ДНЕВНИК ИЛЛЮЗИЙ
Это записи в форме романа одного моего товарища, с которым я был очень близок. Однако до романа ему явно далеко, поэтому назову это дневником. Автор дневника был студентом филологического факультета и, скорей всего, далеко не отличником, так как отличник постыдился бы сделать эти лишённые всякой логики записи. В этом дневнике моё имя тоже упоминается, правда, написано с нескрываемой ненавистью ко мне, хотя, что уж там говорить — теперь не разберёшь, кто был прав, а кто нет… Да и не в этом дело. Главное то, что я — на этом свете, а этот мой друг — на том.
Эти записки будут неинтересны тем, кто не причастен ко всей этой истории, но раз говорят, что и по сию пору существуют люди всё ещё страдающие болезнью прошлого столетия, мне захотелось узнать, послужит ли этот дневник для них уроком, поэтому-то я его и публикую. Меня же, не буду скрывать, эти записи нисколько не впечатлили, так как кажутся по-детски наивными.
1
В тот год, когда осень была в самом разгаре, я, наконец, решился вернуться домой. Больше уже не было никаких сил оставаться здесь, в Сеуле. И пошёл я на это в надежде, что, может быть, там, на южном побережье, в своих родных краях я смогу начать новую жизнь. В Сеуле я метался из стороны в сторону, столкнувшись с мерзкой и отвратительной изнанкой жизни. И как это ни печально звучит, в конце концов я, кажется, тронулся умом, разучившись отличать реальность от иллюзий и научившись искусству ненавидеть людей. О, господи! У меня было два пути, либо убить их, либо же покинуть это место…
— Счастливого пути! — так напутствовал меня О Ёнбин, протягивая мне руку на сеульском вокзале.
Дружба. Именно так мой приятель и ему подобные из литературной среды красиво называют то, под прикрытием чего ведут бесконечные споры, используют друг друга и толкают к гибели, и в то же самое время никак не могут расстаться, слепившись в одно целое. Так, значит, и ты неплохой малый? В зале ожидания в свете люминесцентных ламп, который напоминал бы свет луны, если бы не был такими ярким, на лице Ёнбина показалась грустная улыбка. И я, рассеянно следя за тем, как на асфальте у входа в вокзал перекатывается невесть откуда взявшийся сухой лист, замирая время от времени, словно в раздумьях: то ли ему остановиться, то ли продолжать свой путь, сказал ему в ответ:
— Счастливо оставаться.
В отличие от Ёнбина это прозвучало так безразлично. Когда я подошёл к турникету, где проверяли билеты, он бросил мне вслед с надрывом:
— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!
На что я криво усмехнулся.
За несколько дней до этого, сидя после лекций на газоне во дворе притихшего университета и поглаживая пожухлую желтеющую траву, я сказал ему, что собираюсь всё бросить и уехать домой в глушь, чтобы укрыться от всего и вся, на что Ёнбин, как будто что-то почуя в моих словах, чуть ли не подпрыгнув от радости, вскричал:
— Ты ведь умирать едешь, да? Так, значит, ты всё-таки решил покончить с собой?!
Я ещё даже не успел ничего возразить ему, как он проговорил:
— Ну, раз уж на то пошло, поделюсь с тобой кое-какой ценной информацией, хотя это мой секрет.
И он, не дав мне опомниться, вытащил тетрадку и на задней обложке начал набрасывать карту. Это была схема горы Тхохамсан в Кёнджу. По его словам, надо подняться по горной дороге к пещере Соккурам, и там, где со склона будет виден пруд Ёнджи, следует свернуть с дороги направо и, пробравшись через лес, взойти на утёс, который, конечно, не сравнится с Кымгансаном, но всё же очень даже подходит для того, чтобы броситься с него вниз. Когда-то, путешествуя в тех местах, он обнаружил этот утёс и несколько раз подходил к краю пропасти, но никак не мог набраться смелости сделать последний шаг. А мне, так уж и быть, он был готов уступить это место, поэтому я должен поехать туда и покончить с жизнью именно там.
От такого пожелания я опешил, но увидев его выражение лица, на котором можно было прочитать что-то даже вроде искренней преданности, мне ничего не оставалось, как проговорить:
— Лучше, всё-таки, море…
Тогда он, не на шутку рассердившись, стал убеждать меня:
— Море? Броситься в море — это слишком по-книжному. Уж если собрался на тот свет, то хотя бы в такой ответственный момент постарайся подражать людям, жившим на этом свете. Утёс — это как раз то, что надо. И самое лучшее, если с него вообще не будет видно моря.
Каламбур «человек этого света, стремящийся на тот» рассмешил меня, однако в конечном итоге выходило, что для этого чудаковатого приятеля моя нынешняя поездка домой была ничем иным, как дорогой на тот свет. Он сказал, что его весьма печалит тот факт, что сам он на такое отважиться не может. Поэтому он даже заявил, что если я всё-таки спрыгну с того обрыва, то он во что бы то ни стало установит на том месте надгробный камень.
— А эпитафия? — спросил я.
— Хм-м… «Среди нас тоже были герои…»? Или нет, лучше так — «Наконец-то он познал жизнь!» — ничуть не смутившись, ответил он, чиркая карандашом в тетрадке.
— И не вздумай сдрейфить! Зажмурь глаза — и вперёд! — подбодрил он меня, словно я прямо сейчас стою в нерешительности на обрыве. Что заставило его так сказать: неверие в мои силы или это был последний знак дружеского расположения ко мне? Однако когда я уже подходил к турникету с зажатым в зубах билетом, он почти прокричал мне:
— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!
Оговорился? Ну конечно, оговорился, бормотал я себе под нос. В нашей жизни, которая хоть и напоминает дождливое небо с чередой кучевых облаков, притворяющихся злодеями, все же изредка проглядывает голубизна. И вот эти-то моменты, в которых присутствует некий порядок и ощущается наличие жизненных ценностей, зовутся у людей просветлением, только уж для кого-кого, а для Ёнбина такие проблески были ничем иным, как случайностью. Я могу поспорить, что в эти минуты, покидая зал ожидания, Ёнбин раскаивается в своих безотчётно вырвавшихся словах. Такой уж он человек.
Когда я сел в поезд, и мы тронулись, я вдруг почувствовал, как на меня навалилось одиночество. То же самое я испытывал, когда летней ночью, лёжа на скамейке во дворе университета, я вдруг просыпался в два или три часа и резко подскакивал, ощущая лёгкий озноб, так как моя одежда становилась влажной из-за выпавшей росы. И тогда я сидел вот так, безучастно уставившись в темноту, и меня охватывало точно такое же чувство заброшенности.
Это слово «одиночество», которое я не решался произнести, потому что оно могло сорваться с чьих угодно губ, так вот это самое одиночество без какого-либо осознания вины навалилось на меня в вагоне поезда. Надо же, от одной только фразы «как мне одиноко» в горле перехватывает. Я дохнул на стекло и на побелевшем от моего дыхания месте вывел пальцем слово «одиночество», чем остался жутко доволен, будто вспомнил давно забытую игру, которая помогает избавиться от тягостных мыслей.
За окном уже было темно. В стекле отражались мои впалые щёки и взлохмаченная голова. Это был своего рода подарок, который мог сделать только ночной поезд, как будто в оправдание за то, что не может показать пейзаж за окном. Я долго вглядывался в своё ничего не выражающее лицо. Не было в нем ни радости от возвращения домой, ни тревоги. Всего лишь отражение постаревшей обезьяны, всматривающейся в темноту. До крайности отстранённое выражение, в котором можно было прочитать, что завтра наступит рассвет, и она по привычке пойдёт собирать плоды. Вот тут-то мне и подумалось, как же невыносимо всё это.
За эти несколько лет в Сеуле я постиг науку, как прятать своё кипящее нутро под этим безразличным выражением лица. Если можешь, изображай равнодушие. И по возможности улыбайся, как можно холоднее. Тогда противник придёт в замешательство. Ну же! Сотри с лица всё. И оставь одно лишь выражение безразличия. Если получилось, то теперь пришла очередь холодно улыбнуться в ответ, изображая пренебрежение. Раз, два, три.
Поезд, громыхая, проезжал по мосту через Ханган. На поверхности реки неясно виднелись огни рыбацких лодок.
Поражённый равнодушием окружающих, я решил, что тоже буду так поступать, и с лихорадочной поспешностью натянул на себя маску безразличия, но как ни старался, носить её было для меня невыносимо, и вот я сдался и убегаю, а то измученное лицо в стекле, неужто это отображение последних нескольких лет?
В вагоне, что увозил меня на юг, я решил подумать над тем, как мне следует себя вести дома. Однако я не мог заставить себя собраться с мыслями, и усидеть на месте у меня тоже не получалось.
Требуется определённое искусство, чтобы носить маску безразличия. Только так можно обмануть других. Совершенствуясь в этом «искусстве», я и потерял Сонэ.
— Что с тобой? — спросил у меня Ёнбин, когда я несколько дней подряд ходил, словно пришибленный. Из благодарности за то, что он заметил моё состояние и проявил интерес, я выложил ему всё, как есть:
— Сонэ подозревает, что она беременна…
— Так значит, ещё не точно? — спросил он, и когда я кивнул, потащил меня в аптеку, говоря, что даже если и беременна, то выход есть, купил горсть хинина и велел мне осторожно споить его Сонэ, чтобы произошёл выкидыш. Я находился в совершенной растерянности, не зная, что предпринять, и хотя прекрасно понимал, как опасно прибегать к хинину, в отчаянье всё же пошёл с этой горстью к Сонэ. Но в результате я так и не решился извлечь этот свёрток из кармана. Не говоря ни слова, я взял её за руку и разрыдался, словно малое дитя.
Дело было в один из майских дней, когда на дамбу опускались сумерки.
Сонэ тогда счастливо улыбалась, и я, подумав, как же я смешон, прекратил всхлипывать, а Сонэ, похлопывая меня по спине, просила: «Ну, поплачь, поплачь ещё немного…»
Прошло какое-то время, и на этой же самой дамбе всё повторилось с точностью до наоборот.
— Вчера у меня начались… — сказала Сонэ с печальным лицом. До меня ещё не успел дойти смысл её слов, как она замигала своими огромными глазами, отвернулась и, упав на траву, приглушённо зарыдала. Если пришли месячные, значит, это не беременность. А раз так, то причин для волнения нет… а если не о чем волноваться, значит повода для слёз нет. И всё-таки слёзы были. За беспечным выражением лица, которое, казалось бы, говорило, «подумаешь, беременность», скрывалась пугающая меня затаённая тревога.
Впервые я встретил Сонэ, когда учился на втором курсе, во время зимних каникул.
Тогда я снимал маленькую комнатку на пригорке в районе Суниндон. По ночам работал. Работа моя заключалась в том, чтобы во время комендантского часа ходить с колотушкой по отведённому маршруту и проверять нет ли нарушений. Этим должны были заниматься по очереди все члены караульного отряда. Но в холодные зимние ночи, когда больше всего хочется спать, даже и думать не хотелось о том, чтобы бродить по улицам и переулкам, постукивая ногой об ногу. Поэтому, когда появлялась любая возможность, караульные просили старосту нанять кого-нибудь вместо себя. Вот я и брался за это. За ночь можно было заработать пятьсот хванов.
В тот вечер я сидел у старосты, чтобы получить заработанное за прошлую ночь. Тот, за кого я дежурил, ещё не пришёл, поэтому в ожидании денег мы коротали время, греясь у печки и болтая о том, о сём; в это время кто-то снаружи позвал старосту. Он вышел и привёл с собой гостя. Это была девушка, одетая в студенческую форму, с необыкновенно огромными, широко раскрытыми, будто от удивления, глазами и тонюсенькими руками и ногами.
— Вы по какому делу? — спросил староста, на что девушка в нерешительности замялась, словно ей было неудобно говорить. Чтобы показать, что я не прислушиваюсь к их разговору, я безучастно уставился на дверь, в которую гостья только что вошла. Через небольшое окошечко было видно, что идёт снег. Наконец решившись, девушка объяснила причину своего прихода. Она просила ни о чём не спрашивать, а только помочь ей устроиться в ночной караул. В общем, она спрашивала примерно про то, чем, собственно, я и занимался сейчас. Староста в недоумении усмехнулся, после чего сделал строгое лицо и сказал:
— Женщин не принимаем. К тому же сейчас свободных мест нет.
— Ну что ж, ничего не поделаешь… — ответила она. От сильного смущения лицо её залилось краской, и едва выдавив из себя «до свидания», она, словно спасаясь бегством, поспешно вышла на улицу, где, не переставая, шёл снег. И тут я вспомнил, что несколько дней назад приятель оставил мне телефон и адрес одного места, где требовался репетитор; по его наводке я сходил туда, но хозяйка отказала, так как выяснилось, что требуется девушка, а не парень. «А вдруг это то, что надо», — подумал я и опрометью выскочил за дверь. Девушка маленькими шажками спускалась по обледенелому склону. Так я и повстречал Сонэ.
Тогда я спросил у неё:
— Что толкнуло на такую работу?..
И Сонэ слегка осипшим голосом, который бывает у совсем отчаявшихся людей, не отводя взгляда от того места, где заканчивался пригорок, ответила с вызовом:
— Это всё-таки лучше, чем идти торговать собой.
Я знал, что в Чхансиндоне — районе, что располагался ниже, есть женщины, которые обслужат за пятьсот хванов, однако ж было сомнительно, что такая, как Сонэ, могла пойти на это. Стоя с отрешённым видом, вытянув ладонь, на которую садились снежинки, Сонэ походила, как бы это сказать, на очаровывающую своей наивностью проститутку. Но достаточно узнав её за это время, я понял, что обольстительной кокеткой она не была, и наивной её тоже нельзя было назвать. Она была всего лишь девушкой с очень жестким характером, которую жизнь достаточно побила, так как её угораздило родиться старшей дочерью в крестьянской семье бедняков.
Она рассказала про один случай, который произошёл, когда она ходила в начальную школу.
Тогда из-за недоедания лицо её было желтоватого оттенка, к тому же в школу она ходила без обедов, поэтому ребята из класса жалели её и по очереди носили ей доширак. А так как отзывчивые одноклассники делали это от чистого сердца, то и она без какой-либо задней мысли принимала эту помощь. И вот однажды в газете это дело раздули до невероятных размеров, преподнеся как пример благородного поступка. В статье с изменёнными именами под напечатанным крупным шрифтом заголовком «Тёплый обед для бедной одноклассницы» рассказывалось именно о ней, а также упоминались награждённые всяческими похвальными эпитетами одноклассники.
Знавшие об этих обедах, но закрывавшие на это глаза родные после статьи в газете посчитали случившееся весьма позорным: особенно близко к сердцу принял это скорый на расправу отец. Он, рыдая, накинулся с кулаками на дочку и поколотил её. Сонэ сказала, что тогда ей хотелось умереть под ударами отца, что градом сыпались на неё.
После этого случая с газетой ребята ещё усерднее, словно бы соревнуясь друг с другом, продолжали носить доширак, но больше она к нему не притрагивалась. Газета конечно же была на стороне одноклассников, а про то, что у неё от стыда перехватывало в горле, никто подумать не удосужился.
— С тех пор я перестала верить в красивую сказку, что зовётся во всём мире благородным поступком.
— Но всё-таки такие истории…
— Конечно, бывают… Однако ж мне ни разу не довелось встретиться с проявлением подлинного благородства…
— Интересно, где же встречается это самое благородство?
— Ну, не знаю… Безусловно, где-нибудь точно есть… Как бы там ни было, мой случай таковым не являлся… Кто знает, может благородные дела вообще чаще соседствуют с пороком.
По сравнению с такой цельной девушкой, имеющей собственные взгляды на жизнь, я был просто легкомысленным олухом, который, подражая своему сеульскому приятелю О Ёнбину, карябал стишки следующего содержания: «Неужели нет женщины с плацентой, что может родить ребёнка, который не умрёт…» и, засунув в карман бутылку соджу, которую и пить-то не умел, горланил перед однокурсниками: «Эх, Исан, Исан…, вышло бы куда как красивее, если бы ты покончил с собой!» Тогда же Сонэ спросила, ставя меня наравне с собой (за что я был ей очень благодарен):
— Вот скажи, зачем это мы так стремимся учиться в институте?
— Хм-м… ну… — я сделал вид, что задумался, а она сама же и ответила:
— Я думаю, что мы проверяем себя на… прочность. Проверяем, насколько же нас хватит. Я бы даже назвала нас мужественными.
Я никак не мог взять в толк, откуда только берётся такая сила, и это при том, что она не верит в добрые и благородные поступки, хотя я допускал, что, наверно, у настоящих людей именно так и бывает. Я вдруг стал бояться Сонэ.
И кто знает, может быть именно это чувство самосохранения, которое заставляло держаться от неё подальше, сделало так, что я трусливо овладел ею. А когда она поправляла смятую юбку, я сказал ей:
— Прости. Это был просто инстинкт.
— Знаю, — ответила она, будто её это нисколько не задело. Однако как ни жаль, даже несмотря на весь свой ум Сонэ не догадывалась, что это не было просто половым инстинктом. И вот теперь я, кажется, мог сказать, что мой план в конце концов удался… Лёжа в траве на дамбе Мапхо, куда опускались сумерки, она наконец-то рыдала. Я вгляделся в своё отражение в вагонном стекле. Моё лицо, как и полагалось, по-прежнему выражало полное безразличие. Видимо, мы уже проехали Ёндынпхо, так как огоньки за окном проносились всё реже и реже. Вдали, со стороны аэропорта, ночное небо прорезали лучи света от прожекторов, лоснящиеся, словно шёлк. Я снова подышал на стекло, оно тут же покрылось белой пеленой.
Этот случай будто надломил Сонэ, к чему я был совершенно не готов: так происходит, когда ты сталкиваешься с чем-то неожиданным.
— Мне претят женщины, для которых любовь — это всего лишь удовлетворение физической потребности, однако женщина, которая влюбляется, приняв половое влечение за любовь, тоже не представляет из себя ничего хорошего, — говорил я с самой что ни на есть отвратительной усмешкой. Она вздыхала:
— Я знаю.
И если бы я тогда задал ей её же вопрос, зачем мы так стремимся учиться в институте, уверен на сто процентов, она не ответила бы мне так же, как и раньше, мол, для того, чтобы проверить себя на прочность.
Как-то раз я специально напился и, встретившись с ней в условленном месте, чуть ли не умоляя её, крикнул:
— Сонэ, прошу тебя, стань прежней! Стань той сильной Сонэ, что, дрожа от холода, пришла в дом к старосте. Я — бессильное ничтожество. Это я во всём виноват, — просил я, и это напоминало бессмысленный бред пьяного.
— А что со мною не так? — беззвучно рассмеялась Сонэ, будто её это заинтересовало. Однако в тот день она поделилась со мной самым сокровенным, что так тревожило её:
— Чону! Как бы ты себя повёл? Как думаешь, сможет ли поверить до смерти перепугавшийся ребёнок, обжёгшись один раз огнём, что огонь — это не страшно? Или вот, например, посмеет ли познавший удовольствие сказать, что не знает, что это такое? В последнее время я испытываю что-то подобное. Мне чудится, что я смотрю в какую-то сквозную дыру. И чтобы я ни делала, перед глазами всё равно остаётся неизменная дыра. И оттуда задувает холодный ветер…
— А раньше у тебя такого не было?
— Смутно ощущала что-то. Но мне казалось, если крепко стиснуть зубы и, несмотря ни на что, двигаться вперёд, то, авось, что-то и получится. А теперь…
О, Боже! То, что всё это время я не решался высказать вслух, она чётко и ясно выразила в нескольких словах, будто бы небесный гнев её нисколько не страшил.
— Дыра, в которой завывает холодный ветер… дыра, в которой завывает холодный ветер… — словно напевая строчки песни, бормотал я. Прошло какое-то время, и вот как-то раз проницательный Ёнбин заметил:
— Мне кажется, в последнее время ты деградируешь…
Деградирую… Конечно, в глазах Ёнбина одно только то, что я был готов расплакаться, наслушавшись всяких сентиментальных рассказов, действительно выглядело падением.
Скрывать мне было особо нечего, и я рассказал ему, что после случая с хинином Сонэ вдруг как-то поникла. На это Ёнбин, довольно ухмыляясь, заявил:
— Да тут же не что иное, как возвышенная любовь! Это у вас эпоха ренессанса наступила. Слушай, давай сделаем так!
И он предложил совершенно безумную идею.
Она заключалась в том, чтобы я отдал ему Сонэ. Он сказал, что от меня требуется только познакомить их, а дальше уж не моя забота.
«Ты должен придать забвению всё, что было связано с Сонэ. Тогда у тебя груз с плеч долой», — убеждал он. «Вернее, я помогу тебе в этом — я познакомлю тебя взамен с одной девахой, с которой можно поразвлечься без особых хлопот», — обещал он. «До сегодняшнего дня она была со мной, зовут Хянджа, и пусть она всего лишь третьесортная проститутка, зато и тебе никаких забот». В целом и общем его предложение выглядело так. А в итоге всё сводилось к тому: давай, мол, меняться — я тебе свою, а ты мне свою.
И отказаться невозможно. Откажешь — и неизвестно, какие ещё насмешки от него услышишь. К тому же было такое чувство, будто я пускаюсь в грандиозное приключение. У меня не хватало духа придумать что-то авантюрное самому и пуститься во все тяжкие. Возможно, я даже ждал, что нечто подобное случится само собой. Мне хотелось удивить мир чем-то неординарным и умереть. Будет ли это Сонэ или зияющая насквозь дыра — всё равно, главное, чтобы произошло что-то, что захватит меня всего без остатка. Так думал я тогда.
И изобразив на лице радость, я без лишних возражений согласился, умудрившись даже пошутить:
— А эта Хянджа красивая? А то если окажется хуже Сонэ, придётся тебе деньгами рассчитываться.
Ёнбин с явной тревогой решил ещё раз удостовериться в бесповоротности моего решения и пригрозил:
— Только не вздумай нарушать нашу договорённость!
Он явно торопился.
— Может, прямо сейчас и пойдём к Хяндже, а?
Однако я, усмехаясь, отговорил его, записав только внешние приметы этой девицы и её адрес. Даже наоборот: это я спешил познакомить его с Сонэ.
В тот день после обеда мы позвонили в дом, где Сонэ подрабатывала репетитором, она как раз была там, и мы позвали её в чайную. Всё у меня в душе переворачивалось от вида ничего не подозревающей хрупкой Сонэ, которая безмолвно, словно застыв, скромно сидела напротив нас. В то же самое время, глядя на добродушно улыбающееся лицо Ёнбина и такую невинную Сонэ, мне пришло на ум слово «судьба» — и если представить, что у слова есть окраска, то в голове рисовалось тёмное слово — цвета крови и земли. Постепенно во мне стало просыпаться и нарастать какое-то необъяснимое возмущение, которое не было направлено на кого бы то ни было. Прошёл примерно месяц после той встречи в чайной, и вот как-то раз на лекции в записке, брошенной мне Ёнбином, я прочитал: «О, эта чарующая ночь! Сонэ подняла белый флаг».
Неужели, неужели это произошло?!
У меня потемнело в глазах. И голос профессора, который с воодушевлением о чём-то рассказывал, лишь назойливым гудением отдавался у меня в ушах. Я не мог оторвать глаз от записки, у меня навернулись слёзы, губы тряслись. С трудом выдавив из себя кривую усмешку, я написал на другом клочке бумаги: «Неужто только сейчас? Ну что ж, прими мои поздравления».
Кидая эту записку обратно Ёнбину, я страстно желал, чтобы она обернулась острым кинжалом.
Однако кто же, как не я сам, с тревогой в своём непостижимом сердце ждал такого результата? Так что не на кого теперь пенять…
Не помню, как закончилась в тот день лекция, но сразу после неё, несмотря на яркий солнечный день, зажав в руке записку с адресом, написанную Ёнбином, я почти помчался к той, которую звали Хянджа.
— Вы ко мне?
Из сумрачной комнаты, откуда несло затхлостью, ко мне вышла только что продравшая глаза от дневного сна проститутка Хянджа с пожелтевшим одутловатым лицом и чернущей шеей; на вид ей было лет тридцать, а голос звучал резко и пронзительно. Глядя на эту, напоминающую какого-то дикого зверя женщину, что стояла напротив меня, теребя обшлаг пижамы со странной улыбкой на лице, в которой читался немой вопрос, зачем, мол, пришёл, я осознал, как мой приятель Ёнбин отдаляется от меня всё дальше и дальше, на недостижимое расстояние. Или, вернее, я почувствовал, как он оказался по ту сторону непроницаемого тумана. Я понял, что мы с Сонэ жестоко обманулись, и от подступившей внезапно жалости к Сонэ мне хотелось закричать. Словно спасаясь бегством, я молча развернулся и пошатываясь вышел, а вслед мне раздалось едва слышное:
— Ходят тут всякие сукины сыны…
На следующий день из утренней газеты я узнал о самоубийстве Сонэ.
В тот день мы с Ёнбином засели с раннего утра в кабак напротив института, приклеив рисинками к столу вырезанную из газеты статью из двух столбцов: «Самоубийство студентки на почве депрессии».
— За Сонэ!
— Нет, за успех О Ёнбина!
— Ну уж нет, за Сонэ!
— Нет, за меня!
— Ах, ты подлец!
Я запускал в него рюмкой, а он в ответ кидал в меня тарелкой с закуской, после чего мы снова заказывали выпивку, чокались и пили, пили, словно закадычные друзья. В конце концов меня начало рвать желчью, и я потерял сознание.
Белёсое пятно на окне от моего дыхания исчезло. Я снова подышал на стекло, отчего оно вновь затянулось белым налётом. И вывел пальцем «Сонэ». И подписал «Прости». Прости? Какое безответственное слово! И вместе с тем я уже не мог различить, что можно назвать ответственным, а что безответственным. Люби врага своего… И что тогда? В том-то всё и дело, что ты наплевательски относишься к тому, кого, по идее, должен бы любить по-настоящему. А может, я просто-напросто не смог различить где враг, а где друг?
Кажется, это было, когда я ходил в четвёртый класс начальной школы. Я кормил листьями акации кроликов в их загончике. Даже если была не моя очередь дежурить в живом уголке, я часто любил бывать там в дневные часы после уроков, где в абсолютной тишине раздавалось лишь шебуршание кроликов в сухой траве. Однако похоже наш классный руководитель был весьма обеспокоен таким моим поведением.
В тот день я почувствовал чьё-то присутствие за спиной, оглянулся и увидел, что это наш классный.
— Да что с тобой происходит?! — рассерженно спросил он. — Парень, называется… только и знаешь, что картинки рисовать да кроликов навещать!
И закончил:
— С завтрашнего дня не приходи сюда! Вместо этого после уроков и до самого заката будешь играть в футбол на школьном поле. Я прослежу за этим, смотри мне! Парень и драться тоже должен уметь, так что давай! Понял?
Пока учитель говорил всё это, я, склонив голову, стоял, зажав в руках светло-зелёную ветку акации, и смотрел на её тень на земле, залитой яркими лучами солнца. А когда учитель ушёл, я подумал о том, что в то время, как эти милые крольчата живут себе, ни о чём не подозревая, и только и делают, что пережёвывают нежные листки акации и любуются своими красными глазами на голубое небо, а также время от времени спариваются… я должен сжимать кулаки и учиться драться… Подумав так, я тихонько заплакал, уткнувшись лицом в деревянные прутья кроличьей клетки.
После этого, благодаря учителю, я и в футбол как проклятый гонял, и драться пробовал, из-за чего синяки на ногах не переводились, в остальном же ничего не изменилось, и только на лице, словно знак отличия, остался шрам. Выходило так, что невозможно быть заядлым футболистом и любителем кроликов одновременно, но окружающие требовали, чтобы я умел и то и другое.
В университете меня тоже ждали одни разочарования. Читая лекции, профессора иногда рассказывали смешные истории, но этот их юмор больше напоминал нападки на противника для того, чтобы втоптать его в грязь. Кто победил, а кто проиграл в полемике Сартра и Камю — вот что интересовало профессоров. Слушал я лекции одного профессора, который преуспел в словесных баталиях и прослыл непобедимым в среде литературных критиков, так вот всё, что он говорил, целиком и полностью состояло из допущений и гипотез. Как правило, в каждом университете есть выдающийся студент-отличник, который восстаёт против теории преподавателя и разносит её в пух и прах. Вот поэтому-то наш не знающий поражений профессор без устали вращал глазами, высматривая, не найдётся ли кого-нибудь, кто задаст каверзный вопрос. С явным беспокойством на лице он торопился перечислить все свои допущения, чтобы выкрутиться из очередной щекотливой ситуации. Говорят же: и волки сыты, и овцы целы, то есть и нашим и вашим. Во избежание любых нападок его теория не содержала ничего конкретного, однако среди студентов он пользовался популярностью уже только за одно то, что мог предупредить любую атаку. В общем, сплошное разочарование.
И потому, когда однажды Ёнбин ухитрился стащить у этого профессора из кабинета пять толстенных фолиантов, я смеялся до коликов!
Засев в известной своими оладьями забегаловке в районе Мугёдон, мы под залог этих книг сначала заказали наливки, потом — соджу и пили до дурноты и без остановки смеялись; смеялись так неудержимо, что начинало щипать в глазах. Если задуматься, то приходишь к выводу, что за те несколько лет, что я прожил в Сеуле, это, похоже, был самый запоминающийся день…
Что уж тут говорить, если сами профессора называют себя захудалыми актёрами, у которых нет популярности. Изображая из себя клоунов, они так часто неестественно улыбаются, что даже посторонним наблюдателям становится неудобно.
Когда начинается новый учебный год, отдел по делам студентов просит заполнить анкету, где в одном из пунктов нужно указать имя человека, которого ты уважаешь, однако много ли в нашем поколении найдётся таких, которые могут назвать людей, достойных почитания и уважения? Уважение — слово, которого уже нет. Даже если допустить, что оно есть, то это не что иное, как объект зависти. Прибыль Элизабет Тейлор, популярность Кеннеди, обаяние Ива Монтана, заслуги Швейцера и удачливость Камю, — всё это было всего лишь объектом для зависти и ничем больше, ведь нельзя сказать, что их уважают за всё выше перечисленное. И я не знал, хорошо это или плохо, что мне некого уважать.
Всё остальное же было просто-напросто иллюзией.
Ёнбин несколько раз участвовал в конкурсах на лучшее литературное произведение и после очередной неудачи говорил мне:
— Подумаешь! Да местное литературное сообщество мне в подмётки не годится!
На что я ему:
— И что с того, если они никуда не годятся? Может, тогда соизволите в чиновники податься?
— Чиновники, говоришь… подумаешь, честь… Хм… а может, лучше в Японию рвануть?
После этого, завалившись на траву, он начинал высокопарно вещать: «В шестидесятые годы к нам вдруг из-за моря нежданно-негаданно ночным кораблём приплыл выдающийся писатель, которым мы будем вечно дорожить, словно драгоценным камнем. Обосновавшись в Киндже, он щедро дарил нам своё блистательное творчество, отличающееся отточенностью стиля».
Закончив, он спрашивал меня:
— Как думаешь, что это? Это японские литературные критики расхваливают меня на все лады!
Вот такой нёс он бред, так что было даже не смешно. Хотя, если честно, я недалеко ушёл от Ёнбина. Фантазии. Иллюзии. Более того, довести эти иллюзии до реальности и жить ими, находя в них самоутешение…
Такая жизнь стала невыносима. Где-то что-то не совпадало, или, как говорила Сонэ, была какая-то сквозная дыра.
2
Как только поезд миновал Тэджон, меня начало охватывать беспокойство. Ну и что, что это родные места? Кто даст гарантию, что там для меня найдётся подходящее дело, способное остудить мою горячую голову? И самой первой на повестке дня была проблема как объяснить всё отцу и матери.
Мать — ещё куда ни шло, так как дома она бывала редко: водрузив на голову узелок с завязанными в него шелками, она ходила от одной деревни к другой, с одного базара к другому. Но стоило представить, что от нечего делать мне придётся сидеть с престарелым отцом, который уже давно почти не выходил из дома, выращивал цветы и время от времени изображал из себя художника, делая наброски цветов сливы, орхидеи, хризантемы и бамбука, как мне становилось очень тоскливо. Нет, конечно какое-то время можно было продержаться, делая вид, что прислушиваешься к отцовским нотациям на тему, как получать наслаждение от созерцания цветов, изредка поддакивая и восклицая «Отец! Да вы просто талант!», но так как с самого детства я уже до отрыжки наслушался этих нравоучений, то, видит Бог, с моей стороны потребуется недюжинное терпение. Кроме всего прочего, у отца был небольшой пунктик по поводу светло-зелёного цвета.
Он даже выдумал чудесную историю, будто нежно-зелёный цвет юной орхидеи, посаженной в горшочке, и едва просвечивающий светло-зелёный цвет с внутренней стороны коричневого листика павлонии в осеннюю пору на первый взгляд совершенно не похожи друг на друга, на самом же деле, они — удивительная пара из мира светло-зелёного, символизирующая радость и печаль. И кто знает, быть может это юноша и девушка, любящие друг друга несчастной любовью, так как не могут встретиться и только лишь издалека общаются друг с другом жестами. И кем можно было назвать отца, если иногда доходило до того, что на абсолютно голубом, ну, или от силы бирюзовом небе он умудрялся обнаружить светло-зелёные тона? Обозвать его плавильщиком светло-зелёного или же просто дальтоником, которому всё видится в светло-зелёном свете? Даже мать, будучи дома, обязательно должна была одевать с белой юбкой чогори любимого отцовского цвета, а в узелке с шёлковыми отрезами, который она носила на голове, светло-зелёной материи было больше всего. Естественно, на этом настаивал отец, так как в его представлении верх совершенства ханбока таился именно в комбинации светло-зелёного и белого.
Пятьдесят. Возраст, в котором другие отцы уже занимали руководящие должности или служили чиновниками высшего разряда, однако ж у моего не наблюдалось ни капли энергии. Но его это нисколько не смущало — он был спокоен и нетороплив, словно жил не своей жизнью, а получил её задаром у другого. И только изредка, когда выпивал, он ставил перед собой меня и моего младшего брата, который сейчас учится в старших классах, и твердил нам:
— Эх вы, бездельники! Почему, думаете, я вас родил? Ха! Да просто одиноко мне было. От одиночества и сделал. Не для того, чтобы вы увидели этот прекрасный мир, а просто от скуки и одиночества… Хотел, чтобы на свет появился кто-то, кто смог бы хоть чуточку меня понять… Как бы то ни было, вы уж простите меня. Простите, что заставил страдать. Виноват я перед вами… так что идите, учитесь…
Так, бывало, говаривал он нам.
Когда Сонэ сказала, что она, кажется, беременна, я вспомнил болтовню подвыпившего отца и неуклюже пошутил:
— Если родится ребёнок, каким бы ты хотела его вырастить?
На что Сонэ ответила следующее:
— М-м… с детства или, вернее, с того времени, как я узнала, что женщина должна рожать детей, так вот с того времени я всё время думала, что хорошо бы родить такого ребёнка, который был бы самый умный, самый красивый… но в последнее время…
— Что в последнее время?
— …не то, чтобы урода… в общем, хорошо было бы родить похожего на дурачка.
— Почему?
— Хочу родить этакую заурядную личность, чтобы он не знал, что такое страдание, который бы просто смотрел фильмы и играл в бильярд, получая от этого удовольствие, ходил бы на бейсбольные матчи и нисколько бы не жалел о том, что проводит своё время таким образом.
— Да разве такое возможно, если только этот ребёнок не слабоумный!?
— Ну, не знаю, во всяком случае хорошо было бы родить глупенького здоровячка.
Сонэ тоже ответила шуткой, но типично в её духе. По её логике выходило, что мой отец изо всех сил стремился превратиться в дурака, помешанного на светло-зелёном цвете.
Нет, давай уж не будем будить воспоминания о Сонэ. Проблема в том, как мне жить по возвращении домой. Раз все мои поступки в Сеуле были злом, тогда будет ли добром то, что вернувшись в родные места, я стану поступать с точностью до наоборот? И вообще, что значит вести себя противоположным образом? Смогу ли я откреститься от всего того, чем я жил в Сеуле, перед тем, как зажить по-новому?
Тут же я вспомнил о своих друзьях, что ждали меня дома. Если разобраться, они почти ничем не отличались от Ёнбина. Ну, разве что они не были такими взбалмошными, как Ёнбин.
Из-за того, что перед глазами всплывали непонятно чем подавленные лица моих закадычных друзей, мне не давала покоя мысль, что мой приезд в родные места ничего не изменит.
Сочинитель стихов Ким Юнсу: из-за болезненной худобы во время каждого призыва на военную службу вечно получал заключение «негоден». В одном журнале по литературе и искусству какой-то якобы известный поэт удостоил его своей рекомендацией — начиналась она весьма презабавно: «Наш милый Ким наконец-то стал мыслящим тростником!»… И за этим следовало продолжение в том же духе.
Юнсу прислал мне письмо, в котором писал, что, увидев эту рекомендацию, он с превеликим трудом сумел сохранить серьёзное выражение лица — до того было смешно. И теперь время от времени, когда его одолевает скука, он раскрывает это вступительное слово и хохочет до тех пор, пока настроение не улучшается. Вот таким был мой самый близкий друг: маленького роста, с приплюснутым лицом, с многочисленными морщинками вокруг глаз и чёрной бородавкой слева на подбородке, которая считалась сексапильной и как магнитом притягивала к нему кисэн, бегавших за ним по пятам. В сравнении с Ёнбином он был, если можно так выразиться, большим самоедом, и хотя он тоже вёл разрушительный образ жизни, от Ёнбина его выгодно отличало то, что окажись они в одной и той же ситуации, Ёнбин бы сказал: «Это не моя вина, я тут ни при чём», а Юнсу бы просто промолчал, ничего не сказав в своё оправдание. Даже в вопросе самоубийства Ёнбин был этаким живчиком, которому явно не грозило умереть даже от рака, хоть он и трещал на каждом углу, как ему грустно от того, что не хватает смелости покончить с собой; Юнсу же, хоть и избегал слова «смерть», не говоря об этом вслух, представлял из себя вечно мятущуюся личность, которая неизвестно когда и как решит свести счёты с жизнью. И если бы я сказал ему сейчас, что искать полную гармонию в родном краю — глупость, то Юнсу, грустно вздохнув, поддакнул бы: «Ну что тут поделать!? Да, да… всё ещё простой и наивный отчий дом!»
Однако перед моими глазами рядом со смеющейся физиономией Юнсу всплыло ещё одно лицо.
Им Суёна можно было охарактеризовать как человека, который не остановится ни перед чем. Этот мой приятель вместе со мной закончил среднюю школу и поступил на юридический факультет. Однако в позапрошлом году (тогда он был на втором курсе) в один безветренный летний день после полудня, опершись на платан в университетском дворе, он начал харкать кровью и, получив в больнице при университете заключение «туберкулёз второй степени», обессиленный вернулся в родные края. Жил он вместе с одинокой матерью и сестрой, еле закончившей среднюю школу — они едва сводили концы с концами.
Я давно уже потерял его из виду, как вдруг прошлым летом получил от него заказное письмо. В нём обнаружил квитанцию на денежный перевод в тысячу хванов и просьбу следующего содержания: «…асиазид, обезболивающая мазь — всё это дорогостоящие средства. Думаю, деньги, зарабатываемые матерью шитьём, меня не спасут. Посылаю тебе тысячу хванов, чтобы ты на них купил и отправил мне порно-открыток. Похоже, спрос на них будет неплохой…»
На следующий день, видимо, из желания похвастаться, я показал это письмо Ёнбину — восторгу его не было предела:
— Вот это да! Это же мессия родился! Помазанник божий! Это надо как следует отметить!
Он чуть не прыгал от радости и, добавив свою собственную тысячу хванов, раздобыл где-то ещё восемьдесят таких открыток и, вручая их мне, сказал:
— На вот, держи! Приобрёл по специальной оптовой цене. Черкни и про меня пару строк этому мессии!
Спустя какое-то время от Суёна вновь пришла весточка, где он в шутовской манере сообщал: «Продажа по сотне хванов за открытку бьёт все рекорды! Заказов — куча! Видать, Господь дал своё благословение на моё выздоровление…» Вместе с шуткой о том, что назначит Ёнбина на должность апостола, он просил купить на две тысячи хванов ещё открыток и выслать ему. После этого он ещё несколько раз повторял свои просьбы, потом связь прервалась, а от Юнсу я узнал, что Суён сам наловчился делать такие открытки дома и продавать. Юнсу писал, что здоровье у него не шибко поправилось. Также была фраза «Убить этого мерзавца мало!»
Тут я вспомнил ещё одного своего приятеля — Ким Хёнги. И хотя он был не слишком далёкого ума, зато отличался честностью и бескорыстием и повсюду ходил за мной, когда мы учились в старших классах. Симпатичный миниатюрный Хёнги походил на девчонку, и среди наших одноклассников его прозвали моей суженой.
«Эй, смотри, там твоя невеста идёт!» — дразнили они нас, но так беззлобно, что мы с Хёнги лишь посмеивались и не обращали на это особого внимания. Однако как-то раз нас вызвал к себе в кабинет классный руководитель и в полушутливой форме спросил: «У вас же ничего серьёзного?», отчего стало стыдно и неудобно. Впрочем, мямлей я не был, поэтому ради смеха ответил: «Нет, у нас всё серьёзно», но покосившись в сторону Хёнги, краем глаза заметил, что тот покраснел и, опустив лицо, не знал, куда отвести глаза, словно и вправду был девицей.
И вот до меня дошли вести, что этот мой добряк Хёнги остался круглой сиротой и вдобавок ко всему ослеп. С трудом верилось в то, что мне рассказали, как прошлой зимой случился ужасный пожар, и дом Хёнги тоже загорелся — вся его семья погибла, а он едва успел выскочить, но остался незрячим. Его взяли на попечение родственники, у которых он и живёт. Хёнги обучился приёмам массажа и сейчас этим зарабатывает себе на пропитание. Так что на родине тоже не так уж и весело. Люди мне опротивели, и было заранее тоскливо оттого, куда ещё меня, научившегося ненавидеть людей, затянет в родных краях, где всё так беспросветно. Однако, смею вас заверить, что вместе с желанием заплакать я также чувствовал и совершенно противоположное: «Я смогу преодолеть это!» Только надо начать думать, как думают все, и признать, что вся эта мирская суета — вещь вполне естественная. Надо научиться довольствоваться обыденными вещами и принимать мир таким, каков он есть.
Чтобы на предложение не забивать себе голову ерундой, учиться прилежно, найти хорошую работу, жениться на добропорядочной девушке, родить сына и дочь я мог сказать: «Да-да, я так и собираюсь поступить». И чтобы на следующее замечание: «Кто слишком многого хочет, чаще всего заканчивает жизнь самоубийством. Ты не пробовал поумерить свои желания?», я мог бы ответить: «И действительно так! Вы совершенно правы!»
«Мне уже за восемьдесят, а я живу себе и горя не знаю, а ты — молокосос, только и знаешь, что охать да стонать: „Ох, тяжело! Да как же мне быть, что делать!?“»
«Да-да, вы правы, учитель, я прислушаюсь к вашим советам».
А что — если задуматься, то вполне возможно, что так оно и случится. Ну, во-первых, это подтверждает даже тот факт, что я всё-таки покидаю Сеул, словно беглец, испугавшись своего окончательного падения. Разве моё лицо, потерявшее всякое выражение, не отражает в стекле вагонного окна, как я мучаюсь? И вообще — хоть я и твержу всё время, что люди мне опротивели, кто, как не я, так жаждет встретиться со своими друзьями, и разве моё сердце не преисполнено сочувствия к ним? Лишь бы только это моё сострадание не узнало предательства.
Сквозная дыра? А всё же, может, ещё не время утверждать, что не существует ничего такого, что могло бы её запаять? И чем ближе я подъезжал к дому, тем ярче начинал мерцать маячок надежды.
3
Поезд прибыл на станцию, когда уже совсем рассвело, и приближалось время завтрака.
Дома, в Сунчхоне, тоже стояла глубокая осень. Было тихо, но яркие лучи утреннего солнца так слепили глаза, что, выйдя на платформу, я почувствовал головокружение. И в этот момент передо мной вырос Юнсу. Изрезанное мелкими морщинками лицо его улыбалось. Он сказал, что получил мою открытку и пришёл встретить меня. Забирая из моих рук чемодан, Юнсу проговорил:
— Правильно, что приехал, молодец!
Похоже, он говорил искренне. На нём был чёрный поношенный пиджак, под ним виднелась белая в пятнах рубаха, галстука не было. Даже глядя на его внешний вид, можно было догадаться, что он катится по наклонной, однако больше всего меня поразило его лицо — лицо старика: несмотря на молодость, лицо его было морщинистым, с малиновыми пятнами от обильных возлияний. Вид Юнсу поверг меня в уныние. Шагая по дороге, ведущей от станции в городок, мы какое-то время молчали, не зная с чего начать разговор. То тут, то там под ногами валялись опавшие листья. Словно яркие коричневые цветы, разбросанные на дороге, они резко бросались в глаза на фоне отливающего ледяной синевой асфальта.
— Могу поспорить, что особых планов нет, ведь так? — задал Юнсу вопрос, на который можно было и не отвечать. Я лишь улыбнулся. И после долгого молчания спросил:
— Стихов-то много написал?
— Не-е, ни строчки… Весной и летом пил беспробудно… Решил, что осенью точно засяду, а тут уже и осень на убыль идёт, а у меня не пишется — и всё тут! Подумывал даже взяться за роман: набросал два листа и застрял… И вообще, такое ощущение, что на этом вся моя фантазия истощилась…
— А как же наш «мыслящий тростник»?
— Не знаю… Видно, для того, чтобы писать стихи, достаточно быть «мыслящим тростником», а вот для романа…
— А что роман?
— Ну, как тебе сказать… Тут нужно быть циником или свиньёй, или даже самим дьяволом… А у меня не получается набраться наглости и лицемерить.
— А если подойти к делу по-совести, не кривя душой…
— По совести? Ха-ха-ха…
Продолжая хохотать, он вытащил из внутреннего кармана пиджака грязно-жёлтый конверт, и, достав оттуда две сложенные странички, протянул мне:
— Это начало моего романа.
Написанный чернилами вкривь и вкось текст было трудно разобрать.
«А вот мой испорченный донельзя приятель, ну допустим, назовём его Хваном. Всё, что у него есть от рождения, так это вторая группа крови. Видимо, и её недостаточно, поэтому его всё время пошатывает. Однако что же это я, ведь люди нисколечко не верят в подобные символические автобиографии. И что же следует писать? Что он потомок в тридцать шестом поколении Кимов из Кёнджу, по ветви Сун Ын Гон, клана Су, а по материнской линии — потомок Юнов из Папёна. А также прямой потомок в пятом колене некого Кима из Намвона, осевшего и пустившего свои корни на юге. Однако в нынешние времена даже эпическая поэма в таком классическом виде уже не существует. Так что же написать? Что же написать? Может, просто попробовать упирать на то, что я добрый малый? И всё же думается мне, это не то…»
Смеясь, я вернул ему листки обратно.
— Я, конечно, не специалист, но, кажется мне, что романы так не пишутся.
— Хм-мм… — промычал он, тоже посмеиваясь.
— Тебе, похоже, стоит только стихами заниматься… — сказал я, на что он снова усмехнулся:
— Стихи? Для них тоже требуется некоторое лукавство, а у меня уже так не получится. Вот не поверишь, сажусь писать стихотворение, а в результате — одна сплошная хула.
— Пьёшь много?
— Да не просто много, а до потери пульса…
— И с кисэн, поди, путаешься?
— Ага, только что там — одно название «кисэн»… Хотя и я — только зовусь поэтом… Но знаешь, очень даже хороший тандем получается, когда меж собой собираются людишки подобного пошиба… Ха-ха-ха…
И тут он как будто внезапно что-то вспомнил:
— Хотел бы я посидеть за одним столом вместе с настоящими кисэн. С такими, например, как японские гейши, которые играют на сямисэне.
— Что, без японских гейш уже и не обойтись? У нас ведь тоже…
— Но это уже всё в прошлом… Они, скорей всего, исчезли с лица земли ещё до того, как мы с тобой родились… Нечего и говорить — если бы к столу могли присоединиться те самые кисэн с каягымом, то они, конечно, затмили бы даже японских гейш. И почему всё красивое так рано исчезает?
— Это всё война виновата…
— Война, война… Может, хватит на неё всё валить… Надоело, уже все уши прожужжали… Война ведь не только плохое означает, в войне и плюсы тоже есть…
— …
— Ну возьми, например, то, что я могу спать одновременно с четырьмя-пятью женщинами.
Мы враз громко расхохотались.
— Однако, ты знаешь, эти кисэн, вернее, женщины лёгкого поведения, очень даже презабавны… Стихотворения Соволя заучивают наизусть, а когда я им Исана зачитываю, говорят, что всё понимают… Как-то раз я специально выписал из словаря заковыристые слова и показал им, так они сказали, что это великое произведение! Это был просто фурор! Видно, настоящей литературой занимаются именно они… — засмеялся он.
Я почувствовал, что постепенно внутри меня собираются зловещие тучи.
— Ты знаешь, я, будучи сыном своего отца, даже по одной этой причине против того, что мой отец всю жизнь вынужден стучать молотком по куску железа в своей захудалой мастерской по металлоремонту и довольствоваться одной только женщиной, то есть моей матерью. Ты не поверишь, но в последнее время мне всё чаще и чаще становится жаль отца. Если когда-нибудь у меня будет такая возможность, то я соберу всех своих знакомых кисэн и приведу их домой, чтобы устроить застолье и показать отцу, что такое женщины… Наверно, в моём положении лучшего проявления сыновнего долга и быть не может.
Глядя на хихикающего и рассуждающего в таком духе Юнсу, я в первый раз по приезде домой почувствовал, как по телу пробежала дрожь оттого, что вновь оживает мир О Ёнбина, из которого я так стремился убежать.
Моя родина напомнила мне город, пусть и небольшой, но всё же город. Более того, время с его «идейными течениями», что когда-то бежало там, остановило свой бег, словно грязная вода, застоявшаяся в следах мамонта. И положительным моментом всего этого было то, что моя ненависть по отношению к другим, также как и ненависть других людей по отношению ко мне воспринимались как нечто вполне естественное. Однако само по себе это чувство ненависти к людям было очень мучительным. Я испытывал сожаление при мысли, что душевный покой моих прошлых лет исчез не сам по себе, а это я стряхнул его с себя точно так же, как некогда сбежал из мира кроликов, почувствовав какую-то смутную потребность в этом побеге. К тому же меня неотступно преследовала мысль о том, что я решился на это не только под влиянием нового времени.
Так что же было не то с Юнсу? А может и вовсе было что-то такое, чего я не мог уразуметь? Но одно я знал точно — Юнсу по сравнению с Ёнбином мучила самая настоящая скорбь. И пусть в итоге поведение обоих было одинаковым, всё-таки я был убеждён, что внутренний порыв Юнсу гораздо благороднее. И это не только из-за словосочетания «друг детства», что накладывало определённый отпечаток. В конце-то концов, разве Юнсу не подтверждал мою правоту хотя бы одним тем, что мог высказаться в адрес торгующего порно-открытками нашего общего приятеля Им Суёна: «Убить его мало!» Так что кто его знает, может ещё и рановато содрогаться от ужаса. Можно списать всё на особую манеру молодёжи общаться меж собой. Ведь, признаться честно, большая половина того, что мы говорим, совершенно бессмысленна.
Я думаю, следует сказать несколько слов и об ослепшем Хёнги — в прошлом «моей суженой». Дома я распаковал вещи и после обеда отправился к нему. По дороге со станции Юнсу в общих чертах рассказал мне о том, что произошло. Однако когда я встретился с Хёнги сам, его скорбь не только передалась мне, меня самого стала одолевать тоска от его вида, когда он, опустив голову, сидел передо мной, казалось, готовый разрыдаться прямо сейчас, и в то же самое время беспрестанно шевелил губами, как будто хотел мне что-то сказать. Из-за ожогов черты его лица исказились, и весь его вид с огромными чёрными очками на крохотном личике не мог не вызвать улыбку, напоминая героев комиксов. Ещё хуже дело обстояло с его жилищем: это была малюсенькая комнатушка с низким потолком в доме дяди, половину которой занимали два куля риса. На старой-престарой подстилке серого цвета, которая от времени почти истлела, на одеяле, больше похожем на покрывало — настолько оно было тонкое, которое, видно, никогда не убирали, отчего оно сбилось в комок и напоминало половую тряпку, так вот на нём, словно небрежно слепленный Будда, сидел, нахохлившись, Хёнги.
Я не знал, что сказать, чтобы хоть как-то утешить его, поэтому лишь безмолвно сел рядом и взял его за руку.
Спустя какое-то время Хёнги всё также с опущенной головой, словно обращаясь к самому себе, попросил:
— Отведи меня к морю!
Я увидел, как из под его чёрных очков покатились одна слезинка за другой.
— К морю? Зачем?
Море было где-то в тридцати ли к югу отсюда.
— Лучше бы я сгорел в огне вместе с остальными.
— …
— …
— Умереть хочешь? — спросил я, и он кивнул в ответ.
— Чону! — проговорил он, слегка потянув меня за руку.
— Отвести тебя к морю? — спросил я. Он снова утвердительно кивнул. Было здесь что-то от кокетства ребёнка, но, по правде, эту его просьбу нельзя было просто обойти стороной.
Я подумал, а что если Хёнги всё это время ждал меня, скрывая свою боль глубоко в себе. Что, если он специально ждал встречи со мной, ждал моих слов, чтобы решить, то ли умереть с моей помощью, то ли остаться жить. Ведь, как ни крути, он знал, что я его любил. И если даже предположить, что я любил его как мужчина женщину, то у меня сразу и не нашлось бы, что на это возразить. И Хёнги чувствовал то же самое по отношению ко мне, если не сказать, что больше… во всяком случае, уверен, что не меньше моего. Я неожиданно растерялся. Только сейчас до меня, наконец, дошло, почему тогда, когда мы учились в старших классах, Хёнги стоял перед классным руководителем, словно девица, опустив зардевшееся лицо.
А что было бы, если бы я не приехал?
Скорей всего, он жил бы с этой своей болью, и откладывал бы принятие решения до тех пор, пока мы с ним, наконец, не встретимся. Кто знает, может, он даже страшился этой нашей встречи. Десять против одного, что эти мои предположения были верны.
— Что за вздор ты несёшь?! — начал было я, но не смог докончить и проговорил. — Давай не будем торопиться и обдумаем всё, не спеша.
Я взял его за руку и вывел на свежий воздух.
Небо было затянуто тучами, дул пронизывающий ветер. Голые деревья с пожухлыми и почти облетевшими листьями сиротливо стояли под серым небом, ища друг у друга поддержки, тёмной стеной нависшие над городом мрачные горы встречали вечер. Мы пошли на речку, что бежала под горой. На дамбе рядком выстроились чёрные вишнёвые деревья. Весной, в пору цветения это место было переполнено людьми, приходившими полюбоваться на цветы. Река, прозрачная вода которой по весне из-за таяния снегов в северных горах вздымалась и бурлила, теперь пересохла, и остался лишь тонюсенький ручеёк, что еле-еле бежал, петляя между высохшей галькой и песком. Если повернуть голову в ту сторону, куда бежала вода, то можно было увидеть расплывчатые очертания длинного белого моста. Под влиянием этого унылого пейзажа я каждой клеточкой своего тела ощущал очарование осени. У меня невольно вырвалось:
— Картинка ещё та, скажи-ка? С какой-то особой атмосферой…
— Ага, — отозвался Хёнги, виновато улыбаясь, и тут до меня, наконец, дошло, что он слепой, и эта реальность воспринялась мною гораздо горше, чем до этого. Я нашарил в кармане окурок и закурил. Сосредоточившись на том, как дым от папиросы мгновенно рассеивается в воздухе, я изо всех сил старался придать своей печали хоть какое-то направление. В это время Хёнги проговорил:
— Никогда не думал, что дым от папирос может быть так приятен!
Я бросил папиросу под насыпь. Окурок упал на песок и несколько секунд горел там красной точкой, потом потух. Этот красный огонёк, светящийся со дна реки в опускающихся сумерках, притягивал взгляд. Стал накрапывать дождик. Пронизывающий ветер усилился, поэтому я взял Хёнги за руку и поднялся.
Я уже стал осознавать свою связь с Хёнги: в этом мире только я мог или любить его, или помыкать им. И пока я буду рядом, он будет жить только из-за одного того, что я нахожусь рядом. Это также означало, что я не зря вернулся домой. Я покрепче сжал руку Хёнги. И немного погодя его рука осторожно ответила тем же, как это бывает у влюблённых.
Отец с матерью переживали по поводу моего возвращения гораздо больше, чем я мог предположить. Особенно отец. Вечером, в день моего приезда я встал на колени перед отцом и начал было оправдываться, и отец, опустив низко голову, негромко проговорил:
— Знаю, всё знаю…
Казалось, он, действительно, всё знал. А мать, похоже, не совсем правильно всё поняла:
— Как же тебя жизнь-то побила… — не договорив, она отвернулась и заплакала, время от времени причитая прерывающимся голосом. — Воспитать не сумела, как следует… Убить меня за это мало!..
Я хотел возразить, что это не так, не из-за денег… хотя, если глубоко задуматься, то нельзя отрицать, что в той или иной степени проблема финансов тоже сыграла не последнюю роль, однако ж, узнай мать с отцом истинную причину моего возвращения, они расстроились бы ещё больше, поэтому я решил ничего не рассказывать. И перед тем, как пойти к себе в комнату, я проговорил:
— На худой конец попробую устроиться в городскую управу.
— Ты?!
Отец деланно, будто я сказал какую-то нелепость, рассмеялся. По правде говоря, в нынешние времена такому оболтусу, как я, который, к тому же не отслужил в армии, устроиться где бы то ни было практически не светило. И если даже предположить, что мне удастся где-то найти работу, то в моём нынешнем состоянии я бы не смог продержаться там и месяца. Любимый мой отец. Я горько усмехнулся, подумав о том, что мне, как и отцу, помешанному на светло-зелёном, надо бы также на чём-нибудь свихнуться.
Мой младший брат, ученик старших классов, тоже по каким-то непонятным причинам был полон разочарования.
— Ты если и дальше будешь так учиться, то не светит тебе сеульский университет. Когда я готовился к вступительным экзаменам… — попробовал припугнуть его я, напустив побольше строгости в голосе, однако, оглянувшись на себя, осёкся на полуслове. Чего я добился своим поступлением в сеульский университет? До отрыжки надоевшие лекции, в которых говорилось о Йеринге, а также о таких великих личностях, как Гегель и Шопенгауэр. Они вскипели бы от негодования, если бы услышали, как все их идеи сводились к банальному выяснению кто прав, а кто нет, превращаясь в обыкновенный фарс. А вид этих напыщенных от гордости студентов, которые постигали избитые истины! Ох уж эти мне студенты государственного вуза, одетые в коричневую форму с блестящими серебристыми значками, чинно, словно седые старцы, сидящие в автобусе с кожаными сумками на коленях. Выпендроны, которые не смогут стать ни Гегелями, ни Шопенгауэрами. Стадо баранов, которые не имеют никакого понятия, откуда взялось учение Йеринга, выучивших лишь эхо его возгласа и изо всех сил пытающихся воплотить это эхо в жизнь. Но всё же они выглядели счастливыми. И я подумал — хорошо бы, чтобы младший брат тоже стал похожим на них.
— Вот поступишь, и я тебе сразу же отдам свою форму, — сказал я, хлопнув брата по плечу, в то время, как моя форменная одежда, уделанная донельзя во время попоек, уже давно была заложена в одном из питейных заведений в окрестностях университета.
Несколько дней спустя за ужином, когда речь зашла о университетской форме, мать, кивая на младшего брата, сказала:
— Он у нас светлокожий, так что коричневая форма будет ему очень к лицу.
Видя, как после этих слов брат довольно захихикал, словно девчонка, я будто бы увидел себя самого в ту пору, когда возился с кроликами, и всем своим существом пожелал, чтобы хотя бы он — мой братишка — мог вот так сидеть в автобусе, напоминая почтенного старца.
На следующий день после моего приезда полил дождь. Я взял зонт и пошёл в гости к Суёну, чахоточному распространителю порнографических открыток. Он жил в маленьком доме с соломенной крышей, в котором было две комнаты: в одной обитали его мать с сестрой, зарабатывая на жизнь шитьём, а другая — что-то вроде больничной палаты, — служила пристанищем Суёну.
Невзгоды состарили его мать, её измождённое лицо, усеянное бесчисленными морщинками, выглядело на все шестьдесят, и точно так же, совсем не по годам, очень худой и бледной была его двадцатилетняя сестра. Когда я здоровался с ними, на глаза мне непроизвольно навернулись слёзы. Похожий на скелет Суён, несмотря на свой иссушенный вид для больного выглядел очень даже жизнерадостным. В его комнате даже средь бела дня было довольно сумрачно, поэтому, чтобы почитать книжку, пришлось бы зажечь свечу. Все четыре стены были заставлены книгами, из-за чего комната была порядочно запылённой. В горшке на письменном столе рос ярко-зелёный кактус. Его пронзительный зелёный цвет резко выделялся в этой тёмной комнате. Заметив, что я разглядываю кактус, он спросил:
— Скажи, красавец?
— Да уж, выглядит величаво! — ответил я, на что Суён, смеясь, проговорил:
— Величаво, говоришь… Это ты верно подметил. Вот и твой верный слуга живёт также величественно, как эта колючка.
— Кажется, вот-вот зацветёт… — улыбаясь, подыграл я ему.
— А знаешь, на чём он так вырос? Ну, догадайся! Очень даже символичная вещь, — сказал он.
Я с подозрением взглянул на горшок, а он снова захохотал и, указывая на цветок, сказал:
— А ты копни! Повороши землю!
Я так и сделал. Пальцы нащупали несколько полусгнивших пилюль. Похоже, что под ними в земле были ещё, но я перестал рыться, подхватил одну пилюлю пальцами и поднёс к носу.
— Ну что, догадался? — спросил он, всё так же улыбаясь.
Я повернулся к нему с немым вопросом, а он, сцепив руки на затылке, повалился на одеяло, расстеленное на полу, и сказал:
— Это секонал. Он-то и вскармливает кактус. Неплохо, да?
— Да уж… здорово придумал.
Я закинул полусгнившие пилюли обратно в горшок и уселся рядом с Суёном.
— Отодвинься от меня, а то тоже туберкулёзником станешь… — промолвил он, пытаясь отпихнуть меня от себя, но я и не думал отодвигаться и, сидя на прежнем месте, стал оглядывать комнату. В дальнем углу свешивались черные шторы. Уже предполагая, что там, я кивнул в ту сторону:
— Это оно и есть?
Прекрасно понимая, о чём я говорю, он всё же переспросил:
— Что?
Видя, как он ухмыляется, я понял, что мои догадки верны, и там за шторкой размещается фотооборудование для производства порно-открыток. Я подошёл и, отдёрнув занавеску, обнаружил там простенький печатный станок, бутылки с химикатами и мензурки с проявителем.
— Ну, и как заработок? — поинтересовался я.
— На лекарства хватает.
— Здоровье-то поправил?
— Кровью уже не харкаю. Иногда, правда, бывают приступы.
— С блюстителями закона проблем нет?
— К счастью, ещё существует такое понятие, как коммерческая тайна при сделках, поэтому пока ни разу не засветился.
— Чем в свободное время занимаешься?
— Да ничем особенным, сплю, читаю…
— Книжки что-ли? И что же за книжки?
Он обвёл пальцем комнату. Я вытащил наугад одну и глянул на заглавие. Это был роман популярного писателя.
— Беллетристика, что ли?
— Ага.
— Это студент-то юридического?
— Студент юрфака? — расхохотался он. — Студент, говоришь… Давно не слышал этого слова, даже снова студентом захотелось стать…
— Ну, и много же ты романов прочитал?
— Да как тебе сказать, без разбору читаю…
— И кто же понравился?
— Хм… Знаешь некого Андре Жида?
Я кивнул.
— Так вот у него много сходного со мной…
— Да брось, по-моему, совсем даже наоборот.
— Не-е, похож. Если меня спросят, сколько раз в неделю он занимался рукоблудством, я могу точно сказать.
— Ну, и сколько же?
— Четыре раза. Спросишь, почему? Да потому что мы с ним похожи! Ха-ха-ха!
Я не мог не засмеяться вслед за ним.
— А Сент-Экзюпери? — спросил я.
— Читал.
— Ну и как?
— Что-то я ему не доверяю. Когда читаешь его рассказы, остаётся такое чувство, что тебя в чём-то обманули.
Я молча кивнул. Наверно, Суён прав. Я давно уже не задумывался серьёзно о других людях. Или о чьем-то романе. А Суён говорит об этом как человек, который долго и основательно размышлял о прочитанном. Кто знает, может, он пытался найти для себя спасение в этом. Ведь что ни говори, он опустился ниже некуда. Хотя если призадуматься, то моё положение тоже весьма сомнительно. Я чрезвычайно завидовал тем, кто опустился на самое дно, и, вместе с тем, крайне опасался такого падения. Погоди, что это я такое говорю?! Я внезапно осознал, что у меня возникло чувство омерзения к Суёну. Мне вдруг подумалось о том, как было бы хорошо, если бы он умер. Однако разве Суён не взращивает кактус с помощью секонала, направив все свои усилия на то, чтобы выжить? Суён опротивел мне ещё больше, а жизнь стала казаться мерзкой и отвратительной.
— Юнсу…
Когда я собрался выразить эти свои чувства, сославшись на Юнсу, он без долгих рассуждений в нескольких словах оградил себя от нападок:
— Этот пижон ненавидит меня.
Его слова прозвучали так зловеще, что я даже съёжился.
— Он завидует мне, — добавил он.
Зависть? Что ж тогда получается — может, теперешние мои чувства по отношению к Суёну тоже не что иное как зависть?
— Догадайся, кто меня снабжает женщинами? Юнсу! А как думаешь, кто сидит на них верхом? Тоже Юнсу.
Он резко встал и, сходив за занавеску, вернулся с пачкой фотографий и бросил их передо мной. Каких только поз там не было — отвратительное зрелище. Таких невообразимых поз я не видел даже на фотографиях, купленных с помощью Ёнбина. Порно-открытки для того, чтобы сделать порно-открытки. Порно-открытки для того, чтобы заработать кучу денег. Порно-открытки для того, чтобы купить лекарства. Для того чтобы выжить, нужно было принимать вот такие мерзкие позы: слава богу, что на этих фотографиях Юнсу нигде не поворачивался к камере лицом, поэтому сразу нельзя было распознать, он ли это, но, так или иначе, это, без сомнения, был он. Женщина на фотографии была снята анфас. У нее были густые брови.
— Когда я занялся продажей открыток, посланных тобой из Сеула, откуда ни возьмись, появился Юнсу (как он только узнал?) и предложил делать такие открытки здесь, а сам вызвался быть моделью. Я никогда не смогу забыть выражение лица этого сукиного сына в тот момент. Мерзко улыбаясь, он, казалось, был готов кинуться на меня и вцепиться мне в глотку. Я, сжав зубы, сказал «Договорились!» Однако я же профессионал. Я держусь подальше от женщин. А то ведь здоровье ухудшится. Возможно даже этот лицемер желает моей смерти. Но с чего бы это мне умирать?
Он выдавил из себя улыбку. А у меня снова выступил холодный пот, уже второй раз за время моего приезда на родину. Почему-то всё время казалось, что этими своими словами он пытается меня подколоть, мол, и ты такой же. В довершение всего меня добило то, что на фоне этой его улыбки все мои терзания, словно маска чучела, потеряли всякий смысл, а я стал напоминать сам себе бурундучка, крутящего без остановки свое колесо. В жизни случается множество кризисов, но улыбка Суёна означала поистине настоящий упадок. Но, честно признаться, я почувствовал, как Суён постепенно освобождает меня от угрызений совести за то, как я жил в прошлом, и меня отпускает это смутное, как туман, но всё же явно живущее во мне чувство вины. Это было какое-то едва уловимое успокоение. И вместе с тем это не означало, что моё презрение к Суёну улетучилось. Но что с того? Какой смысл в этой ненависти?
Осень того года заканчивалась. Почти всё время до наступления одиннадцатого месяца по лунному календарю, когда пронизывающий ветер начинает задувать всё сильнее и сильнее, я проводил в комнате Суёна. Юнсу тоже заявлялся с самого утра. Он действительно ненавидел Суёна, но правдой было и то, что Юнсу завидовал Суёну, как заявил мне сам Суён при нашей первой встрече. Однако дело было не только в Суёне, но исходило ещё из собственного эгоизма Юнсу, поэтому он явно свою ненависть не проявлял и от нападений воздерживался. Даже если и предположить, что это зависть, то она не была серьёзной. Это больше напоминало ревность, как если бы Суён вдруг написал какое-нибудь произведение и перещеголял бы Юнсу, тем самым вторгнувшись в мир литературы, который Юнсу считал своим. И хотя он и не упускал случая поддеть Суёна, его попытки особым успехом не увенчивались. Суён, словно свернувшийся в клубок больной ёж, всегда был готов защитить себя. Этакая игра эмоций. Как бы то ни было, со стороны всё выглядело вполне мирно — они смотрелись, как лучшие друзья, а так как к ним присоединился и я, то это их ещё больше примирило. Через несколько дней после моего приезда я как-то привёл с собой за руку Хёнги, так что и он болтался вместе с нами. Мне было отрадно наблюдать, как день ото дня Хёнги менялся, становился бодрее.
— Что ни говори, а я живу в мире, отличном от вашего, с другими измерениями. И так как я живу в мире тьмы, который вам знать не дано, то я по крайней мере на одно измерение выше вас.
Он даже проявлял красноречие, подбрасывая шутки, типа: «Вот гляньте, гляньте туда! Там ангел летит!». Доходило до того, что даже когда он изредка отпускал крепкое словцо, я с улыбкой закрывал на это глаза. А всё потому, что он жил в обнимку с самой что ни на есть неподдельной скорбью. И хотя иногда, когда мы оставались с ним вдвоём, он, пряча лицо, просил меня: «Чону! Будь другом, отведи меня к морю!», это было не более, чем привлечением внимания. И напоминало то, как влюблённые время от времени проверяют друг друга, тревожась, не угасли ли чувства любимого, нарочно спрашивая (совсем не имея этого в виду): «А может, уже расстанемся?» И точно также, как не существовало в этом мире таких влюблённых, которые бы покупались на это, так и меня не могли обмануть эти ложные проверки Хёнги.
И всё же… О, эти звуки тхунсо! Этой поздней осенью, когда я сидел, прислушиваясь к тоскливому завыванию ночного ветра, до меня вдруг доносились, словно принесённые этим ветром звуки тхунсо, на которой тихонько играл Хёнги. Это означало, что идёт слепой массажист. Закутавшись в одеяло и чувствуя, как всё уносится вместе со стремительными порывами ветра, я начинал думать об отзвуках этой флейты, и перед глазами вставал Хёнги с его чёрными очками, прячущими за собой печаль, а его мольба «Чону! Будь другом, отведи меня к морю…» начинала звучать крайне настойчиво, словно крик отчаяния, и не было никакой силы вынести это. И тут я обнаружил, что возвращаюсь к тому же состоянию, которое испытывал в Сеуле, когда не мог отличить правды от лжи. На самом деле, уже будучи дома, я всё ещё не мог ни на что решиться. Шёл день за днём, а моя жизнь растрачивалась не на добрые дела, как хотелось бы. Если жизнь (хороша она или плоха) можно назвать высшим проявлением искусства (хотя для меня это пустой звук), то значит и искусство тоже исчезло. Легко считать, что великий человек на этом свете — это тот, кто без конца повторяет: «Всегда умей начать всё сначала!», однако при этом выходило, что придётся слишком много взвалить на себя.
В сумрачной комнате Суёна мы развлекали себя тем, что сочиняли стихи, изобилующие цветистыми сентенциями. А Юнсу выводил на бумагу то, что мы по строчке придумывали вслух. Вот одно из них:
«Когда тоскливо на душе, возьми перо
И напиши любому, кто придёт на ум.
Тоска осталась — книгу ты открой,
И если всё ещё тоскливо, песню спой,
Из памяти добыв забытый старый шлягер.
А если всё ещё тоскливо на душе,
Попробуй смежить веки и заснуть,
Но если так тоскливо, что и не вздремнуть,
Таращась в потолок, займись ты рукоблудием
И волю дай слезам, коль всё ещё тоскливо.
И сидя перед зеркалом, ты крикни со всей силы,
И голос пусть напоминает вой…
А если тебе всё ещё тоскливо, всё ещё тоскливо…»
— И что потом? Может, «отправься в мир иной»?
— Нет, разве нельзя придумать что-нибудь такое, чтобы не умирать… — отвечал Суён, почмокивая губами в поисках фразы, чтобы продолжить стихотворение. Тоска. И я подавлял эту свою тоску, выдавливая из себя безрадостный смех. Я тоже пытался вслед за ними шевелить губами. Был ли я счастлив тем, что мог вот так шевелить губами?
4
Шли дни, и абсурдность моего бегства становилась всё более очевидной. Если бы я не остановился только на ненависти, а ещё бы научился сопротивляться, то мои страдания могли бы сойти на нет уже в Сеуле. И даже если бы в результате я всё-таки покончил с собой, то это было бы гораздо честнее.
Как-то утром, когда я как на работу пришёл домой к Суёну, его комната оказалась пуста — видно, он ещё завтракал, и кроме меня больше никого не было. От нечего делать я растянулся на полу, и тут кто-то постучал в дверь. На пороге стояла сестра Суёна Чинён.
— Вас мама на минуточку зовёт к себе, — проговорила она.
Её бескровное, как у больной, лицо совсем не подходило двадцатилетней девушке и выглядело чересчур серьёзным. Непонятно отчего, мне вдруг показалось, что вот наконец пришёл он — час Суда. Почему-то я был уверен, что о чём бы ни спросила меня мать Суёна, ответить я не смогу. Смятение грешника. Я ещё некоторое время продолжал сидеть на полу и растерянно смотреть на Чинён. Видимо, вся моя тревога отразилась на моём лице, так как, глядя на меня, она обнадёживающе улыбнулась, словно говоря, что ничего страшного не произойдёт. То была улыбка непорочной девушки. Я собрался с духом и прошёл за ней в комнату напротив, где она жила с матерью.
Тесная комнатушка была до отказа забита ручными швейными машинками и платяными шкафами, больше напоминающими старые сундуки. На полу была разложена ткань для раскроя, на стене висела выцветшая фотография в рамке. Стекло было засижено мухами. На фотографии была запечатлена традиционная свадьба. Невеста, со скромно опущенными глазами, одетая в чансам, с чоктури на голове — это была мать Суёна. Я ещё подумал, что у неё очень красивая осанка. И даже сейчас, несмотря на старость, мать Суёна, отодвигающая в сторону один за другим отрезы ткани, сохранила следы былой грации невесты с выцветшей фотографии. Она явно хотела поговорить со мной о чём-то важном. Я решил покорно выслушать всё, что она мне скажет.
Однако же против моего ожидания она и не думала укорять меня. То, что она рассказала, больше походило на жалобное сетование. Суён из-за какой-то своей навязчивой идеи оплачивал матери свой стол. Он заявил ей, чтобы она не считала его своим сыном. Купленные для него на заработанные ею деньги пузырьки с лекарствами он разбил вдребезги прямо у неё на глазах. Суён вместе с Юнсу приводил в свою комнату кисэн, и они без конца устраивали дикие оргии. После того как по округе распространились слухи, что он печатает порно-открытки, его мать с сестрой были вынуждены ходить, не смея поднять головы.
Сидевшая всё это время подле матери Чинён сказала прерывающимся голосом:
— Лучше бы… лучше бы брат умер…
Проговорив это, она упала на пол, содрогаясь от рыданий. Мать тоже заплакала вслед за ней.
Да чтоб нам пусто было! Убить нас мало! Ну и хороши же мы были, когда, отгородившись от этих женщин глиняной стеной, только и делали, что занимались пустой болтовнёй, напоминающей больше заклятие дьявола.
Я тихонько встал и прошёл в комнату Суёна. Он уже вернулся и, развалившись на полу, с улыбкой наблюдал за тем, как я вхожу. Когда я с мрачным выражением лица плюхнулся рядом с ним, он начал мурлыкать себе под нос, будто поддразнивая меня:
— А я всё слышал, а я всё слышал…
При этом взгляд его был устремлён в потолок, а на лице было написано, что он недоволен.
— Ну, и что ты там услышал? — неожиданно для себя закричал я.
— Да ты что!? Повелся-таки на это нытьё? — проговорил он и снова замурлыкал:
— А я всё слышал, а я всё слышал…
Некоторое время я сидел, молча уставившись на кактус, стоящий на столе, а потом ушёл домой. После этого я перестал ходить к нему. Глядя на меня, Юнсу с Хёнги тоже больше у него не появлялись.
Вместо этого я вслед за Юнсу начал ходить в кабак, где тот был завсегдатаем. Заедая соджу немудрёной закуской, купленной на деньги Юнсу, я засыпал, распластавшись прямо у стола, а вечером, умыв лицо холодной водой, возвращался к себе. По дороге домой у меня, бывало, щемило сердце, и я заходил к Хёнги, испытывая то же самое, что и мать, которая сначала оставила своего сосунка, а потом вдруг вспомнила о нём. Так и я мчался к нему, с заботой в голосе упрашивая:
— Сегодня холодно, так что не ходи на массаж, ладно? Авось всё устроится… Потерпи чуть-чуть… Всё образуется, вот увидишь…
От этих нелепых обещаний, которые даже на мой взгляд не стоили ломанного гроша, на меня наваливалась тоска. Однако Хёнги и не думал сердиться на эти пустые обещания, а просто выслушивал меня и изредка, в дни, когда за окном шёл холодный дождь или дул особенно пронизывающий ветер, просил:
— Отведи меня, пожалуйста, к морю…
В кабаке было четыре так называемых кисэн, и Юнсу пользовался у них огромной популярностью. Он, чувствуя себя хозяином в своём королевстве, чего только не вытворял, какие только слова не произносил, чтобы развеселить этих женщин. Это выглядело так, словно ради их улыбок он целиком выплёскивал все те знания, которые в своё время получил на лекциях по литературе. Он полностью на свой лад переделывал романы Кафки, разыгрывая комедии, от чего женщины хватались за животы и катались от смеха по полу. Постепенно и я становился похожим на всю эту компанию: я никому не причиняю вреда, и даже если и умру, то вас это не касается, и не надо совать нос в мои дела. Вот так всё это и выглядело.
— Не знаю, для чего на свете существуют кисэн, не имеющие никакого понятия о своём предназначении, и молодой сочинитель, который не знает, где найти свою музу… Что ж, выпьем друзья! — так голосил Юнсу, а потом, бывало, бормотал:
— Чёрт подери! Деньги, накопленные с таким трудом на томик стихов, который я собирался издать этой осенью, тают без следа.
Я был совершенно равнодушен к этим женщинам из кабака. Среди них тоже встречалась удивительная дружба. Те, кто остался без ничего, обладали удивительной тягой к единственному, что у них осталось — к жизни. И хотя на свете принято считать, что самое вожделенное для них — это деньги, в действительности же, этот сорт людей больше всего на свете пренебрегал деньгами. Однако разглядев в них такое положительное качество, я всё равно не смог заставить себя уважать их. Опьянев, я, бывало, укладывал голову на колени одной из них и засыпал, но это не означало, что я любил их. Если уж на то пошло, то в сравнении с сеульской студенткой Сонэ эти женщины были во сто крат несчастнее. Почему же тогда у меня так щемило сердце, когда я видел горе Сонэ, а по отношению к гораздо более несчастным женщинам оставался совершенно равнодушен? Скажете, всё потому, что с Сонэ меня связывала любовь? Однако, сдаётся мне, не только из-за этого. Видимо, Сонэ была для меня чем-то вроде горячки, переболев которой, я приобрёл иммунитет. Говорят же, что только первый иней холодит. Я был убеждён, что после того, как перенесёшь первые тяжёлые испытания, при последующих страданиях ты уже не чувствуешь особой боли. О, теперь я, кажется, понял… Понял причину, почему у стариков, как это ни удивительно, не увидишь ни улыбок, ни слёз. Человеческое существо держит на вооружении разнообразные приспособления для защиты: любовь, ненависть, радость, грусть, тщеславие, раскаяние или же сострадание и изощрённую зависть… И вот, в течение жизни всё это одно за другим атрофируется. И в какой-то момент ты уже сам не замечаешь того, что даже едва заметные достоинства разрушаются. О, боже! Нет, не хочу! Пускай меня парализует, но я желаю, чтобы всё это происходило в ясном сознании. И до того, как это случится, я не хотел бы лишиться всего своего «оружия».
Однако, сколько бы я не старался, у меня всё равно не получалось хотя бы изобразить какие-то чувства. Единственно, что возникало, так это лишь что-то напоминающее дружбу к тому или иному человеку, оказавшемуся в таком же положении. Тогда-то и произошло настоящее потрясение — Юнсу сманил в кабак Хёнги.
В то утро после вчерашней попойки у меня ужасно раскалывалась голова, перед глазами всё плыло. Я открыл окно, в него сразу же ворвался по-настоящему зимний ветер и успокоил мою головную боль. Довольно долго я сидел, прижавшись лбом к подоконнику, а когда поднял голову, то разглядел напротив на воротах, покрытых черепицей, иней, который сверкал на солнце словно драгоценные камни. Он-то внезапно и навёл меня на мысль о времени года — я глянул на календарь и увидел, что ноябрь уже наполовину прошёл. Миновал уже почти месяц, как я вернулся домой. Сердце моё забилось в тревоге, отметая все другие ненужные мысли. В голове стучало — как же мне быть, и что больше так продолжаться не может. Я снова забрался под одеяло, но сознание прояснялось всё больше и больше, хотя никакое решение не приходило на ум. Не знаю, сколько времени прошло, пока я так лежал.
— Это конец! Конец! — бормоча так, я резко вскочил с кровати, оделся и, даже не позавтракав, помчался в кабак, где заседал Юнсу. И там я увидел Хёнги. Я ни разу не приводил его туда и вообще не хотел знакомить его с этим местом.
Но больше всего меня возмутило то, что женщины вместе с Юнсу окружили Хёнги и выкрикивали «Дракон, дракон! Поймай меня!» Они хлопали в ладоши и хохотали. Похоже, что и Хёнги всё это весьма нравилось, так что от старания у него на лбу выступили капельки пота.
Когда я вошёл, одна из женщин, посмеиваясь, потянула меня за рукав:
— Нет, вы только посмотрите на это! Этот слепой такой потешный!
— Выпил почти тве вина — и хоть бы хны! Вон как на ногах справно держится! Вы только посмотрите на него! И даже лицо не покраснело!
— Мало того, он под этим делом, кажется, увлёкся Инджой!
Я взглянул на ту, что звали Инджа. Уперев руки в бока и посмеиваясь, она тоже, похоже, веселилась от души. Видно было, что моё появление привело в замешательство Хёнги. Он сконфуженно покраснел и, моргая слепыми глазами, стоял посреди комнаты, словно чурбан, растерянно улыбаясь.
Юнсу повалился на пол и запричитал:
— Я не виноват, я не виноват…
При этом он бил себя в грудь кулаком, как это делают католики. Наверное из-за того, что Юнсу изменился до неузнаваемости, к моему горлу подступил комок. И неожиданно для самого себя я со всей силы дал Хёнги пощёчину. Он пошатнулся, упал навзничь. Его начало полоскать. В мгновение ока всё вокруг было залито содержимым его желудка. Инджа сбегала за тряпкой и стала убирать, укоризненно поглядывая на меня. Остальные женщины тоже осуждающе бормотали, мол, кто ты такой, чтобы вмешиваться. И только Юнсу ещё громче заверещал:
— Я тут ни при чём, я не виноват!
Я стоял молча, уставившись в пол, а когда Хёнги, пошатываясь, с трудом поднялся на ноги, я взял его за руку и вышел с ним вон. Мне хотелось выть. Но первым, громко всхлипывая, разрыдался Хёнги. Инджа вынесла его чёрные очки, оставленные в кабаке. Я вытер платком его невидящие глаза, из которых катились слёзы, и надел на него эти очки. Затем взял его под руку и, медленно шагая, довёл до дома, где уложил в комнате, а сам сел рядом, держа его руку, пока он не уснул, громко храпя.
Однако спустя несколько дней Хёнги, смущённо улыбаясь, спросил:
— Как думаешь, эта Инджа хорошая, да?
В тот момент я ещё раз почувствовал, насколько важным для него было событие, которое произошло в тот день.
Я, посмеиваясь, промолвил:
— Почему ты спрашиваешь? И вообще, как ты узнал — хорошая она или плохая?
— Просто мне так показалось. А что, она плохая?
— Да нет. Очень даже неплохая девушка.
Он закивал.
— Вот и я так подумал, — проговорил он со вздохом облегчения, будто у него отлегло от души.
Я решил, что теперь уже ничего не изменишь — всё сложилось так, как сложилось. В конце концов я перестал ходить в тот кабак, а Хёнги перепоручил Юнсу. Тот изредка приходил меня навестить, и от него я слышал, что Хёнги не на шутку привязался к Индже. Похоже, они сблизились даже физически. Непонятно, правда, насколько Инджа привязана к Хёнги.
А между тем как-то вечером меня вызвали к себе отец с матерью. Разговор их был весьма простым и ужасно сложным одновременно. Когда я опустился перед отцом на колени, он озабоченно спросил меня:
— Чего ты хочешь?
Хочу. Хочу? Хочу? У меня перехватило дыхание. Хотелось так много, что лучше бы вообще ничего не хотелось. Я знаю точно — счастливы те, кто может с уверенностью выбрать что-то одно: «Я хочу стать тем-то и тем-то». Отец, я хочу стать всем. И иметь всё. Но так ответить было нельзя.
Однако, говоря начистоту, я должен был бы признаться, что у меня не было уверенности, что я справлюсь за что бы ни взялся.
Не говоря ни слова, я мотнул головой, и тогда отец сказал:
— Погода, конечно, не ахти какая, но ты всё же съезди куда-нибудь, проветрись! Вдали от дома будет время подумать… Авось, не повредит…
Говоря это, он взял у матери из рук бумажный свёрток и, протягивая мне, промолвил:
— Вот деньги. Сегодня вечером хорошенько подумай и поезжай, покуда все деньги не истратишь.
Это означало очень много. Учитывая, что родители еле-еле сводили концы с концами, перебиваясь тем, что зарабатывала мама, таская повсюду на голове свой узелок, предложенная мне пачка денег выглядела весьма внушительно. Я закрыл глаза.
— Чону! Давай и мы попробуем хоть разок пожить, как другие! Съездишь, развеешься, вернёшься с новыми силами — и заживём как остальные!
Когда мать дрожащим голосом сказала это, больше я вытерпеть не смог.
— Хорошо, я поеду, — ответил я и, словно дезертир, ретировался в свою комнату и залез под одеяло. И хотя в глубине души мне хотелось заплакать, однако слёз не было, вместо них из горла вырвался какой-то клёкот, напоминающий смех. Я припомнил слова Суёна, когда он говорил, мол, рано ещё умирать, надо попробовать что-то придумать… Возможно, это вечный вопрос. Тема, о которой можно писать ещё и ещё. Я так и не заснул в ту ночь. Как же долго она длилась! На следующий день как нельзя кстати пришёл Юнсу, и я рассказал ему о путешествии. Оказалось, он тоже уже давно хотел съездить на острова южного побережья, и раз уж так совпало, он предложил отправиться туда вместе. А когда я ему возразил, что цель моей нынешней поездки — совсем даже не любование красотами, он понимающе закивал головой и сказал, что не стоит питать слишком больших надежд, надо просто отправиться в путь. И когда Юнсу так говорил, чувствовалось, что впервые за последнее время он был искренен.
5
Я не могу забыть выражения лиц отца и матери, провожавших меня у ворот, когда я выходил из дому. Не вызывало сомнений, что они меня жалели. Может, даже хотели потрясти кулаком в знак поддержки самих себя из прошлого. Особенно это относилось к отцу. Теперь я почувствовал себя скованным по рукам и ногам. Необходимо было внести поправки в недавние мои рассуждения о том, что «я хотя бы попытаюсь, а если не получится, то и бог с ним». Теперь выходило так, что надо было пробовать, стараться, и даже если не будет получаться, то всё равно, во что бы то ни стало, надо было добиваться чего-либо. И всматриваясь в своё бесстрастное отражение в окне громыхающего поезда, я осознал, что теперь, хочу я этого или нет, моё обещание покорно принять все условия, поставленные самой жизнью, придётся выполнить. Хотя, если задуматься, в этих моих обещаниях, данных когда-то, была примешана изрядная доля иронии.
Мне пришло в голову, что, даже если весь мир будет насмехаться надо мной, мол, от этих твоих так называемых терзаний несёт младенчеством, я могу стать всем, кем угодно, только потому, что этого ожидают от меня мои мать и отец, которые, как и я, нет, даже гораздо в большей степени, чем я, переживают из-за этих моих метаний. Однако ж именно они — мои достопочтенные родители — ждали от меня того, чтобы я стал одним из заурядных людей. Точно так же, как и я желал брату стать студентом, который сможет чинно, словно уважаемый старец, сидеть в автобусе. И точно также, как Сонэ хотела родить здорового дурачка.
Про путешествие я хочу написать чуть подробнее. Потому что всё-таки это была увлекательная поездка. Наш багаж был очень скромным. С перекинутыми через плечо сумками, в которых лежали по нескольку пар нижнего белья и по две-три книжки, мы для начала доехали автобусом до Ёсу. Слабые лучи декабрьского солнца безвозвратно уносил холодный морской ветер, от этого улицы с летящей в воздухе глиняной пылью выглядели очень неприветливо. Ветер разносил дорожную пыль по всему городу, и было ощущение, будто ты прибыл в дикую местность или видишь только мираж города. В море виднелись белые барашки волн, тянущиеся до самого горизонта, да несколько парусников, которые быстро плыли, сильно накренившись, так, что казалось они вот-вот перевернутся. Сидя съёжившись на волноломе в северо-восточной части города, мы ворчливо обменивались репликами, что, мол, притащились на край света, и никуда больше не хочется, да и что там есть такого на этих островах, путь к которым пролегает через эти пенистые волны… Однако наблюдая за бушующими волнами, мы сидели до самого заката солнца, который произошёл по-зимнему стремительно. И зрелище это заворожило нас какой-то неведомой силой и заставило сердце замереть в предвкушении чего-то неизведанного. После захода солнца мы вернулись в город, чтобы устроиться на ночлег. С приходом ночи улицы совершенно опустели, поэтому город казался ещё более заброшенным. Подняв воротники своих поношенных пальто и согнувшись в три погибели, мы быстро шагали по широкой улице в сторону пристани. Здесь я хочу кое-что добавить. Интересно, что согревало моё сердце среди этого унылого пейзажа? Сентиментальность? Хорошо, допустим сентиментальность. Но если представить, что через несколько десятков лет не будет этой романтики, когда ты можешь идти сгорбившись по зимним улицам портового города, подняв воротник пальто и преодолевая порывы сильного ветра… О-о-о! Не дай бог это произойдёт! Ни за что! Просто шагать себе куда-то, сбросив весь груз и не испытывая никаких желаний, наслаждаясь разницей между холодом ветра, который обдувает щёки, и теплом тела, чувствуя, что идти внаклонку гораздо удобнее, одновременно прислушиваясь к звуку топающих по асфальту ботинок. В такое мгновенье мне стало не жалко и умереть.
Мы забрели в какую-то гостиницу недалеко от пристани. Похоже, постояльцев было много, так как царили суматоха и гомон. После того как паренёк проводил нас до нашей комнаты, Юнсу, нахмурившись, проворчал:
— Что это так шумно?!
Паренёк с виноватой улыбкой ответил:
— Цирковая труппа остановилась. Однако только на эту ночь, завтра утром они собираются на остров, так что станет потише. А вы надолго?
— Ну, пока не знаем, сегодня переночуем, а там видно будет… — неопределённо ответил я. Юнсу тоже вслед за мной лишь кивнул головой. Парнишка сходил за регистрационными карточками приезжих и подождал, пока мы их заполним. Самым трудным пунктом оказался «род занятий». Я назвался студентом, а Юнсу, склонив голову набок, что-то написал, после чего повалился на пол и, схватившись за живот, принялся хохотать как сумасшедший. Я заглянул в его листок. В строке «род занятий» Юнсу старательно вывел «поэт». Поэт. Поэт, который не может выжать ни строчки, поэт, что ждал только осени, но вот и она уже позади, а он, забыв обо всём на свете, отправился на острова. Я тоже расхохотался. И в один момент начисто рассеялось моё раздражение по отношению к Юнсу, которое накопилось в душе. Мой милый поэт!
Паренёк, не понимая причины нашего смеха, заискивающе хихикнул вслед за нами и, забрав регистрационные листки, уже собрался было выходить, как Юнсу вдруг подскочил, будто ему пришла в голову какая-то мысль, и спросил:
— Послушай, а на какой остров отправляется труппа?
— Говорят, что поедут на Комундо, — ответил парень и добавил. — Вообще-то цирк на островах не выступает, но в этом году решили, видно, попробовать, что из этого получится…
Юноша вышел, а Юнсу, хлопнув меня по плечу, предложил:
— Слушай, а давай и мы вместе с цирком поедем! Это будет презабавно!
Мы опять позвали паренька и расспросили у него, где находится остров и когда отплытие. Он сказал, что надо сесть на корабль и плыть на юг что-то около восьми часов. Отправление назначено на девять утра. Посмеиваясь, он прибавил, что если нужно, то завтра он проводит нас.
Я сходил в туалет, а когда возвращался, приметил мужчину, похоже, одного из циркачей, сидящего с отстранённым видом на краю мару. В тусклом свете лампочки этот небольшого роста мужчина лет за сорок выглядел ужасно одиноко. Особенно бросались в глаза его синеватые щёки со следами от бритвенных порезов. Я чуть ли не просверлил его взглядом, но он продолжал сидеть, уставившись в землю, будто не замечая меня. Когда я вернулся в комнату, Юнсу не было. Я укутал ноги в одеяло и сел, прислонившись к стене, пытаясь подражать настроению того мужчины, которого только что увидел, но в это время вошёл Юнсу, держа в руках большую бутылку соджу и поджаренного кальмара. Я, нахмурившись, глянул на него, словно бы спрашивая, зачем он это притащил, а он, как будто оправдываясь, проговорил:
— Ну, так у нас с тобой разные цели путешествия…
При этом он захихикал, но почти сразу же умолк. Мне стало стыдно. Я вылез из под одеяла, потянулся и, подсев к нему, сказал:
— И я с тобой.
Тут я вдруг вспомнил про одинокого мужчину и, попросив Юнсу подождать, вышел наружу. Незнакомец по-прежнему продолжал сидеть на том же самом месте. Я потихоньку приблизился к нему и сказал:
— Простите, может, не откажетесь от рюмочки за компанию?
Он поднял на меня глаза и снова опустил голову. Я, сконфузившись, собрался уже было пойти обратно, но тут он молча встал и последовал за мной. Мужчина, принимая от нас наполненные рюмки, скупо отвечал на наши вопросы, не заговаривая первым. Хотя застолье наше было весьма унылым, на душе у меня было очень хорошо. Человека этого звали Ли, и, как я и предполагал, он оказался одним из членов цирковой труппы.
— И сколько же лет вы проработали в цирке?
— Без малого тридцать.
Надо же — тридцать лет! Впечатляющий срок, можно только позавидовать!
— Вы, должно быть, с раннего детства на арене?
— Это точно, совсем пацаном начинал. Ещё с тех пор, когда мы жили в Маньчжурии.
Юнсу снова сходил за бутылкой. Чем больше мы пили, тем лицо нашего собеседника становилось бордовее. Я тоже порядочно опьянел от четырёх рюмок и с любопытством малого ребёнка только и делал, что спрашивал его то об одном, то о другом.
От него мы узнали, что нынешнее выступление циркачей на острове будет последним: из-за трудностей цирк собирались распустить. Опустошая рюмку, он признался, что за тридцать лет работы в цирке несколько раз переживал распад труппы, но в этот раз на душе было особенно скверно.
— Старый я стал, так что в цирке уже работать не придётся. Мне бы найти какую-нибудь вдовушку да хозяйство завести, но для этого же средства нужны.
Поглаживая сизый подбородок, он словно через силу улыбнулся — впервые за всё это время:
— Конечно, для других это, может, и пустяк… а всё же, как подумаешь, что полжизни на это дело отдал, так тоскливо становится… Совсем немного — и всему конец, а я всё ещё не знаю, что мне делать, как быть…
Он просидел с нами до самой ночи, опустошая рюмку за рюмкой тридцатиградусной соджу, и напоследок проговорил:
— Ну, раз говорите, что составите нам завтра компанию, то я пойду уже.
Пошатываясь, из стороны в сторону, он вышел наружу. Вскоре со стороны мару послышалось, как его полощет. В то же время раздались голоса женщин, которые, видно, куда-то ходили и только что вернулись:
— Ой, это же заму по репетициям плохо стало…
— Надо же, видно, перебрал.
— Может, что-то случилось. Он ведь обычно спиртным не увлекается.
Затем послышались шаги, спешащие к находившемуся не в лучшем состоянии Ли. Мы с Юнсу некоторое время переглядывались друг с другом с округлившимися от удивления глазами.
Самое удивительное же произошло тогда, когда мы уже собирались ложиться. Зашёл прислуживающий нам паренёк и заискивающим голосом предложил:
— Девушки не нужны? Очень даже привлекательные!
Выпитое ударило в голову Юнсу, и он с шутливой улыбкой на покрасневшем лице заявил:
— Если окажутся не красавицами, то от тебя рожки да ножки останутся!
На что парень ухмыльнулся и самоуверенно возразил:
— На что поспорим? — И всё тем же вкрадчивым голосом продолжил. — Это девушки из цирка, я вам самых-самых приведу.
Юнсу ошарашено спросил:
— А что, циркачки тоже продаются?
В свою очередь удивившись нашему неведению, юноша ответил:
— Разве ж одним цирком заработаешь? Ну что, привести?
Я возмущённо посмотрел на Юнсу, мол, чего это ты, и собрался уже было остановить направившегося к выходу парня, когда Юнсу удержал меня:
— Погоди! Давай хоть посмотрим…
И указал юноше глазами на дверь, дав понять, чтоб тот скорее приводил девушек.
Я с головой накрылся одеялом, решив, пусть делает, что хочет. Вскоре стало слышно, как открылась дверь — судя по всему, пришли девушки. Юнсу, срывая с меня одеяло, велел вставать, мол, хватит уже тебе прикидываться, так что мне ничего не оставалось, как нехотя подняться и присоединиться к компании. Девушки на удивление выглядели очень юно — лет так на восемнадцать-девятнадцать. Обе были весьма худощавы, и хотя это было не совсем то, о чём говорил парень, были довольно милы. Юнсу довольно ухмыльнулся в сторону приветливо улыбающихся девушек, потом все встали и застелили всю комнату одеялом. Ту ночь мы провели за игрой в хватху — карты купил по нашей просьбе прислужник. И хотя девушки устали и хотели спать, Юнсу, подбадривая их, вынудил играть до рассвета.
В ту ночь где-то около четырёх часов утра я не смог перебороть сонливость и, повалившись, как был, поверх одеяла, уснул, преисполнившись доверием к Юнсу и уважением к девушкам. Утром я узнал, что Юнсу сполна заплатил девушкам за ночь и отправил их спать.
Следующий день был тёплым и тихим, как ранней осенью. Мы с Юнсу проспали, поэтому, даже толком не умывшись, в сопровождении парнишки из гостиницы поспешили к пристани и поднялись на корабль. Цирковая труппа уже была на месте. Перед самым отплытием мы узнали, что часть коллектива уже распущена и не поедет на остров, а останется в Ёсу в поисках нового заработка. Когда раздался гудок парохода, члены цирковой труппы — все без разбора, бросились друг друга обнимать, разразившись рыданиями. Были здесь и мечущиеся с жалобными сетованиями женщины, и молчаливые мужчины с мокрыми от слёз глазами. Вчерашний наш знакомец Ли с синеватыми порезами от бритвы на щеке тоже держал за руку тощего и очень высокого мужчину: они оба трясли головами, из их глаз текли слёзы. Мы же с Юнсу сидели в носовой части корабля, наблюдая за этой сценой и не переставая улыбаться. Один из матросов поторопил провожающих, чтобы те поскорее сошли с палубы, те толпой спустились на причал и снова, уже в последний раз, с рыданиями стали прощаться. На фоне зимнего моря это расставание выглядело, как прощание каких-то чужеземцев; так необычно было наблюдать за всем этим.
— Будто в далёкое плавание отправляются… — пробормотал Юнсу. Именно так это и выглядело. Похоже, что одна из девушек, которые провели с нами эту ночь, остаётся на берегу, а другая едет на остров. Ту, что отправлялась, звали Мия, а другую — Сонщим. И, как оказалось, у той, что оставалась, по-видимому был муж. Мы поняли это потому что один мужчина неотступно следовал за ней.
— Фу-у… Чуть не сотворили страшный грех… — проговорил я, указывая подбородком на Сонщим.
— Если бы знал, что у неё есть муж, обязательно бы обнял покрепче и провёл бы жаркую ночь… — пошутил Юнсу.
Всего циркачей, отправляющихся на остров, и мужчин, и женщин, было двадцать с небольшим человек. В дороге Мия поблагодарила нас за прошедшую ночь и попросила вести себя на корабле так, словно мы с ней друзья, и всё время была рядом с нами. Приземистый Ли тоже стоял подле нас. Выглядел он по-прежнему расстроенно, но с нами обходился очень вежливо. Разговор шёл о том, куда же подадутся после расставания те, кто остался на суше.
— Говорят, у метателя молота есть в Сеуле старший брат, у которого своё дело?
— Да, да…
Переговаривались меж собой Мия и Ли, мы же с Юнсу больше слушали. Они толковали о том, что кто-то вернётся в родные места и попытает счастья, занимаясь земледелием, кто-то будет тешить свою бродячью душу, торгуя ётом, про кого-то со слезами говорили, что нет другого пути, кроме как продавать своё тело. Заговорив об этом, Ли и Мия, похоже, задумались и о своём будущем, отчего на их лица легла тень уныния.
— А что если на острове нам вдруг улыбнётся удача, тогда ведь снова всех можно будет собрать, правда, дядя Ли? — с надеждой в голосе спросила Мия.
— Это навряд ли… — оборвал её Ли. — Не стоит питать иллюзий…
Когда мы оказались в открытом море, из-за ветра резко похолодало. К тому же я не выспался прошлой ночью, поэтому спустился с палубы в каюту и ненадолго заснул.
Проснувшись с тяжёлой головой, я снова вышел на палубу проветриться, но там никого не было, видно, все разошлись по каютам, и только матросы время от времени сновали туда-сюда. Расстилавшееся перед глазами во всём своём великолепии море отливало всевозможными оттенками синевы. Раньше у меня бывали моменты, когда я испытывал восхищение, глядя на лоснящееся, будто бы маслянистое летнее море, однако вид зимнего моря, которое, словно дышащий шёлк, расстилалось под безоблачным небом, был нисколько не хуже и тоже поражал своей красотой. По переливающемуся всеми оттенками синего шёлку, что раскинулся до линии горизонта, с определённым интервалом пробегали длинные белые стежки волн. А вблизи островов на море виднелись стаи чёрных уточек.
Направляясь в туалет по малой нужде, на корме корабля я увидел Юнсу с Мией, сидящих рядышком на перилах. Они крепко держались за руки, словно самые близкие друзья. Видно, Юнсу стало неудобно, что я застал их, и он смущённо улыбнулся. И Мия, тоже застенчиво улыбаясь, стала поправлять рукой растрепавшиеся на ветру волосы.
В тот день вечером, лёжа в комнате гостинцы на острове Комундо, Юнсу сообщил мне о своём внезапном решении:
— Я женюсь на Мии.
У меня сразу даже не нашлось, что сказать на это. И так как я промолчал, он продолжил, посмеиваясь:
— Рано или поздно, всё равно придётся жениться… Мне кажется, Мия очень даже ничего, как ты думаешь?
Сокрушаясь, что не смог получше присмотреться к ней, я проговорил без всякой иронии:
— Хм… Даже и не знаю, что тебе сказать… А ты, оказывается, у нас романтик!
Впрочем, Юнсу никак не отреагировал на эти мои слова и просто сказал:
— Мия уже согласилась.
— Что? — опешил я.
— Я — серьёзно. Видно, и Мия поняла, что я не шучу, сказала, что выйдет за меня. И хотя у неё нет родителей, она думает, что если поискать, то кто-нибудь из родственников всё же поможет с устройством свадьбы.
Похоже, он и вправду был настроен серьёзно. Мне нечего было на это сказать.
— Больше всего она чувствует себя виноватой передо мной из-за того, что не девственница. Ты не поверишь, когда она сказала об этом, я чуть было не разрыдался.
Так, лёжа, уставившись в потолок, мы переговаривались с Юнсу. Кто знает, возможно их союз — самое хорошее событие на этом свете. И я надеялся, что это не было всего лишь сиюминутной прихотью Юнсу, навеянной очарованием зимнего моря. И вот ещё какое дело — во время этого путешествия я почему-то всё время чувствовал, что остаюсь в долгу перед своим другом.
На следующее утро я поднялся ни свет ни заря. Одна лишь кухарка грохотала на кухне, все остальные спали. Я вышел на улицу. С неба летела мелкая пороша. Кухарка, которой на вид можно было дать лет сорок, выходя из кухни, обрадованно сообщила:
— Ты только посмотри, столько лет не было снега, а тут — на тебе!
С её лица не сходила улыбка. Я прошёл на задний дворик гостиницы. Там распустились несколько цветков белой камелии. Желтоватые лепестки едва проглядывали сквозь белый снег. Я подошёл поближе и, присмотревшись, увидел, как белые лепестки с выглядывающими из чашечки цветка жёлтыми тычинками слегка подрагивают.
Я вышел за ворота и начал подниматься по пригорку, густо заросшему кустами камелии. Море отливало светло-серым. Линия горизонта под снежными облаками окружала остров со всех сторон. С восходом солнца снег прекратился, и черепичные крыши, сделанные на японский манер, заблестели. Рассвет на острове был необыкновенно красивым, но уж очень коротким. Когда я снова спустился к гостинице, почти все уже проснулись, и началась суета.
В тот день с утра мы с Юнсу помогали устанавливать шатёр на том месте, где будут проходить выступления труппы. Местные, думая, что мы тоже циркачи, поглядывали на нас с любопытством. Остров загудел, словно улей в преддверии праздника. И хотя устанавливать шатёр вызвалась помогать даже местная молодёжь, справиться с этим делом мы смогли только через два дня. Всё это время Юнсу с Мией обменивались тёплыми взглядами и улыбками, так что даже меня, наблюдающего за всем этим со стороны, время от времени бросало в краску.
— Может, стоит рассказать директору цирка о твоих отношениях с Мией? — спросил я Юнсу.
— Если труппа распадётся, то и директор уже не указ, — ответил Юнсу, и выражение его лица говорило, мол, зачем это ещё нужно. Однако ж я добавил:
— Ну, тогда хоть Ли расскажи и заручись его поддержкой, чтобы в случае чего он встал на её защиту.
Юнсу согласился со мной.
И на второй день после нашего приезда на остров во время обеда мы с Юнсу позвали Мию и Ли к нам в комнату. Я, выступая в качестве посредника, ввёл Ли в курс дела и попросил его поддержки. Пока я говорил, Мия — само олицетворение невинности, сидела, скромно потупив голову, у меня же при взгляде на неё непонятно почему улыбка не сходила с губ. Ли с самого начала со строгим и серьёзным лицом слушал мой рассказ, покачивая головой, а потом едва слышно проговорил:
— Что я могу сказать… Мия… несчастная девушка…
Видно, он так расчувствовался от своих собственных слов, что ему даже понадобился носовой платок. Затем, высморкавшись, он снова заговорил:
— Я очень надеюсь, что это не сиюминутное настроение, а продуманный шаг. И если вы не против, то я бы тоже хотел поучаствовать в свадьбе Мии.
Больше он говорить не стал и лишь сидел, задумчиво поглаживая ладонью пол. Мия тоже всё это время сидела не шелохнувшись.
В тот день после обеда Юнсу написал вот такие строчки под названием: «Свадебная церемония без свадебных свечей».
Зимой холодной, когда готов отдать был свою жизнь,
Внезапно по пути на остров, изъезженному вдоль и поперёк,
Вдруг заиграли трубы —
Марш свадебный!
И если промелькнёт пусть даже и один Искусственный цветок в волнах
То верю я, взрастёт
По миллиметру
Целомудрие моё…
В тот же день вечером мы в первый раз посмотрели выступление этого цирка. Если честно, то я был сильно разочарован. Возможно, потому что моё представление о цирке основывалось на моих детских впечатлениях. Воспоминания, похожие на прекрасный сон, из которого доносилась печальная мелодия, кружение красно-синих огней, сопровождаемое овациями — и на арену выходила красивая девушка с головокружительным номером на качелях, от которого по спине пробегала дрожь. Однако той ночью в шатре, который содрогался от порывов ветра, взрослые люди с печатью усталости на лицах разгоняли скуку, показывая разные трюки на турнике или с шестом в руках. И хотя иногда так же, как и в детстве, раздавались подбадривающие выкрики «Ап!», от которых по спине пробегали мурашки, эти возгласы уже не были окутаны таинственностью, как в те далёкие времена. А одетые в коротенькие шёлковые юбочки Мия и другие девушки уже не выглядели теми сверкающими принцессами из детства, — может, из-за того что на порядочно поношенных нарядах кое-где виднелись следы штопки.
Но когда Мия с веером в руке шла по канату, а Ли висел на трапеции вниз головой под самым куполом цирка, держа за ноги девушку, у которой в зубах была зажата веревка с висящим на ней мальчишкой, тогда и я, словно бы став одним из членов цирковой семьи, задержав дыхание, молился, чтобы номер благополучно завершился. Ли сноровистее всех выполнял номера и руководил всей программой. Он, несомненно, был профессионалом.
В общем, выступление того вечера не стало для меня ярким зрелищем, а явилось ничем иным, как типичным изображением жизни. После этого я больше ни разу не ходил на представления. Однако меня упорно преследовала одна мысль: отчего Ли в гостинице и Ли на трапеции, точно также, как Мия, находящаяся рядом с Юнсу, и Мия на канате, были такими разными?! Лицо из обыденной жизни было до невозможности беспомощным. И, вместе с тем, как понимать то, что к этому чувству жалости примешивалось чувство уважения? А дело было вот в чём. Если вдуматься в причину, почему те люди, к кому я испытывал сострадание, становились моей семьёй, моими учителями, всё объяснялось очень просто. То, чего я так боялся и не решался принять, было на самом деле всего лишь каким-то лицом, принявшим заурядный вид. Так неужели то, что называют обыденной жизнью, это не что иное, как банальная маска, к которой не стоит относиться серьёзно? Натяни её — и особого вреда не будет. Неужто и вправду ничего не потеряешь? И если эта маска — лицо акробата Ли, парящего под куполом цирка, лицо, лишенное всякого притворства и лицемерия, то и я был бы не прочь примерить эту маску на себя.
Но вскоре выяснилось, что эти мои мысли, хоть и весьма оригинальные, всё-таки являются всего лишь плодом моей фантазии.
Прошло около недели после нашего прибытия на остров. И вот когда пошли разговоры про то, что смысла продолжать здесь выступления нет, Ли во время своего трюка «Полёт в воздухе» упал и разбился. После гостиницы в Ёсу он, похоже, ни разу больше не брился, и, глядя на его мёртвое лицо с отросшей как у нищего бродяги щетиной, я почему-то был уверен, что наверняка он сам бросил своё тело навстречу смерти. И то, что мои предположения верны, подтверждал сам Ли, сказавший тогда без сожаления в голосе: «Без малого тридцать лет…»
Что ж, в конце концов, как оказалось, у человека не может быть двух лиц. Не знаю — может, слова «пожертвовать жизнью ради жизни» звучат и наивно, но лицо, что идет на это, всё же одно. И в этом смысле Ли был счастливым человеком. Мне казалось, что он самый последний человек, который смог отведать вкус этого счастья. Для меня-то такого дела, что потребовало бы всей моей жизни и даже моей смерти, не было. Литература? Вот только почему-то даже и думать не хотелось о литературе, которая была изгнана в питейные заведения. Депутат парламента? Профессор? Лётчик? Интересно, смогут ли они в современном мире продержаться, имея одно лицо?
Родом Ли был из Северной Кореи, поэтому все сошлись на том, что не имеет смысла перевозить тело на большую землю, и похоронили его на склоне горы на северо-западе острова. В тот день дул сильный ветер, отчего похороны прошли как-то скомкано. Смерть Ли послужила главной причиной того, чтобы свернуть цирк и вернуться в Ёсу, где труппу собирались распустить окончательно и бесповоротно. Для продолжения нашего путешествия стало слишком холодно, к тому же надо было уладить дела с Мией, поэтому мы тоже решили вместе с цирком вернуться в Ёсу и поднялись на корабль. Чем дальше мы удалялись от острова, тем явственнее мне слышался голос Ли, бередящий душу.
В Ёсу в очередной раз разразился фонтан слёз — и цирк распустили окончательно. В той же самой гостинице, в которой мы останавливались раньше, устроили прощальный вечер: Мия сильно захмелев, пела песни, рыдала, а затем пришла к нам в комнату и, опустившись без сил перед Юнсу, заплетающимся языком решила убедиться в твёрдости его намерений жениться:
— Я обманула тебя, когда говорила, что пойду за тебя замуж.
Юнсу же, добродушно улыбаясь, принёс холодной воды, заставил Мию выпить и мягким голосом пожурил её:
— Больше спиртного не будет, договорились? Это в последний раз, хорошо?
Нам снова пришлось сесть на корабль, чтобы довезти Мию в Санчонпо, где проживали её ближайшие родственники. Нас было трое — Юнсу, Мия и я.
Никогда не смогу забыть той Мии, которая на корабле то резвилась, словно малый ребёнок, то вдруг ни с того ни с сего становилась скромной и послушной девушкой, не знавшей, куда деваться от счастья. И ещё не смогу забыть милого Юнсу, который, стоя у Мии за спиной и показывая на острова, восклицал: «Красотища, правда?»
И ещё не забудется мне голос Мии, которая, чуть не плача, просила, когда мы уезжали:
— Я буду ждать. Приезжайте как можно скорее, ладно?
И торжественно строгий голос Юнсу, когда он в автобусе, вёзшим нас домой, сказал:
— Всё, больше никаких стихов. С этого момента начинаю жить обычной жизнью…
Как было бы хорошо, если бы рассказ на этом закончился. Поскольку Юнсу безо всякого сожаления нырнул в так называемый «мир света», я же, благодаря этой поездке, понял, что собой представляют внутренние и внешние стороны жизни, и со спокойным сердцем мог теперь взяться за какое-нибудь, пусть даже небольшое, дело. И хотя я был всё также одинок, но терпимости по отношению к людям у меня прибавилось, и стало казаться, что «любовь», которую я отрицал, существует, и «судьба» находится в руках человека.
Дошло до того, что я стал считать прошлые мои мысли по поводу обстоятельств, с которыми, как мне казалось, бесполезно бороться, заблуждением. Однако, когда я вспоминаю о том, что произошло дома, даже писать больше не хочется.
6
Прежде всего следует, наверно, рассказать о внезапной смерти Юнсу.
На следующий день после нашего возвращения мы с Юнсу пошли к оставленному и позабытому нами всё это время приятелю Суёну. Как я, так и Юнсу из какого-то чувства превосходства уже больше не могли питать к нему ненависти. Хотя, что ни говори, его способ выживания был низким и недостойным.
— То-то мне сегодня кошмар приснился! — обрадовался он нам.
Когда я поведал ему о нашем путешествии и о помолвке Юнсу с Мией, Суён проговорил с усмешкой:
— Ну и ну, что за ребячество! Однако ж, слава богу, такое ребячество всегда умиляет…
Суён совсем не изменился.
На сердце было как-то неспокойно от того что обычно всегда такая деликатная мать Суёна, заглянув в едва приоткрытую дверь, поприветствовала нас без особого радушия, сухо сказав: «Что, пришли?.. Ну проходите…»
Поэтому, придумывая про себя подходящую причину нашего такого долгого отсутствия, я сказал, вставая с места:
— Пойду, попроведую твою мать.
Суён попытался меня отговорить:
— Да чего ходить-то?! Что там нового?! Опять одни жалобы…
Однако я всё-таки пошёл в комнату его матери. Она встретила меня с несколько странной улыбкой. Когда я вошёл, лежавшая под одеялом Чинён бросила на меня мимолётный взгляд, осторожно приподнялась и, не поздоровавшись со мной, села на постели, отрешённо уставившись в стенку напротив. Она выглядела больной.
— А что с Чинён? — спросил я у матери Суёна, на что она, растерянно улыбаясь, ответила:
— Да ничего особенного… простыла где-то…
И предложила мне сесть поближе к печке на тёплый пол.
Я принялся рассказывать про наше путешествие, и мать Суёна делала вид, что её заинтересовал мой рассказ и бросала время от времени: «А… вот значит как…» Я просидел минут десять, и когда говорить стало не о чем, я встал и сказал на прощание:
— Чинён! Поправляйся скорей!
Уже в дверях, я ещё раз оглянулся — она смотрела в мою сторону, но сразу же отвернулась и снова уставилась в стенку.
Вернувшись в комнату к Суёну, я проговорил:
— А Чинён-то, оказывается, серьёзно простыла!
Суён вдруг ни с того ни с сего расхохотался и бросил в ответ:
— Простуда?
Он долго не мог оправиться от внезапного приступа кашля, после чего проговорил:
— Видно, целку продуло.
Я нахмурился, не понимая в чём дело, а Суён неспешно, будто говоря о ком-то чужом, рассказал нам ужасную историю, от которой волосы встали дыбом.
Несколько дней назад Чинён поздно возвращалась из кино после вечернего сеанса, и недалеко от остановки слоняющиеся без дела хулиганы изнасиловали её.
Юнсу тоже не удержался и закричал:
— А ты… ты что? Ты сделал что-нибудь с этими подонками?!
— Что-что? Да что тут поделаешь-то?! Удивляет, как этого раньше не произошло… — без тени всякого смущения ответил Суён так, что захотелось дать ему пощёчину.
— Да ты в своём уме?!! — не помня себя, завопил я.
— Похоже, кто-то из тех, кто покупает у меня «клубничку». Говорит, вопили, разрывая на ней одежду, мол, твой же братец картинками торгует, да? Разве в моём положении будешь рвать и метать? Что толку-то?
Он выпятил губы, и, словно успокаивая нас, добавил, что только и смог спросить у еле живой Чинён, ну как, мол, теперь-то знаешь, что такое мужчины? Ещё он рассказал, что после этого мать накинулась на него со скалкой, крича: «Чтоб ты подох!»
— Что тут поделаешь? Такова жизнь… И нечего тут горевать. Так-то вот, друзья… — сказал он, посмеиваясь, а потом даже поддел нас:
— Ну что, может, пойдёте и отомстите вместо меня этим подонкам? Раз уж это вас так расстраивает?
Вечером того же дня Юнсу скончался в больнице. Я помчался следом за его младшим братишкой, который прибежал за мной: всё лицо Юнсу было забинтовано, дыхание прерывалось. Он сказал мне, что отыскал этих ублюдков и дрался с ними, пока хватило сил. Ещё он попросил меня позаботиться о Чинён.
— Мия… бедная Мия… скажи ей, что я прошу у неё прощения… — едва выговорил он. Столько муки было в его последних словах! А затем дыхание его остановилось.
Сколько бы я не думал об этом, смерть Юнсу была нелепым благородством с печальным концом. С какой стороны ни посмотри, в мире, где не может идти и речи о какой бы то ни было награде, смерть Юнсу была абсолютно бессмысленным поступком. И ведь он наверняка знал об этом. Э-эх! Сумасброд он был!
После похорон Юнсу на меня навалилось одновременно и физическое и душевное истощение: накрывшись с головой одеялом, я лежал почти в полуобморочном состоянии. От бессонницы кружилась голова. И в этом моём мутном сознании кипела ненависть к Суёну, который понял, что правит всем на этом свете и вилял из стороны в сторону, опускаясь всё ниже и ниже… В своей ненависти я доходил до того, что если бы Бог существовал и велел мне указать виновного в смерти Юнсу, я бы указал на Суёна. Время и пространство, полные затаённого гнева и безысходного отчаяния. Начисто обманутый Юнсу. Дурак.
И вот в один из вечеров, когда я находился в таком состоянии, донеслись звуки тхунсо Хёнги. Я вскочил на постели, придвинулся к окну и стал слушать. Продолжал падать снег, начавшийся ещё днём. Мелодию флейты было еле слышно, наверно, она пела где-то очень далеко отсюда. «Пи-и — пи-и», — вскоре монотонное завывание флейты затихло, но её отзвук пробудил во мне, стоящем у окна, прижимаясь лбом к оконному стеклу, мысль о том, как я был глуп.
На земле нет места греху. Единственное, что существует, так это расплата. Но наказание — это не страшно. Каким же на самом деле я был глупцом, когда, крича, что вина — это страшная вещь, суетливо метался из стороны в сторону, чтобы избежать наказания! Какой же я жалкий лицемер, зациклившийся на слове «грех», кое является наследием прошлого.
На следующий день всё так же шёл снег. После полудня я пошёл к Хёнги. Услышав мой голос, он поднялся с места, по его щекам катились слёзы.
— Ну как? Забавна жизнь, правда? — с издёвкой спросил я, на что он неожиданно без единого звука опустился на место и понурил голову. Я с интересом следил за тем, как мои мысли постепенно оформляются в какое-то единое законченное решение. Кто знает, быть может в тот момент я ощущал себя хладнокровным исследователем?
И вот наконец…
— Чону! Отведи меня, пожалуйста, к морю! — попросил Хёнги. И пусть это слова были своеобразным кокетством или всего лишь игрой, или даже пусть это было искренней просьбой — всё едино. Я чист и непорочен, я — ребёнок, который принимает эти слова за чистую монету и не может нести за это ответственности. Я — сама невинность.
Я взял Хёнги за руку, и заплетающимися ногами мы побрели с ним по дороге длиною в тридцать ли, облепленные снегом с головы до пят. Мы шли к морскому побережью, где нет ни единой живой души, через солончак, который расстилался перед нами бескрайней равниной. Когда мы шагали по солончаку, Хёнги спросил:
— Мы сейчас где?
— Сунчхонский солончак, — откликнулся я. В ответ он бросил ничего не значащую фразу:
— А-аа, я так и думал…
Его голос был таким безжизненным, что меня вдруг объял страх от мысли — не превратился ли он уже в труп? Нас окружала лишь бескрайняя пустошь. Снег валил крупными хлопьями, и эта белая стена заслонила собой горы. Только треск льда раздавался под нашими ногами. Пот катил с меня градом. Наконец мы услышали леденящий душу грохот морских волн, обрушивающихся на прибережные скалы. И если существуют звуки, знаменующие собой уход из жизни, то как же они должны были походить на рёв этих волн… Всё помутилось у меня перед глазами, тело перестало повиноваться. И в этот момент я услышал, что к пробирающему до костей грохоту волн добавилось монотонное бормотание Хёнги, который в конце концов всё-таки помутился рассудком. Я выпустил из своей ладони руку Хёнги. Он опустился на землю там же, где стоял, и, сжавшись в комок, продолжал без остановки бормотать что-то невразумительное. Я закричал во весь голос и оглянулся на солончаковое поле, оставшееся за нашими спинами. Сквозь невообразимую пелену снега казалось, что оно раскинулось без конца и края, и мне подумалось, что оно никогда не закончится.
На этом записи моего приятеля заканчиваются. Видимо, он всё же пересёк то поле в снежной пурге. А после написал этот дневник. Что уж там взбрело ему в голову, но спустя несколько дней он покончил с собой.
Хочу ещё раз подчеркнуть, что самое главное — жить во что бы то ни стало, и я в этом совершенно уверен. Более того, те так называемые мучения, что привели моего приятеля к самоубийству, были настолько наивными и вздорными, что, поступай все, как он, на свете и людей больше не осталось бы. В самом конце он непонятно зачем затрагивает тему преступления и наказания: ну и что с того, что в мире существует грех? Если уж так получилось, что совершил злодеяние, что тут поделаешь — значит, так было суждено. Мне кажется, незачем специально завышать меру не только греха, но и других понятий, особенно в наше время, когда вообще трудно определить, что является преступлением, а что нет. Могу поспорить, что он, скорей всего, выдумал какой-то иллюзорный уровень и старался соответствовать ему. В общем, глупец он был. Если считать, что ночь, которую он провёл в мучениях, была долгой, то мои ночные страдания — были ещё длиннее. Что такое жизнь? Это, прежде всего, необходимость выжить. И я не буду называть это благородным поступком. Однако это подразумевает начинать здесь и сейчас. Смерть… И как у него только могла возникнуть мысль впутать себя в эту ужасную ложь?! Когда я поправлюсь, я тоже попробую поразмышлять о мериле зла, хотя искренне верю, что совсем не обязательно делать это. Мне хочется разыскать О Ёнбина, который упоминается в начале этих записок, и, если он ещё жив, поднять за него тост, как за самого истинного человека со времен сотворения этого мира.
Написал Им Суён.
1962, октябрь