Жизнь стала сложнее. После того, как я сдала четвертую ступень, правила изменились. Экзамены остались в прошлом. Джин сказала, что хватит с меня этого и лучше сосредоточиться на игре. Практика стала — да и остается до сих пор — постоянной составляющей моей жизни, а вот в экзаменах надобность отпала.

В занятиях важно не столько время, которое ты им уделяешь, сколько концентрация, умение сосредоточиться. Великий скрипач Яша Хейфец сказал как-то, что если профессионалу нужно в день больше двух часов практики — тогда он не профессионал. Для меня это стало своего рода мантрой. Практика в основном помогает улучшить мышечную память. Пальцы и мышцы тоже должны стать своего рода инструментом по созданию музыки. После занятия музыка еще долго звучит эхом у тебя в голове. Ты осознаешь, как в мозгу образуются новые связи. Но главное, чему учит практика, — это не тратить время впустую. Оно быстро пролетает, когда занимаешься всякой ерундой. Это всем известно. Любой, кто хотя бы раз готовился к куче экзаменов, знает, как легко можно отвлечься от зубрежки и убить целый час, составляя расписание и рисуя разноцветные таблицы. Со скрипкой та же история. Пиликать без толку можно сколько угодно. Практика дисциплинирует, помогает сосредоточиться и заняться делом — сначала разогреться и разыграться, а потом погрузиться в себя и сконцентрироваться. Она также готовит тебя к тому, что ждет тебя впереди. В тот момент, когда ты выходишь на сцену и встречаешься взглядом со своими зрителями, именно способность концентрироваться помогает тебе поднять смычок и начать играть. Ведь в ближайший час и сорок пять минут именно это тебе и предстоит — концентрироваться и концентрироваться. Это очень выматывает, как физически, так и морально.

Стоит едва расслабиться, и ты тут же делаешь ошибку. Ты осознаешь, что отвлекся, тебя прошибает холодный пот, и ты судорожно пытаешься собраться. Так пропускают удары, так стреляют «в молоко». И ты думаешь, а кто же играл, пока мои мысли витали неизвестно где? И что он играл? Поэтому упорство — превыше всего. Я принимала целую кучу лекарств: гомеопатические капли, китайские травы, обычные таблетки — все, чтобы держать астму под контролем. Ничто не должно было встать на пути у меня, моей скрипки и той жизни, которая ждала нас впереди.

А потом я, наконец, получила свой первый полноценный инструмент — скрипку маленького размера работы Винченцо Панормо. На ней давали играть тем, кто подавал большие надежды. Панормо был итальянским скрипичным мастером. Он родился на Сицилии в тысяча семьсот тридцать четвертом году. Учился в Неаполе, затем переехал в Париж. Когда началась Французская революция, он перебрался в Дублин, а после — в Лондон, и работал там до самой смерти. Его считают одним из величайших мастеров, на творения которого повлияли работы таких мэтров, как Страдивари и Амати. Скрипка Панормо, доставшаяся мне, была очень редкой, очень известной. Юные музыканты (и я в том числе) рано или поздно вырастают из своих детских инструментов. Поэтому такие творцы, как Панормо, обычно стараются не вкладывать в них весь свой гений, и скрипок, подобных моей, он сделал всего полдюжины.

Эта скрипка стала для меня откровением, потому что, в отличие от записей Крейслера, не только показала мне, как должен звучать по-настоящему хороший инструмент, но и объяснила, чего я могу от нее добиться. Великая скрипка позволяет музыканту изучить ее, познать все тонкости ее строения. Любая скрипка повторяет форму человеческого тела, только в миниатюре. У нее есть голова — мы называем ее завитком. Есть шея и торс, грудь и спина. Даже позвоночник — как и человеческий, он передает сигналы. Его роль исполняет душка, соединяющая грудь и спину инструмента — верхнюю и нижнюю деки. Хорошие скрипки делают из нескольких пород дерева. Нижнюю деку — чаще всего из клена, но для верхней клен не подходит. Он недостаточно сильно резонирует. Поэтому чаще всего используют хвойные породы. Прямо над душкой крепится подставка. В ней прорезаны отверстия в форме сердца и почек. Верхнее и нижнее расположение «сердца» дают совершенно разный звук. Влияет на него и размер «почек». Когда ты проводишь смычком, струны прижимаются к подставке и через душку передают вибрации телу скрипки. И ты чувствуешь, как скрипка оживает. Это все равно что прижимать к себе мурлыкающую кошку. Звук пробегает волнами по всему ее тельцу, а затем она выдыхает его своими эфами — легкими. Да, именно так это и ощущается. Ты дышишь скрипкой, дышишь тактами. Говоришь ее голосом. Он плывет, парит, ныряет, взлетает стрелой, шепчет, умоляет, растекается во все стороны. В нем — голоса всех людей на Земле.

Освоив анатомию скрипки, можно переходить к географии. Представьте себе, что скрипка — это некая местность. Скрипач должен хорошо ориентироваться на ней, а для этого надо знать ее рисунок, все тайные тропки, лежащие в пределах четырех струн. Твои пальцы должны выучить их наизусть. Так водители лондонских такси точно знают, как попасть на место вызова и, что не менее важно, как вернуться обратно. На смену экзаменам пришли произведения, требовавшие высочайшей техники, — этюды и капризы, написанные великими скрипачами-композиторами, такими как Венявский, польский виртуоз середины девятнадцатого века. Он писал их в расчете на себя, чтобы продемонстрировать свои навыки и лирический талант. Все они — лишь средства передвижения, с помощью которых можно довольно быстро разведать территорию скрипки. Когда ты изучаешь эти отрывки в юном возрасте, они накрепко впечатываются в мышечную память. Пальцы ничего не забывают.

Прислушиваясь к игре великих мастеров, замечаешь, что они все досконально изучили карты своих скрипок, вот только путешествовали по-разному. Ойстрах, Крейслер, Хейфец — каждый из них осваивал скрипку по-своему, прокладывал собственный путь по ее изгибам и подстраивал ее под себя. Именно это и порождает тонкую, загадочную связь между скрипачом и его скрипкой. Когда ты играешь на ней, кажется, будто ты держишь на руках драгоценное дитя. Да и как может быть иначе, когда ты прижимаешь ее к своему плечу и сердцу? Это просто чудо, ведь скрипка очень часто ведет себя как ребенок: она может быть капризной сегодня и покладистой завтра. Может издавать звуки, почти невыносимые для слуха и в то же время такие, которые затопят сердце восторгом и радостью.

Однажды к нам в школу приехал Иегуди Менухин, чтобы дать мастер-класс. Нас было четверо. Он не выступал с концертами, но говорил так красноречиво, что его речь сама по себе напоминала музыку. Когда очередь дошла до меня, я сыграла «Цыганку» Мориса Равеля. Он послушал, а затем, безо всякого предупреждения, сказал:

— Стой! Дай покажу!

После он взял мою скрипку (было всего два случая, когда меня это не возмутило, и это был один из них) и начал играть. Его правая рука в то время уже плохо подчинялась ему, но он все-таки был Менухиным, и — бог ты мой — как быстро он договорился с моей скрипкой! Именно это я и искала. И дело не в том, что он играл, не задумываясь, или не пытался обуздать ее и проконтролировать. Дело в том, что именно там, в той маленькой комнатке, Менухин дрожащей рукой написал портрет истинного творчества и показал его мне. Он попал в яблочко. И тогда я поняла: именно такой ментор мне и нужен! Учитель, вроде Менухина, который будет руководствоваться чистым творчеством и видеть в музыке то же, что видела я, — море, в котором можно плавать. Музыку и ничего, кроме музыки.

Развитие, перемены, новые горизонты. Хотя я по-прежнему посещала музыкальную школу Перселл, теперь вдобавок я два раза в неделю ходила в Королевский музыкальный колледж. Там я нашла учителя, который в большей степени соответствовал моему мироощущению. Его звали Феликс Андриевский.

Феликс был русским. Он был очень известен, и, что интересно, привез его из Советского Союза именно Менухин. Много лет назад.

Моя мама связалась с ним и спросила, не мог бы он встретиться с нами. У него в классе уже не было мест, но он заверил, что, если мое прослушивание пройдет успешно, его ассистент сможет взять меня к себе в ученики, а через пару лет, если все пройдет гладко, он и сам будет заниматься со мной, хотя обычно он детей не учит. И вот мы с мамой поехали к нему. Мне тогда было девять лет. Мы ждали под дверью классной комнаты, пока закончится урок у одного из его учеников. Его игра понравилась мне с первой же ноты. Она была чудесна, она пульсировала, она вырывалась далеко за пределы той крошечной комнатки. После играла я. Феликс дослушал и повернулся к моей маме.

— Я передумал, — сказал он. — Эта девочка — настоящий бриллиант, и я хочу быть тем, кто его огранит.

Домой мы ехали на такси. Мама улыбалась всю дорогу. У нее было отличное настроение.

Я стала брать уроки у Феликса — сначала один, а потом и два раза в неделю. Первое время Джин ходила со мной — она побывала на пяти-шести занятиях. Кажется, она чувствовала, что ее долг — передать меня с рук на руки новому преподавателю. Это было вполне в ее духе, она была не только замечательным учителем, но и просто очень хорошим человеком. Класс Феликса располагался на самом верхнем этаже Королевского колледжа. Чтобы туда попасть, нужно было преодолеть три лестничных пролета или прокатиться на жутковатом лифте. Мне больше нравилось подниматься пешком. На втором и четвертом этажах были туалеты. Я всегда мою руки перед игрой — у меня такой ритуал. Мне казалось ужасным неуважением по отношению к инструменту играть на нем грязными руками. Перед началом урока я всегда клала скрипку, бежала на второй этаж, мыла руки и потом неслась обратно.

— Ты, что, умеешь летать? — частенько шутил Феликс.

Я действительно неслась к нему как на крыльях и не могла дождаться начала урока.

Как и все остальные классы в колледже, его кабинет производил грандиозное впечатление и внушал присутствующим ощущение собственной исключительности. Со временем я привыкла к нему, и этот класс стал казаться мне таким знакомым, словно я была рождена для того, чтобы приходить туда. Я помню стол. На противоположной стене висело огромное зеркало — в основном, для певцов, но и скрипачи могли с его помощью следить за своей осанкой. Феликс никогда не носил с собой футляра для скрипки, только коричневый кожаный портфель. В нем он хранил ноты для моих уроков. Феликс был очень дотошным и педантичным ментором, но при этом никого не подавлял, а напротив, старался воодушевить, внушить уверенность. Его жизнь была подчинена строгому порядку. Он сам был точной копией Эркюля Пуаро в исполнении Дэвида Суше: пяти с половиной футов ростом, пухлый и немного суетливый в вечном костюме-тройке. Феликс отличался удивительным жизнелюбием и великолепным чувством юмора. Рядом с ним я чувствовала себя в безопасности. Я помню, как меня поразило то, что он вытворял на моей крошечной скрипке. Как человек с такими большими пальцами может извлекать такой чудесный звук из такого маленького инструмента? Феликс открыл мне глаза на то, что я, как мне казалось, уже и так знала: главное — это чистый звук. Хотя я до сих пор не нашла ответа на вопрос: что же все-таки важнее, звучать чисто или предлагать слушателю что-то новое?

Мы с Феликсом никогда не играли гаммы, и это всегда шокировало мою маму. Для нее гаммы были чем-то вроде таблицы умножения — она считала, что я обязана их разучить. Но Феликс не научил меня ни единой гамме. Его точка зрения в этом отношении была предельно проста: в музыке уже есть все, что нужно. Гаммам не надо учиться, ты и так впитываешь эту науку, когда играешь. Феликс помог мне понять, как важно уметь читать между нотных строк. С ним было интересно, он воодушевлял, но в то же время постоянно направлял меня, и только спустя какое-то время я поняла, насколько сильно. Его удивляло, как быстро у меня получается запоминать отрывки, и он постоянно спрашивал меня, как я это делаю. Кажется, он думал, что у меня фотографическая память, или вроде того. Но дело было совсем не в этом. Дело было в моем слухе. Благодаря новому учителю моя жизнь стала намного веселее, но наполнилась правилами. Феликс родился на Украине, учился в Москве, а затем уехал в Израиль. Он был представителем старой русской школы, гордился прошлым своей страны и был неисправимым романтиком.

Несмотря на то что он был одержим правильной расстановкой пальцев, в нем часто брала верх и другая сторона — та, которая была уверена, что правила создают для того, чтобы их нарушали. Мне тоже нравилось ломать музыкальные устои. А именно музыка играла в жизни Феликса главную, ведущую роль. Он был просто без ума от Баха. В отличие от большинства композиторов, Бах не прописывал динамику и не делал пометок. Феликс был уверен, что Бах доверял тем, кто будет играть по его нотам, — он надеялся, что музыкантам хватит ума понять, каковы были его намерения. Все, что нужно делать, — доверять своей интуиции.

Отношение Феликса к музыке было именно тем, что я искала. Он высоко ценил свободу, простор для интерпретаций и гибкость. Феликс возвел идею о том, что музыкант не играет, а рассказывает историю, на новый уровень. Для такого серьезного и вдумчивого ребенка, как я, Феликс стал глотком чистого воздуха. Каждый вторник и пятницу в пять часов я поднималась в комнату номер семьдесят два и дышала полной грудью. Мы оба получали огромное удовольствие от этих уроков.

И именно тогда, наблюдая за Феликсом, я поняла, как сложно быть ментором. Они живут в тисках постоянной конкуренции и соперничества. Когда мне было десять лет, я познакомилась с еще одной преподавательницей — она давала мастер-класс в колледже. Феликс попросил меня сыграть, и я сыграла. Дослушав, преподавательница сказала Феликсу:

— Что ж, я все равно первая выпущу свою птичку.

Так и вышло. Год спустя состоялся дебют ее протеже. До этого я никогда не задумывалась о том, насколько успех учителей зависит от успеха их учеников. А ведь это действительно так. Ученики появляются только у учителя с хорошей репутацией — а хорошая репутация у учителя возникает в тот момент, когда кто-то восхищается успехами его учеников. Так это и работает. Когда ты маленький, все внимание устремлено на твое будущее, независимо от того, насколько хорошо его видно. У всех на уме лишь один вопрос: «Оправдает ли она ожидания и использует ли свой потенциал?»

И где-то внутри тебя растет страх перед этим будущим. Он похож на дракона, спящего в глубокой пещере. Один его глаз всегда открыт и всегда настороже. Это будущее может сожрать тебя заживо. Точнее, вас обоих — тебя и твоего учителя.

Случались и казусы. Однажды во время занятия канифоль-таки сделала свое черное дело. Я пришла на урок, запыхавшись. Поезд опоздал, и мы с мамой чуть ли не бегом бежали от станции «Южный Кенсингтон» до Королевского музыкального колледжа. Сначала все было как обычно, я начала играть, а потом поняла, что у меня начинается приступ. Стало тяжело дышать, глаза застило слезами. Даже скрипку держать было трудно. Но что я могла поделать? Эти уроки были бесценны, причем буквально: каждый час стоил семьдесят фунтов, а для девяностых это была колоссальная сумма. Уроки покрывала стипендия от государства, но консул частенько убивался по поводу этих денег и уговаривал нас выбрать другого учителя, подешевле. Мама отважно сражалась с ним, потому что хотела, чтобы мне доставалось все самое лучшее. Так что я не могла подвести маму, учителя и колледж. Нужно было продержаться до конца любой ценой. Эти уроки были самой важной вещью в моей жизни, ключом к моему будущему. Так что я взяла себя в руки и продолжила с удвоенным рвением. Мама спросила, все ли со мной в порядке. Я сказала, что да, и стала стараться еще сильнее. И у меня получилось. Я справилась! Я закончила урок и вышла из класса.

Но на улице моя астма вернулась. Видимо, она тоже не собиралась так просто сдаваться. Я потеряла сознание — рухнула прямо на тротуар. Кто-то поднял меня и прислонил к телефонной будке. Я не могла дышать и начала синеть. Мама в панике вызвала скорую. Они примчались довольно быстро и измерили емкость легких. Норма — примерно триста литров в минуту. Мой показатель едва превышал отметку в тридцать. Я почти не дышала. Играя, я выжимала из своего сердца все до капли, но первыми сдались легкие. Скрипка буквально стала для меня вопросом жизни и смерти — не только в духовном, но и в физическом смысле. Она оживляла меня. Она же могла меня и погубить. Знали ли мы об этом в тот момент, когда я лежала на асфальте, а мама повторяла, склонившись надо мной:

— Почему ты не сказала? Почему?

А что я могла ей ответить? Что она должна была понять? Понимала ли я сама, что действительно важно для нас, а что нет, или этот случай просто подтвердил мои многолетние подозрения? Разве мы все не подозревали, что именно этим все рано или поздно и закончится?

Тем не менее я питала глубокую признательность и симпатию к Феликсу. Наши уроки становились все серьезнее — как и связь между нами. Предыдущие учителя позволяли мне учиться и развиваться так, как мне самой хотелось, и использовали все мои способности, чтобы выработался мой собственный стиль. Феликс делал то же самое, но требовал от меня намного больше, и надежды, которые он на меня возлагал, были огромными. Именно это и придавало мне сил: воодушевление, ожидания и груз его требований. Они высвободили мой голос. В какой-то момент Феликс даже заменил мне отца — он стал именно тем человеком, появления которого я так ждала, которому могла доверять и ради которого могла стараться. Да и как могло быть иначе?

Через два года после нашего возвращения в Англию к нам в гости приехал мой дедушка. К тому времени мы переехали в Норхолт. Мы поселились в доме, где прожили потом до того момента, когда я обрела самостоятельность. Раньше в нем помещался городской совет. Каждая улица в округе называлась в честь какого-нибудь британского ипподрома: Гудвуд, Ньюмаркет и так далее. В доме было три спальни. Сестре, как всегда, досталась самая большая, а мне — крошечная каморка. И мне она очень нравилась. Она стала моим первым в жизни убежищем, местом, где я могла спрятаться от всего мира.

Дедушка дал мне имя, он назвал меня в свою честь. Его звали Ки-Чжин. Он взял имя моей сестры, Мин, и добавил к нему свое, Чжин. В китайском языке многие одинаковые по звучанию имена могут писаться по-разному. В Корее мы изучали китайские иероглифы, это часть наших традиций. Иероглиф «Мин» в моем имени означает «люди». «Чжин» — это «слава». Дедушка к тому времени уже совсем состарился. Нет, он не был дряхлым. Просто очень старым. Все родственники уже поняли, что наш переезд в Англию не был временным явлением, и, похоже, смирились с тем, что мы останемся там навсегда. Дедушка решил воспользоваться возможностью побывать за морем, ведь до этого он не выезжал дальше Японии. Он с нетерпением ждал этой поездки, даже купил себе английский разговорник и выучил пару фраз на английском. Дедушка никогда не был на Западе, но тем не менее, очутившись в Хитроу, сумел вызвать такси, добрался до нашего дома, выгрузил сумки, окинул наш сад взглядом и сказал:

— Да уж, здесь придется поработать.

Именно этим он и занимался весь июль и август. Он нашел садоводческий магазин, где продавали семена, купил их и посеял. Он посадил салат-латук, томаты и даже клубнику. Старичок-кореец, который возится в саду долгими летними днями. Было в этом что-то вечное, истинно корейское — он был на своем месте и занимался тем, с чем был на «ты», — землей.

Я была рада снова повидаться с ним. Рада была и моя мама. У них раньше были сложные отношения. Она была самой младшей девочкой в семье, и долгие годы на нее никто не обращал внимания и просто принимал как должное. Она была яркой личностью, но ее родители считали, что ей не нужно ни к чему стремиться — достаточно удачно выйти замуж. Таково было ее предназначение. Их не волновало, есть ли у нее какие-либо интересы. А теперь у дедушки появилась возможность посмотреть на нее в новом свете и увидеть, что она расцвела и превратилась в спокойную, уверенную в себе женщину. Она привезла своих детей в эту чужую западную страну, но в итоге эта авантюра обернулась успехом для всех, даже для нее — она теперь работала воспитательницей в яслях. Дедушка пробыл у нас все лето. Однажды вечером, незадолго до отъезда, он попросил меня сыграть ему что-нибудь. Мне не хотелось, потому что я и так занималась весь день и очень устала. Но он сказал:

— Быть может, я больше никогда не услышу, как ты играешь.

И тогда я сыграла ему «Раздумье».

В ту ночь, когда он уехал, я снова пробралась в комнату сестры. Пока дедушка жил у нас, я вынуждена была ночевать с ней, а он спал в моей комнате. По идее я должна была радоваться, что наконец вернула свою комнату, но не получалось. Дедушка уехал, и я понимала, что больше никогда его не увижу, но кроме этого я чувствовала еще что-то, не связанное конкретно с ним, скорее, это касалось всего нашего прошлого, долгого и запутанного. И будущего. Мы были корейцами, но росли с осознанием, что никогда не сможем по-настоящему постичь корейскую жизнь. Мы будем взрослеть и видеть то, что не должны были видеть, и о чем не должны были знать, чего никогда не увидят мои двоюродные братья и сестры, дяди и тети. Наша жизнь проскользнет мимо них — покинутых ради меня и моей игры. Скрипка сотворила между нами пропасть, скрипка и заполняла ее. Причина боли утоляла боль. Хотя и не всегда.

Моя милая Панормо 1/2 сменилась, благодаря щедрости Чарльза Бира, на Гальяно 3/4. Тогда я впервые встретила Чарльза Бира, и даже несмотря на то, что я была маленькой девочкой и к тому же кореянкой, меня глубоко поразила его истинно английская манера поведения. Он был настоящим джентльменом. Чарльз был приемным сыном Уильяма Бира, а отец Уильяма, Артур, — одним из основателей компании J. & A. Beare. Три поколения Биров производили прекрасные музыкальные инструменты. В шестидесятые годы Чарльз возглавил семейное дело. Он стал известен по всему миру благодаря своему тонкому чутью эксперта: он умел идентифицировать любой инструмент и всегда мог выявить подделку. У него был настоящий дар и глубокие знания в этом вопросе. Он был одним из тех редких мастеров, которым доверяли ремонт и уход за скрипками такие маэстро, как Менухин, Айзек Стерн и Натан Мильштейн.

Мне было жаль расставаться с Панормо, но я знала, что, когда придет время, мне будет еще тяжелее расстаться с Гальяно. Играя на ней, я чувствовала, как во мне зарождается любовь куда более сильная и крепкая, чем родственные узы. Эта скрипка была почти полноразмерной, с гораздо более тонкой шейкой — она подходила мне идеально. В отличие от всех своих предшественниц, Гальяно была не темной, а теплого, медового цвета. Он затягивал меня в свои глубины, в которых зарождался восхитительно нежный звук — самый нежный из всех, которые доселе извлекал мой смычок. Это был первый инструмент, который выглядел и звучал по-взрослому. Я хотела чувствовать себя равной взрослым музыкантам, я стремилась к этому всем сердцем, и, естественно, мне хотелось, чтобы это желание поскорее воплотилось в жизнь. Это не было ношей, или испытанием. Наоборот. Я ухаживала за своей новой скрипкой, как за ребенком, тщательно чистила струны после каждого долгого занятия, и перед сном бережно закутывала ее в мамин шелковый платок. Скрипка стала моим самым лучшим другом. Моим напарником. Иногда я вынимала ее из футляра просто так, не во время уроков, и не потому, что думала, что мне в голову может прийти какая-нибудь мелодия, а потому, что мне хотелось, чтобы она была рядом. Она была частью меня. Была мной. И я отдавала ей должное.

Концерты Прокофьева, концерты Паганини, концерты Мендельсона. Я шла по списку, постигая весь диапазон скрипичной музыки, и готовилась к главному испытанию, которое ждало меня впереди, — публичному выступлению. Каждое из этих произведений требовало чего-то особенного, каждое закаляло меня, расширяло мои возможности, каждое готовило меня к превращению из одаренного любителя в настоящего профессионала. Разумеется, насколько удачным станет это превращение, предстояло решить главному судье — деньгам, с которыми придут новые требования, новые эмоции и желания. Но путь был проложен, и дорога была чиста. Все, что требовалось от меня, — пройти по ней. Шаг за шагом.

Мы познакомились с Питером Кили, звукорежиссером. Он записывал музыку, но время от времени занимался и озвучкой фильмов, или чем-то в этом духе. Его студия звукозаписи находилась на Нил-стрит в Ковент-Гардене. Я выступала с концертом в Стэнморе, и Питера наняли записывать его. Он послушал мою игру, а потом представился нам с мамой и спросил, не хотим ли мы посетить его студию и послушать результат. Мне тогда было около одиннадцати лет. Этот парень раньше был рок-музыкантом, но, когда понял, что славы Джимми Хендрикса ему не снискать, решил окружить себя пленкой. С того дня он записывал все мои концерты и не требовал за это ни копейки — просто приносил оборудование, аренда которого стоила бы нам несколько тысяч, и сам все устанавливал. Благодаря ему я наконец смогла услышать свою игру со стороны и внести коррективы. У него был потрясающий слух. Позже именно Питер представил меня жене сэра Джорджа Солти. Питер позвал на мой концерт своего друга, тот пригласил леди Солти. А та, в свою очередь, позвала с собой мужа. Это — один из плюсов классической музыки. Она объединяет мастеров. Одни музыканты говорят о других. Более опытные говорят о более юных, подбадривают их, помогают завести знакомства. Они сами когда-то были начинающими музыкантами и всегда рады помочь. И все это — благодаря музыке. Она требует, чтобы ее ценили, обсуждали, восхищались и делились мнением с другими. В этом смысле музыка — весьма щедрый вид искусства, индивидуальный, но в то же время объединяющий. Там, где нет места спорам и оценкам, трудно чего-то достичь. Люди хотят говорить о музыке и обсуждать выступления музыкантов.

Я посещала уроки игры на фортепиано, которые брала моя сестра, и мы вместе играли сонаты Бетховена. Ее учительница, дьявол в юбке по имени Мария Курцио, в свое время обучала аргентинскую пианистку Марту Аргерих. Мария научила меня технике, которую я в итоге запомнила на всю жизнь. Эта техника позволяет понять, как некоторым пианистам (или скрипачам) удается с невероятной скоростью бегать пальцами по клавишам из слоновой кости (или по струнам скрипки). И дело не в том, что музыкант просто должен знать, с какой позиции начать, или как быстрее работать пальцами. Все дело во времени. Мария говорила, что чем меньше ты думаешь, тем быстрее у тебя получится настроить пальцы на игру. Нужно убедить себя, что в твоем распоряжении — вечность. Начнешь торопиться — и тут же ошибешься. Если правильно распорядиться данным тебе временем, оно подчинится тебе, оно расстелется перед тобой. Перебирай пальцами ноты, придавай им форму. Если ты отдашься целиком во власть времени и отдашь ему все самое лучшее, оно тебя сожрет, но, если научиться читать время между строк, оно подчинится и ты сможешь сыграть все, что угодно.

Она посоветовала мне сыграть для Чон Кен Хва. Я взяла Гальяно и отправилась в Танбридж-Уэллс. В результате скрипачка пригласила меня принять участие в концерте, который организовывал в Корее ее брат. Я к тому моменту уже выросла из скрипки Гальяно, и она помогла мне одолжить скрипку 7/8 у Чарльза Бира. Мы с мамой впервые вернулись в Корею, с тех пор как уехали оттуда несколько счастливых лет назад. Я пробыла там три недели, и, несмотря на то что увиделась со своими близкими, в этот раз все было по-другому. Я прилетела туда для того, чтобы выступить с концертом, а не просто навестить семью. Дедушка, который приезжал к нам в Лондон и, похоже, единственный, кто связывал меня с Кореей, уже умер. На концерт пришла пара моих дядюшек. Бабушка посмотрела выступление по телевизору. Не сомневаюсь, в тот момент родственники поняли, почему мои родители приняли решение уехать из страны. Но в то же время, когда они увидели меня на сцене, в семье снова вспыхнули разногласия — ведь я не оказала им должного внимания.

Если взглянуть на график, по которому я жила в течение тех трех недель, станет ясно, почему я этого не сделала. Каждый день, начиная с семи утра я давала интервью, а вечером меня ждал концерт. Встретиться с близкими я могла только после всего этого, и это их огорчало. Для них это было проявлением неуважения. У меня и в мыслях такого не было, но таково было корейское мировоззрение, а от него так просто не убежать. Для них семья всегда была на первом месте, несмотря ни на что. Но в перспективе все должно было измениться, как для них, так и для нас. После гастролей мы должны были вернуться в Англию, и там я бы еще глубже нырнула в мир скрипки. А они все равно остались бы в Сеуле, и дальше жили размеренной и правильной корейской жизнью, в то время как я бы все больше и больше взрослела за ее пределами. Нас бы осталось всего четверо. Плюс скрипка.

Словно понимая эту неизбежность, бабушка предложила маме отказаться от идеи со временем выдать меня непременно за корейца. Она понимала, что бессмысленно ожидать именно такого исхода. И все понимали, что этого не произойдет. А если и произойдет, то не по их приказу. И мама, и отец изо всех сил старались показать нашим родным, что мы не перестали быть корейцами, но теперь бабушка сама дала разрешение немного ослабить наши узы. «Не принуждайте себя, ведь мы-то вас не принуждаем, — так она сказала моей маме. — Мы давно поменяли свои взгляды».

Тем временем путешествия стали неотъемлемой частью моей жизни. Ее наполнили самолеты, поезда, чемоданы и расписания. Что с собой взять? Что оставить? Когда мне исполнилось одиннадцать, школа Перселл решила отправить меня в Болонью на Международный музыкальный конкурс имени Моцарта. Все школы отправляли записи с игрой одного из своих учеников на рассмотрение судей, и те принимали решение, будет он участвовать или нет. Конкурс охватывал весь музыкальный спектр — к участию допускались духовые, струнные, медные и ударные инструменты. По ходу конкурса из сотни заявленных участников осталось пятеро. И именно из этой пятерки предстояло выбрать победителя. Как и многие музыканты, я двояко относилась ко всякого рода конкурсам. Да, они важны. Конкурсы — отличная возможность быть замеченным и прыгнуть выше головы. Для выступающего музыканта очень важно выбиться вперед и завладеть сценой, как не менее важно желание и умение сделать это. Это был очень престижный конкурс, приз составлял пятнадцать тысяч фунтов, и финал должны были показать по телевизору.

Мы пробыли в Италии почти целый месяц, но побывали не только в Болонье. Мы путешествовали по городам, давали концерты, всячески рекламировали конкурс и работали изо всех сил, готовясь к финалу. У нас не было ни единой свободной минуты. Приходилось играть для прямого эфира, и такой роскоши, как разогрев перед игрой, нам не предоставляли. Я научилась разогреваться мысленно. А также оставаться сосредоточенной и настроенной на выступление. Так что в ответственный момент я играла на должном уровне. Как и все остальные участники, я приехала со своими родителями, а точнее, с мамой. Несмотря на то что мы были конкурентами, за эти несколько недель мы крепко сдружились. Наверное потому, что играли на разных инструментах. Особенно близко я сошлась с Виктором — обаятельным перкуссионистом и явным фаворитом судей. Этот общительный, милый и открытый мальчик обладал отличным чувством юмора. Я была сдержаннее, но мне было легко с ним. Нам нравилось делиться друг с другом событиями минувшего дня.

Однажды вечером, после очередного долгого дня и выступления на ТВ-шоу, мы с ним пошли гулять в парк — бегали и кидались друг в друга охапками листьев. Мы были детьми, жизнь казалась нам такой полной и такой удивительной. Виктор нашел сосновую шишку — маленькую и еще не открывшуюся — и вложил мне в ладонь. Я взглянула на нее и почувствовала, как по коже побежали мурашки. Той ночью я спала, сжимая эту шишку в руке, а когда проснулась на следующее утро, она уже выглядела иначе. Более открытой. Как и я сама.

♪#3 Сама того не ожидая, я попала в пятерку финалистов. Хотя выиграть конкурс не было ни единого шанса. Все знали, что победит Виктор. Наступил день решающего соревнования. Кульминация того, ради чего мы столько трудились в последние недели. Я впервые ощутила самый настоящий ужас — и не только потому, что талант Виктора был настолько очевиден, а еще и из-за того, какой репертуар выбрал для меня Феликс. Это были соната Брамса, рапсодия Бартока и Каприз № 16 Паганини. Капризы Паганини — дьявольски трудные. Говорят, что сама его внешность — крупные черты лица, одежда неизменного черного цвета и угловатые плечи — делала его похожим на демона. Но не это собирало толпы на его концертах, а невероятная манера игры. Она явно была не от мира сего. Когда он прибыл в Вену весной 1898 года, город впал в состояние, близкое к истерии. «Невероятно! Потрясающе! Феноменально! Сияющая комета на музыкальном небосклоне, одна из тех, что появляются, быть может, раз в тысячу лет. И нам посчастливилось увидеть ее своими глазами!» Так писала вечерняя дрезденская газета. Паганини был на слуху у всего города так же, как и у всей Европы. И его стиль тоже — его ботинки, перчатки, шляпы, все это продавалось в магазинах под названием «а-ля Паганини». Шуберт решил послушать его Второй концерт в Вене, а потом купил билеты и на Четвертый, и позже написал своему другу, Эдуарду фон Бауэрнфельду: «Говорю вам, таких, как он, мы больше не увидим».

Каприз № 16, который мне предстояло сыграть, вполне отвечал своей репутации. Это произведение связывает вас по рукам и ногам, и словно проверяет, сможете ли вы его разгадать. На поверхности каприза плещется стайка диких арпеджио — они выныривают и снова ныряют с поразительной скоростью. Этот отрывок — бурная стихия, и в ней выживают сильнейшие. Можно с размаху рассечь волны, но можно и попытаться их усмирить. И подходы для этого нужны совершенно разные. Я позвонила Феликсу в Лондон и высказала все свои опасения. Он сделал то, что сделал бы на его месте любой хороший учитель: ласково успокоил меня, укрепил мою решимость и велел мне немедля вернуться в строй. И вот я решилась. Да. Это будут именно они: Брамс, Барток и Паганини. Я начала играть, и по какой-то причине все сложилось как надо — моя мелодия скользила гладко, словно утенок в неподвижном пруду. Я просто двигала пальцами и не совершала ошибок. Путь был свободен. Он простирался передо мной. Мне было нечего терять, я плыла совершенно спокойно и понимала, что могу сыграть все. Я забыла о том, какими утомительными были последние несколько недель. Закончив, я взглянула на судей. Они смотрели прямо на меня. А затем один из них улыбнулся.

После мы ждали результатов. На сцену вышла высокая красивая итальянка. Я ничего не поняла из того, что она нам говорила. Но затем она произнесла имя «Виктор». Публика закричала и захлопала. И тогда я поняла — Виктор победил. Я почувствовала смесь разочарования за собственный проигрыш и в то же время радость за победу друга. Он это заслужил. Я все еще сжимала в руках скрипку — просто на всякий случай. Победитель должен выступить на бис. Но мне уже можно было расслабиться. Я позволила себе снова превратиться из скрипачки в обычную одиннадцатилетнюю девочку. Я улыбалась, когда Виктору вручали приз, и хлопала ему так же горячо, как и все остальные. Но затем итальянка вдруг снова заговорила и назвала еще одно имя — Мария. И снова публика захлопала, провожая к сцене пианистку Марию, где приз вручили уже ей. Смущенная, я огляделась, совершенно не понимая, что происходит. А потом внезапно услышала свое имя. Итальянка улыбнулась и поманила меня к себе. Я встала и поднялась на сцену, чувствуя себя очень странно.

— Сыграй Паганини, — попросила она меня.

— Что? Я? Паганини? Сейчас?

Она рассмеялась и обняла меня.

— Да, милая. Паганини.

А потом они объявили победителей в обратном порядке, и я поняла, что победила. Я играла Паганини в жутком смятении, едва осознавая, что делаю. Боюсь, результат сильно пострадал от этого. Приз в пятнадцать тысяч мы решили отложить до того момента, когда я действительно достигну взрослого уровня и захочу купить взрослую, стоящую скрипку.

Но не только это подстегивало меня в желании выиграть тот конкурс. На кону была честь Перселла. Феликс закалял и развивал во мне музыканта, но именно школа раздвинула передо мной музыкальные горизонты: хор, теория, история музыки. Я играла все, что могла, — Мендельсона, Прокофьева и бог весть еще кого. Хотя были два концерта, к которым я не притрагивалась, — Бетховена и Брамса. Я откладывала их так же, как некоторые актеры откладывают роль Гамлета. Я была не готова к такой величине. Не настолько хорошо владела скрипкой, чтобы отдать должное этим мастерам. Хотя, надо признать, я постоянно слушала эти концерты. Я часто слушала игру других исполнителей, и начинала постепенно ценить тот вклад, который они вносили в музыку.

Вскоре после победы на конкурсе я вылетела в Цюрих на свой первый платный концерт. Гонорар составлял целую тысячу евро. Я выступала с молодежным оркестром в Тонхалле: два утренних спектакля один за другим, а затем Концерт № 2 Моцарта и «Цыганские напевы» Пабло де Сарасате. Организаторы обратились к Феликсу с просьбой найти молодого скрипача, который сможет как следует (или, как говорил сам Феликс, чисто) сыграть «Цыганские напевы». И он предложил меня. Когда я выучила Концерт Моцарта, Феликс сказал мне, что этот концерт нельзя считать доказательством гениальности Моцарта, потому что история его создания такова: Моцарт без памяти влюбился в новое фортепиано и умолял отца купить ему его. Отец Моцарта, Леопольд, сказал сыну, что если тот напишет пять скрипичных концертов, то получит фортепиано. Я до сих пор не знаю, насколько правдива эта история, но она все равно будоражит воображение. Как и во многих других концертах, в этом присутствовала каденция — открытое пространство, во время которого исполнителю предоставляется возможность продемонстрировать свое мастерство и воображение, ведь раньше в импровизации на сцене не было ничего необычного. Каденции — это своего рода благословение для музыканта. Оркестр затихает, дирижер опускает палочку. Наступает время исполнителя — весь концерт принадлежит ему. Начиная с девятнадцатого века композиторы прописывают каденцию в каждой партитуре. Но до этого она встречалась нечасто — в одних концертах Моцарта каденция присутствовала, в других — нет. То же самое с Бетховеном. Некоторые блестящие композиторы вроде Крейслера прописывали ее так искусно и тонко, что другим не только не в тягость, но, напротив, в удовольствие ступать по их следам. Каденция Крейслера для Бетховена была именно такой. Я однажды довела себя до приступа астмы, записывая песню, и чуть не выплюнула легкие, упражняясь перед маминым магнитофоном, — для меня это было то еще испытание. Но с записью каденции для того концерта Моцарта я все-таки справилась. Для моего слуха это была детская забава, но я до сих пор помню каждую ноту. Пару лет назад я написала свою аранжировку. И до сих пор играю ее во время концертов.

Как-то раз подруга включила мне запись Жинетт Невё. Она покорила меня с первой же ноты. Жинетт тоже была одаренным ребенком. Ее первый концерт состоялся, когда ей было семь, а на весь мир она прославилась уже в пятнадцать лет, приняв участие в Международном конкурсе скрипки имени Генриха Венявского, того самого, чьи произведения помогали нам оттачивать мастерство. Она обошла не только самого Давида Ойстраха, который был намного старше, но и сто восемьдесят других участников. Ее совершенная игра поражала всякого, кто ее слышал. Учитель Жинетт, Карл Флеш, однажды сказал ей:

— Дитя мое, тебя одарил сам Господь, кто я такой, чтобы вмешиваться?

Она была выдающейся и оригинальной личностью, обожала спорт, частенько колесила по улицам Парижа на велосипеде — голые коленки, большие ботинки, футляр со скрипкой болтается на руле. По мере того как росла ее слава, она стала ездить на гастроли вместе со своим братом, пианистом. И хотя Вторая мировая война слегка приостановила ее карьеру, вскоре Жинетт продолжила покорять земной шар.

В октябре 1949 года, через несколько дней после концерта в Эдинбурге, где она играла один из своих коронных номеров, «Цыганку» Равеля, Жинетт погибла — как и все остальные пассажиры самолета, который упал в горах по пути в Америку, после остановки в Сан-Мигеле на Азорских островах. Ее нашли среди обломков. Она сжимала в руках свою драгоценную скрипку Страдивари. Легенда? Возможно. Далеко не во всех аннотациях к пластинкам она упоминается. Мир делится на два типа людей: тех, которые не играют на скрипке и считают, что эта деталь — просто красивая выдумка, и тех, кто играет и легко может представить, как такое произошло.

И все-таки меня до глубины души трогает не столько эта история, пронизанная трагической любовью к инструменту и полному самоотречению во славу скрипки и ее судьбы, сколько игра Жинетт. Послушайте ее прямо сейчас, если у вас есть такая возможность. Она играет с невероятной силой, которая не снилась нынешним скрипачам. Ее смычок необуздан и беззастенчив, кажется, будто она обнажается в музыке. До этого я ни разу не слышала ничего подобного. Возлюбленный Эдит Пиаф, боксер Марсель Сердан (он тоже был в том самолете), сказал однажды, что с легкостью облетел бы весь земной шар ради выступления Невё. Если послушать ее интерпретацию Брамса, можно его понять. Несмотря на слабые возможности звукозаписывающих студий 1949 года, ее игра невероятно будоражит чувства. Ничего удивительного, что в последние секунды жизни Жиннет схватилась именно за свою скрипку. Скрипка была ее жизнью, была важна для нее как воздух.

♪#4 Время шло — мне недолго оставалось быть маленькой девочкой. Я росла во всех смыслах. И мое первое по-настоящему профессиональное выступление свалилось на меня в тот момент, когда я совершенно этого не ждала. Бывшая ученица Феликса приехала его навестить и случайно оказалась на одном из моих уроков. Ее муж, Гонзало Августо, был испанским импресарио. Послушав мою игру, она сказала, что впечатлена, и хочет рассказать о моем таланте своему супругу. Позже у нас дома раздался телефонный звонок, и мне назначили встречу. Я должна была дать сольный концерт на фестивале Serenates d’Estiu на Майорке. Серьезное испытание для двенадцатилетней девочки. Это не было конкурсом для детей, где тебе могли пойти на уступки в силу твоего возраста. Дело принимало серьезный оборот. Меня ждали две недели музыки высокого полета, в компании с всемирно известными музыкантами. Кажется, мое время пришло.

В моем распоряжении был целый июнь — и я начала готовиться. Мне нужно было разучить пять совершенно новых вещей, включая Интродукцию и Рондо Каприччиозо Сен-Санса. Феликс стал давать мне уроки дома. Результатом стало целое море слез и целый океан разочарований, а еще давление, не ослабевающее ни на секунду. Мы все — Феликс, моя мама, моя сестра и я — понимали: к этому мы стремились, и пути назад уже нет. Каждый день, каждый час был посвящен работе. Мы прибыли на Майорку за неделю до начала. Из отеля открывался потрясающий вид на залитый солнцем пляж и лучшее на свете море. Феликс при любой удобной возможности бежал купаться, мама тоже окунулась несколько раз, но мне категорически запретили даже приближаться к воде. Это могло помешать мне сосредоточиться. А ведь именно от моей собранности все зависело. Из всего моего репертуара Феликс выбрал несколько композиций, которые мне предстояло сыграть. Мы занимались по утрам, днем была сиеста, а потом снова занимались.

Феликс положил начало традиции — каждый раз перед игрой он давал мне стакан воды с лимоном и медом. Лимон помогал сосредоточиться, мед укреплял силы. Традицию эту я соблюдаю по сей день. За моим питанием тоже пристально следили и не разрешали есть жирный местный хамон. Лишний вес вызывает потливость и тоже мешает сосредоточиться. Теперь я понимаю, насколько важно следить за своим питанием. Чем тяжелее рацион, тем тяжелее выступление. Многие девчонки в моей школе были просто помешаны на диетах. Для меня же диета стала просто еще одной составляющей карьеры. Когда выступаешь на сцене, важно осознавать, какое ты производишь впечатление. Мне нужно было выглядеть юной, красивой, утонченной, но не слишком взрослой. Это было не менее важно, чем натирать смычок, или репетировать по четыре часа в день. Все это было частью целого — игры на скрипке. Она требовала все больше и больше, и постепенно подчиняла себе все стороны моей жизни.

Фестиваль Serenates d’Estiu стал очень важным событием. После него все переменилось. Я впервые получила настоящий гонорар. Гонзало сказал, что серьезная работа требует серьезных денег. Эти деньги я отложила на покупку скрипки. Я стала давать по пять-шесть концертов в год. В основном — в Испании и Италии. Моими городами стали Мадрид, Севилья, Болонья. Это могло стать началом моей новой жизни. Или ее концом, если бы что-то пошло не так. Но все шло отлично. Да и как могло быть иначе? Я ведь была одаренным ребенком, рожденным для успеха.

И вдруг все посыпалось, словно в наказание за успех, одаренность и планы. Сначала одна трещинка, потом другая. За несколько месяцев до моего четырнадцатилетия Феликс предложил мне поехать с ним на каникулы в Гштад. Наверное, это звучит странно — поехать на каникулы с учителем! Но он действительно был моим наставником, и я, как и все, была от него в восторге. К тому же мы и не думали ехать вдвоем. С нами должна была отправиться и другая его ученица со своей матерью. Но это все равно красноречиво продемонстрировало, кто правил бал. Мама, наверное, нервничала, ведь мне было всего тринадцать, но в конце концов согласилась. Она собиралась присоединиться к нам уже на месте, просто вылетела бы на несколько дней позже. Теперь моей жизнью руководил Феликс. Он решал, что я буду играть, что я буду есть, что для меня хорошо, а что — нет. И вот мы отправились на каникулы. Он был за рулем.

Два долгих дня мы тряслись в его огромном мерседесе. Феликс обожал свой автомобиль. Я сидела на заднем сиденье. На ночь мы остановились во Франции. Было скучно: мы ехали целый день, потом спали, а потом опять ехали целый день. На переправе через канал меня немного укачало — я впервые плыла на пароме. Когда мы, наконец, добрались до Гштада, у нас уже просто не осталось никаких сил. Мы остановились в шале. Номер Феликса располагался прямо над моим. Мы распаковали вещи. Я взяла с собой магнитофон. В Гштаде особо нечем заняться — ты либо катаешься на лыжах, либо ешь. Феликс захотел пойти в кино, и мы снова сели в машину. Кто-то сказал, что неплохо бы заодно и перекусить. Я сидела, наклонившись вперед. Мой ремень пристегнут не был. Помню, как мы говорили о достоинствах русского супа. А в следующее мгновение — может показаться, что мне лень описывать подробности, но никаких подробностей не было — я увидела звезды. Вот так просто. Вспышка невероятной острой боли — и звезды. Мы попали в аварию — Феликс вылетел на встречную полосу. С первых моих шагов мама приучала меня не плакать, когда падаешь. А уж к тринадцати годам я и вовсе отвыкла верещать из-за любой ерунды, но в тот момент я неожиданно услышала чей-то визг. Визг не прекращался. И только спустя пару секунд я поняла, что визжу я.

И тут же перестала. Нам помогли люди из попутной машины. От них мы узнали, что через дорогу живет доктор, и обратились к нему. Доктор осмотрел меня, сказал, что есть вероятность сотрясения и надо ехать в больницу. Он говорил так, словно меня рядом не было. Возможно, он не сильно ошибался. Феликсу эта идея не понравилась. У меня спросили, оформили ли мои родители страховку, когда отпускали на каникулы. К счастью, страховка была. Сразу после этого меня стошнило, и доктор настоял на том, чтобы меня отвезли в больницу, неважно, со страховкой или без. Я не помню, как мы добрались до нее, помню только, что доктора в отделении интенсивной терапии были очень добры ко мне. У меня действительно оказалось сотрясение, но больше всего болела щека. Феликс и остальные не пострадали, а вот у меня оказалась сломана скула.

Все закрутилось в какой-то безумной пляске: Феликс, мама второй ученицы, врачи, и в центре — я. Врачи требовали на ночь оставить меня в больнице, а мне было страшно и хотелось позвонить маме. Мы же договаривались созваниваться каждый вечер и обмениваться новостями. Моим спутникам эта идея не понравилась. Безумная пляска достигла кульминации прямо над моей кроватью — с одной стороны Феликс и ученицына мама, с другой — врачи в белых халатах.

— Разве девочка не имеет права позвонить домой?! — возмущались доктора.

В конце концов их оппоненты сдались. Мне принесли телефон и разрешили поговорить с мамой. Я изо всех сил пыталась убедить ее, что все хорошо, но, наверное, меня выдавал голос, потому что мама почти сразу же начала допрос с пристрастием. Разговор пришлось свернуть.

Мама разволновалась. Она пыталась дозвониться до шале, где мы остановились, но в моей комнате никто не брал трубку. И на следующий день — тоже. И когда мы, наконец, созвонились вечером, как и должны были, она вытрясла из меня правду. И сразу же вылетела к нам.

Вы, наверное, думаете, что после этого полетели искры? Представили себе, как взбешенная мать нападает на учителя, а тот обороняется изо всех сил? Нет. Когда сталкиваются мать-кореянка и русский учитель, искру особо не из чего высечь. В корейцах слишком глубоко заложено уважение к учителям, и они ни за что не станут подрывать их авторитет. Тем более когда речь идет об учителе советской закалки в стиле «Я учитель, я здесь главный, как ты смеешь сомневаться в моей компетентности?!». Даже несмотря на то, что мама просто кипела от ярости, выплеснуть ее она могла только на меня. Правда, она все равно собиралась как следует поговорить с Феликсом. Но я уговорила ее этого не делать.

Что тут скажешь. Он ведь не хотел, чтобы это произошло. Вряд ли он ведал, что творит, чего требует и какой ответ жаждет получить. Но тот случай стал началом конца наших с ним отношений. Несмотря на то что все были страшно разгневаны, моя преданность сыграла решающую роль, и я решила остаться с ним. Все-таки, он был моим учителем, моим наставником. Он знал меня, как никто другой. И я нуждалась в нем. Это просто несчастный случай, вот и все. К сожалению, тогда я этого не осознавала, но теперь понимаю, что это путешествие затевалось вовсе не ради отдыха. Он хотел власти.

Неожиданно вернулся отец. Он давно рвался к нам и ждал, когда Daewoo переведет его в Англию. Мама близко дружила с женой генерального директора, и та пообещала, что поспособствует папиному переводу, но директор неожиданно скончался, и эта возможность скончалась вместе с ним. Перспективы были довольно туманными. Папа мог остаться в Ливии, но не хотел. Он хотел снова стать частью семьи. Он даже был готов работать здесь водителем такси, но мама воспротивилась. Не было нужды так унижаться, ведь я уже начала неплохо зарабатывать. Ставка за концерт выросла с одной тысячи фунтов до трех. Это весьма приличная сумма, к тому же я получала призовые за конкурсы. Моя скрипка обеспечивала нам безбедное существование. И тогда они приняли решение. Папа просто бросил все, собрал вещи и вернулся домой. Весь следующий год он не работал, готовясь открыть строительную фирму. Этот год прошел в тревоге и неопределенности. Об этом старались не вспоминать — это была слишком больная тема для обоих моих родителей. Меня это немного раздражало. Во мне начала просыпаться дерзость — то, что они брали мои деньги, не давало им права решать, что для меня хорошо, а что нет.

И дело не только в деньгах. Папы не было рядом, когда мы с сестрой взрослели. Мы росли в высшей степени традиционной семье — по крайней мере, в самом начале это было именно так. Отец зарабатывал деньги. Мать следила за детьми. Даже когда он жил с нами, мы почти не виделись. Не думаю, что он знал, как вести себя с нами. Он только и делал, что работал и играл в гольф с коллегами. Однажды мама попыталась что-то изменить, сказала, что он должен больше времени проводить с детьми и выбираться с ними хоть куда-нибудь, чтобы получше их узнать. Я была так счастлива! Сколько всего чудесного мы теперь сможем сделать вместе! А папа просто взял нас с собой на игру в гольф, и мы наблюдали, как он бьет по мячу. Но он не виноват. Просто он был типичным корейским отцом. И когда неожиданно снова стал частью семьи, мы с сестрой смотрели на него, как на какого-то незнакомца. Я уже была девушкой-подростком, а не восьмилетней девочкой, которую он видел в последний раз. Он считал (и до сих пор считает), что от меня можно добиться чего угодно, купив мне мороженое. И ему трудно было перестроиться. Он надеялся, что сможет удержать семью, если набросит на нее аркан из старых добрых корейских традиций. Но вместо этого оказался лицом к лицу с тремя независимыми женщинами. Я добилась успехов со скрипкой, сестра — с пианино, а мама стала воспитательницей в яслях. Даже мои школьные учителя были мне ближе, чем отец. Наши с ними отношения определяли само мое существо, дарили мне вдохновение, развивали мои способности и голос, стимулировали учиться и желать большего. Он же все это время находился в стороне и никогда не смог бы в полной мере стать частью моего мира. Мы были независимы — каждая по-своему. И построили эту независимость без его помощи. А теперь он вернулся и просто не понимал, какая у него роль в нашей жизни. Он не чувствовал связи с Англией, и оказался на содержании у несовершеннолетней дочери. Наверное, ему было тяжело. Ведь это шло вразрез со всем, чему его учили. Но что меня восхитило в отце и что я по-настоящему оценила, так это то, как уважительно он стал относиться к правам женщины, ее стремлениям и желаниям. Вопреки тому, что он знал и что внушал тот мир, в котором он родился.

По вполне понятным причинам Феликс ему не понравился. Частично потому, что отец пытался восстановить контакт со мной, отвоевать свою территорию. Но преимущественно эта неприязнь была вызвана отношением Феликса ко мне, его требованиями. Феликс монополизировал мою карьеру. Я играла и выступала только с его разрешения. Вначале наши отношения наполняла магия чистейшей музыки, теперь же они строились на деньгах, власти и успехе. Раны, нанесенные тем несчастным случаем, еще не зажили, причем некоторые из них — буквально. Феликс частенько касался моей щеки и спрашивал:

— Не прошло?

Нет. Не прошло. То, что раньше так привлекало меня в нем, куда-то подевалось. Его опека давила на меня, душила. Я чувствовала, как мой учитель становится все более и более одержимым. Он ревновал меня ко всем. В моем присутствии говорил обо мне в третьем лице. И ходил за мной по пятам, как сторожевой пес.

Однажды я записывала Концерт Сибелиуса в школе. Питер возился со своим оборудованием, а пианист Гордон Бэк, который раз в неделю приезжал на мои занятия, мне аккомпанировал. Феликс не отходил от меня. Если мне требовалось отлучиться на пять минут, он шел со мной.

— Это, по-твоему, нормально? — раздраженно спросила я у Гордона.

— Нет, не нормально, — ответил Гордон. — Ему бы немного ослабить хватку.

Я начала сопротивляться. Феликс дал мне задание — записывать каждую неделю новый отрывок. Каждую неделю я должна была приходить к нему в класс и играть заученный отрывок по памяти. Я словно плясала на дощечке — он требовал, и я выполняла. Но мне эта дощечка уже порядком надоела, и происходящее, мягко говоря, не казалось мне правильным. И вот я спрыгнула с нее. Я заучивала все, потому что это было действительно важно и нужно, но тайно, не желая демонстрировать ему свой успех. Пора было вырвать свою жизнь из его рук. Кажется, это звучит глупо и даже жестоко, но я не видела другого способа ослабить его хватку. Хотя нет, был другой способ — более экстремальный и конфликтный. Как я уже говорила, он был помешан на правильной расстановке пальцев. Мне разрешалось учиться лишь по его фотокопиям — слепо следовать его разметке и ни в коем случае не сходить с этой «тропки». Или я делала так, как велел он, или никак.

Возможно, это продолжалось бы и дальше, но наступил тот день, когда я побывала на концерте Анны-Софии Мюттер. Ее техника завораживала, но по-настоящему меня поразила ее расстановка пальцев, совсем не похожая на мою. Все движения были такими естественными, такими выразительными, а главное — ее собственными. И в тот момент, когда я заметила это, что-то во мне перевернулось. Я поняла, что мне уже давно пора сойти с проложенной учителем тропы и начать искать свой путь. Словно луч солнца прорезался сквозь слой облаков. Мой путь. Я начала смотреть видеозаписи других скрипачей, усваивая их аппликатуры — мне открылось так много разных подходов, вариантов, интерпретаций. Однако, хотя я и развязала узел, физически я все еще чувствовала себя скованной. Мои пальцы прокладывали новый маршрут по грифу, и я делала много ошибок. Оглядываясь назад, я понимаю, что ошибалась действительно очень часто. Например, брала ноту на открытой струне, когда гораздо лучше было бы взять ее на другой. Но все же это были мои ошибки и мой поиск истины. Это было мое неотъемлемое право — делать выбор. Я даже не заметила, как у меня забрали осознание того, кто я такая и кем хочу стать. Наверное, так чувствуют себя все подростки. Каждый из них хочет вырваться на свободу, но в моем случае это желание было почти что осязаемым. Cкрипка указывала мне путь, дорога из желтого кирпича бежала по ее грифу.

Мои пальцы словно выросли заново. Казалось, будто они впервые обрели свободу.

Но было и кое-что другое. Внешний мир так или иначе просачивался в мою жизнь, и никто ничего не мог с этим поделать. Приближались выпускные экзамены. Феликсу не было до этого дела, но на меня свалилось столько домашней работы, что на музыку времени почти не оставалось. Для скрипача, кроме скрипки, ничто не должно иметь значения. А для меня имело. Пусть я и была юной, но всегда боялась, что вырасту необразованным музыкантом, не знающим подлинной глубины музыки. Музыка — это не просто ноты, она впитывает все твои знания, не только технические навыки. Не знаю, насколько это утверждение истинно, но если отмотать назад время и вспомнить мою жизнь в Корее, то там к музыкантам относились так, словно они туповатые мечтатели, которые не способны ни на что, кроме игры на своем инструменте, — не умеют ни думать, ни говорить, ни учиться чему-то новому. И я не хотела стать таким музыкантом. Я поняла, как важно преуспевать по другим предметам в школе и получать хорошие оценки. Хотя это и шло вразрез с точкой зрения Феликса, а ведь раньше я на все смотрела его глазами. Как будто раньше мой мир застилал туман, а теперь он внезапно рассеялся.

Однажды я ехала в поезде. Футляр со скрипкой стоял на полу у моих ног. Я наблюдала за стайкой школьниц — они болтали и хихикали, не обращая внимания на окружающих. Им всем было лет по пятнадцать. Столько же, сколько и мне. Если их что и заботило, то это были обычные подростковые проблемы, такие, какими можно поделиться друг с другом. Во мне… нет, не шептала, а криком кричала обида. Конечно, это чувство было не новым. Я понимала, что передо мной — нормальная жизнь, которая пронеслась мимо, оставив меня на обочине. Среди них я увидела Мин, которой не было и быть не могло и которая никогда не сможет стать частью этой жизни. Раньше я никогда в полной мере не осознавала масштабов происходящего со мной. Не чувствовала себя настолько отвергнутой, как в тот момент, когда наблюдала за теми незнакомыми девушками. И внезапно поняла, что в другой жизни я непременно была бы там, с ними, в окружении друзей. Мы шутили бы, делились проблемами. Но в этой жизни такого уже точно не будет. Когда у кого-нибудь из приятелей был день рождения и меня приглашали в гости, я понимала, что все равно не смогу прийти. Потому что мне нужно разучить новую композицию. У меня не было времени на такие пустяки, как вечеринки. Приходилось думать о более серьезных вещах. Когда все мои одноклассники ехали в путешествие на каникулы, я опять-таки не могла поехать вместе с ними. Потому что мне нужно было репетировать, или играть на концерте. А потом, когда они вспоминали, как было здорово, шутили и смеялись, мне оставалось только сидеть в стороне и слушать, я не могла разделить с ними эту радость. Да, я тоже бывала за границей, и занималась тем, что им и не снилось, но всегда в компании с мамой или учителем, другими словами, с каким-нибудь скучным взрослым. Я была одна. Мои одноклассники были семьей, а я была в ней чужой. У меня не было никого, кроме скрипки.

И внезапно я поняла, что больше не хочу выходить на сцену в качестве чьей-то марионетки. Да, я бы все равно вернулась на нее, но чуть позже, — давала бы по несколько закрытых концертов, просто чтобы поддерживать себя в форме. Мне пора было жить полной жизнью, осваивать мир, в котором жили мои друзья. Не наблюдать за ним из крохотного окошка в классе, а впитывать всем сердцем. Я ведь была подростком в конце концов! У меня не было детства. Мое детство кто-то украл. Все, кого я знала с восьми лет, разлетелись в разные стороны, а я продолжала сидеть на той же ветке. Двигалась и в то же время не двигалась. Мин-скрипка устремлялась все выше с каждым днем, а с Мин-человеком не происходило ничего. Когда начинаешь строить карьеру в столь юном возрасте, это оказывает на тебя странный эффект, и ты не осознаешь этого, пока не станешь старше. Взрослый мир обращается с вундеркиндами жестоко, так же как со взрослыми. Когда ты это понимаешь, тебе тяжелее преодолевать трудности. Жизнь начинает лететь вперед с ужасающей скоростью, и ты пролетаешь целые отрезки, рискуя сломать себе шею. Что это было? Детство? Оно уже позади и никогда не вернется. Только что ты был ребенком и жил под крышей теплого родного дома, а в следующий момент тебя выталкивают на сцену со скрипкой в руках и программой целого концерта в твоей маленькой детской голове. И между этими двумя моментами ничего нет.

Я сломалась. Пусть я и была маленьким бриллиантом, но я устала от того, что меня без конца хватают и усердно полируют. И маленький бриллиант решил потеряться.

Сделала я это неловко и внезапно, так же как попала на прослушивание в Королевский колледж. Я написала Феликсу прощальное письмо.

Феликс был раздавлен.

— Я бросил жизнь к твоим ногам, — сказал он. — А ты оставляешь меня ни с чем.

Он несколько раз пытался выйти со мной на связь, но я избегала его. Да, я поступила по-детски, жестоко и даже бессердечно, знаю, но в тот момент все было так запутано. И я не видела другого выхода.

Поймите меня правильно. Я не хотела бросать скрипку, я просто хотела стать равной ей и самостоятельно решать, где и что я буду играть. Да, мне все еще нужен был учитель, но другой. Я была неровным исполнителем. У меня бывали хорошие дни, бывали и плохие. Но если ты хочешь исполнять классическую музыку, нужно стать кем-то вроде первоклассного игрока в теннис. Ты должен всегда быть в форме. У любого теннисиста есть право на вторую подачу. Так вот, мне оно тоже было нужно. Я хотела научиться играть так, чтобы в хорошие дни парить, а в плохие не опускаться ниже определенного уровня, что бы ни случилось. Именно этому меня и попытался научить мой новый учитель — кстати, тоже русский — Григорий Жислин. И он оказался самым суровым из всех моих педагогов.

Жислин был полной противоположностью Феликсу. Феликс считал, что важнее всего — свобода интерпретаций, Жислин придерживался обратной точки зрения. Феликс не обращал внимания на правила, Жислин не признавал жизни без правил. Он был ревностным приверженцем советской скрипичной школы. Играешь, как он велит, или не играешь вообще. Я уже говорила, что Феликса не интересовали гаммы. Для Жислина гаммы были Альфой и Омегой. И это еще цветочки. На каждый чох у него имелась строгая инструкция. Если я не отыгрывала вибрато ровно семь с половиной раз, все летело к чертям.

График наших занятий был, скажем так, гибким. Предполагалось, что мы будем встречаться раз в неделю ровно в десять, но получалось это не всегда. Жислин мог проспать, забыть, или попросить кого-нибудь передать мне записку, в которой говорилось что-то вроде «Прости. Приходи ко мне домой через пару часов». Тогда не было мобильных телефонов, так что я мчалась на нескольких автобусах, чтобы успеть вовремя. У себя в России Жислин был звездой огромной величины и побеждал во всех музыкальных конкурсах, но, когда приехал в Англию, оказалось, что здесь никому до него нет дела. Блистательная международная слава, на которую он рассчитывал, так и не случилась. И вот он вынужден был опуститься до преподавания.

В этом и была его беда. Он был великолепным артистом, но ему некуда было податься. Все, кто слышал его игру, признавали, что он — невероятный скрипач, поэтому к нему и стекались ученики, но несчастье, в котором он очутился, наложило на него свой отпечаток. Он запил.

Жислин без конца курил во время наших занятий, что совершенно не шло на пользу моей астме. От него часто несло перегаром. Хоть он и умел как никто другой очаровывать окружающих, характер у него был не сахар. Жислин был очень вспыльчивым человеком. Часто он хватал меня за руку со смычком и дергал, показывая, как надо.

— Да нет же! Не так! Вот так!

В конце концов эта беготня между домами меня доконала.

— Не обращай внимания на плохое, — говорила мама. — Обращай на хорошее.

Легко сказать! Жислин вел себя совсем не как джентльмен и придирался к каждой мелочи. Однажды на его мастер-классе я должна была сыграть Концерт Сибелиуса. Он позволил мне взять всего одну ноту, а затем прервал со словами:

— Ты что творишь?! Кто так играет? Не так надо!

Я часто вспоминала Феликса и, по правде говоря, скучала по нему. Странные отношения с Жислиным совершенно сбили меня с толку. Я вспомнила, как мило вела себя со мной Джин, когда я перешла к Феликсу, и решила посетить мастер-класс, который Феликс давал в Любеке. Теперь-то я понимаю, какой была наивной. Я хотела спросить у него совета. Я была уверена, что встреча с ним придаст мне сил, ведь мы были так хорошо знакомы. Но произошло обратное. Мне уже было семнадцать лет, я стояла на пороге взрослой жизни. Я уже не была тем бутончиком-подростком, который он видел в последний раз. Встреча получилась неловкой, натужной, я чувствовала себя незваным гостем. Я не могу винить Феликса за это. Он наверняка тоже чувствовал себя неловко. Вечером, как и было заведено у Феликса, он пригласил учеников присоединиться к ним с женой за ужином в ресторане. Ученики, в свою очередь, позвали меня. Я колебалась, ведь уже тогда было ясно, что наше чудесное воссоединение провалилось, но все-таки пошла. Феликс сидел, окруженный своими студентами и хранил гробовое молчание, всячески игнорируя мое присутствие, даже когда я пыталась с ним заговорить. Его супруга, которую я просто обожала когда-то, выглядела смущенной. Кажется, ей даже было немного жаль меня.

— Ну хватит, Фелл, — так она его называла. — Мин задала тебе вопрос.

Реакции не последовало. Как же грустно мне стало в тот момент! Мне было ужасно жаль, что, после всего, что мы пережили вместе, все закончилось на такой печальной ноте. Он был добр ко мне, а я так ему отплатила. Я вернулась в Лондон с осознанием, что дверь к Феликсу теперь навеки для меня закрыта. Нравилось это мне или нет, но я вынуждена была вернуться к Жислину.

Многие из его требований казались мне невыполнимыми, но ему определенно было что предложить. Он был ярым поклонником великолепного Яши Хейфеца, и, будучи подростком, я разделяла эту его любовь. Для меня Хейфец был примером идеального скрипача. Можно даже сказать, что я была его фанаткой. Я искала единомышленников в Перселле и Королевском музыкальном колледже, обменивалась с ними любимыми пластинками. Кажется, в моей коллекции были доступные записи его выступлений. В аннотации к пластинке пятьдесят девятого года с концертами Мендельсона и Прокофьева, которую Хейфец записал для нашего колледжа, скрипач Джозеф Вехсберг рассказывает любопытную историю. Однажды вечером в Беверли-Хиллз он спросил у Хейфеца, как тот смог сыграть некий особенно трудный пассаж во время концерта. К сожалению, Вехсберг не указывает, какой именно. Хейфец в ответ пожал плечами, взял свою скрипку Гварнери и сыграл его прямо там, но с такой скоростью, что Вехсбергу не удалось толком ничего разобрать. Он попросил Хейфеца повторить, и тот, конечно же, повторил. После Вехсберг написал: «Не имею ни малейшего понятия, как ему это удалось. Увидев мое недоуменное выражение лица, он лишь покачал головой, словно ему было жаль меня за то, что я так глуп».

Хейфец тоже был вундеркиндом. Он исполнил Концерт Мендельсона в семь лет — на полуразмерной скрипке, в дореволюционной России, перед аудиторией в тысячу человек. И все поражались тому, как его крошечные пальчики справились с хитросплетениями партитуры. Как ни странно, искусство Хейфеца часто умаляют. Его мастерство и «холодная красота» его игры, как ее часто описывают, настолько великолепны, насколько это вообще возможно. Во время своих выступлений вживую даже самые маститые скрипачи на пике своей карьеры могут допустить четыре или пять незначительных ошибок. Хейфец настолько безупречно владел скрипкой и контролировал свою игру, что едва ли допускал хотя бы одну. Неудивительно, что меня восхищала его прохладная манера поведения, которую многие критики, к моему возмущению, считали признаком безразличия. А для меня это был признак невероятной самодисциплины, отличительная черта безупречного артиста, всецело преданного своему делу. Хейфец напоминал мне невозмутимого прекрасного лебедя, скользящего по спокойной глади пруда. Под водой он неистово работал лапами, но этого никто не видел. В его великолепной технике, в его головокружительной скорости ярость пламени сочетается со сверхъестественной красотой. Но Жислин настаивал лишь на соблюдении тех тонкостей механики, которые Хейфец прописывал в учебнике и которые могли помочь мне выигрывать в конкурсах. В нем не было никаких простых и естественных порывов. Неудивительно, что мы с ним часто спорили.

Но стоило дать ему отпор…

Однажды Жислин позвонил мне домой и сказал, что наш урок откладывается. На этот раз ему срочно нужно было к стоматологу. Он спросил, не могли бы мы его отвезти. Отчего же нет? Маме уже позволено было водить машину (да, времена изменились), и мы полтора часа ждали, пока врач ковырялся в его зубах. Потом началось занятие, но после посещения врача Жислин стал еще вреднее обычного. Он принялся кричать и брызгать слюной: делай то, делай это, и почему, почему ты ничего не понимаешь?! Моя мама впервые столкнулась с таким поведением и пришла в ужас.

— Пожалуйста, перестаньте! Не кричите на мою дочь! — не выдержала она.

Жислин тут же сдулся и даже как будто стал меньше ростом. Забавно, но после этого я перестала его уважать. Он оказался не тем, за кого я его принимала. И стало ясно, что наши отношения тоже близятся к закату.

Постепенно приближался тот момент, когда я, наконец, должна была встретиться со своей скрипкой. Оставалось всего пять лет. Я стала студенткой Королевского колледжа и работала на высшее образование. Перепробовала много скрипок. Я веселилась, как в последний раз. Я была самой младшей на курсе — мне было тогда всего шестнадцать, — но я старательно скрывала свой возраст. Я могла быть безответственной, если мне того хотелось, а могла и не быть. Это был мой выбор. Я ходила на уроки, давала внутренние концерты и всячески воспитывала в себе упрямство. У меня больше не было менеджера, но, честно говоря, я не испытывала ни малейшего желания его найти. Вся учеба в Королевском колледже сводилась к тому, чтобы подготовить нас к профессиональной карьере, и я была рада немного притормозить. В конце года, когда мне исполнилось семнадцать лет, один из преподавателей организовал мой дебют на площади Сент-Джон в самом центре Лондона. Выступление проходило под эгидой колледжа, так что я была не против. На этом концерте у меня впервые появилась возможность сыграть на скрипке Страдивари. После мой преподаватель стал организовывать для меня и другие концерты. Я снова начала выступать, но теперь в большей степени владела ситуацией. Это оказалось не так уж сложно. На самом деле эта дверца никогда не была заперта, я просто ненадолго ее прикрыла. На втором году обучения мой концерт собирались транслировать по Radio 3. На репетиции я встретилась с Джорджем Солти, и ему очень понравилось то, что он услышал. В результате леди Солти связалась с моими родителями и пригласила меня в гости, чтобы мы с ее супругом пообщались еще раз, но, к сожалению, этого так и не произошло, потому что Джордж Солти скончался месяц спустя.

Это могло продолжаться очень долго. Кто знает, сколько еще я искала бы себя и пробовала все на язычок. Когда у меня спрашивают, как я вернулась к высоким материям, на ум приходит самый простой ответ. Я влюбилась. Так сильно, как только может влюбиться девятнадцатилетняя девушка. И не в того, в кого следовало бы.

Его звали Роберт. Раньше у меня никогда не было парня — и это был мой осознанный выбор. Почти. Первый роман моей сестры спровоцировал бесконечный поток проблем у нас в семье. Все перепуталось — ее отношения с молодым человеком, реакция близких, все обвиняли всех, и мне не хотелось, чтобы и со мной случилось нечто подобное. Корейские традиции тоже имели место. Мы не должны были заводить отношения до тех пор, пока на горизонте не замаячил бы идеальный со всех точек зрения парень-кореец. Таковы были правила. Но любви нет дела до Корейского Мистера Совершенство или желаний родителей. Она неразборчива и опасна, является ниоткуда, и, если тебе не повезло, может туда же и увести.

Он был старше меня на пять лет и гораздо опытнее. Роберт мог предложить мне нечто такое, чего я и не представляла за пределами скрипки. Его не интересовала скрипка, его интересовала я. Он хотел, чтобы я стала обычной девушкой, «своей в доску», и прямо говорил мне об этом. Однажды он даже спросил, готова ли я навсегда отказаться от скрипки и просто жить, как все. До того, как мы встретились, я с трудом могла представить эту неизвестную мне, странную альтернативную реальность. Но тогда попыталась. На краткое время все мои проблемы как будто исчезли. Я была влюблена, и это было чудесно. Казалось, будто за одну ночь девочка-вундеркинд Мин, которая мечтала всю жизнь играть на скрипке, превратилась в девушку, мысли которой были заняты только ее возлюбленным. Это было похоже на поезд, несущийся из кромешного мрака. У меня были парни-друзья, но ни к кому из них я не испытывала ничего подобного. Это чувство обрушилось на меня и сразило. Я уже не могла представить жизнь без него.

А вот жизнь легко и быстро показала мне, что это вполне возможно. Вскоре я поняла, что безразличие Роберта к скрипке вовсе не было безразличием. Все оказалось намного серьезнее. Он ненавидел скрипку. Его отец весьма преуспел на ниве музыки и был предан ей сердцем и душой. Роберт тоже был музыкантом, причем весьма талантливым, но все равно вынужден был жить в тени, которую отбрасывала монументальная фигура его отца. Он был замкнутым и стеснительным, и понимал, что никогда не сможет соответствовать своему блистательному родителю, и поэтому злился на музыку и на то, что она сделала с его семьей. А моя скрипка бередила его раны. Всякий раз, когда Роберт замечал нашу с ней связь, он открыто выражал свое недовольство и ревность. У девушки, в которую он пытался меня превратить, уже был партнер — и с ним он соперничать не мог. Моя жизнь была слишком нестабильной. А он хотел кого-то обычного, простого, безо всякого довеска.

Эта любовь напоминала бабочку-однодневку — она была великолепной, прекрасной, порхающей в теплых солнечных лучах. И умерла, едва появившись на свет. Мое сердце было разбито. Я написала маме письмо и излила в нем все свои чувства. Я писала его с такой же горячей головой, с какой и кинулась в те отношения. Эмоции захлестывали меня. Любовь, которая переполнила меня надеждами, чувствами и желаниями, вырвали из моей груди. Это было похоже на лихорадку. Я чувствовала себя слабой и обескровленной. Не способной ни на что. Я писала, что не знаю, как мне теперь быть, что мне страшно — вдруг я уже никогда не оправлюсь? Это были две страницы безграничного отчаяния, две страницы, исписанные мольбами о помощи. Я отдала письмо маме. Она села напротив, дочитала его до половины, а потом спросила:

— Что с тобой? Ты, что, пьяна?

Больше мы никогда об этом не говорили.

Выход я нашла сама. Я научилась приходить в ярость при одном воспоминании о нем. Он пытался разлучить меня с тем, что определяло саму мою суть. Как в тот день, когда я сидела в переполненном школьницами вагоне, на меня неожиданно снизошло озарение — это было похоже на выстрел в упор. Такова моя природа. Я не смогу просто вырезать из себя это и излечиться. Это ведь не болезнь. Наоборот, это самое здоровое, самое живое, что только есть во мне. И я решила возродить свою музыкальную жизнь.

Я купила свою первую скрипку, великолепный итальянский инструмент работы Карло Бергонци. Помогли мне в этом деньги, полученные за победу на конкурсе, а еще — гонорары за концерты, которые мои родители в свое время грамотно вложили. Они никогда их не тратили, лишь занимали у меня время от времени, а затем вкладывали, чтобы эти деньги работали на меня. Я потратила на скрипку почти четверть миллиона фунтов. И мне еще повезло: очень скоро цены на скрипки Бергонци взлетели до небес. После я ушла от Жислина. Нового преподавателя я нашла уже за пределами колледжа. Им оказался легендарный Руджеро Риччи. Он преподавал в Университете Моцарта в Зальцбурге.

Руджеро Риччи, урожденный Роджер Рич, был американцем итальянского происхождения. Его отец, иммигрировав в США, переделал фамилию на английский лад, но сам Руджеро вернул ей итальянское написание, желая подчеркнуть свою связь с Италией. Это было верное решение. Он был типичным экстравертом, обладающим естественным мастерством, так что неудивительно, что именно Риччи вдохнул новую жизнь в «Капризы» Паганини. Он был первым скрипачом, который смог записать их все целиком в первозданном виде. Он превратил их из скрипичной головоломки в страстную поэзию. Да, чтобы понять ее, порой нужно приложить усилия, но они того стоят. Он нащупал в «Капризах» идею и последовал за ней. Риччи был вундеркиндом, как и я, но его звезда взошла быстрее и обеспечила ему головокружительный дебют в Сан-Франциско, когда ему было всего десять лет. А в следующем, 1929 году, он впервые выступил в нью-йоркском Карнеги-холле. Его пригласили сыграть Крейслеру. После выступления Крейслер подхватил его на руки и сказал:

— Всегда играй сердцем.

Жинетт Невё когда-то высказала ту же мысль, только немного иначе: «Для музыканта нет ничего важнее, чем его индивидуальность — именно она должна развиваться. Неустанно».

♪#5 Я позвонила Риччи вскоре после разрыва с Робертом. Как оказалось, он ждал моего звонка. Я побеседовала с его женой, и она пригласила меня к ним в гости. Я купила билет на самолет до Мюнхена, а затем — на автобус до Зальцбурга. Садилась я в него с трепетом. Дом Риччи был разделен на две части. Первый этаж был жилым. Там царило великолепие, за которым следила жена: просторные комнаты, мрамор, гигантское фортепиано. Ничто не нарушало эту монументальную картину. На втором этаже располагалась студия Риччи. У нее даже имелся отдельный вход и отдельный дверной звонок. Владения Риччи резко отличались от остального дома. Это была одна большая комната, перечерченная полками с сотнями дисков (в основном с записями его выступлений), увешанная портретами других скрипачей и фотографиями его внуков. А еще там стояла роскошная стереосистема Bang & Olufsen, оснащенная огромными динамиками. Риччи уже ждал меня. Он был ниже меня ростом, одет в непритязательную рубашку с короткими рукавами, и немного напоминал учителя Йоду из «Звездных войн». Я сыграла ему Прокофьева. Кажется, вышло неплохо.

— Я даю мастер-класс в июле, — сказал мне Риччи. — И хотел бы, чтобы ты там сыграла.

Я поехала туда вместе с сестрой. Мы с ней к тому времени очень часто играли вместе. Я снова сыграла сонату Прокофьева, и, когда закончила, Риччи попросил меня задержаться после мастер-класса. Он хотел что-то обсудить.

— Предлагаю поужинать, — сказал он и добавил: — И захвати с собой сестру.

Вид у него был серьезный. Я ждала страшных слов в духе «Прости, ничего у нас не выйдет».

Мы приехали в типичный австрийский ресторан, где подают сосиски и шницели. Повсюду стояли деревянные столы и скамьи, персонал был одет в национальные костюмы. Я заказала венский шницель с картошкой, но мне кусок в горло не лез. Я думала: «Вот и все, занавес опускается». И тут Риччи сказал:

— Слушай. Я бы хотел с тобой заниматься. Но я не возьму с тебя ни копейки. Это будет нечестно. Нам обоим есть чему друг у друга научиться. И, если тебя это устраивает…

Еще как! Бесконечно смущенная, я принялась сердечно его благодарить. В глубине души я понимала: нас что-то связывает и мы оба это чувствуем. Риччи на тот момент было уже больше восьмидесяти лет, но он видел свое отражение во мне. Между нами вспыхнула настоящая симпатия. Как он сказал мне позже, свой своего всегда распознает, ведь мы оба были когда-то одаренными детьми. Да, я могла бы оплатить его уроки, но тогда баланс бы нарушился и наши отношения стали бы самыми обычными, рабочими. На этот раз все должно было происходить по-другому. Он прожил жизнь под грузом своей одаренности и научился относиться к ней легко и с юмором. Конечно, меня уже тоже нельзя было назвать вундеркиндом, ведь мне в то время было уже двадцать лет, но Риччи знал, через что мне пришлось пройти, он как никто другой замечал все мои детские травмы. Ни Феликс, ни Жислин не были вундеркиндами. Они просто были мастерами своего дела. С этой точки зрения Феликс был превосходным учителем и умел разглядеть все самое лучшее во мне, но я знала, что только с Риччи могу поговорить так, как не могла больше ни с одним другим учителем. Только он сумеет найти нужные слова. Вот что он сказал мне о двойной жизни всех вундеркиндов:

— Сначала тебя идеализируют. Все, что ты делаешь, моментально признается гениальным. Но как только ты немного взрослеешь, тебя сразу же начинают сравнивать с твоими прежними заслугами. Говорят, что ты уже не так хорош, как раньше, что у тебя неправильный учитель, что ты не выходишь на улицу и не играешь в бейсбол, что ты выглядишь неважно и что тебе неплохо бы съездить отдохнуть. И все уже не так — ты больше не вундеркинд, ты — взрослый музыкант. Именно в этот момент многие дети ломаются. В одаренном детстве есть только один плюс — тебя учат не бояться выступать перед толпой.

И вот мы приступили к занятиям. Риччи жил в самом сердце города. Зальцбург явно испытывал слабость к сказочной архитектуре и небольшим домикам. Ярчайший пример города, в который отчаянно хочется вернуться и из которого не менее отчаянно хочется сбежать.

Вне туристического сезона все концертные залы и кафе здесь обычно закрыты. Город замирает и едва дышит. Это явно не лучшее место для буйной и веселой молодежи. Риччи он тоже не пришелся по душе. Он бы с большей радостью преподавал в Лондоне, но не мог бросить такую престижную должность. Раз в две недели я вылетала в Мюнхен, садилась на автобус до Зальцбурга и останавливалась в молодежном хостеле, которым управляли монахини. Поднималась по лестнице, и наши занятия начинались. У Риччи были проблемы со спиной, поэтому он завел себе огромный надувной мяч и сидел на нем во время занятий, тренируя равновесие. В руках скрипка, волосы торчат во все стороны. То еще зрелище, особенно в сочетании с ростом.

— Мой рост — метр шестьдесят два! — настаивал он, хоть ему и приходилось задирать голову, чтобы посмотреть на меня при моих ста пятидесяти семи. Наверное, он просто немного усох с возрастом. Но, каким бы маленьким он ни казался внешне, я все равно осознавала, что меня учит величайший музыкант с самым богатым репертуаром. Настоящий мастер. Не было ничего, что он не сыграл хотя бы раз, за исключением разве что французской музыки. За нее он браться то ли не хотел, то ли не мог. Объяснял он это так:

— Как я могу ее исполнять? Я же ее в детстве не разучивал.

Чему я научилась у него? Много чему, но только не игре на скрипке. Этому он меня не учил. Мы больше времени уделяли тому, что я должна доверять самой себе, прислушиваться к внутреннему голосу и оттачивать звучание. Риччи вернул меня к основам. Мы заново учили все концерты. И он понимал меня — полностью. Я могла рассказать ему о чем угодно, он знал все мои мысли, страхи и сомнения еще до того, как я ими делилась. А еще он знал Жислина.

— У него нет природного таланта, — говорил он. — Поэтому он не только не понимает нас, его очень задевает, когда кто-то может просто взять скрипку и сразу начать играть.

Так что в первую очередь он взялся за разрушение кучи ненужных границ, которые возвел во мне Жислин.

— Делай так, как считаешь нужным, — часто говорил мне он. — Не поддавайся моде. Прежде всего, избавься от голоса, который говорит тебе: «Этого от тебя ждут, это понравится критикам». Никогда не играй ради аудитории.

Благодаря Риччи я смогла заглянуть себе в душу. Феликс, мой дорогой раздерганный Феликс видел мои возможности и помогал мне их развить, но Риччи вознес меня на новый уровень. В отличие от Феликса и всех остальных у Риччи был громадный опыт игры на сцене, исчислявшийся десятилетиями. Это стало решающим зернышком на чаше весов в его пользу. Мы с ним много говорили о музыке в целом и о скрипке в частности. Он по-прежнему занимался по два часа в день, все еще работал над своим репертуаром, и был все так же одержим скрипкой, как и в молодости.

— Не становись такой, как он, — говорила мне его жена. — Его вообще ничего не интересует, кроме скрипки!

Но мне нравилось, что у человека есть увлечение всей жизни. Это же замечательно! Многие ли могут этим похвастаться? Риччи знал так много, что мог заткнуть за пояс любую энциклопедию: он разбирался в музыке, в опере, в симфониях, и всегда все сводил к скрипке. Она была для него важнее всего, скрипичная музыка бежала по его венам. Рядом с ним я чувствовала себя нормальной и впервые не ощущала никакого давления со стороны своего ментора. Когда его жена слышала, как мы с ним беседуем, говорила:

— Вы оба знаете, что вы ненормальные. Вы кажетесь себе нормальными, когда общаетесь друг с дружкой. Но это иллюзия.

Риччи научил меня главному: моя игра — это в первую очередь просто моя игра. Никто так не ценил то, что я делала, и то, как я делала. Я была такой же, как и он. Брала в руки скрипку. И просто играла.

Зальцбург оставался верен себе: он наполнялся музыкой, но только в дни фестивалей. Я познакомилась с группой студентов из Йеля, приехавших по программе Фулбрайта. Мы старались посетить все концерты, какие только возможно, даже если не могли себе этого позволить. Когда в город приехала Джесси Норман, мы наскребли только на два билета. И каждый из нас смог послушать только половину концерта. Мы стали настоящими друзьями. Единственное, что вызывало у меня недовольство, — необходимость летать и ездить на автобусе со скрипкой Бергонци. Она была очень ценной, но мне не хотелось лишний раз показывать ее кому-либо, так что я одевалась неброско и старалась выглядеть максимально неприметной. Я охраняла свою скрипку, как львица львенка. Я исподтишка озиралась по сторонам, прижимала ее к себе и в то же время делала вид, что в футляре нет ничего особенного. Я знала, сколько она стоит, понимала, какая на мне лежит ответственность, и все время боялась, что случится что-то плохое.

Хотя с чего бы? У меня началась новая жизнь, вдали от колледжа и дома. Я купила отдельную квартиру на северо-западе Лондона. Все произошло неожиданно. Мне повезло. Однажды мама созвала гостей и, как всякая мама, попросила меня для них сыграть. Там был один человек, друг какого-то нашего друга. Первое, что я отметила, какой глубокий и звучный у него был голос. Он отдавался эхом во всем доме, даже на втором этаже. Я слышала каждое сказанное им слово. Он все время рассказывал о тех музыкантах, которых знал, как он играл со своим дирижером, и о том, чем бы он мог мне помочь. Я все время думала: «Кто это? Что он знает?» Человеком этим оказался Джеральд Дракер. Вскоре он стал моим покровителем. На протяжении тридцати лет Джеральд был ведущим контрабасистом в оркестре «Филармония». Начинал он как скрипач, но для скрипки у него были слишком большие руки, так что со временем он перешел на виолончель, а затем на контрабас. Даже выйдя на пенсию, он оставался активным участником музыкальной жизни. Пятнадцать лет назад у него обнаружили рак и сообщили, что жить ему осталось не дольше полугода, но он отказывался переживать по этому поводу. Насколько я была маленькой и щуплой, настолько он был громадным, с огромными руками и широченной улыбкой. Как только он взял меня под опеку, на меня обрушилась удача. Он представил меня своим старым друзьям из оркестра, и мы записали с ними компакт-диск, который отправили пианисту и дирижеру Владимиру Ашкенази. Ашкенази захотел сыграть со мной концерт. С моего последнего полноценного профессионального выступления на тот момент прошло уже много времени, и я очень испугалась. Мне снова предстояло выйти на большую сцену, и сомневаюсь, что без Джеральда я бы так быстро на это решилась. Но это произошло. Сначала Ашкенази, а потом и — Саксонская государственная капелла.

Джеральд придал мне уверенности в своих силах, и теперь я могла сказать своим выступлением: я хочу сыграть это именно так. Это намного сложнее, чем кажется. Помимо солиста есть еще и аккомпаниатор, в моем случае оркестр. И хотя я привыкла видеть скрипку просто как часть большой мозаики камерного или симфонического произведения, игра солиста всегда идет немного вразрез с остальной музыкой, а это очень давит. Довольно сложно стоять перед семьюдесятью музыкантами мирового класса, которые уже успели сыграть все и со всеми. А еще есть дирижер. И вот в нашей мозаике стало три главных элемента — дирижер, оркестр и солист. И кто же из нас главнее? Кто первый? Кто все решает? Конечно, хочется, чтобы это было сотрудничество, но так получается не всегда. У дирижеров тоже есть амбиции. Если у маститого дирижера есть свое особое видение того, как должен звучать твой скрипичный концерт, это может стать проблемой. Иногда солист и дирижер просто не могут поделить между собой сцену. Мне уже приходилось сталкиваться с дирижером, у которого действительно было свое видение, и он не собирался отклоняться от него ни на дюйм. Он руководил всем, что играли духовые, струнные и ударные, — от темпа до акцентов, — и нужно было стараться изо всех сил, чтобы твоя игра вписалась в его требования, иначе все могло развалиться. Опыт и постоянные репетиции часто помогают в этом деле, но иногда на репетиции просто нет времени. Самое лучшее в такой ситуации — иметь за спиной не меньше трех общих концертов. К третьему дирижер и оркестр уже притираются и знают, что играть и как.

Так кто же, все-таки, главный? Я, солистка? Или дирижер? Скрипичный концерт — всего лишь часть одного большого концерта. В глазах некоторых дирижеров выступления скрипачей — лишь закуска перед основным блюдом, например, Брукнером, или еще кем-нибудь. Это очень неприятно. Им нет до тебя дела. Они просто ждут, когда можно будет приняться за горячее. Но, если ты работаешь с дирижером, который когда-то был скрипачом, возможны два варианта. Либо дирижер будет относиться к тебе с большим сочувствием и будет тебе помогать, потому что он как никто другой тебя понимает, либо он ухватится за возможность исполнить произведение так, как ему всегда хотелось. И вот это уже настоящий кошмар.

С самими скрипичными концертами дело обстоит не легче. Большинство из них начинается с игры оркестра, и очень редко — со скрипки, так что, когда ты вступаешь, темп уже задан до тебя. Изменить его очень трудно, но можно, и благодаря Джеральду мне удалось освоить эту технику. В основном все зависит от композиции произведения, которое ты исполняешь. Например, если вначале присутствует каденция, как у Чайковского, можно замедлить игру, растянуть ноты и таким образом изменить темп. Сложнее, когда начинает оркестр, и определенный темп уже взят. Нужно дождаться момента, когда скрипка выходит на первый план, и вот тогда можно менять скорость на подходящую тебе.

Но делать это нужно аккуратно, чтобы не нарушить целостную картину концерта, и все выглядело так, будто это — естественное его течение. Но в одиночку справиться с этим трудно. Джеральд помог мне понять, как важно в таком случае построить хорошие отношения с концертмейстером оркестра. Он — четвертый угол в этом странном треугольнике. Зрители всегда видят, как дирижер пожимает руку первой скрипке, но не вполне понимают почему. Он ведь всего лишь один из скрипачей, пусть даже и лучший, ну и что такого? Он не солирует, а сидит за пультом, как и все. Но все же хороший концертмейстер оказывает огромное влияние на игру всего оркестра в целом, от него зависит, как пройдет концерт. Если вы подружитесь, он может повлиять на других музыкантов. А когда на твоей стороне первая скрипка и весь оркестр, бедному дирижеру остается только помахивать палочкой в отчаянных попытках контролировать вырвавшегося на волю неуправляемого зверя музыки. Когда это происходит, оркестр высекает искры своей игрой, выступление внезапно наполняется жизнью, энергией и волнением, и заряжает весь зрительный зал.

Недавно я была на концерте Лондонского симфонического оркестра. У них появился новый концертмейстер. Он — отличный пример того, в чем заключается разница между хорошей и настоящей первой скрипкой. Это не просто превосходный музыкант. Даже из зала можно было почувствовать, что у него настоящий лидерский дар: он был спокоен, расслаблен и открыт, и при этом заряжал своей энергией весь оркестр. Есть у музыки одна любопытная особенность. Она рождает своего рода телепатию. Играя, ты улавливаешь даже самые слабые сигналы, и акустические, и визуальные.

И ты все это впитываешь. Когда музыканты в оркестре настраиваются на одну волну, они превращаются в единое целое, точно так же как я со своей скрипкой. Ты чувствуешь, как этот ритм пульсирует в твоих жилах и на тебя накатывает эйфория от мысли, что ты — часть всего этого действа. Но когда в оркестре существует раскол, ты чувствуешь, как этот конфликт туманом поднимается от земли. Стоит этот раскол преодолеть, и вспыхнет энергия. Самое лучшее, когда дирижер, концертмейстер и оркестр тонко чувствуют и подхватывают настроения друг друга. К сожалению, это встречается не часто, ведь все мы люди. У всех бывают хорошие и плохие дни, и какие-то личные проблемы. Но все же, при удачном стечении обстоятельств, ваша музыка становится легче воздуха.

♪#6 Джеральд помог мне изменить все: взгляды, мироощущение, отношение к собственной игре. Он говорил, что я не должна сворачивать с пути. Это был его девиз. Не сворачивай. Он помог мне найти в самой себе то, что я так долго искала. У меня была привычка играть очень быстро. Не потому, что я так хотела. Просто таков был мой стиль. Скорость была моей стихией. Это порой вызывало нарекания, но Джеральд всякий раз говорил:

— Знаешь, с возрастом это пройдет.

И как же он был прав! Как бы мне хотелось и сейчас уметь играть так быстро. А еще он никогда не говорил, что мне нужно больше репетировать и упражняться. После того, как я познакомилась с Джеральдом и Риччи, который ждал меня в Зальцбурге, я впервые почувствовала огромное желание заниматься часами. Как и Риччи, Джеральд всецело посвятил себя скрипке, и за все те годы я ни разу не видела, чтобы он интересовался чем-то настолько же сильно. Только музыка и скрипка, скрипка и музыка. Он понимал психологию музыкантов, видел тонкую грань, на которой нам приходится балансировать, и осознавал, как легко с нее сорваться. Говорят, именно он уговорил Ашкенази преодолеть страх перед сценой и вернуться к выступлениям. Кроме того, он знал, как опасно для музыканта впасть в одержимость и «заиграть себя до смерти». Он часто напоминал мне, что я человек, а не машина.

— Давай-ка сегодня вечером сделаем передышку, — говорил, бывало, он. — В бар сходим.

Благодаря Риччи и Джеральду я научилась не оглядываться. Я снова стала самой собой. У меня случались взлеты, случались падения, но так и должно быть. Что-то во мне щелкнуло и встало на место. Тебя принимают, тебя отвергают, это нормально. Когда что-то не клеится, нет смысла упираться рогом. Джеральд сыграл важную роль в моей первой записи «Испанской симфонии» Эдуара Лало, которую я исполнила вместе с Лондонским симфоническим оркестром. В результате Sony предложила мне записать Концерт Бетховена. Я присматривалась к нему с пятнадцати лет, но не решалась сыграть на публике. Та же история с Брамсом. Мы с Риччи работали над ними без устали — я «пристреливалась», привыкала. Репетировать эти концерты — все равно что разнашивать новую пару дорогих туфель. Со временем они станут удобными, и ты почти не будешь их чувствовать.

Я отправилась в тур в рамках War Child и дважды в неделю играла в разных школах. «Дети войны» — это благотворительная акция в поддержку детей, оказавшихся в зоне боевых действий. Мне близка эта тема. Мои родители ведь тоже были детьми войны. Я выросла на их рассказах. Я знаю, что означает это словосочетание, и представляю себе ад, в котором они жили. В конце тура я должна была играть в Альберт-холле с Карлом Дэвисом и Королевским филармоническим оркестром.

Но до этого произошли два события, которые мне не забыть никогда. Первое — в середине января в Брайтоне. Через несколько дней после концерта, на котором я играла Бетховена, мне пришло письмо от одного из зрителей, мистера Питера Фишера. Привожу его полностью:

Дорогая мисс Мин-Чжин!

Шестьдесят лет назад мне было четырнадцать, и я впервые услышал Скрипичный концерт Бетховена. Он заворожил меня. Я был потрясен. Но тогда благоговейный страх перед абсолютной красотой помешал мне понять то, что я понял сейчас: Бетховен говорит со мной на своем уникальном языке. Во время вашего воскресного выступления в Концертном зале мои мысли и чувства пришли в полное смятение, как и моя любовь к Бетховену. Я был там и видел, как прелестная юная кореянка в одиночку взяла в плен целый зал, покорив его магией Бетховена. Пятьдесят лет назад, двадцатилетним пехотинцем, я принимал участие в Корейской войне, хотя и сам не знал зачем. Я вернулся домой, оставив в Пусане на Кладбище ООН своего лучшего друга, и встретился с его молодой вдовой и новорожденным сыном, которому уже никогда не суждено было увидеть своего отца. Тогда я думал, что все это того не стоило. Но теперь, пятьдесят лет спустя, когда я увидел, как расцвела Южная Корея, узнал, какие душевные и щедрые люди там живут и пытаются познакомить весь мир с этой новой страной, я понял, что все было не напрасно. Ваша виртуозность, ваша нежность и ваша жизненная сила пленили меня и заставили вспомнить обо всем этом. Бетховен — непревзойденный композитор. Вы утолили пятьдесят лет боли, которые преследовали меня после войны в Корее, и теперь в моей душе воцарились мир и согласие.

Браво, браво, мисс Мин-Чжин!

Спасибо. Огромное спасибо вам от старого ветерана.

В сущности, это и есть причина, по которой мы играем: наша музыка рождает в людях чувство единства и умиротворения. Именно в этом величайший дар музыки. Я часто думаю о моих дедушках и бабушках, о том, через что им пришлось пройти. О ветеране, которого я никогда не видела и не увижу, и которому, сама того не подозревая, я подарила покой и счастье, столь необходимые после того хаоса и смятения, которые он переживал в своих воспоминаниях снова и снова. И все это благодаря Бетховену.

Ну а потом на середине тура мне позвонили из компании J. & A. Beares. И сказали:

— Кажется, мы нашли для вас идеальную скрипку.

Мы договорились встретиться у моих родителей дома. Это, конечно, не концертный зал, но, по крайней мере, там я всегда четко слышала, как звучит мой инструмент.

Две скрипки прибыли в двойном футляре. Это были скрипки Страдивари. Страдивари! Такого я себе даже представить не могла. Я в жизни не думала, что у меня когда-нибудь будет скрипка Страдивари. Они стоили больше, чем дом, в который их привезли. Каждая из моих предыдущих скрипок казалась мне вершиной, которой мне никогда не достигнуть. А тут целых две скрипки Страдивари!

Я тщательно изучила их. Первая была превосходным образцом Золотого периода (1700–1720). Учитывая такую родословную, выбор был очевиден. Красивый инструмент, красновато-коричневый, с темными вкраплениями. Мне передали ее. Я скользнула смычком по струнам, и скрипка издала глубокий богатый звук. Подходил ли он мне? Я сыграла еще. Она говорила со мной властным, звучным, сильным голосом. Именно так и должна звучать идеальная скрипка. Я сразу почувствовала себя больше, отважнее и внушительнее, чем прежде. Но все же не была уверена на сто процентов. Я отложила эту скрипку и взяла вторую.

И с первым движением смычка я сразу же поняла — это она. Она пела ласковым, мелодичным голосом, в глубине которого, как в бриллианте, таились непреклонность и великолепие. Я превратилась в Золушку, которой пришлась в пору хрустальная туфелька. Эта скрипка подходила мне идеально, она была такой изысканной и такой… моей. Именно это я почувствовала, когда взяла ее в руки. Она так естественно и правильно покоилась на моем плече, и гриф сам ложился в ладонь. Это была моя скрипка. Такое чувство, будто триста лет назад Страдивари взял в руки кусок дерева и выточил из него скрипку специально для меня, и она все это время ждала нашей встречи с таким же нетерпением, с каким ее ждала я. Ни вопросов, ни сомнений. Любовь с первого взгляда. И уважение. И покорность. И доверие. Все.

— К сожалению, придется недельку подождать, — сказали мне. — Мы уже пообещали одному квартету одолжить ее для выступления.

Целая неделя! Тогда-то я и поняла, что именно к этому шла вся моя жизнь — к этой неделе в ожидании моей скрипки. Все это было лишь долгой репетицией, и теперь нетерпение натянулось во мне струной — притронься и зазвенит. Вся моя предыдущая жизнь была репетицией. Все мои менторы, страхи, переживания, одиночество, короткие вспышки радости — все вело к встрече с той самой, единственной скрипкой и нашему совместному будущему.

Не знаю, как я пережила ту неделю, но в конце концов скрипка все-таки вернулась ко мне. И стала моей. Насовсем.

В тот вечер я взяла ее на очередной концерт для «Детей войны». Бергонци тоже была при мне. Я собиралась исполнять Сонату № 8 соль мажор Бетховена. Во время репетиции я сыграла ее на обеих скрипках. Хотя менять скрипки прямо посередине тура не стоит, ведь, как показывает опыт, незнакомый инструмент надо сначала освоить, но я все равно попробовала. Не поймите меня неправильно. Бергонци — замечательная скрипка. Я перед ней в бесконечном долгу. Но эта стала той самой. Единственной. Джеральд был со мной в тот день, и он тоже это понял. Иначе и быть не могло. Это было очевидно для всех. Он сразу же сказал мне:

— Играй на этой.

Я согласилась и сыграла. Соната № 8 была написана Бетховеном в 1802 году в честь российского царя Александра, просвещенного тирана. В том же году великий композитор признался миру, что его настигла глухота, и что она усиливается, и все, что ему остается, чтобы не впасть в отчаяние, — погрузиться в творчество.

«Я бы окончил свои страдания, если бы не искусство. Именно оно меня удерживает. Я осознаю, что не имею права покидать этот мир до тех пор, пока не исполню свое предназначение и не создам все, что должен».

Я держала в руках скрипку, которая должна была отпереть мое вдохновение и позволить мне, наконец, создать все, на что я была способна. С трудом верилось в такую удачу. Это было похоже на брак, заключенный на небесах. Я ринулась в новую жизнь.

Мне был двадцать один год.