих, трудиться в свое удовольствие (но не надрываться), храпеть на мягкой подушке, пропахшей моей головой, и с удовлетворением взирать, как среди моих потомков, плодов усердной любви нашей с супругою, то и дело проскакивают мальцы и девчонки с рыжими вихрами.

До свидания, милые. Неотложное дело ждет меня: я отправил деда и бабку по облакам, пора их спустить на землю. Да и мне пора приземлиться — в заоблачных высях слишком холодно, хотя и красиво.