Добро пожаловать в Чистилище.

В самом начале, еще в отделении транспортной полиции, я думала только об одном: «А как же мой диск?» Странная мысль, ведь диск был в безопасности, записан и отпечатан, готов к распространению, и все же в те ранние часы этот вопрос приходил мне в голову снова и снова: «Как же мой диск?» И вот, словно сработала какая-то странная телепатия, в вихре входящих и выходящих полицейских, передаваемых мне чашек чая и вопросов, пришла эсэмэска от Sony. Они хотели уточнить какие-то обычные житейские детали: время, адрес и тому подобное. Я, не раздумывая, написала: «Не волнуйтесь. Все в порядке». Я не сказала, что сижу в полицейском участке и что весь мой мир рушится. Не сказала, что изо всех сил держу себя в руках и боюсь, что стоит мне на секунду ослабить хватку, как…

«Нет. Не волнуйся, Sony. Все в порядке!»

В это невозможно было поверить. Этого просто не могло быть. Ну как это? У меня была скрипка, концерты, которые мы должны были вместе сыграть, и записи, которые должны были сделать по контракту. Я собиралась бросить Мэтта, а не скрипку!

— Можете пошлепать меня по щекам? Мне надо знать, что это не сон.

Это я сказала молодому полицейскому. А он ответил мне:

— Простите, мэм, но это не сон. Все по-настоящему.

Мы с Мэттом просидели в отделении почти четыре часа, ожидая хоть каких-то новостей. Я была в панике, но полисмены вели себя образцово. Хоть и не каждый день на их участке пропадали скрипки ценой в миллион фунтов, они проявляли поразительное спокойствие. Это обнадеживало. Если не считать миллиона фунтов, с такими кражами они уже сталкивались. Могла, конечно, существовать вероятность некой аферы с нашей стороны, но, как только они разобрались, кто мы такие, сразу объявили «боевую тревогу» по всей лондонской подземке, надеясь перехватить похитителей. Когда воровство происходит спонтанно, а не по наводке, ворам труднее исчезнуть. Если повезет, их поймают где-нибудь на выходе. Мы ждали. Давно перевалило за полночь. Мы надеялись, надеялись, надеялись, но, несмотря на то, что нас окружали вниманием и чаем, вся эта «боевая тревога» ничего не принесла. Если не считать какого-то бедолагу, которого угораздило в эту же ночь оказаться на станции Кингс-Кросс с альтом в футляре. Футляр открыли, осмотрели и отправили бедолагу домой. Счастливчик. Получил небольшой подзатыльник от жизни и возможность поделиться этой историей за обедом. А еще — урок ответственности: нельзя выпускать скрипку из рук.

Мы тоже поехали домой, но, когда схлынула волна первоначального оптимизма, поняли, что измотаны и, что намного важнее, сломлены. Думаю, именно тогда я и почувствовала потерю. Каким-то образом. Я не вполне осознавала всю ее ширину и глубину, но ощущала, что подо мной многие морские сажени мрака и холода. Мрак и холод поднимались из этой глубины, набирая силу, наползало оцепенение: живот, руки, грудь, голова. Меня швырнули в незнакомые темные воды, в огромный черный океан.

Пусть я его не видела, но чувствовала, какой он безжалостный, могучий и бескрайний, и как ему бесконечно все равно, кто я такая и откуда. Как я буду жить без моей скрипки? Что может знать этот жуткий океан, разве ему есть до этого дело? Это было что-то совершенно невозможное, не поддающееся осмыслению. Ведь я думала, что мы со скрипкой будем вместе до гробовой доски. Между нами словно существовал некий договор, мы понимали друг друга, как никто другой. Это меня должны были унести в коробке, а не…

Впрочем, поначалу вокруг меня плавали обломки, за которые можно было цепляться. С миром, который я потеряла, еще оставались связи. Нужно было постоянно решать какие-то не самые приятные бытовые вопросы, навести порядок в делах, как после смерти близкого человека. Но эта рутина помогала мне держаться на плаву.

На следующее утро я первым делом связалась со страховой компанией Lark, а затем с Beare’s. Матери я не звонила. Я вообще не хотела ей ничего рассказывать. Может, просто надеялась, что все уладится раньше и ничего говорить не придется. Это как с медицинским диагнозом — не стоит накручивать себя и других, прежде чем он подтвердится. Так я себе это объясняла тогда, но сейчас понимаю, что были и другие причины. Мы со скрипкой были автономной боевой единицей. Пусть это и странно, но человека, который мог бы рассказать маме о том, что скрипка пропала, просто не существовало. Или он еще не сформировался и не научился говорить. Прежняя Мин, та, у которой была скрипка, не привыкла делиться чем-либо со своей матерью. Не привыкла рассказывать подробности своей жизни, быть уязвимой, быть ребенком, подростком, не привыкла быть обычной. Во всяком случае, с тех пор, как мне дали понять, какая судьба меня ждет. Когда я заболевала, никто не беспокоился о моем здоровье, скорее всех заботило, успею ли я разучить новое произведение. Я плюс скрипка — это была постоянная величина. Мне нельзя было жаловаться, показывать свою уязвимость и пользоваться всеми преимуществами юного возраста. Отбрось все это, Мин! Бери скрипку! В глазах родителей я всегда была почти идеальным существом без какого-либо изъяна. А если бы у меня не получилось соответствовать этому образу, тогда…

Поэтому на задворках моего сознания всегда жил страх: если я оступлюсь, скрипка тоже запутается, потеряется, не будет знать, что ей делать, как реагировать, и тогда мы обе пропали. Она была своеобразным мостиком между мной и моей семьей. И мы ходили по нему друг к другу в гости. А теперь, когда его нет, что может нас связать? Без него пропасть между нами стала очевидной. Теперь, когда я осталась абсолютно одна, я смогла наконец взглянуть на мир под другим углом и по-новому увидеть жизнь, которой я лишилась.

Впрочем, все это было уже неважно. Кто-то из Beare’s, не зная моих намерений, позвонил моим, чтобы выразить соболезнования. Потрясенная мама естественно тут же перезвонила мне. Еще бы. Много ли раз за эти десять лет она видела меня без моей скрипки? Я сразу же сказала ей, что говорила всегда в любой ситуации: со мной все в порядке, все будет хорошо. Хотя я знала, что это не так — уже не так. Все хорошее утонуло в безжалостном море. Но для нее, для «нас с ней», эти слова были чем-то вроде спасательной шлюпки, на которую я успела вскарабкаться: Все Хорошо.

День спустя мне позвонили из полиции. Инспектор Энди Роуз рассказал, что многое уже удалось выяснить. Они просмотрели записи с камер видеонаблюдения и моментально узнали похитителей. Не первый раз с ними сталкивались. Они были из какой-то кочевой общины — двое подростков и их дядя повзрослее. Целый клан. Хотя полиция и отставала от них на пару дней, определить их местонахождение и найти скрипку было лишь вопросом времени. Полицейские восстановили картину происшествия довольно подробно. По записям удалось отследить путь злоумышленников от Тоттенхэма, где они жили, до Юстона. Видно, как они выходят из метро, слоняются от одного кафе к другому, и наконец наведываются в Pret A Manger. Настоящие падальщики: зоркие глаза, острые клювы и когти. Питаются чем придется. Камера зафиксировала, как эти парни заметили футляр со скрипкой и дружно двинулись к нему. Никаких хитрых уловок, никаких цирковых трюков, которые я успела себе нафантазировать. Они просто схватили добычу и быстро-быстро пошли прочь, через заднюю дверь, которая в тот раз совершенно случайно оказалась незапертой. По крайней мере, именно так мне все описали. Прошло уже пять лет, но я по-прежнему не могу заставить себя посмотреть эту запись. Кажется, Энди понял мои чувства, поэтому отдал мне ее копию, чтобы я посмотрела, если захочу. Чтобы у меня была такая возможность. Чтобы это не было запретным плодом. И вот она лежит в коробке, вставь в компьютер и нажми «Play». Но я не могу себе представить, чтобы мне хоть когда-нибудь захотелось посмотреть эту запись. Ради чего? Чтобы как-то оправдать себя? Или только подогреть чувство вины и гнев? Кому захочется смотреть такое? Так что я так и не воспользовалась предложением Энди.

Ладно. Хватит. Дело сделано, воры на время исчезли, предположительно, сели в автобус, потому что затем они появились на Хай-Роуд в Тоттенхэме. Прямо неподалеку от полицейского участка, где о них, конечно, знали, но еще не в связи с этим эпизодом. Ясно, что в автобусе они вынули скрипку из чехла и прочли, что это — Страдивари, потому что так написано у нее внутри. Что они сделали после? Они зашли в интернет-кафе и принялись гуглить, что такое Страдивари. Наверняка они и сами не поняли, что за вещь попала им в руки.

Если я вообще и представляла себе когда-нибудь этих воров, то всегда именно в момент, когда они достают мою скрипку из футляра, сидя в хвосте автобусе. Засияла ли она для них так же, как всегда сияла для меня? Дергали ли они ее за струны? Услышали ли они, как внутри у нее цветут ноты? Спела ли она для них хоть раз, растопила ли лед в их душах и очистила ли сердца? Нет, скорее всего, нет. Они наверняка не поверили в то, что прочли в Интернете. А потом повернулись к какому-то водителю автобуса, который тоже сидел в этом кафе, и предложили скрипку ему. Может, за пять, или пятнадцать, или двадцать фунтов. Даже не за сотню. И глазом не моргнули. Водитель, поразмыслив над их предложением, пришел к выводу, что от этой штуковины никакого проку, и отказался. Тогда они наверняка снова повернулись к экрану, и Google попытался их вразумить. Они снова принялись рассматривать скрипку Страдивари — одну из четырехсот сорока девяти, существующих во всем мире. Может, поверили, а может, и нет. Больше они никому ее не предлагали. Просто побрели все по той же дороге домой, гадая, что им теперь с ней делать. Повезло им или наоборот? Ладно. Семья разберется.

Полиция пришла к ним домой и побеседовала с отцом обоих подростков насчет кражи. Он был осторожен и изворотлив — мальчишек давно не было, и вообще, какая-такая скрипка? Энди сказал, что нам нужно обратиться в прессу. Это лучший способ обнаружить скрипку. Пусть воры знают, что2 попало им в руки. Нужно придать делу широкую огласку, и подать все так, чтобы они поняли: если будут играть честно, выйдут из этой ситуации без последствий. Газетчики ухватятся за такой материал, в нем есть изюминка — бывший вундеркинд и скрипка ценой в миллион фунтов. История облетит все газеты, ленты новостей, таблоиды, быть может, сгодится даже для центральных разворотов. Воришкам наверняка растолкуют, что к чему, и они сообразят, что дело серьезное, и что полиции главное вернуть скрипку, а не упечь их за решетку. Они не поверят, если сами полицейские попытаются им это внушить, но словам прессы поверить могут. В игру вступали интеллект, опыт и знание мира, в котором оказалась моя скрипка. Факт кражи и ответные меры мгновенно превратились из ловли преступников и возвращения скрипки законному владельцу в затяжную битву умов, в которой все решали хитрость и терпение. Решение было принято, и полиция была твердо намерена его придерживаться. Было бы здорово поймать потом и самих негодяев, но куда важнее все-таки найти скрипку.

Полиция хотела огласки, но меня эта идея повергала в ужас. Публичность казалась мне акулой, описывающей вокруг меня круги и жаждущей крови. Будут раны, будет боль. Я не могла на это пойти. Нет, никакой публичности. И снова Энди и Тони (тот молодой полицейский, который встретил нас в самый первый день) проявили понимание. Они сказали, что справятся без моего участия и что я, если хочу, могу сохранить свою личность в тайне. Самой скрипки Страдивари будет вполне достаточно. А мое имя упоминаться не будет. Они сделали сообщение для прессы: что за скрипка, сколько стоит, где была украдена, когда и во сколько. Но мы не учли одного. В 1696 году Страдивари сделал всего две скрипки. Так что журналистам не составило труда за несколько часов провести небольшое расследование, раскопать мое старое интервью и выяснить, что именно я — та самая прославленная дурочка. Они связались с полицией и сообщили, что будут раскручивать эту историю, и неважно, согласны мы или нет. Мы согласились. Выхода все равно не было.

Я раньше никогда не сталкивалась с такой журналистикой. Меня взрастили на диете из вегетарианских интервью о вундеркиндах-протеже, о концертах, о записях. А теперь до меня добрались репортеры другой породы: дикие, стремительные, готовые в битве за выживание обглодать происшествие до костей. Возможно, мне следовало отдать им себя на растерзание, попытаться направить сюжет в нужное русло и с их помощью обратиться непосредственно к похитителям. Тогда бы они, может быть, не написали, что той холодной ноябрьской ночью, примерно в половине девятого, я бросила свою скрипку на станции Юстон без присмотра на целых полчаса, чтобы купить сэндвич, и что в итоге этот сэндвич оказался самым дорогим в мире. Для них это была шутка, но они выставили меня идиоткой. Так и вижу, как жители пригородов читают газеты с этой новостью в поездах, пока мимо пролетают станции, и пересказывают ее друг другу: слыхал, слыхал? По отношению ко мне, которая не могла даже ответить, это было просто жестоко, низко и бессмысленно. Когда человек и так повержен, его не добивают ногами, причиняя новую боль и нанося новые раны. Что я им сделала? Наверное, самое страшное, что мог подумать обо мне сочувствующий читатель, это что я просто нелепый и безответственный человек. Но сама я казалась себе матерью-кукушкой, виноватой в том, что случилось с моей скрипкой. Конечно, в этом и была вся проблема. Во мне.

Но пресса была не единственным источником неприятностей. Со всех сторон раздавались возмущенные голоса тех, кто никак не мог понять, почему со мной не было охранника. Разве можно ездить в общественном транспорте со скрипкой, которая стоит целый миллион фунтов! Они не понимали, как музыканты вообще путешествуют со своими инструментами. У нас нет охранников, шоферов, машин с пуленепробиваемыми стеклами. Мы покупаем обычные места в самолетах, на кораблях и поездах. Я не отвечала на эти выпады. Но опять-таки: а вдруг стоило? Может, надо было броситься в бой, попытаться изложить свою точку зрения? Трудно сказать, но, судя по опыту, на такие ристалища выходить бесполезно. Эту пьесу писали не для тебя. Сражаясь, ты участвуешь в битве, в которой тебе никогда не победить, потому что сюжет этого не предполагает. Здесь свои правила, свои цели. Это как с разгромными рецензиями. На них нельзя отвечать. Сам факт того, что ты ответил, выставит тебя в еще худшем свете. Мэтт тоже нервничал, боялся, что его обвинят напрямую и что всплывет все, что произошло в том кафе.

Внимание общества к этой теме казалось бесконечным. Меня как будто заживо похоронили под тяжелой глыбой непрошенного внимания. Я чувствовала его вес почти физически. Мне даже начало казаться, что это некий демон уселся мне на грудь, давит на легкие, душит меня. Это был не просто бесплотный дух, он был осязаем, он впивался в меня. Я пыталась отбиваться. Я отрезала свои волосы. Раньше они доходили почти до талии, но превратились в строгое каре до подбородка. Я стала носить нарочито скромную одежду, чтобы стать как можно незаметнее. Только черное. И чем глубже укоренялась во мне мысль о безвозвратности потери, тем сильнее становилось мое оцепенение. Внутри меня жила боль, но мне было все равно, как будто мое тело начало производить свой собственный заменитель первоклассного морфина. Мин была и в то же время нет, бодрствовала, но не просыпалась, страдала от боли и не ощущала ее. Моя оболочка стремительно пустела. Иногда я пыталась заполнить пустоту наспех придуманными чувствами. Меня шатало, словно я сама трясла себя за плечи, пытаясь разбудить. Но будить было почти некого.

Пришли холода. На город опустилась суровая зима. Холодно было повсюду — и снаружи, и внутри. Ни капли тепла. Я не выбиралась из постели сутками, а если и выбиралась, то мне сразу же хотелось снова зарыться в нее и хотя бы во сне снова встретиться с моей скрипкой, раз уж наяву я не могла ни увидеть ее, ни дотронуться. Сны заменили мне реальность. Эти сны не были приятными, но, по крайней мере, в них была скрипка, иногда она оказывалась там даже раньше меня, иногда нет. Однажды мне приснилось, что она зарыта в каком-то саду. Такая же замерзшая, как я, умолкшая, одинокая, почти бездыханная. В другой раз мне приснилось, что я еду в поезде и понимаю, что моя скрипка лежит на рельсах, и ей никуда не деться от надвигающихся колес. Или, что я сижу в купе, смотрю из окна и вижу ее на пустой платформе — брошенную и ненужную. А иногда на платформе оказывалась я, а скрипка — в поезде. Я замечала ее блеск в окне, а потом поезд неожиданно трогался, и моя скрипка уезжала от меня, или я от нее. В этот момент сон отматывался к началу. Вот же она! Но ее никак не достать, она теперь всегда будет для меня недосягаемой. Не самые лучшие сны, но в них было и кое-что хорошее: скрипка всегда оказывалась целой и невредимой, я никогда не видела, как она горит или ломается. Ни разу. Даже в худшие дни.

Я стала подумывать об альтернативе. Ожили старые детские мечты. Помню, очень давно, когда мне в руки впервые попала скрипка, я также мечтала стать балериной. Мне всегда нравился балет, и у меня неплохо получалось. Учитель тоже так считал и говорил, что мне нужно стать танцовщицей, но мама была категорически против и заставила меня оставить занятия танцами. Она считала, что для этого нужно слишком много и тяжело работать (как будто для скрипки не нужно). Но были и другие причины. Думаю, у нее были предубеждения касательно жизни танцовщиц и всех ее составляющих. Но мне танцы нравились. Они помогали избавиться от чувства давления. Когда ты танцуешь, тебе не нужно притворяться кем-то другим. Я была просто танцующей девочкой. У этих слов сладкий привкус давно минувших дней. Маленькая девочка танцует. Но танцы закончились. Девочку оградили высоким забором, окружили охраной, и она перестала быть маленькой девочкой. Стала кем-то другим, тоже маленьким. И мы все знаем, кем. Сначала я была очень расстроена, но потом в моей жизни появилась скрипка, и в сутках не осталось часов для танцев. Я забыла о них, о той маленькой девочке, которой могла стать, и должна была стать. Забыла о многом.

Но в балерины идти было поздно. Так, может, во врачи? Одна из моих подруг так и поступила, она играла в Лондонской симфониетте, а потом бросила все и выучилась на доктора. Теперь она работает терапевтом. Это звучало разумно, привлекательно и сулило стабильный доход. Я представляла, как сижу в кабинете, нажимаю на кнопку и улыбаюсь входящему пациенту. Я могла бы помогать людям. У меня были бы новые цели и я больше не чувствовала бы себя пустой оболочкой. Я стала искать курсы. Без диплома мне понадобилось бы целых семь лет, но с дипломом за плечами оказалось достаточно двух. Два года — и я стала бы младшим врачом. Я начала подумывать о волонтерской работе в какой-нибудь больнице и серьезно поговорила на эту тему с подругой. Она предупредила, что работа эта тяжелая и выматывающая. Но меня это не оттолкнуло. С тяжелой работой я хорошо знакома. Только ее я выполнять и умею.

Я снова стала ходить на йогу и отдалась ей с каким-то религиозным рвением. Она не только избавляла от боли, но и помогала взглянуть на мир по-новому. Тренер посоветовала мне заняться преподаванием. Не обязательно сразу уходить в него с головой, говорила она мне, следующие уровни откроются постепенно. Откроются. Передо мной. Странная мысль. Мне не казалось, что этот род деятельности для меня, но, размышляя о нем, я пришла к неожиданному выводу. И музыка, и йога предполагали взаимодействие с людьми. Значит, где-то глубоко внутри меня сидел человек, которому не нужна была скрипка, чтобы общаться с другими. Значит, у меня все еще есть голос, и вне скрипки я все-таки существую. Очень необычная мысль.

Но я все равно хотела ее вернуть. Я сделала еще кое-что, о чем никому тогда не сказала. Я сходила к экстрасенсам. Точнее, я просто наткнулась на них, когда покупала открытку в Selfridges. Канцелярский отдел располагался на цокольном этаже, и я случайно заметила фиолетовый занавес в конце одного из коридоров. Мне стало любопытно, и я заглянула за него. Внутри оказалась комнатушка и большая вывеска, на которой значилось: «Сестры-ясновидящие».

Я проходила это место, наверное, тысячу раз, но вывеску заметила впервые, и решила, что это знак свыше. Я зашла. Заправляла у них женщина по имени Джайен. Но она не всегда была на месте. В основном там трудились нанятые ею прорицательницы. Однако в тот день главная ясновидящая присутствовала лично.

— Твое сердце разбито, не так ли? — спросила меня она.

— Да, но не совсем в том смысле.

Я сказала, что у меня кое-что отняли.

— Эта вещь была тебе очень дорога.

— Да.

— Кудрявый парень зарыл ее в саду.

А вот это уже что-то новенькое. Ведь один из тех парней действительно был кудрявым. И мне снился тот сон про сад. Я была у нее еще три раза, но так и не сказала, что речь идет о скрипке. Каждый раз перед моим уходом она говорила:

— Не теряй надежду. Радость еще вернется к тебе.

А иногда перед этим говорила, так, словно для нее это было важно:

— Ты понапрасну растрачиваешь свой дар.

Откуда ей было знать о моем даре? Откуда она вообще знала, что он у меня есть? Я ведь не говорила ей, как меня зовут, и не рассказывала о себе. Вы спросите, зачем я туда ходила. По глупости или от отчаяния? Я верила в знаки и предчувствия, я с ними сталкивалась. Я искренне верила, что слышу свою скрипку, и что мы с ней по-прежнему связаны. Почему бы не представить, что Джайен и ее Сестры могли просто уловить эти невидимые глазу волны. (Позже, когда я писала эту книгу, я призналась в этом Саймону Тайлору из транспортной полиции. Мне было неловко, но он неожиданно отнесся к моему рассказу с пониманием. Оказывается, они постоянно консультируются с экстрасенсами!)

Мэтт убедил меня сдать мою квартиру и перебраться к нему в Манчестер. Большая часть времени уходила на его подготовку к новому карьерному этапу. Приближались выпускные экзамены, и, понятное дело, сначала нужно было разобраться с ними. Мы сосредоточили все силы на том, чтобы подготовить его как следует. Мне это тоже было полезно — позволяло занять чем-то голову. Я помогала ему изо всех своих сил, и это действовало на меня лучше, чем йога и чтение медицинских текстов. Я подолгу сидела рядом, когда он занимался, аккомпанировала ему на прослушиваниях. Однажды мы даже полетели вместе в Нью-Йорк, использовав мои бонусные перелеты, чтобы он смог сходить на прослушивание там. Мне очень хотелось его поддержать. Он пересидел в студентах, так что для него было жизненно важно больше не затягивать свое развитие как музыканта. Однажды мы с ним навестили родителей. Его, не моих. Им было не по себе, что Мэтт виноват в той краже. Я убеждала их, что никаких последствий для него это иметь не будет. Я решила признать его лидерство. Мне хотелось исчезнуть, сбежать от собственной жизни. Чем была моя жизнь? Чем была моя карьера?

Мэтт взял на себя роль моего секретаря. Он отвечал на все звонки, как от друзей, так и на деловые, и всем повторял, что я не готова разговаривать. Я не общалась с родителями, но он утверждал, что это к лучшему, ведь они только расстроятся еще больше, если увидят меня в таком состоянии. Я не могла с ним не согласиться. Шли недели, а они все равно не имели ни малейшего понятия о том, в каком аду я жила. Теперь, когда я рассказываю об этом маме, она говорит:

— Жаль, что ты тогда не рассказала.

А я отвечаю:

— Мне тоже.

Ну и что, что она расстроилась бы? Такова участь матерей — расстраиваться и утешать. Когда мы говорим об этом теперь, мы обе расстраиваемся, хоть и поздновато. Но для нас обеих это к лучшему.

Мэтт странным образом поощрял мои дурные наклонности. Например, держаться на расстоянии от близких людей. Когда я, наконец, находила в себе силы поговорить с друзьями, они начинали умолять меня вернуться в Лондон к людям и местам, любимым когда-то. Один вообще считал, что нельзя жить отшельницей в Манчестере и зависеть от человека, которого уже пыталась бросить. У этого друга было трое дочерей, и все они были немногим младше меня.

— Тебе нужно быть с теми, кого ты давно знаешь, — говорил он. — С теми, кому можешь доверять.

Но я не послушалась его. Мэтт был мне нужен, хоть я и знала, что когда-нибудь от него уйду. Именно он пережил со мной все это, он был частью той жизни, которую у меня отняли. Да, господи, он последним держал в руках мою скрипку! Это была связь, которую я просто не могла порвать. Тот вечер в привокзальном кафе обеспечил Мэтту место в мире, где он был моей опорой.

Неудивительно, что Мэтт, которого очень тревожила перспектива моего ухода, делал все, чтобы меня отговорить. Если уходить, то только с ним, пусть даже ненадолго. Кто знает, что произойдет и что может прийти мне в голову, если его не будет рядом? А еще он боялся, что, если я уйду, весь огонь прессы обрушится на него одного. И мне трудно было винить его за это.

Я все чаще и чаще позволяла ему руководить мной. Я должна была согласовывать с ним каждый свой шаг, и он был только рад взять управление на себя. Однажды я приготовила себе обед, а он приготовил его заново, потому что, как оказалось, я все сделала неправильно. Сама того не замечая, я опять вернулась на Юстонский вокзал, и мне опять говорили, как надо сидеть. Сейчас, записав эту фразу, я вспомнила детство и семейные правила поведения за столом. И вот прошло двадцать пять лет, а мне снова указывали, кто должен готовить, а кто есть. Вечный контроль.

Иногда он пытался задобрить меня, вытащить на какие-то увеселительные мероприятия, чтобы я развеялась. Это в дни, когда его не возмущало, что я вообще куда-то собралась. В конце концов я запиралась от него в свободной спальне, просто чтобы спрятаться от шума. Казалось, что Мэтт поселился у меня в голове, и трудно было понять, где заканчиваются мои мысли и начинаются его. Однажды я возвращалась домой в очень подавленном настроении, поднималась по винтовой лестнице в фойе. Все было тихо и спокойно, как вдруг из темноты с криком «Бу!» выскочила какая-то фигура. Меня схватили. Это Мэтт хотел меня разыграть. Я подумала, что на меня напали. Я и сейчас так думаю.

Он читал меня как открытую книгу и постоянно повторял, что очень важно соблюдать приличия, дескать, это ведь так важно для корейской культуры. У него и до меня были кореянки. Он знал наш менталитет и ценности, знал, что сказать и как сказать. В течение всего того жуткого периода я изо всех сил старалась скрыть истинное положение вещей, чтобы люди не знали о том, как мне плохо. Я могла целыми днями или даже неделями не вставать с постели, но, если у меня была запланирована встреча, например, со страховым агентом из Лондона, я должна была собрать все силы и волю в кулак и выйти за дверь во всеоружии и с непроницаемым выражением лица.

Но я ведь была не только кореянкой, но и англичанкой тоже, и то, что я так долго старалась «держать лицо», в итоге сказалось на мне. Это увеличило разрыв между моей жизнью в четырех стенах и моей жизнью за пределами квартиры. Больше всего я хотела вернуть себе душевное равновесие, но понятия не имела, как это сделать. Я просто хотела, чтобы меня оставили в покое и дали побыть наедине со своими мыслями.

Ноябрь, декабрь, январь — бесконечные месяцы пустоты. Чем я занималась? О чем думала? Кем была эта Мин, живущая в пустой оболочке тела? Это была не та, прежняя я, и не та, которая пишет сейчас эти строки, но все же кто-то во мне обитал. До него можно было дотронуться, к нему можно было обратиться и услышать его ответ, но очень трудно сказать, кем он сам себя считал.

Beare’s одолжили мне скрипку Бергонци. Я открыла футляр, мельком взглянула на нее и снова закрыла. Я не подходила к ней несколько недель, потому что не могла на нее смотреть. Просто не могла. Футляр лежал на стуле, точно маленький гробик, создавая полное ощущение, что у нас в доме умер ребенок, и я должна была сторожить тело. Я и в самом деле жила рядом с чем-то давно умершим.

Глядя на этот футляр, я все время думала о моей милой скрипке, пыталась представить, где она, что с ней происходит. Лежит ли она по-прежнему в своем футляре, и где в таком случае сам футляр? Мои сны плавно перетекали в долгие дневные размышления. Быть может, в те самые минуты, когда я думала о ней, она лежала где-то в холоде, в каком-нибудь сарае или гараже, задвинутая на какую-нибудь хлипкую дальнюю полку? Или, может, тряслась в каком-нибудь фургоне, по пути к очередному перекупщику краденного, ждущему в поле или на автостоянке. В любом случае она находилась там, где нет закона, вдали от привычного ей окружения. Она не знала, как там принято себя вести и по каким правилам играть.

Было ли ей одиноко? Скучала ли по мне? Эти слова выглядят странно, но все же я знала, что она скучает. Скрипка была частью меня, а я — ее. Вот так — просто и беспомощно. Скрипка позволяла мне чувствовать себя целой, единственная вещь, которая это умела, и я отвечала ей полной взаимностью. Ну конечно, она скучала по мне! И сейчас скучает. Но этот футляр на стуле… Внутри лежало что-то сухое и мертвое, а если не мертвое, то, по крайней мере, совершенно чужое. От него исходила угроза моей безопасности.

Чуть позже Beare’s предложили мне другую скрипку — настоящую красавицу работы Джузеппе Гварнери. Она считалась еще более редкой, чем моя милая Страдивари, но и от нее мне не было никакого проку. Это просто была не моя скрипка. Кое-кто в Beare’s, видимо, руководствуясь благими намерениями, сказал:

— Мин, но ведь твоя скрипка не единственная на всем белом свете.

Тогда я ничего не ответила, хотя надо было бы сказать: «Для меня — единственная». А если бы у меня украли не скрипку, а ребенка, люди так же ждали бы, что я с радостью приму какого-нибудь другого, ничуть не хуже прежнего?

В Sony мне очень сочувствовали.

— Делайте то, что считаете нужным, — сказали они. — Мы можем и подождать.

Они действовали как мои агенты, но я с трудом переносила это общение. Обычно диск выходит в одной стране, а затем в течение года в соответствии с графиком выходит в других. Разные издания, разные концерты, за ними следуют разные интервью, а диск тем временем облетает весь земной шар. Именно так было с Бетховеном, так планировалось и для Брамса, только крупнее, масштабнее и интенсивнее. Но не вышло.

Выздоровление начиналось постепенно. Первым делом я сказала себе: «Что бы ни случилось, я должна с этим справиться. Я же профессионал». Меня всю жизнь учили именно этому — быть профессионалом. Болеешь? Что ж, плохо, конечно, но нужно идти играть.

Я не вышла на сцену лишь однажды, когда слегла с тяжелой пневмонией. Планировалось два концерта подряд, один — в Хексеме в среду, другой — в Дарлингтоне в четверг. Прямо посреди первого выступления у меня случился тяжелый приступ астмы. Мой хрип и кашель сильно мешали пианисту. После концерта он сказал мне, что о четверге и речи быть не может, а потом отвез в больницу и там выяснилось, что у меня пневмония. Так что прежде всего в тебе всегда срабатывает рефлекс исполнителя, который привык думать и планировать жизнь исключительно в рамках концертного графика, даже несмотря на то, что каждый его нерв теперь звенит о том, что это больше невозможно.

Я сказала им, что со мной все будет в порядке, вот только Брамса я сыграть не смогу. Он слишком сильно напоминал мне о том, что произошло, и о моей скрипке. Я предложила им сыграть Мендельсона или Бетховена. Но потом, поразмыслив — если это подходящее слово в данной ситуации, — поняла, что и они мне не под силу. Мои руки были пусты, и их нечем было заполнить. Что за инструмент я буду держать в них? Что за звук он будет издавать? Мой? Как это вообще возможно? В моих объятиях будет кто-то чужой, как я могу позволить ему говорить за меня? Раз за разом я переносила дату. Я просто не могла иначе. В Sony проявили безграничное терпение, но они — коммерческая организация. Наступил момент, когда их маркетологи сказали: больше тянуть нельзя.

Музыка пыталась притянуть меня обратно, но до решения Sony я и слышать ее не могла. Музыка была всей моей жизнью, она наполняла мои легкие, бежала по моим венам, но тогда я чувствовала себя так, словно ее всю разом из меня выжали. Я все время лежала в постели. Ну ладно, иногда я все же вставала, чтобы ответить на звонок, и даже иногда разговаривала, как нормальный человек, но большую часть времени все равно проводила под одеялом в компании кошек Билли и Лилли. Они были моим единственным утешением.

Мое нежелание подниматься на поверхность можно расценить как попытку уйти из жизни, но это было не совсем так. Я впала в анабиоз, перешла в состояние тихой, неподвижной воды, замерла в ожидании момента, когда можно будет снова моргнуть, двинуться и почувствовать, как внутри опять разгорается жизнь. Я не сдалась. Я просто закрылась ото всех и всего. В этом разница. Так делают младенцы, когда болеют. Они замолкают, замирают, потому что их организм изо всех сил работает ради сбережения тех крупиц здоровья, что еще остались. И большинство животных тоже. Они не дергаются, а, наоборот, затихают, уползают подальше и ждут, когда силы восстановятся, и можно будет снова высунуть нос из норы. Именно так я и вела себя в те первые месяцы после кражи. Второй раз в жизни со мной происходило подобное. Первый раз был, когда мы с Робертом расстались. Тогда меня спасла скрипка. Причиной второго раза стала скрипка. Не представляю, что было бы в третий.

Когда же это случилось? Когда музыка все-таки заставила меня очнуться? В конце первого месяца или в начале второго? Я не помню, не могу вспомнить точный момент. Кровь, дыхание — я вдруг почувствовала, что все это снова имеет для меня значение. Мне нужно было убедиться, что я жива. Я стала слушать Баха. Это был хороший выбор для начала. Ибо музыка начинается с Баха и им заканчивается, все в итоге сводится к чистым, обнаженным нотам. После Баха последовал Шуберт, и я нашла великое утешение в его струнных квартетах «Розамунда» и «Девушка и смерть» и в невероятно красивом квинтете, одной из последних его работ. После Шуберта был Габриель Форе. Сама того не осознавая, я двигалась в правильном, единственно возможном для себя направлении.

Два фортепианных квартета Форе — это идеальный пример творческого развития композитора. Он написал их с разницей в семь лет, но, когда слушаешь их один за другим, кажется, будто они созданы совершенно разными авторами. Первый — легкий и захватывающий, а потом ему на смену приходит второй — стремительный прорыв в неведомое. Эта музыка вырывается за границы тактовых черт и нашего понимания. Все эти фортепианные квартеты и скрипичные сонаты тянулись ко мне, вырываясь из застенков нотного стана. Вот оно. Музыка показала мне, где выход из моих собственных застенков. Неудивительно, что именно они, Бах, Шуберт и Форе, заставили меня снова взглянуть на футляр с молчащей скрипкой Бергонци внутри.

Мэтта дома не было. Я стояла одна посреди гостиной в его квартире. В этой квартире когда-то была адвокатская контора. Потом ее переоборудовали, но из окна по-прежнему открывался вид на офисы. Я видела сидящих в них людей. Видела, как они без конца что-то печатают и отвечают на телефонные звонки. Рабочая обстановка. Я открыла футляр и достала скрипку Бергонци. Первое, что ты делаешь, когда берешь в руки незнакомый инструмент, — легонько проводишь смычком по открытым струнам, оцениваешь, как инструмент резонирует, примериваешься к нему, пытаешься понять, как и на что он отзывается. Я медленно сыграла несколько гамм. Мне казалось, что у меня в руках пустая коробка. И сама я — пустая коробка. Я десять лет играла на инструменте, в котором знала каждый миллиметр. Здесь же все было совершенно по-другому. Расстояние между нотами непривычное, и на смычок эта скрипка отзывалась иначе. Я играла своим старым, еще студенческим смычком. Он вполне подходил, когда мне было шестнадцать, но в тот момент, в той комнате, он казался мне чужим, и вообще, у меня было такое чувство, что я пытаюсь разбить лед клюшкой для гольфа.

Звук, который издавала скрипка Бергонци, не был неприятным, но я не могла проникнуть ей в душу. Я понимала, что несправедлива по отношению к ней. Это же Бергонци! Конечно, у нее есть и сердце, и душа, но руки мои негодовали. Один вид этой скрипки меня раздражал. Как смела она посягать на место моей единственной, моей любимой скрипки?

Я пробежала несколько гамм, а затем сыграла аккорд ре минор, именно с него начинается Чакона Баха. Чакона — это заключительная часть Партиты № 2. Он написал ее в 1720 году, когда вернулся из путешествия и узнал, что его жена умерла. Чакона — это, по сути, серия вариаций одной и той же музыкальной темы. В ней заключена невероятная мощь. В письме к Кларе Шуман Брамс описал это произведение, как одно из самых прекрасных и непостижимых. И добавил: «На одном нотном стане для одного маленького инструмента этот человек создает целый мир глубочайших мыслей и сильнейших чувств. Если бы я создал нечто подобное, или хотя бы задумал, потрясение и восторг просто лишили бы меня рассудка». Но, в отличие от Брамса, Бах не был романтиком, и творил он не в честь кого-то, и даже не в память о ком-то, а исключительно во славу Божию. Это отчасти объясняет некое единообразие его произведений: у него всегда был только один слушатель — Бог. Для солиста Чакона Баха — одно из самых трудных в плане техники произведений. И в то же время его удивительная, естественная простота, поразительная красота и грация — величайшее достижение человечества, абсолютная вершина, которую безумно хочется покорить. В Чаконе заложено все лучшее, что есть в человеке.

И тогда, стоя в пустой комнате и глядя на людей, машины и весть остальной мир, я снова почувствовала себя человеком. Я играла Чакону и дух этой музыки проникал в меня, сливался с моим сознанием и телом. Я играла Баха, а Бах играл на мне. Он словно протянул руку сквозь время, и я почувствовала его прикосновение. Но было еще кое-что, о чем я забыла. Это касалось не только скрипачей, но и всех творческих людей — гимнастов, художников, балерин. Некая часть тебя — это твой инструмент. И ее надо регулярно кормить. Она требует пищи. Ты просыпаешься и чувствуешь, что она хочет есть. И вот я снова начала подкармливать этого зверя. Сначала маленькими порциями — играла раз или два раза в неделю, просто чтобы не умер с голоду. Я пыталась поддерживать пальцы в форме, чтобы разбудить мышечную память.

Я по-прежнему проводила в постели все дни напролет и силой заставляла себя подняться ради каких-нибудь важных встреч. По-прежнему надевала маску, когда мне казалось это необходимым. Все это — рефлексы исполнителя, выходящего на подмостки. Иногда нужно уметь притворяться.

Однажды, когда я закупалась продуктами в Tesco, мне позвонил страховой агент, занимавшийся оценкой ущерба. Связь была плохая, я вышла в переулок, где было потише, жалея, что звонок не застал меня дома. У агента были скверные новости. Он пообщался с парой дистрибьюторов и выяснил, что моя скрипка не была застрахована должным образом. Она стоила намного больше той суммы, которую покрывала страховка. Это могло стать катастрофой. Еще одним ударом под дых. Я поспешила домой, схватила контракт. И наткнулась на пункт, который так боялась найти. Чтобы вы поняли, в чем тут дело, я объясню на простом примере. Скажем, некий инструмент застрахован на сумму в тысячу фунтов, но по факту стоит полторы. Если владелец хочет получить страховку, он обязан выплатить разницу, а именно пятьсот фунтов. В моем случае я должна была выплатить десятки, если не сотни тысяч. Это был бы конец. К счастью, Beare’s указали в договоре первоначальную стоимость скрипки: 750 тысяч фунтов, но это лишний раз напомнило мне о том, как все зыбко в мире дистрибьюторов скрипок. Для многих из них не существует ничего, кроме инструментов. А музыканты — просто досадная помеха. Только мешают назначить достойную цену. Надо думать, Страдивари только затем и делал скрипки, чтобы через пятьсот лет их стоимость взлетела до небес. Контракт остался в силе. Скрипку не нашли в течение шести месяцев, так что, по условиям договора, мне выплатили деньги. Да, я испытала облегчение, но никак не радость. Словно получила наследство по завещанию.

По крайней мере, я снова начала играть. Музыка тоже была формой бегства от мира. Она возвращала меня к жизни, но при этом уводила из реальности, которая грозила обрушиться мне на плечи неподъемной ношей и снова уложить в постель. Поистине, во многой музыке много печали.

Диск вышел с опозданием на три месяца. Странно, что я, хоть и не сделала почти ничего, чтобы приблизить это событие, очень обрадовалась. Sony дохнула на тлеющие угольки моей жизни, и они снова вспыхнули. Вернулись и слезы, ведь выход альбома должен был стать моим звездным часом. Столько всего должно было со мной произойти! Моя пластинка увидела свет. Я думала, что буду давать интервью, встречусь с миром, который ждал меня. Где-то пустовала сцена, сотни сцен, протянувшиеся до горизонта. Я же всю жизнь готовилась к выходу на них! Где все это — трепет, волнение, нервная дрожь? Где спокойная уверенность в своих силах? Ведь все это так близко, от меня требовалось лишь встать, выйти на свет, поднять смычок и… Но я сидела в Манчестере. Где не происходило ничего.

Все шло не так. Мой контракт был заключен с корейским отделением Sony, а значит, компаниям по всему миру нужно было покупать права на этот диск у них. План был таков: как только диск выйдет и начнет продаваться, остальные страны тут же подтянутся. Но не было ни концертов, ни рекламы, так что продажи в Корее оказались мизерными. Законы бизнеса суровы. Кому захочется покупать лицензию на диск, который не окупится? Даже iTunes не спасли бы ситуацию, Если альбом не находится у них в топе, о нем можно забыть. Я сорвала первоначальные сроки, и релиз прошел незамеченным. Профессионалы так себя не ведут. В Sony, конечно, понимали, что я сделала это не нарочно, но я прекрасно знала, как живет мир звукозаписи. Моя пластинка провалилась. Я работала ради этого момента целых два года. Это был мой второй альбом, и он был намного лучше, чем все, что я записывала прежде. Но в итоге он оказался бракованным фейерверком, растаявшим в ноябрьском вечернем тумане. Он взлетел на мгновение и рухнул обратно на землю. Я упустила свой шанс. И второго уже не будет.

Я поделилась своими переживаниями с Мэттом. Он создал для меня страницы на «Фейсбуке» и в «Твиттере». Сказал, что это поможет мне быстрее восстановить связь с миром. Я восприняла это как попытку меня ободрить, но уже очень скоро об этом пожалела. После моего недолгого сопротивления он добился (да, опять это слово), чтобы я передала ему все свои пароли, и стал управлять моими переписками. Меня это устраивало. Я не хотела ими заниматься. Я часто получала сообщения от интернет-троллей, и Мэтт показал мне, как нужно на них реагировать. Думаю, он хотел показать, что поддерживает меня, но это лишний раз доказало, что внешний мир с радостью готов ударить по больному.

Он начал потихоньку отстраняться от того, что произошло, от роли, которую он сыграл в этом деле. Он очень переживал, что был причастен к катастрофе, и часто говорил об этом. Но в его версии событий, оказывалось, что скрипка, за которой он должен был следить, лежала от остальных вещей на некотором расстоянии. В итоге виноватой получалась я, потому что выпустила ее из рук (и тут он был совершенно прав), а сам он оставался весь в белом. Больше всего меня теперь поражает, что я ни разу не пыталась это опровергнуть и как-то защититься. Почему? Неужели я была такой слабой или от горя потеряла чувство собственного достоинства, что мне было наплевать на его обвинения? Или все дело в том, что он был мужчиной, а я — Мин, которую приучили мириться с реальностью, где мужчины только и делают, что руководят, поучают и заставляют? Его упертость пересилила мою. Как и раньше, у меня бывали минуты озарения, когда я ясно видела, что эти отношения не для меня. Но при этом у меня все равно не было сил дать Мэтту отпор. Приближались его экзамены. Было бы жестоко бросить его в такой сложный, опасный момент. К тому же он наверняка сказал бы, что я делаю это сгоряча и не оцениваю ситуацию здраво. И опять оказался бы прав.

Хоть я и отменила все основные концерты, от одного я не стала отказываться. Он был запланирован на июнь, на мой день рождения. Предполагалось, что я буду выступать в Оксфорде. Я снова начала играть, пусть и не регулярно, но все время думала: стоит мне это делать или нет? Смогу ли я? Я не знала, что из этого получится, но терпеть осуждающий взгляд скрипки в футляре больше не было сил. Мне нужна была другая — не в качестве замены старой. Тут, скорее, как с ампутированной ногой: конечно, хотелось бы вернуть свою, но нужно, по крайней мере, попробовать несколько протезов, вдруг какой-нибудь подойдет? Но какой? И сколько он будет стоить? Я ведь не знала, вернется ли ко мне когда-нибудь моя скрипка. Я не работала, и доходов у меня не было.

И еще неизвестно было, смогу ли я позволить себе полноценный уход за скрипкой. Этот вопрос я тоже еще не изучала. Когда имеешь дело с такими скрипками, как Страдивари или Гваданини, которую, кстати, мне могли предложить, нельзя просто купить их, сунуть в чехол, а потом натирать смычок канифолью время от времени и надеяться на лучшее. Эти создания требуют первоклассного обслуживания. О них нужно постоянно заботиться, а это недешево. Их нужно баловать. Любой каприз, любое пожелание, любой намек на повреждение — и бегом к мастеру. А если придется менять подставку или покупать другой смычок? Минимальная цена по-настоящему хорошего смычка — пятьдесят тысяч. Уход за моей скрипкой обходился мне в пять тысяч фунтов в год. Как я теперь могла позволить себе такой инструмент? Большая часть денег, полученных от страховой компании, ушла на личные нужды — расходы на проживание и оплату счетов. У моих родителей после кражи скрипки тоже наступили не самые легкие времена. Они купили дом еще в 2000 году, когда их бизнес приносил доход, но потом случилось одиннадцатое сентября, и за ночь все рухнуло. Они приближались к пенсионному возрасту, а деньги убегали, как вода в песок, и единственный выход, который у них оставался, — продать дом или смотреть, как его отнимают за долги.

У меня осталось еще немного страховых денег на счету в банке. Да, я знала, каковы могут быть последствия, но что еще мне оставалось делать? Родители отказывались. Это оскорбляло их до глубины души, ведь они были корейцами, но я не могла позволить, чтобы у них отняли дом. Поэтому я одолжила им эти деньги. Дом они сохранили и до сих пор живут в нем.

Скрипку для меня нашел Мэтт на аукционе Tarisio в Нью-Йорке. Страдивари. Мэтт позвонил Джейсону Прайсу через неделю после того, как украли мою, и спросил, нет ли у них чего-либо подходящего. Джейсон рассказал ему о скрипке «Кастельбарко». Это был известный инструмент. Чарльз Бир хранил ее в своем собрании много лет. Когда предыдущие владельцы решили ее продать, Tarisio ее выкупили. Она была одной из четырех скрипок Страдивари, которыми владел граф Кастельбарко в 1700 годах. Изначально эта скрипка считалась инструментом куда более сильным, чем моя. Она была одной из четверки самых лучших скрипок Страдивари: «Виотти», «Мессия», «Леди Блант» и эта. Нижние деки всех этих скрипок были изготовлены из одного превосходного клена. Никто не знает, что произошло, но, к несчастью (и это судьба бесчисленного множества инструментов), ее, вероятно, держали в мягком футляре. В результате подставка врезалась в корпус, и скрипка сильно пострадала. Очень часто такие поломки определяют дальнейшую судьбу этих невезучих инструментов. Известно немало случаев, когда первоклассные скрипки и виолончели попадали в шагающие оркестры. Ущерб действительно оказался серьезным. Верхняя дека была утрачена, ее заменили на французскую. Нижняя осталась итальянской. Именно Чарльз Бир обнаружил эту замену еще много лет назад. Тогдашние владельцы потребовали извинений, утверждая, что скрипку никто не переделывал, и она такая же, какой и была, но теперь это очевидно всем. В первозданном состоянии она стоила бы около пяти миллионов долларов, но в результате всех перенесенных скрипкой злоключений цена упала до вполне для меня посильной. Я не была уверена, что эта скрипка мне подойдет, о таком я даже думать была не в силах, но все же, если смотреть правде в лицо, я за эту цену никогда бы не нашла Страдивари в лучшем состоянии. Почему бы на нее не взглянуть? Мы с Джейсоном договорились увидеться, как только он окажется в Лондоне.

Джейсон встретил нас с Мэттом в баре гостиницы Mayfair. Он оказался высоким, элегантным человеком с несколько вытянутым лицом, резкими чертами и тонкими губами. Он был в Проссия-Ков, но мы с ним не пересеклись. Интересно, там он тоже ходил в костюме с иголочки, или снизошел до дизайнерских джинсов? Не припоминаю. Даже если мы и встречались, выглядел он наверняка безупречно. Мы заказали бутылку воды.

— Я вам очень сочувствую, Мин, — обратился ко мне Джейсон. — Вы, должно быть, переживаете нелегкое время.

Я поблагодарила его. Не было смысла притворяться и делать вид, что это не так. Он сопереживал мне, он все понимал.

— Мы получили факс, который разослали всем дистрибьюторам, — сказал он. — Я просто ушам своим не поверил, когда мне позвонил Мэтт и сказал, что украли именно вашу скрипку. Что говорят в полиции?

Я рассказала ему все, что могла. Но этим не кончилось. Я снова расстроилась.

— В новостях говорили, что я повела себя безответственно и бросила скрипку без присмотра, — сказала я. — Но все было не так. Скрипка…

— Она вовсе не безответственная, — перебил меня Мэтт. — Работали профессиональные воры, а скрипка все время была при ней…

Погодите-ка. Я правильно расслышала? Где была скрипка?

Мэтт тем временем сменил тему.

— Так вот, я рассказал Мин о «Кастельбарко», которую вы собираетесь выставить на следующем аукционе.

Джейсон кивнул.

— Да, мы приобрели эту великолепную…

Он что-то говорил, но я его не слышала. Я смотрела на Мэтта, Мэтт смотрел на Джейсона, а Джейсон — на меня. Так значит, скрипка все время была при мне? Я хотела вмешаться в разговор и снова вернуться к теме кражи, к тому злосчастному кафе, спору с Мэттом и его проклятому iPad, но просто не могла. Мне было неловко делать это при посторонних. Мы ведь только познакомились. И да, говорить о «Кастельбарко» было все-таки интереснее.

— Ну конечно, — уловила я обрывок фразы. — Если вам вернут старую скрипку и вы захотите продать эту, я буду рад помочь.

Приятно слышать. Да-да, я обязательно взгляну на нее, было очень приятно познакомиться с вами, Джейсон.

Потом я все-таки заставила Мэтта объяснить, какого черта он соврал.

— Да я просто не хотел, чтобы тебе лезли в душу, — оправдывался он. — Попробуй-ка в двух словах объяснить людям, что там на самом деле произошло. Я думал тебе помочь. Прости, если я что-то не так понял.

Он искренне раскаивался, и я решила не возвращаться к этой теме. Теперь я понимаю, какой была дурочкой. Я спустила ему это. Почему я не постояла за себя? Из-за усталости, из-за депрессии? А может быть, Мэтт так подавлял меня, что контролировал все мои мысли и поступки?

Мы прилетели в Нью-Йорк за два дня до аукциона. Офис Tarisio располагался на углу рядом с Карнеги-холлом. Мы поднялись на нужный этаж. Нас встретил администратор и отвел в зал, где среди дюжины других скрипок лежала «Кастельбарко». Я взяла ее в руки и скользнула смычком по струнам. По рукам побежали мурашки. Ошибки быть не могло. Такое звучание невозможно спутать ни с чем. Это была не моя скрипка, но все же это была Страдивари. Ее качество не подлежало сомнению, несмотря на разнообразные недостатки, которые наверняка создадут трудности при игре. Но я все равно почувствовала к ней симпатию — к ее таинственному прошлому, к тому, какая она одинокая и брошенная.

Я навестила ее на следующий день, даже немного поиграла. Но недолго: на аукционах не позволяют такую роскошь. Потом пришла еще через день. Меня тянуло к ней, но я все еще не могла принять окончательное решение. Наступил день аукциона, а я по-прежнему сомневалась. Сказала Мэтту, что мне нужно позвонить в Beare’s и посоветоваться. Он отнесся к этой идее прохладно. Мне ведь нравилась скрипка. Глупо будет ее не купить.

— Зачем тебе звонить? — спросил Мэтт. — Они будут тебя отговаривать. Или ты думаешь, они обрадуются, что ты скрипку не у них покупаешь?

В этом был смысл. Тем не менее я все-таки позвонила Стивену. Он сказал, если уж покупать, то скрипку Гваданини, третьего после Страдивари и Джузеппе Гварнери итальянского мастера. Стивен был уверен, что эта скрипка не только идеально подойдет мне по стилю и темпераменту, но еще и станет хорошим вложением денег на случай, если мою скрипку все-таки вернут. Продать Гваданини будет легко, и тем самым я обеспечу себе финансовую возможность тратить столько, сколько необходимо на мою Страдивари, даже если ждать ее возвращения придется много лет. Цены на скрипки Гваданини никогда не падают — только растут.

Стивен меня убедил. Я позвонила Джейсону, сказала ему, что не буду участвовать в торгах и объяснила почему. Он был в ужасе и с трудом сдерживал раздражение.

— Не думаю, что эта компания выступает в ваших интересах, — сказал Джейсон. — Так поступил бы любой продавец, чтобы сорвать сделку. Если вы просто хотите как можно скорее вернуть деньги, вложенные в нее, — это не проблема, — его голос смягчился. — Слушайте, до конца аукциона еще есть время. Может, вам с Мэттом прогуляться и поговорить? Когда вернетесь, можете сделать ставку прямо здесь, в офисе, — если посчитаете нужным.

Мы с Мэттом долго бродили по Манхэттену. Я все еще считала, что не стоит участвовать в аукционе. Все-таки фирма Ричарда Бира всегда хорошо ко мне относилась. Мэтт был в ярости.

— Не слушай их! Если бы они правда хотели помочь, то уже давно помогли бы! Стивен просто бизнесмен, у него свои интересы, если ты купишь Страдивари, он потеряет клиента. Конечно, он пытается тебя отговорить! Если бы он и вправду переживал, сразу бы начал искать тебе хороший инструмент. А Джейсон — наш друг. Он от души сочувствует. Я ему доверяю.

Мы обсуждали все это раз за разом, по кругу. Мэтт был прав. По крайней мере, у меня была бы скрипка, которую я смогла бы назвать своей. Хоть какой-то шаг вперед. Сил уже не было торчать в чистилище, и ни туда и ни сюда.

Но я не хотела напирать. Я решила внести предложение на аукционе, но назвать скромную цену и подождать — нужна ли я Страдивари так же сильно, как она мне. Мы вернулись в офис Tarisio за несколько минут до конца торгов. Я внесла предложение, двести пятьдесят тысяч фунтов — намного ниже оценочной стоимости. Все сотрудники за меня переживали, я это чувствовала.

— Может шнур из розетки выдернем? Тогда точно больше не дадут, — нервно пошутил кто-то.

Пять, четыре, три два, один.

Страдивари досталась мне.

Странное это было ощущение, смесь облегчения, радости и легкой растерянности. В эту минуту я вернулась в нормальный мир — и не вполне понимала, что мне делать дальше.

Мы приехали домой. Я была довольна, даже чувствовала облегчение. Жизнь не вернулась на прежние рельсы, но теперь я могла думать не только о своей потере. Может быть, я все же двигаюсь в правильном направлении? Вот только Мэтт вел себя странно. То, что я все же купила скрипку, он рассматривал как победу, подтверждение своего успеха. Его радовало не то, что у меня теперь есть инструмент, он смаковал детали сделки, как мы это все провернули и сколько заплатили.

Прилетев в Лондон, мы на пару дней остановились у родителей Мэтта. Вечером я случайно вошла в комнату, когда Мэтт говорил отцу:

— …учитывая мою роль в этой сделке, я думаю, мне полагается почет и уважение, а может, и комиссия от Tarisio.

Тут я не выдержала.

— Погоди, это ты про мою скрипку?

— Мэтт просто рассказывал мне о том, как свел тебя с Tarisio и нашел тебе скрипку, — вмешался отец Мэтта. — Правильно я говорю?

Отец, как и сын, пытался направить разговор в нужное русло. И я по привычке пошла у них на поводу.

— Да, это правда.

— Ну вот. По-моему, они должны признать в этом его заслугу. Мэтт, по сути, сам нашел новую скрипку, а Tarisio его даже не поблагодарили за такой хороший куш. Дела по-другому делаются.

Он говорил спокойно и мягко, и был совершенно уверен, что прав. Хороший куш? Вот значит, как? Интересно, только мне одной казалось, что тут что-то не так? Позже, когда мы с Мэттом остались одни, я снова заговорила о покупке.

— Ты правда считаешь, что тебе полагается комиссия за скрипку?

— Не совсем. От тебя я комиссию не хочу. Но я хочу, чтобы Джейсон знал, что я отлично умею продавать. И что я помог тебе принять решение купить скрипку именно у него, — объяснил Мэтт.

Это я могла понять. Он всегда хотел покупать и продавать инструменты.

— Я знаю, ты хочешь стать одним из них, — сказала я. — Но мне было больно покупать замену. Я вообще не искала новую скрипку. Этого твой отец не понимает? Особенно учитывая обстоятельства. Они хоть знают, что скрипка была с тобой, когда ее украли?

Родители Мэтта явно ничего об этом не слышали, потому что позже его отец упрекнул меня за то, что я оставила скрипку «без присмотра». Я просто ушам своим не поверила. И снова Мэтт попытался оправдаться:

— Я думал, ты вообще не хочешь, чтобы я кому-нибудь об этом рассказывал.

Но тут я решила не уступать.

— Я хочу, чтобы они знали правду.

— Ладно. Только нужно выбрать подходящий момент.

Подходящий? Для чего подходящий?

— Найди его побыстрее, а не то это сделаю я.

Я была очень зла на него.

Может он сделал это, может нет. Такие разговоры подогревали ощущение, что я попала в какой-то другой мир. Он был похож на старый, иногда даже звучал как старый, но на самом деле был его буйнопомешанным двойником. Я и в лучшие времена не могла понять, где мое место. А теперь Мэтт еще и начал вымарывать отдельные эпизоды моей жизни и рисовать поверх что-то другое. Прошло совсем немного времени после той перепалки по поводу его родителей, и снова начались разговоры о сделке, о комиссии (Tarisio хотели 20 процентов) и о том, что правильно, а что нет. Мэтт придумал хитрость. Надо купить Страдивари в Штатах, но не в Нью-Йорке. Покупая инструмент в Нью-Йорке, ты должен заплатить налог в семь с половиной процентов. А это довольно много, если ты там не живешь. И Мэтт нашел лазейку. Он сказал, что, если мы, вместо аэропорта имени Кеннеди, прилетим в Ньюарк, нам не придется платить налог, — на эту территорию он уже не распространяется. Никаких налогов от двухсот пятидесяти тысяч. И после этого он предложил на сэкономленные деньги купить ему смычок для виолончели, о котором он всегда мечтал. Похоже, ему и в голову не приходило, что весь этот кошмар на его совести, и, по сути, я ничего ему не должна. Но таков был Мэтт. Он требовал все, что я могла ему дать, все, чем я владела. Он пытался внушить мне, что без него я никто.

Но, как бы он ни старался, он не мог бесконечно контролировать все и вся. Потому что теперь у меня появилась скрипка. Она не была моей, она просто мне принадлежала. Но все же это была скрипка. А скрипка — это возможности. Я заплатила за них, прекрасно понимая, что делаю. Она не была похожа на Бергонци, брошенную на стуле, — чужую, бесполезную. Где-то на границе моего сознания уже вырисовывались картины того, как я буду ее использовать.

♪#9 А теперь пришла пора поговорить о Йене. Моем чудесном друге Йене. Я не упоминала о нем все это время, чтобы вы не запутались в персонажах. Я уже рассказала о Джеральде, теперь пора познакомить вас с Йеном. Он бы не хотел, чтобы я говорила о нем, но будет нечестно рассказать о моей жизни и не упомянуть Йена, ведь это он помог мне преодолеть тот тяжелый период и сохранить рассудок. Итак, Йен.

Именно Йен познакомил меня с Риччи. Да, в тот момент, когда я писала о Риччи, я не стала говорить о Йене, потому что на нашей сцене и так было много действующих лиц. Но теперь точно его очередь. Йен изменил меня, показал другие пути. Двадцать лет назад, прямо перед выходом Риччи на пенсию, Йен ездил с ним в прощальный тур. И подумал, что мы с Риччи могли бы сработаться и что мне нужен именно такой учитель. Йен не только пианист, но и дирижер, так что он тонко чувствует все организационные моменты и хорошо знает, как складывать такие «паззлы».

Из нас с Риччи Йен тоже сложил паззл. Он увидел перспективу в нашей совместной работе, понял, что я могу многому научиться у Риччи, и что это сотрудничество поможет вырасти нам обоим. Мы с Йеном познакомились, когда мне было девятнадцать. Он предложил мне сыграть с ним Концерт Бетховена (Йен дирижирует Симфоническим оркестром Хенли в Оксфордшире), и мы вместе сыграли для благотворительного хирургического фонда Ark. Мы с Йеном сразу же сошлись. Оглядываясь назад, на всю мою музыкальную жизнь и ее развитие, я понимаю, что многому научилась у Йена. Больше всего на свете мне нравится играть именно с ним. Он участвовал в записи Бетховена и Брамса. Йен постоянно пытался уговорить меня снова сыграть с ним. Даже когда я не давала концертов, он неустанно напоминал мне о сценической стороне моей деятельности. Только благодаря ему я о ней и вспоминала, пусть и не всегда, а временами, рывками, заводясь, как старый чихающий мотор.

Йен — пианист, а пианисты вообще-то свой инструмент на концерты не таскают, и потому он иначе относился к выступлениям.

— Ты — в первую очередь артист, — говорил он. — А не скрипка.

Он говорил это так по-доброму и весело, с таким пониманием, так старался меня поддержать, что благодаря ему мне все же удалось нащупать почву под ногами.

— Я понимаю, как тебе тяжело, — говорил Йен. — Но ты все-таки помни, что тебя создала не скрипка. Ты вполне можешь прожить и без нее.

Я не очень-то в это верила, но Йен настаивал. Он прагматик. Мне было куда легче думать, что с пропажей скрипки жизнь просто закончилась. Я придумала себе такую броню.

Теперь, когда у меня появилась новая скрипка, Йен первым делом схватился за консервный нож, чтобы выковырять меня из моих доспехов и заставить снова начать жить.

— Я вижу, что к сольному выступлению ты пока не готова, но, может, попробовать сделать что-нибудь камерное?

И вот мы с ним начали репетировать. Редко, с большими перерывами, но я чувствовала, как мои раны начинают постепенно затягиваться. Я снова могла прикоснуться к скрипке, поднять ее, играть. Боль утихала.

У меня был школьный друг, пианист, он отлично играл с листа, ужасно недисциплинированный, но талантливый. Жизнь обошлась с ним круто, как часто бывает с теми, кто не умеет контролировать свои способности. Должно быть поэтому моя история задела его за живое. Когда все пошло прахом, он быстро понял, что происходит, и позвонил мне. Его способность схватывать суть на лету, как оказалось, распространялась не только на ноты. В Йоркшире должен был состояться музыкальный фестиваль. Мой друг спросил, не хочу ли я на нем сыграть. Да, вот так просто: сыграть. Милая, ничего не значащая просьба. Пошли погуляем, бургеров пожуем, и сыграем на фестивале. Вот так оно и прозвучало, никаких сложностей. Я никогда не относилась к выступлениям легкомысленно. Не то чтобы я переживала, смогу или не смогу, а просто мне не приходило в голову, что я могу сыграть, а могу и не сыграть, если не захочу, и ничего страшного не случится. И я согласилась. Была середина лета, и погода стояла замечательная, самое время для такой поездки за город. Мне там очень понравилось. Несколько месяцев мы поигрывали тут и там, наездами. Я знала его со школы, и от того мне казалось, что я вернулась к прежней жизни — пусть теперь все в ней и было совсем иначе. Мир был прежним, только я вернулась в совершенно ином обличье: другой подход, другое восприятие, и да, другая скрипка. Привычный уклад, преподаватели, родители — все это из новой жизни исчезло.

Каково это — быть вундеркиндом? Еще один удар. Быть вундеркиндом — значит быть инструментом в чужих руках. Да, эти люди желают тебе добра, но все имеет свою цену, и в данном случае цена — твое «я». Теперь же можно было просто играть, ничего не ожидая от выступления. Можно было просто поднять скрипку, зная, что впереди ничего не ждет и позади нет тяжелого прошлого. Есть только скрипка, виолончель, пианино, пол где-то там, под ногами, ряды стульев, быть может, сцена, три пюпитра с нотами и дружелюбные лица. Как это называется? Ах да, свобода! Свобода от прошлого и настоящего, свобода от Мэтта. Никто наши концерты не рекламировал. Мы просто играли то, что нам нравилось, и пустота в моей душе понемногу заполнялась. Впервые в жизни я играла для собственного удовольствия. Вы, наверное, думаете, что я просто пыталась забыться в музыке, но это не так. Скорее, речь шла о том, чтобы начать с чистого листа, побарахтаться на мелководье. Не учиться заново плавать, напрягая силы и держась за надувной круг, а просто лечь в теплую и ласковую воду. Я была просто женщиной со скрипкой, без всякого имени.

Мэтт выпал из моей жизни, и ему это не нравилось. Он чувствовал, что ему рядом со мной не место, и так оно и было, и меня это устраивало. Я впервые ощутила свою независимость. Но Мэтт не отставал, он все время старался быть поблизости, как когда-то в Проссия-Ков. Только мне его навязчивость уже не казалось ни забавной, ни милой. Скорее, ужасно утомительной. Его приняли в консерваторию в Брюсселе, он должен был ехать туда через месяц, и ждал, что я последую за ним. Я знала, что не поеду, что в этом мое единственное спасение. Он не смог бы отказаться от Брюсселя. Я так ждала этого момента, расстаться самой у меня не хватало духа, а тут все разрешалось само собой. Оставались считанные недели, дни и часы. Он терял власть надо мной. И, наверное, тоже это чувствовал, потому что однажды не выдержал напряжения и вскипел. Я репетировала с трио в часовне, где должен был состояться концерт, и мы закончили в тот день пораньше. Мэтт болтался где-то в округе, бог его знает где. Кто-то из ребят предложил вернуться в домик, заказать карри и закатить вечеринку.

Мне эта идея понравилась. Карри. Вечеринка. Здорово же! Мы вернулись, съели карри, повеселились. Пару часов спустя пришел Мэтт, мрачнее тучи. Он заглянул в часовню, а меня там нет, я ушла без спросу. Взбешенный, он влетел в нашу комнату. Я выбежала в слезах, и все оставшееся время жила с ребятами. На том все и кончилось. Я это знала.

Хотя по-настоящему мы разошлись только две недели спустя. Всякий раз, как я заговаривала о том, что нам нужно расстаться, Мэтт пугался и выкапывал все возможные причины, почему не надо этого делать. Теперь у него не осталось аргументов. Он предложил мне поехать с ним в Брюссель. Я отказалась. Отказать ему оказалось довольно просто. Я вернулась в Лондон и какое-то время жила у Йена, пока, наконец, не сняла квартиру неподалеку — в Доллис-Хилле. Я специально искала жилье поближе к знакомым — хватит с меня одиночества. Мне нужно было, чтобы рядом кто-то был, серьезный и надежный, кто-нибудь, кому я могла бы доверять, и кто доверял бы мне. Мэтт вскоре вернулся — ему предложили работу в Tarisio. Я была за него рада. Он получил наконец, что хотел. Мэтт пытался наладить общение, но я держалась от него подальше. Мы разговаривали иногда, но приглашений пообедать или выпить вместе я не принимала. Мэтт мне был больше не нужен. Я просто наслаждалась игрой на скрипке, и этого было достаточно.

Так все и началось: дуэт с Йеном, потом трио. Мы начали давать небольшие сольные концерты, чуть позже — выступать на фестивалях. Мне хотелось просто побыть на людях. Я вернулась не на сцену, я вернулась к скрипке. Прежняя жизнь и солистка Мин остались в прошлом, и что придет им на смену, было пока неясно. Я вспоминала одну историю, которую когда-то рассказал мне Йен. Она меня удивительным образом утешала. Его мама играла на скрипке в Cимфоническом оркестре Борнмута, еще в те дни, когда женщин скрипачей было очень мало. Дома у нее было четверо прелестных, музыкально одаренных детишек. И однажды, сидя в машине на парковке, она внезапно подумала «хватит» и поехала домой. Она перестала играть на скрипке — раз и навсегда, словно поставила точку в конце предложения.

Много лет спустя, когда ей уже было за семьдесят, она сказала Йену:

— Вот странное дело, кроме вас, моих детей, никто и знать не знает, что я играла в оркестре. Для всех в деревне я просто милая старушенция.

В то тяжелое время я думала, что лет через сорок и меня тоже ждет такая судьба. Никто о моей игре и не вспомнит, разве что сестра. Я просто исчезну, и моя жизнь в качестве скрипачки, будет закончена. Но Йен и другие ребята потихоньку подталкивали меня вперед, и я вдруг поняла, что, быть может, ничего еще не кончено.

Друг моей соседки по квартире организовал квартет. Он был совсем молод, лет двадцати. Квартет подобрался талантливый, но, судя по всему, они часто ссорились. Это не редкость. История квартетов написана ссорами и примирениями. Про брак говорят, что общее счастье надо мерить по самому несчастному члену семьи. Если кто-то один несчастлив, все рушится. Люди, которые играют вместе долгое время и знают друг о друге всю подноготную, могут достичь невероятной глубины исполнения. Этот квартет таким не был, и их общая история была почти что местной достопримечательностью. Я подумала, что если все эти слухи — правда, то я надолго не задержусь. Потому что своего первого скрипача и виолончелиста они лишились за считанные недели. Их ждал тур по Шотландии, а новых исполнителей они так и не нашли. И друг соседки обратился ко мне:

— Я знаю, ты, скорее всего, откажешь, но мы в отчаянии.

Я спросила, что они собираются играть. Этот парень назвал Шуберта, и я подумала — почему бы и нет? Это же не вопрос жизни и смерти. Я могла бы им помочь.

У меня были и личные мотивы. Игра в квартете дала бы мне возможность поддерживать пальцы в форме. Партия первой скрипки требует очень хорошей техники — не такой, как сольный репертуар, конечно, но выматывает не меньше. Тут другие требования, и другая манера исполнения. И задачи совсем другие. А значит, я буду учиться, учиться вместе с новой скрипкой. Для нас с ней это чудесная возможность узнать друг друга получше, определить слабые и сильные стороны, понять, как мы будем вместе играть. Но дело было не только в этом. Хорошее камерное исполнение завязано на взаимодействии с другими музыкантами. Ты — лишь один из четверки, ты не солист. Все четверо — отдельные элементы, но элементы одной мозаики. А я к тому же не с профессиональным квартетом играла, а с ребятами, едва закончившими школу. Все складывалось, как нельзя лучше. Все, что я упустила в школе и колледже, можно было наверстать сейчас. В студенческие времена у музыкантов была мода на такие квартеты. Они не концертировали, играли просто ради удовольствия. А мне этого никогда не позволяли. У меня же карьера, куда там! Всякий раз, стоило мне намекнуть учителю, что я тоже хочу сыграть в квартете, на меня сразу же выкатывали бочку, нельзя, мол, ты солистка. У тебя совсем другое предназначение. Играй сольно или вообще не играй! А теперь давить на меня было некому, сцена не требовала от меня сольных выступлений, я могла принимать решения сама и сама выбирать свой путь. Да, я была самой опытной в нашем квартете, но играла я с ними совсем не потому. Мне хотелось вкусить студенческой жизни, которой меня лишили когда-то. Ребенком мне уже не стать, но в студенческие времена я могла вернуться. Просто ради удовольствия.

Конечно, в итоге этот квартет стал значить для меня намного больше. Я как будто родилась заново. Я все ощущала по-новому — во второй раз и в то же время впервые. Было так здорово испытывать то, чего никогда не испытывал прежде. Я заново приспособилась к скрипке. Для нас обеих и этот мир, и этот жанр — все было внове. Так же было с моей утерянной скрипкой, когда мы с ней впервые шагнули во взрослую жизнь. С юным квартетом я вступала в новый этап, мы со скрипкой вступали в него вместе. Я смогла узнать свой инструмент поближе, научилась ценить его. Мне нужно было познакомиться с ним, изучить его черты — и вот теперь я была готова к этому. Без квартета мы бы не сблизились. И от того, что игра в квартете сложна с технической точки зрения, у меня не осталось времени горевать по прежней скрипке. Мне нужно было сосредоточить все внимание на новой.

Возникла новая, странная для меня движущая сила. С одной стороны, я была неотъемлемой частью коллектива и сливалась с тремя остальными музыкантами, но с другой — обрела собственную индивидуальность: я больше не была Мин-вундеркиндом, я стала Мин-музыкантом. В этом было что-то освежающее, естественное и в то же время неожиданное. Во многих программах выступлений меня до сих пор подписывали именем моей предшественницы. У меня не было даже имени, но кому какая разница? Я была просто частью квартета. У квартета было название, а я была частью названия — вместе со вторым скрипачом, альтом и виолончелью. И достаточно. Больше никому ничего знать не нужно.

Мы проехались с турне по Шотландии. Все члены квартета учились в Ганновере, в Германии, и я часто летала с ними туда. Мы путешествовали все вместе, и это, как ни странно, давалось мне сложнее всего. Я привыкла путешествовать в одиночестве, я сама организовывала поездки и подолгу оставалась одна. Но когда ты — часть квартета, все становится общим. Иногда мы даже ели одну и ту же еду, представляете?

Мы часто играли Шуберта. Мне было нелегко, и хотя я была рада вернуться к музыке, но мое сердце разрывалось от боли, а Шуберт как нельзя лучше выражал все, что скопилось у меня на душе — слезы, горе и счастливые воспоминания. Одну композицию мы исполняли чаще других. «Смерть и девушка». Шуберт написал ее в 1826 году, вскоре после «Розамунды». Эти два произведения были совсем разными. «Розамунда» легкая и нежная, а в «Смерти и девушке» лиризм смешан с мучительной безнадежностью и отчаянием. В 1824 году у Шуберта случился рецидив сифилиса. Он понимал, что жить ему осталось недолго и что вскоре болезнь его доконает. «Представьте себе человека, — писал он, — чье здоровье уже невозможно поправить, человека, который от отчаяния вредит себе еще больше. Представьте себе человека, чьи мечты обратились в прах». Шуберт и раньше писал пьесы, в основу которых ложились песни с драматическим сюжетом, но «Смерть и девушка» — особенное произведение. В нем смерть приходит к невинному и юному созданию.

«Дай руку мне, прелестное дитя. Я друг твой, ты меня не бойся. Прижмись ко мне и сладким сном в моих объятьях успокойся». В этом отражение собственной жизни Шуберта. Вот он, молодой и веселый романтик, автор песен, главный заводила и гуляка Вены, а вот мятущийся, одинокий, постепенно погружающийся в пучину мрака страдалец, в пучину, из которой ему еще предстоит вынырнуть, но какой ценой! В этой пьесе Шуберт говорит о радости и горе, о наслаждении и боли. Он жив, но уже чувствует дыхание смерти.

Я где-то слышала, что «Смерть и девушку» чаще всего просят сыграть в хосписах — и не трудно догадаться, почему. Эта музыка — мост между жизнью и смертью. Я чувствовала близость, если не смерти, то финала, и музыка Шуберта разгоняла мрак в моей душе. Было и страшно, и упоительно играть ее. Шуберт говорит о возможности существования иного мира, и когда твой мир рушится, эта возможность приносит утешение. «Я пытался петь о любви, — писал он, — но любовь оборачивалась печалью. Я пытался петь о печали, и печаль оборачивалась любовью». И эта трансформация особенно четко прослеживается в незабываемом, трагическом произведении «Девушка и смерть».

И все же мне пришлось покинуть квартет. Было очень грустно, но ничего не поделаешь. Ребятам было уже двадцать пять — тридцать лет, они вступали в серьезную профессию. Им пора было принимать участие в конкурсах, ведь без конкурсов, без побед, без оценки своего места в мире музыки не занять. Мне было почти тридцать пять, а к этому времени конкурсная часть карьеры уже заканчивается.

Значит, пора было уходить. Голосок на задворках моего сознания, тоненький, но упрямый, настойчиво повторял, что если я останусь и вместе с этим квартетом выйду на международную сцену, значит, прощай, сольная карьера. Раньше я была уверена, что так и есть, теперь же все изменилось. Ребята вдохнули в меня новую жизнь, словно кровь мне перелили. Благодаря им я начала приносить людям радость. Я стала сильнее, и отчаяние, владевшее мною так долго, наконец покинуло меня. Быть может, теперь мне хватит сил снова встать на ноги.

Но как же скрипка, спросите вы? Что происходило все это время с моей Страдивари? В каком футляре она скрывалась? Даже сейчас я не знаю всех подробностей. Полиция многое оставила при себе: информацией о свидетелях, которых они опросили, подозрениях, денежных посулах, они поделиться не могли. Имена многих остались в тени. Если бы всплыли их имена, их карьеры были бы окончены. Так что четкой картинки не складывается. Впрочем, мир, в котором эти люди вращаются, не любит четкости.

Это не значит, что в полиции не знали, как и что делать. Им нужно было вернуть скрипку. Кто-то из них сказал:

— Эта скрипка появилась на свет так давно, что она нас всех переживет. Мы просто хотим, чтобы она оказалась целой и невредимой.

И он прав. Моя история — лишь глава в жизни скрипки. А через сто лет, я надеюсь, глава эта станет маленькой и незначительной. Такие скрипки похожи на гигантские деревья, из которых их делали. Они переживают целые эпохи.

Моя скрипка родилась на свет в 1696 году, когда Петр Великий стал царем России. Она застала времена Наполеона и королевы Виктории, Сталина и Мао Цзэдуна. Застала две мировые войны и создание атомной бомбы. Люди приходят и уходят, скрипачи живут, умирают, империи поднимаются и рушатся, а скрипка живет. Ее прибивает то к одному берегу, то к другому на волнах удачи и успеха. Для моей Страдивари промелькнул лишь краткий миг.

Да, ее вырвали из рук нынешнего владельца, но она все равно осталась Страдивари. Никто не властен изменить ее природу. Потому она и сохранилась в веках. Она стоила целое состояние. Вот уж что в кочевой общине умеют делать хорошо, так это беречь инструменты. Попадись ей неопытный вор, и он наверняка сунул бы мою скрипку в подвал, держал ее в сырости, пока она не была бы безвозвратно уничтожена. Но эти ребята точно знали, как обращаться с такими вещами. У них и другого добра было немало, оружие, украшения, наркотики. Они охотились за ценными вещами. И если уж им в руки попадало нечто ценное, они его берегли. Глаз с него не спускали.

Мою скрипку украли не первой, не будет она и последней. Их много, и многие еще не найдены. Скрипку Страдивари по имени «Колосс» украли у матери Луиджи Альберто Бьянки — прямо из дома 3 ноября 1998 года. Скрипку Страдивари «Давидофф» 1727 года рождения украли в 1995 году из запертого шкафа в спальне манхэттенской квартиры Эрики Морини. Страдивари «Ле Марьен» пропала из магазина на том же Манхэттене, а в Токио однажды исчезла скрипка Николо Амати. Еще одну скрипку Страдивари, «Король Максимилиан», украли в Мексике, а «Мендельсон», инструмент, принадлежавший братьям Мендельсонам, банкирам, потомкам знаменитого композитора, исчез в Берлине. Сначала его украли нацисты, а потом скрипка пропала из Дойче Банка во время оккупации в 1945 году. Большинство краж были прицельными, в отличие от кражи моей скрипки — тут похитителям просто улыбнулась удача.

Но за такую удачу всегда приходится чем-то расплачиваться. И в данном случае цена — это цена моей скрипки. Такая огромная сумма вызывает волнение в умах, рождает подозрения среди соучастников, между ними начинаются трения. Старое здание начнет разрушаться, когда вражда запустит в него корни, и когда-нибудь разрушится окончательно. Огромная цена никому не даст спать спокойно, пока от скрипки не избавятся. Она будет смущать умы, выводить похитителей из равновесия. Мысль о таких деньгах невозможно контролировать, невозможно выгнать из головы. Можно лишь попытаться сбыть скрипку и выручить за нее как можно больше. Когда-то придется вынести инструмент на свет, показать ее в номере отеля или на парковке — и именно в этот момент новые владельцы скрипки будут наиболее уязвимы. Так бывает со всеми крадеными ценностями — их непременно нужно продать. Именно поэтому в полиции были уверены, что рано или поздно моя скрипка обязательно, ну просто обязательно, объявится. Это лишь вопрос времени. Как тогда все обыграть, как использовать информацию, как вынудить похитителей продать инструмент? Вот в чем главная трудность.

Энди из Британской транспортной полиции звонил мне каждую пятницу. Часто ему нечего было мне рассказать, но хватало и той уверенности, которая звучала в его голосе. Она для меня очень много значила. Я его потом спросила, почему он звонил, а он ответил мне, что когда кто-то погибает, полиция отправляет сотрудника поддержать семью, быть с ними на протяжении расследования, дать им опору. В нашем случае никого не убили, специального сотрудника, поддерживающего семьи тех, у кого украли Страдивари, не было, так что… Энди понимал, что речь идет не просто о пропаже. Речь идет о моей жизни. Я снова и снова рассказывала ему о скрипке, о том, что я чувствую. Эти разговоры были для меня спасательным кругом, благодаря им я смогла начать дышать. Трудно переоценить значение того, что сделал Энди. У него поистине ангельское терпение.

В общем, начнем с того, что к тому моменту, как полиция вычислила похитителей, она отставала от них на пару дней. Новости о скрипке распространились, и зверь, на которого шла охота, высунул морду из норы. Но вот клюнул ли он на приманку — другое дело. Эти звери подозрительны, живут стаями, обратившись против всего остального мира. Чужакам они не доверяют, тем более если на них полицейская форма. Словам полицейских о скрипке, конечно, никто бы из них не поверил. Воры бы сразу поняли, что это ловушка. Но было жизненно важно, чтобы они все равно любым способом узнали о настоящей ценности этой скрипки, осознали, насколько серьезной оказалась эта кража и какие у нее могут быть последствия. Тогда они наверняка попытаются найти выход.

Главными в этой операции были два сотрудника Британской транспортной полиции: Энди и Саймон Тайлер. Энди руководил следствием, Саймон — оперативной работой. Вскоре удалось выяснить, что в ближайшее время воры попытаются сбыть такой дорогой товар. Попытки уже были. Они вели себя осторожно, потому что все еще не были уверены, что к ним в руки попало именно это. Они не верили тому, что говорили во внешнем мире, — никогда не верили. В этом была их сила, но, как часто бывает, в этом же была и их слабость. Они не знали, как вести себя во внешнем мире. Он казался им совершенно чужим. Чтобы они узнали о настоящей ценности скрипки, нужно было найти особый способ сообщить им об этом. Статья в Sunday Times вряд ли помогла бы, как и объявление в любой другой газете. Они явно не были горячими поклонниками чтения. Эту новость они должны были получить из источника, которому доверяли. Телевизор. Ну конечно же! Наверняка они подумали что- то в духе: «Ну, если она появится в следующем выпуске Crimewatch, тогда все без обмана! Тогда и будем думать о сделке!» Они дали нам сорок восемь часов.

Если вы, случайно, не знаете, о чем речь, Crimewatch — это телешоу на канале BBC, в котором рассказывают о различных преступлениях. Всегда можно узнать что-то новое. Это телешоу смотрят миллионы, в том числе и воры. Для них это своего рода доска объявлений: кто что натворил, и что ему за это было, грубо говоря. Полиция сделала все, чтобы об этой краже упомянули в телешоу. Времени почти не оставалось, но BBC проявили себя просто блестяще. Они смогли поставить этот сюжет в эфир. Его сняли в форме поиска свидетелей: вдруг кто-то что-то видел и знает. И хоть это действительно могло помочь, главной целью было, чтобы похитители услышали это сообщение и поняли, что именно попало к ним в руки.

В студию даже привезли другую скрипку Страдивари и пригласили эксперта-оценщика, который назвал зрителям ее стоимость. Оставалось надеяться, что эти братья, их дядя и семьи тоже это увидели. Тогда они бы уже не стали пытаться спихнуть ее водителям автобусов в интернет-кафе за сто фунтов. Она ведь стоила миллион. Как с этим быть? Страховая компания объявила награду. Время от времени, когда след терялся, они по совету полиции немного повышали цену, чтобы подогреть интерес и слегка растормошить похитителей. Все ждали. И это было жутко неприятно.

Полиция действовала очень осторожно. Они не хотели спугнуть воров, но в то же время не хотели упустить их. Проблема состояла в том, что у этой семейки не было опыта в подобных делах. Скрипка ценой в миллион фунтов? Не их уровень. Это как большой жирный кусок мяса на видном месте — никто не осмелится вонзить в него зубы. Чужая территория, да и риск слишком велик. Тем, кто ее украл, явно не хватало или мозгов, или уверенности, потому что вскоре приманка потеряла свежесть и заманчивость. Никто не пытался продать скрипку. Полиция вышла на священника, у которого были большие связи в той общине, и через него предложила похитителям оставить скрипку в церкви. Как об стену горох.

Однако были в общине и другие люди, которые проворачивали крупные сделки и которых находка не испугала. Очень скоро они оказались в деле. По иронии судьбы, тут как раз встал вопрос о том, кому все-таки принадлежит скрипка — братьям или их дяде. Как считают в полиции, вскоре после кражи между семьями произошел раскол на этой почве, и каждая пыталась заявить на добычу свои права. Сначала одна семья хватала скрипку и перетаскивала ее с места на место, потом другая. Скрипка превратилась в своего рода валюту, которую оставляли в качестве залога и которой уплачивали долги. Никто на ней не играл, но ее зов все равно манил их. Магнетическая сила Страдивари.

Не прошло и года, как эту тройку, наконец, арестовали за кражу. Этого следовало ожидать. Их уже знали в лицо. Самый старший из тройки (и он же самый мелкий; по словам полицейских, его самого можно было в футляр засунуть) нашелся в квартире на севере района Райслип. Он прятался в спальне. Затем и мальчишки быстро нашлись. Одного из них Столичная полиция отловила в метро и доставила в полицейский участок на Тоттенхем-Корт-Роуд.

Через пару часов позвонил его отец и сказал, что они со старшим сыном сейчас приедут. Дело было как раз перед Рождеством. Где в тот момент была скрипка? Они и сами не знали. Сказали, что продали ее кому-то. Кому? Этого они тоже не могли сказать. Пытались ли они торговаться? Предлагали ли вернуть скрипку в обмен на снятие обвинения? Если так и было, я об этом не слышала, да и что могли бы сделать полицейские? Слишком много улик. Парней бы все равно судили, уж больно вескими были свидетельские показания. Возможно, верни они скрипку, суд счел бы это смягчающим обстоятельством, но ни о какой сделке с правосудием речи не шло.

К тому же в кланах уже знали, сколько стоила скрипка. Что такое перспектива небольшого тюремного срока против миллиона фунтов? Прямо перед тем, как дело передали в суд, Энди в рамках своей ежепятничной миссии в очередной раз позвонил мне, узнать, как у меня дела. Вопрос со страховкой все еще не был решен, хотя скрипка пропала уже давно, и я была в отчаянии. Похоже, он понял это по моему голосу, потому что сказал:

— Мин, это случилось не по твоей вине. Я вижу, что ты казнишься, но говорю тебе как профессионал профессионалу — эти воры тоже были профессионалами.

И вот тройка предстала перед судом. Их признали виновными. Дядя отправился за решетку, а племянникам дали условные сроки. Я тоже все это время жила как в тюрьме. Это я отбывала условное наказание. Да и скрипка, которую таскали с места на место, была узницей. Пока я не вылезала из постели, моя скрипка успела объехать весь Лондон и даже побывать за его пределами. Вполне может быть, что она угодила на одну из крупных ежегодных ярмарок, где можно купить с рук не только скот, но и что угодно. Саймон Тайлер получал информацию из множества разных источников, но ни одна из полученных новостей не была достоверной на сто процентов. Он не хотел спугнуть кланы, выкрутить им руки и заставить сделать что-то такое, о чем все потом будут жалеть.

Итак, моя скрипка успела попутешествовать. Раньше она всегда и всюду путешествовала только со мной, а теперь — с ними. В чем они ее перевозили? В мешке? В коробке? В сундуке? Следил ли за ней кто-нибудь? Бывали ли в этом тайном сообществе случаи, когда скрипку вынимали из футляра и обращались с ней, как с неким талисманом, пропуском в лучшее будущее? Смотрели ли они на нее как на нечто прекрасное? Или она сама по себе яростно вспыхивала, как огонек спички, неосмотрительно зажженной в темноте за сценой? Крайне опасно делать это, пока занавес не поднят! Ведь она не могла утратить своего сияния. Каждый раз, когда открывается крышка футляра, когда скрипку достают из-под ткани за шейку, она светится в ответ. Она ничего не может поделать со своей стыдливостью, со своей чувственностью, со своей любовью к прикосновениям. Осмелились ли они хоть раз окунуться в эту успокаивающую тихую ауру? Думали ли они о ней день за днем, как я?

Время от времени полиция прибегала к решительным действиям — получала ордер и проводила обыск. Они совершали эти рейды крайне осмотрительно, чтобы никто не подумал, будто они знают больше, чем должны. Поэтому они проводили обыски в самых очевидных местах и играли по правилам.

Crimewatch сделал свое дело. Когда объявили о награде и открыли горячую линию в страховой компании, посыпались звонки. Информацию подали правильно. Оставалось только ждать. Полиция то затихала, то снова активизировалась, неожиданно появляясь в том районе, где жили мальчишки, и проводила новый обыск. Примерно через год после кражи в три часа утра они установили наблюдение за одним из домов клана. Полицейские были почти уверены, что именно там прячут скрипку. Но здание было огромным, и они не смогли получить ордер на осмотр такой территории. Пришлось уйти ни с чем. Следующие пару лет периоды долгого ожидания сменялись вспышками активного поиска. Однажды кто-то сообщил, что видел скрипку в Ирландии, и еще раз кто-то написал про Болгарию. Обе ниточки никуда не привели.

Я пишу эти слова, а в новостях сообщают о том, что нашли Страдивари, похищенную у Романа Тотенберга тридцать пять лет назад, в 1980 году. Скрипку «Амес» работы Страдивари украли из его кабинета в Кембридже, штат Массачусетс. Тотенберг работал с Игорем Стравинским, Артуром Рубинштейном и Леопольдом Стоковским, и умер в 2012 году, так и не узнав, что случилось с его скрипкой. Он всегда подозревал, кто это сделал, но полиция посчитала, что одних подозрений недостаточно для ордера на обыск. Позже выяснилось, что, послушай они тогда Тотенберга, и скрипка вернулась бы к нему вскоре после кражи. Страшно становится, до чего эта история похожа на мою. В новостях показали фотографию дочери Тотенберга, и вроде она счастлива, но как же грустно, что он сам так никогда и не увидел скрипку, которую так любил, и которая так любила его. Так и не узнал, что произошло. Незнание хуже всего. Он владел этой скрипкой почти сорок лет и однажды рассказал о том, как много времени ему понадобилось, чтобы понять и оценить, на что она способна.

— Я не сразу смог ее разбудить, — говорил он. — Понять, что ей нужно, подобрать струны и так далее.

Такое чувство, что это мои слова.

Мне стало интересно, кого еще настигла такая же судьба, и я набрала в поисковике: «украденные скрипки». Первая статья, на которую я наткнулась, была длиной в пятьдесят семь страниц. Я пролистала немного вниз, сначала без особого внимания, а затем, когда увидела, сколько было таких случаев, принялась глотать статьи залпом. Всюду были фотографии скрипок, футляров, смычков, и на каждом снимке — чья-то личная трагедия. Вот скрипка работы Родольфо Фреди, сделанная в 1922 году. Ее украли в Ливорно, в Тоскане, 19 декабря 2015. А вот — Карло Фернандо Ланольфи 1770 года. Изготовлена из двух кусков первоклассной ели — морщинки дерева на ней были прямыми и ровными. Она принадлежала Нэнси Баргерсток. Скрипку украли прямо из ее BMW, неподалеку от Одеона Герода Аттика в Афинах, в Греции, 5 сентября 1995 года. Заметки, подробности и фотографии публиковали на сайте нынешние и бывшие владельцы скрипок. Некая Аларна даже опубликовала запись с камеры видеонаблюдения, на которой видно, как «какой-то придурок лезет в окно моей кухни в понедельник 26 мая 2014 года», а затем крадет ее французскую скрипку, на которой, как пишет хозяйка, стоит клеймо «Jacobus Stainer in Аbsom prope Оenipontum, 1659». Семья Транскеи, проживавшая в восточном Кейптауне, рассказывала о пропаже у их дочери маленькой скрипки производства калифорнийской компании Ifshin Violins. «Прекрасный, чудесно звучащий инструмент из красного дерева». В описании говорилось, что инструмент украли во время экскурсии в ноябре 2013 года. Родители писали: «Наша дочь в отчаянии, эта кража разбила ей сердце. Для учебы в университете понадобится новый инструмент. От этого зависит ее стипендия».

Сколько боли! Хизер Бартон из Уолтемстоу написала: «У меня была скрипка „Ларк“, недорогая, но я любила играть на ней, и мне грустно, что я ее потеряла». Чаттануга, Барселона, Брюссель — везде рассказывают одну и ту же, такую знакомую мне историю.

«Мое сердце было разбито… все покатилось по наклонной плоскости…» Это писал Антонио Ривера из Остина, штат Техас. А могла бы написать и я. Поезда, машины, автобусные остановки, квартиры… Люди потеряли не скрипки, они потеряли часть себя. Коринна Смит пишет о своей скрипке, сделанной в 1999 году Романом Теллером: «Этот инструмент был моим голосом с четырнадцати лет, и его потеря меня потрясла». Их отчаяние, слезы, опустошенность отзывались эхом и в моем сердце. «Мою красавицу-скрипку украли!» «Большое вознаграждение за возврат. Никаких вопросов!»

Я вдруг представила остров украденных скрипок где-то посреди неизвестного океана. Как они терпеливо ждут спасения. Целые горы потерянных скрипок, вырванных из их домов и рук любящих владельцев. Я вижу, как они собираются на берегу и играют, так громко, как только могут, в надежде, что их услышат на проходящем мимо корабле, сменят курс, заберут и спасут, вернут тем… Кража скрипки — это акт самой настоящей жестокости. Все скрипки на этом сайте такие разные. Некоторые похожи на мою — в них чувствуется величие. В некоторых величия нет. И все же они пели для тех, кто их любил, все они — не просто кусок дерева, склеенный и перетянутый струнами, не просто ценный предмет. Такие страшные истории от тех, кто их потерял. Рутт Селф пишет о своей скрипке работы Маттео Гофриллера, сделанной почти три сотни лет назад и потерянной 29 января 2008 года в поезде, следовавшем из Паддингтона в Таунтон в 12 часов 18 минут: «Я надеюсь, ее вскоре найдут, и ее волшебный голос вновь порадует публику». Для каждого владельца его скрипка — самая лучшая, как самым лучшим кажется ребенок каждой матери. Это свой собственный голос они теряют вместе с инструментом. Что же главное в каждом послании, если отвлечься от горя и боли утраты? «Я просто хочу ее вернуть», — пишет Томас Гоуван, который потерял в Бедфорде, штат Огайо, свою скрипку работы ученика Страдивари. Это было 22 ноября 2010 года. «Я просто хочу ее вернуть». Как и я.

И вот, наконец, появилась информация, которую ждала полиция. Не знаю, как они ее получили. Мне рассказали только, что поиск по источникам в Интернете привел их на склад в Мидлендс, где и хранилась моя скрипка. Нет, ее не привезли ни в номер отеля, ни на парковку, но все же она смогла подать о себе весточку. Ее собирались продать на аукционе.

Саймон Тайлер не знал, что ему делать. Он был совершенно уверен, что это — именно моя скрипка, но гарантии не было. Кто предложил продать ее на торгах? И где? В то время они не были уверены даже в честности владельцев склада (хотя потом оказалось, напрасно, там было все чисто). Трудно было принять верное решение. Если бы полиция вмешалась и оказалось, что это не моя скрипка, тогда они засветились бы, причем без всякой пользы. Они планировали начать действовать сразу после выходных, но в пятницу Саймон Тайлер неожиданно передумал. Он ждал этих новостей три года! Если дотянуть до понедельника, может оказаться, что в Мидленсе ее уже нет. Опять!

— Я просто не могу этого допустить! — сказал мне Саймон.

Он связался с Марком из Beare’s, сообщил ему новости. По автостраде они мчались уже вместе. Вдруг это и правда их Страдивари? Через пару часов Саймон уже стучался в двери склада. Он сказал, что хочет взглянуть на скрипку.

— Это подделка, — сказали ему. — Это не настоящая Страдивари.

— А я и не думаю, что она настоящая, — ответил им Саймон.

Они вошли внутрь. Марку достаточно было лишь взглянуть на нее. Он ремонтировал ее несколько лет назад и моментально узнал свою руку. Чудесный миг! Представляю, как гулко билось его сердце, как пересохло во рту, а в животе все перевернулось.

Вот же она. Вот она. Тихо лежит на полке и терпеливо ждет меня.

Моя милая Страдивари.

Моя милая, милая Страдивари.