Не в духе Аникей с самого утра, к полудню непрестанным брюзжанием он выбивает-таки меня из обычной апатии.

– Ты вот что, Аника-воин, – в сердцах говорю я. – Надоело тебе – ступай за пригорок, там…

Договорить я не успеваю. На вершину размолотого войной холма, который мы называем пригорком и вид на который за три года набил нам оскомину, выползает…

«Переход в режим «А». Переход завершен, режим «А» установлен. Идентификация цели: самоходная пусковая установка типа «Камикадзе». Расстояние до цели: тысяча восемьсот метров, скорость два и шесть метров в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение треть фигуры. Огонь! Переход в режим «Ч». Переход завершен, режим «Ч» установлен. Конец атаки».

«Камикадзе» не хочет умирать. От него мало что осталось – искромсанный лазерными ударами корпус мертв, ходовая разбита. Но в черном бронированном нутре «Камикадзе» живут еще уцелевшие автономные системы наведения, и он трудно и неуклюже ворочается на склоне пригорка в десяти метрах от вершины, которую пятью секундами раньше перевалил.

– Добить надо, – угрюмо говорит Аникей.

Он обесточивает лазер и выставляет на малую мощность аннигилятор. В режим «А» он не переключается: уничтожить неподвижную цель можно и дедовским способом. Секунду спустя вспышка накрывает «Камикадзе», дыбится бурыми клубами сдобренная атомами металлов земляная взвесь. Потом она оседает – на этот раз от «Камикадзе» не остается ничего, если не брать в расчет глотнувшую со склона кус земли коническую воронку.

– Что-то они зачастили, – бурчит Аникей. – И в основном одиночками прут.

«Камикадзе» и в самом деле зачастили: за последний месяц мы вдвоем подбили шесть штук. И действительно, только раз прикончили сразу пару – остальных испепелили поодиночке. То ли дело танки – что тяжелые «Самураи», что легкие «Ниндзя». Эти обычно атакуют скопом или, как поговаривает Сержант, гуртом.

Сержанта мы не то чтобы не любим – недолюбливаем. До войны был он то ли фермером, то ли агрономом, то ли другим каким пейзанином, и его дотошная хозяйственность сидит у нас в потрохах. Я мысленно усмехаюсь – именно в потрохах, а не в печенках, потому что никаких печенок у нас нет, зато потрохов – хоть отбавляй.

– Ну, что, Аника-воин, – подначиваю я Аникея, – тебе понравилось, как он сдох? Косорылые, если через пригорок махнешь, с тобой поступят тем же макаром.

Аникей не отвечает, и до вечера мы сидим на позициях в молчании. Говорить, собственно, не о чем – за три года мы переговорили обо всем. Общих тем, впрочем, было немного, да и откуда им взяться, если Аникушка до войны драл глотку в микрофон в кабацком ансамбле, а я учительствовал в гимназии.

За три года косорылые не продвинулись на нашем участке ни на микрон. Мы, впрочем, тоже. Странная идет война, глупая какая-то, что ли. Сержант говорит, что позиционная, и на других участках, мол, дела обстоят так же, как у нас. Где они, эти другие участки, мы не знаем, а положение дел нас с Аникушкой устраивает. Он, правда, в последнее время хандрит, но ничего, у меня тоже было, пройдет.

Сержант является, когда солнце седлает западный горизонт.

– Ну, что, аннигиляшки хреновы, – приветствует нас Сержант и выдает дежурную шутку: – На металлолом не пора еще? Гы-гы-гы.

– Пошел ты, – напутствует начальство Аникей. – Неизвестно, кого из нас раньше переплавят.

– Тоже верно, – соглашается Сержант. – Ну, радуйтесь, что ли, вояки, мать вашу в дышло. Грядет вам пополнение в количестве одной штуки.

– Какое еще пополнение? – Я изумлен. – Нас тут и так уже двое, явный перебор, от скуки мухи дохнут.

Насчет мух я, конечно, хватил – никаких мух в радиусе в пару сотен километров от позиций не осталось, а если залетит вдруг какая – сразу помрет, и не от скуки вовсе, а от радиации. Но зачем нам, бездельникам, пополнение, и вправду непонятно.

– Приказ Лейтенанта, – громыхает Сержант, – может, наступление ожидается. А может, нет, Лейтенанту виднее. Ладно, бывайте, что ли, пополнение я завтра с утра подгоню.

Сержант убирается по своим сержантским делам, и мы некоторое время молчим, каждый переваривает новость в одиночку. Пополнения ни разу за три года у нас не было. Даже в самом начале, едва мы заняли оборону и прорвавшиеся «Самураи» угробили Антипа, нашего третьего. С тех пор, правда, многое переменилось. Война не закончилась, но как бы затухла, что ли. То ли ресурсы с обеих сторон истощились, то ли готовит косорылое начальство какую-то пакость. А может, и наше заодно – на пакости любое начальство гораздо. Наше дело, впрочем, телячье: скажут подыхать, будем подыхать, тем более что нам не впервой.

– Андрюха, – уныло бубнит Аникей, – как думаешь, если война закончится, нам тоже конец?

Андрюха… Это не мое имя, да и не имя вообще. Андреями, Антипами, Антонами называют аннигиляторщиков, в просторечии – аннигиляшек. Так же, как летчиков кличут Лехами и Леньками, а артиллеристов – Артемами, Артурами и даже Аристархами. До войны меня звали Игорем, мама называла Игорьком, а Аленка, когда сердилась, – Горем, иногда даже Горем луковым. Мама погибла в первый же день войны – от моего родного города ничего не осталось. Я не знаю, жива ли Аленка, да мне лучше и не знать.

Что будет после войны, мы обычно не обсуждаем. Для нас – ничего хорошего, причем наверняка. Это потому что у нас узкая специализация: мы умеем только уничтожать и ни на что другое не годны. Начальству повезло больше: у Сержантов широкая функциональность, у Офицеров вообще универсальная, так что их можно перепрофилировать и использовать в мирных целях.

– Отбой, – говорю я вслух. – Давай спать. Вот закончится война, тогда и увидим. Если до тех пор уцелеем, конечно.

Сон в отличие от еды и питья нам необходим – он то немногое, что в нас осталось от человека. «Спят как убитые» – это про нас, и не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом. Я ненавижу древние афоризмы. Интересно, какой умник первым додумался до идиотской фразы «двум смертям не бывать».

«Переход в режим «А». Переход завершен: режим «А» установлен. Отключение Ч-сознания: Ч-сознание отключено».

* * *

Просыпаемся мы одновременно – автоматика инициирует режим «Ч» по всему фронту. Происходит это каждый день, если, конечно, не было досрочного пробуждения личного состава по тревоге. Мы не здороваемся – желать друг другу здоровья нелепо. Никаких изменений в окружающем пейзаже за ночь не произошло: перед глазами – так мы называем встроенную в нас оптику – та же самая однообразная, выжженная ядерными ударами равнина. Передовая тянется с севера на юг извилистой зазубренной полосой, образованной отрытыми в земле траншеями в два моих роста, а значит, в четыре человеческих. Сосед слева – танковый батальон «Варяг», сосед справа – ракетный комплекс «Возмездие». В тылу – управленческие структуры, там тоже траншеи, только разветвленные, а все вместе, включая нас, называется укрепрайоном номер восемь.

Пополнение прибывает, едва солнечный желток проклевывается из-за вершины пригорка. Подгоняемый Сержантом, из тыла к передовой ползет наш с Аникушкой близнец, боевой самоходный аннигилятор, биомеханическая система «АН-11У». Съемная гусеничная ходовая часть, массивный трапецеидальный корпус, две пары верхних конечностей, пара рудиментарных нижних и квадратная уродливая башка. В ней, в самых недрах, в титановой черепной коробке, и находится то, что некогда было человеческим мозгом, а ныне стало основной, управляющей частью биомеханической системы, когда та функционирует в режиме «Ч», человеческом.

Мы – мертвы, каждый из нас, от рядового до генералиссимуса. Я загнулся от лучевой болезни в госпитале. Аникей погиб, придавленный рухнувшей железобетонной балкой в бомбоубежище. Сержант горел заживо и, несмотря на многочисленные пересадки кожи, не выжил. Лейтенант…

Я обрываю воспоминания. Нет разницы, кто, когда и как врезал дуба. Каждый из нас за несколько минут до кончины согласился на вторую жизнь, посмертную. Если, конечно, наше теперешнее существование можно назвать жизнью.

Мы – киборги. Неприхотливые, стойкие, нечувствительные к радиации идеальные солдаты. До войны биомеханические системы были запрещены как антигуманные. С ее началом понятие «гуманизм» отошло в прошлое. Мы – принявшая на себя удар дохлятина, остановившие экспансию мертвецы, – уродливыми корпусами прикрыли живых.

Три с половиной года назад нелепый, дурацкий конфликт на крошечном, затерянном в океане ничейном островке перерос в вооруженное столкновение. Это мы знаем из последних радио– и телепередач мирного времени. Что произошло потом – неизвестно. Для нас столкновение обернулось массированным ядерным ударом по восточным территориям. О вступлении в войну третьих стран я узнал, уже будучи мертвым.

Косорылые оказались оперативнее нас. Их биомеханические орды вторглись на нашу землю уже через месяц после первых бомбардировок. Орды беспрепятственно двинулись по безжизненной территории в глубь страны, и остановить их, а потом и отбросить удалось лишь на подступах к горному хребту, перевалить который косорылые пытались отчаянно, но сделать это мы им не дали. Пара месяцев прошла в непрерывных боях, потом фронт стабилизировался, и вот уже три года наша линия обороны жмется к горным подножиям, протянутая вдоль хребта от северного океанского побережья до южных равнин.

– Ну что, аннигиляшки, на металлолом не пора еще? – приветствует нас дежурной шуткой Сержант. – Знакомьтесь. Этого урода зовут Андреем, того – Аникеем. А это…

– Анна, – прерывает Сержанта новый киборг. – Но лучше Анка.

Если бы у нас с Аникушкой были глаза, мы бы, наверное, переглянулись. О женщинах-киборгах мы не слыхали. О бывших, разумеется, женщинах. О покойницах.

– Анка-лучеметчица, – острит Сержант, тыча манипулятором в Анкину пару конечностей со встроенными лазерами, такими же, как у нас. – Гы-гы-гы. Детей тут только не нарожайте, жмурики.

* * *

– Перевели с Южного фронта, – говорит Анка, когда Сержант, вволю нахохмившись, укатывает наконец прочь.

– Почему? – спрашивает Аникей. – Проштрафилась?

– Сам ты проштрафился, – огрызается Анка. – Нам не докладывали, но похоже, на Южном фронте произошла передислокация.

– В каком смысле передислокация? – уточняю я.

– Понятия не имею. Но ходили слухи, что на юге с косорылыми вот-вот подпишут мир.

С минуту мы молчим. Мир для нас – абстракция, нечто неуютное и опасное. Гораздо более опасное, чем локальный прорыв или даже массированная атака. Потому что с наступлением мира мы станем не нужны.

– Располагайся, – прерывает молчание Аникей. – Видишь тот пригорок? Они обычно лезут оттуда. Правда, в последнее время редко.

Не проходит и получаса, как в опровержение его слов через вершину пригорка переваливают сразу полдюжины «Самураев», и начинается пальба.

Мы не помним, что делаем, когда находимся в режиме «А», автоматическом. Мы видим только итог наших действий. И еще можем прочитать протокол – непрерывную цепь команд и результатов их исполнения.

– Вот это да, – говорю я, ознакомившись с протоколом после подавления вылазки.

Присвистнуть в нынешнем состоянии я не способен, варьировать тембр голоса тоже, так что восхищение и уважение приходится передавать словами. Из шести целей четыре поражены Анкой, нам с Аникушкой досталось по одной.

– Ты что, снайпер? – спрашивает Аникей.

– Хуже. – Голос у Анки ничем не отличается от наших, такой же механический и бесцветный. – Модифицированная модель, по пути с Южного фронта прошла через апгрейд.

– Почему же тогда «хуже»? – интересуюсь я.

– Потом расскажу. Что, если я немного посплю?

Спать в дневное время не положено по Уставу, но на Уставы мы класть хотели. Несмотря на то что штуковина, которую кладут, у нас отсутствует. Минуту спустя Анка переходит в режим «А», и мы с Аникеем откатываемся от нее на полсотни метров, чтобы не разбудить болтовней.

– Как тебе она? – спрашиваю я.

Аникушка машет левым лазерным манипулятором.

– Знаешь, что я сейчас делаю? – вопросом на вопрос отвечает он.

– Что же?

– Плачу. Они не должны были присылать бабу. Я ведь уже почти забыл, что, по сути, кастрат.

* * *

– Мне подчистили посмертную память, – говорит Анка за час до отбоя. – Раньше я помнила все. Теперь только то, что было до того, как умерла.

– Почему подчистили? – спрашиваю я.

– Мою психику нашли неудовлетворительной. У меня были срывы. Это я знаю точно, но теперь не помню, из-за чего. И что было на Южном фронте, почти не помню.

Я совершаю вертикальное движение квадратной башкой. Это кивок, он сопровождается лязгом от соприкосновения нижнего обреза моей металлической рожи с корпусом. Красавец, что говорить. Срывы бывают у многих: осознание того, что ты мертв, психической стабильности не способствует. Зачастую срывы заканчиваются по ту сторону пригорка, мы видим лишь их результат – поднимающиеся над вершиной клубы взвеси.

– А остальное, значит, помнишь? – допытывается Аникей. – Ну, детство там, школу, первый поцелуй под березой, первый перетрах под кустом.

– Какая тебе разница?

В механическом, лишенном выражения и эмоций Анкином голосе я тем не менее улавливаю неприязнь.

– Он не хотел тебя обидеть, – поспешно вмешиваюсь я. – У нас друг от друга секретов нет, поздно секретничать.

– Точно, – поддерживает меня Аникей. – Отсекретничались. Хочешь, расскажу, как я пацаном дрочил? Брат водил телок, а я подглядывал в портьерную прорезь, как он их дерет, и дрочил. А потом…

Аникушка внезапно разворачивается и катит по траншее прочь.

– Что с ним? – спрашивает Анка.

Я пожимаю сочленениями, от которых отходит верхняя пара конечностей.

– То же, что и со всеми, – поясняю я. – Не знаю, как там было у вас на Южном фронте…

– Я тоже не знаю, – перебивает Анка. – Вернее, не помню.

– Зато я все помню. Знаешь, я ненавижу косорылых. За то, что они со мной сделали, за то, что развязали войну, за то, что погибла мама, – за все. Но еще больше я ненавижу себя – то, что от меня осталось. Ненавижу, потому что по-прежнему думаю и чувствую, особенно потому что чувствую. Я держусь, давлю это в себе, заставляю себя не думать, не гневаться, не отчаиваться, не сопереживать. Но попробуй тут заставь, когда память сохранила то, что свойственно человеку. Честность, порядочность, чуткость, стыдливость…

– Мертвые сраму не имут, – говорит Анка. – Кем ты был до войны?

– Преподавал математику гимназистам.

– Надо же. – На пару секунд Анка замолкает. – А я училась в педагогическом. Не доучилась. Мне двадцать один. Было, – поправляется она. – А сейчас я даже не знаю, сколько мне – уже двадцать четыре или все еще двадцать один.

* * *

Наутро Аникушку отправляют в тыл на профилактику, мы с Анкой остаемся в траншее вдвоем.

– Знаешь, Андрей, – говорит она. – Вчера, когда этот спросил…

– Его зовут не «этот», а Аникей, – перебиваю я.

– Да, извини. Представляешь, у меня никого не было. Вообще. Даже не целовалась ни разу. Я была некрасивая, страшненькая, а потому стеснительная и робкая. Переживала ужасно.

– Зато теперь ты красавица, – отпускаю я сомнительную шутку. – Хоть сейчас замуж.

Анка не отвечает, и я чувствую себя неловко. Кладбищенский юморист, говорю я себе. Ослоумный кадавр. Некоторое время мы молчим, затем автоматика посылает в мозг сигнал тревоги.

«Переход в режим «А». Отмена: переход в режим «А» отменен».

– Наш, – говорит оставшаяся, как и я, в человеческом режиме Анка. – Это наш.

«Варяг», сминая гусеницами радиоактивную пыль, на полной гонит к пригорку. Никакая сила теперь не может ему помешать. Мертвый человек не хочет больше существовать, и обязать его к этому не вправе никто.

«Варяг» достигает подножия, взревывая, идет на подъем. У меня еще есть надежда, что он передумает – бывало, некоторые передумывали.

Он не передумывает. Полминуты спустя до нас доносится грохот взрыва. Аннигиляшки противника сократили счет.

– Как тебя звали на самом деле? – внезапно спрашивает Анка. – До войны.

– Игорем. А тебя?

– Только не смейся. Аней. Я была книжной девочкой, читала запоем и все подряд, играла на пианино, малевала натюрморты, в общем, вовсю готовилась к жизни старой девы. И совсем не думала умирать.

– Никто не думал. Я вот тоже ни сном ни духом.

Неожиданно я начинаю рассказывать о себе. Сам не знаю отчего: кому интересна история мертвого человека. Я рассказываю о маме, о заведшем новую семью отце, о чудом набранном проходном балле при поступлении в университет, об учебе, о первой безответной любви, а потом, в конце, об Аленке.

– Здорово, – говорит Анка, когда я умолкаю. – Ты часто о ней думаешь?

Я стараюсь не думать, отчаянно стараюсь забыть. Я не могу.

– Да, – признаюсь я. – Постоянно, подолгу и по много раз в день.

– Тяжко?

– Да. Тяжко.

– Может быть, тогда и тебе, – Анка поворачивается ко мне корпусом, – подчистить память?

– Нет, – отвечаю я. – Ни за что. Лучше уж на переплавку или за пригорок.

Память и ненависть – все, что у меня осталось. Я не откажусь от них, пока жив. Усмехаюсь мысленно: следует говорить «пока мертв».

* * *

Аникушка возвращается на третий день – с блестящим корпусом, новыми траками и на полную заряженными батареями.

– Ремонтники говорят, затевается что-то, – делится новостями Аникушка. – Они там к начальству ближе. Пополнение к нам поступило, говорят, по всему фронту. С Южного, которого, дескать, вообще больше нет.

– Как это больше нет? – подает голос Анка.

– Не знаю. Может быть, мы и вправду замирились там с косорылыми. А еще вчера понаехали какие-то шишки, из живых. Выряженные чуть ли не в лунные скафандры. Суют носы во все щели. В общем, наверняка что-то затевается.

Я пожимаю механическими сочленениями. Новостями нас не балуют, да нам они по большому счету и безразличны. Если ты давно умер, поневоле станешь безразличным к тому, что происходит в мире живых. Затевается, значит, затевается, мы тут для того и сидим, зарывшись в землю, чтобы участвовать в чужих затеях.

На следующий день на профилактику отправляюсь я. Сколько же траншей здесь отрыто, думаю я, пробираясь извилистыми петляющими ходами сообщения в тыл. А подземелий под ними еще больше: бункеров, складов, штабов, убежищ. Прямо-таки город мертвых, в буквальном смысле притом.

В тылу меня встречает Сержант, мы спускаемся в мастерские. Обыкновенно шумный и развязный, сегодня Сержант почему-то молчалив и серьезен. Я смотрю на него – верткого, тощего, вдвое меньше меня ростом, в разы более подвижного и маневренного.

– Что-то не так, Сержант? – спрашиваю я.

Он не отвечает. Сержант один на шесть или семь боевых расчетов, воинской специализации у него нет – стандартный киборг-универсал. Интересно, за какие заслуги его в Сержанты произвели.

– Ты вот что, Андрей, – говорит Сержант, когда двери мастерской разъезжаются перед нами. – Будут что спрашивать, отвечай: всем, мол, доволен. Для твоего же блага, понятно тебе?

– Нет, – удивляюсь я. – Непонятно. С чего бы это меня стали спрашивать?

Сержант останавливается в дверях.

– Ратмирку утром списали, – говорит он.

– Какого Ратмирку? Как списали? Куда?

– Ракетчика. Подчистую списали. Работяги говорят, с ним потолковал штатский. И все, спекся Ратмирка. Ладно, пошли.

До вечера три ремонтника обновляют мне износившиеся механические детали, затем меняют батареи. Я с ними почти не разговариваю, да особо и не о чем. Ремонтники такие же мертвяки, как и я, только почему-то угодившие вместо окопов в подземные мастерские.

На следующее утро я перемещаюсь в лабораторию. Здесь тестируют мои электронные модули, один за другим. Наблюдать собственное устройство на экранах довольно любопытно. В особенности впечатляют тянущиеся от черепной коробки по всему корпусу нейронные виброжгуты, похожие на расползающихся из норы змей.

Живой появляется, когда я уже полностью смонтирован, укомплектован и готов к отбытию. Наряд его напоминает мне не лунный скафандр, как Аникушке, а, скорее, водолазный костюм.

– Представьтесь, рядовой, – велит он.

Я называю свое прозвище, модель и перечисляю основные характеристики.

– Аннигилятор Андрей, – бубнит живой из-под похожего на водолазную маску намордника. – Скажите, аннигилятор, вы хотите жить?

Я подавляю внезапное желание его пристрелить. «Жить», неужели он не представляет, насколько этот глагол цинично звучит, когда речь идет о таких, как я.

– Никак нет, – отвечаю я, справившись со злостью. – Я не испытываю несбыточных желаний.

– Я имею в виду существовать, – поправляется живой. – Если бы вам предложили прекратить существование, что бы вы ответили?

– Я не имею права, – заученно отвечаю я. – Пока идет война, мой долг – защищать Родину. Я всем доволен, – поспешно добавляю я, вспомнив Сержанта. – Мое существование меня устраивает.

– Ну а если война закончится? Как вы видите свое будущее после войны?

– Никак не вижу, – честно признаюсь я. – На это у меня есть начальство.

– Хорошо, рядовой. Спасибо. Вы свободны.

* * *

– Андрей, – колесит ко мне Анка, едва я появляюсь на передовой. – Знаешь, я жутко рада.

– Чему рада? – автоматически переспрашиваю я.

– Да тебе же, дуралей. Я… Знаешь, я, наверное, соскучилась.

Будь у меня сердце, оно пропустило бы ритм, а может, наоборот, забилось бы сильнее. Еще я, по-видимому, покраснел бы от удовольствия, будь у меня хоть что-нибудь, способное краснеть. Сейчас же вместо всего этого я испытываю странное, неведомое доселе и неуютное чувство.

– Что новенького? – превозмогаю я это чувство.

– Ничего. Ни одного инцидента за двое суток. Андрюша, ты бы сказал этому своему…

– Что сказал?

Анка не отвечает, и я, обогнув ее, двигаюсь по траншее к тому месту, где застыл Аникей.

– Что тут у вас? – спрашиваю я. – Полаялись, что ли?

Десять минут спустя выясняется, что полаялись, и не раз. Что всякие фифы – такие же дохлячки, как остальные, но слова, видите ли, им не скажи. Что Аникушка не виноват, если у некоторых трупов отсутствуют не только половые признаки, но и чувство юмора. И что видал он таких напарниц там, где нам всем давно положено находиться, – в гробу.

– Травит один за другим пошлые анекдоты, – жалуется Анка часом позже. – Озабоченный покойник – это что-то запредельное. У меня такое впечатление, что, будь у него чем, он бы меня изнасиловал прямо тут, на позициях.

– Ну уж прямо-таки изнасиловал… – Я осекаюсь. Мне становится скверно, так скверно, как не было, пожалуй, никогда с тех пор, как я умер. Образ, который я зримо представил, чудовищен. Он отвратителен, ужасен, он попросту за гранью добра и зла. Совокупляющиеся киборги, трахающиеся мертвецы. Неживые, уродливые и злобные куклы, тщащиеся выдать себя за людей. Ничего более унизительного и горького я раньше не ощущал.

– Меня спросили сегодня, – наконец говорю я, – хочу ли я жить.

– Жить? – Анка лязгает металлическими сочленениями.

– Представь. Потом поправились: хочу ли, дескать, продолжать существование. Я ответил, что да. Сказал: всем доволен.

– И что?

– Знаешь, я подумал сейчас… Подумал, что раскаиваюсь в этом.

* * *

– Расскажи, как это бывает, Андрей.

– Что «это»?

– То самое, между мужчиной и женщиной. Я читала об этом, конечно, еще тогда, раньше. Но никогда не говорила, ни с кем.

Я молчу. Я ничего не хочу, не собираюсь рассказывать. Это постыдно для мертвеца – рассказывать о том, что бывает между живыми людьми. Сейчас я позову Аникушку, его дважды просить не надо.

Я не двигаюсь с места. Для нее это важно, понимаю вдруг я. Очень важно, она не стала бы иначе просить. Я начинаю рассказывать. Сначала косноязычно, запинаясь от дурацкой стыдливости, потом все более откровенно и, наконец, прямым текстом, не стесняясь в выражениях. Ловлю себя на том, что нарочито использую самые грубые и бесстыдные слова, ставшие абстрактными для меня и потому утратившие, потерявшие скверный, похабный смысл. Я замолкаю.

– Еще, – требует Анка.

– Достаточно, – отказываюсь я.

– Если бы мы были живы, ты проделал бы все это со мной?

У меня нет сердца. Нет души. Отчего же мне сейчас так больно и, главное, где?

– Да, – слышу я свой лишенный выражения механический голос. – Мы с тобой занимались бы этим и еще многим другим.

– Расскажи мне, – снова просит Анка. – Не говори больше «мужчина» и «женщина». Говори «я» и «ты».

* * *

Я, видимо, схожу с ума. А может быть, уже спятил. В редкие минуты просветления я ужасаюсь тому, о чем мы с Анкой говорим день за днем напролет. И в особенности тому, что, когда говорим, я забываю. О том, кто мы, зачем мы здесь, как выглядим и что нас ждет. Я забываю, что не человек. Что я – ничто и никто, ноль, заточенное в броню мертвое пушечное мясо.

Артобстрел начинается ночью, внезапно. Переключившись в режим «Ч», я не сразу даже понимаю, что это артобстрел, их не было целых три года.

– В убежище! – во все динамики кричит откуда-то слева Аникушка.

Мы скатываемся по аппарели в убежище. Наверху грохочут, ярятся взрывы, трясется над головами земля.

Артобстрел длится три часа кряду, затем обрывается – внезапно, разом, как и начался.

Входную дверь заклинило. Мы срываем ее с петель, аннигиляторным разрядом Аникей уничтожает образовавшийся за дверью завал. Один за другим мы спешим из убежища наружу.

Линии обороны больше нет, вместо траншей – развороченная, перелопаченная разрывами земля.

– Вот они, – раздается в ресивере голос, то ли Анкин, то ли Аникея – не знаю.

Они переваливают через вершину бугра одновременно – десятки, сотни «Самураев», «Ниндзя», «Камикадзе». С ходу они начинают палить по тому, что еще несколько часов назад было нашими позициями. По нам.

«Переход в режим «А». Переход завершен, режим «А» установлен. Идентификация цели: множественные наземные цели. Расстояние до ближайшей: тысяча шестьсот двадцать два метра, скорость четыре и четыре метра в секунду. Наведение на цель: наведение завершено, упреждение полфигуры. Огонь! Идентификация цели… Расстояние… Скорость… Наведение… Упреждение… Огонь! Идентификация цели…»

Я считываю этот протокол уже под землей. Я не понимаю, не знаю, что произошло наверху, и не знаю, как сюда попал.

– Артобстрел, – объясняет Анка. Она толкает меня перед собой куда-то вглубь и вниз, в темноту. – Они возобновили обстрел и накрыли и нас, и своих.

– Кто «они»? – не понимаю я.

– Косорылые. А может, и наши.

– Как это «наши»? – ужасаюсь я. – И где Аникей?

– Да так. Огонь был со всех сторон. Аникей убит, расщеплен на атомы. От обороны ничего не осталось, от наступающих тоже.

Я ошеломлен.

– А как же мы с тобой?..

– Не знаю. – Анка останавливается. – Я переключила режим из «А» в «Ч». Сама не понимаю, как у меня это вышло: может быть, отказала блокирующая автоматика. Потом я забрала тебя.

Только сейчас мне приходит в голову провести примитивный тест-самоконтроль. Если бы я умел стонать, то, наверное, застонал бы, а то и завыл. У меня разбита ходовая, не хватает нижней правой конечности, корпус смят, заряд батарей десять процентов от номинального, гидравлическая жидкость утекла полностью, смазка…

– Голова не повреждена, – говорит Анка. – Ничего, в мастерской тебя подлатают.

– В какой мастерской?! – Мне хочется орать во всю глотку, но у меня нет глотки, черт бы меня побрал! – От мастерских наверняка ничего не осталось, да нам туда и не пройти!

– Другого выхода нет, – роняет Анка. – У меня две дюжины зарядов. У тебя штук пять. Пробьем дорогу. Знаешь, Игорь…

– Андрей, – поправляю я.

– Игорь, – упрямо возражает она. – Знаешь, я, кажется, кое-что поняла.

* * *

Мы пробиваем путь к тыловым коммуникациям целые сутки. Под конец заряд в моих батареях истощается, я теряю остатки подвижности, зрение и слух. В себя я прихожу в темном, заваленном рухлядью помещении с треснувшим и частично обвалившимся потолком.

– Где мы? – спрашиваю я.

– На складе. – Анка закрепляет батарею у меня в корпусе. – Вернее, на том, что осталось от склада. Нам повезло: аккумуляторный сектор почти не пострадал. Так что еще не все потеряно, Игорь.

На этот раз я не поправляю ее. Игорь, Андрей – какая разница. Лишь теперь я осознаю, что произошла катастрофа, раньше мне было не до того.

– Мы проиграли войну? – выдавливаю я из речевого блока.

– Боюсь, что ее проиграли все.

– Не понимаю, – признаюсь я. – Что значит «все»?

– Пойдем, я кое-что тебе покажу.

Анка вновь толкает меня перед собой, словно калеку в сломанном инвалидном кресле. Мы выбираемся из склада в неровный, пробитый аннигиляционным разрядом коридор, движемся по нему, потом сворачиваем вправо и по наклонному желобу спускаемся уровнем ниже.

– Здесь был штаб, – говорит Анка, останавливаясь. – Он уцелел, только вот ни одной живой… Прости, ни одной неживой души здесь нет. Они удрали все, понимаешь?

Она ошибается. Получасом позже мы находим не удравшую неживую душу по прозвищу Сержант. Он сидит, привалившись к наполовину обрушившейся железобетонной стене, и при виде нас долго не может поверить, что ему не мерещится.

– Я уж думал, придется подыхать медленно, – говорит Сержант, убедившись, что мы, пускай и восставшие из мертвых, но не привидения. – Теперь хоть будет, кому меня пристрелить. Сам не смогу, рука не поднимается. Манипулятор, мать его, не поднимается, я хотел сказать. Пристрелите меня, когда попрошу?

– Что здесь произошло? – игнорирует вопрос Анка.

– Да бросили они нас. Третьего дня эвакуировали командный состав и обслугу. Кто не хотел, тех… – Сержант делает секундную паузу. – На металлолом.

– А ты, значит, не захотел? – уточняю я.

– Я сначала не поверил, не мог поверить. Я тут взял одного за жабры, думал выбить из него, что происходит. Да не успел – началось.

– Какого еще «одного»?

– Штатского, – бросает Сержант и, скрипя механическими суставами, поднимается. – Пыль набилась, – объясняет он. – Скрежещу, как ветхая рухлядь. В общем, запер я этого в подсобке, он там до сих пор сидит, если не сдох. Хотите навестить?

* * *

Не знаю, тот ли это, который задавал мне вопросы в лаборатории, или какой другой – лица под намордником, похожим на водолазную маску, я не разглядел ни в тот раз, ни теперь.

– Скажите, штатский, хотите ли вы жить? – обращаюсь я к нему. Теми же погаными словами, которыми спрашивали меня.

Он вскидывается, затем безвольно оседает на грязный, серый от цементной крошки пол. И молчит.

– Жить хочешь, гнида? – подступает к штатскому Сержант. – Тебя спрашивают! Ну?!

– Вы оставите… – голос у штатского дрожит, – меня в живых?

– Возможно, – говорит Анка. – Не гарантирую. Рассказывайте.

– Что рассказывать? О чем?

– Обо всем. О войне в первую очередь.

– О войне, – повторяет живой вслед за Анкой. – Война три года назад закончилась.

– Что?! – Уцелевшим манипулятором я отодвигаю Анку в сторону и корпусом подаюсь к живому. – Что значит закончилась?

– То и значит. Воюющие стороны подписали мирный договор.

– А как же… А как же мы?

Он начинает рассказывать, у меня от его слов идет кругом уродливая, квадратная, набитая электроникой голова с титановой черепной коробкой по центру.

Три года назад военные действия закончились. Мы – остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.

Перед разумным, добрым, вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющих лишь одно – уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно дискутировался правительствами доброй сотни стран. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывающих признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рационалистов, убеждающих признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.

Мы находились в неведении – все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага и уничтожать отчаявшихся смертников, которым блок самосохранения не позволял покончить с собой самостоятельно.

Так продолжалось до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Таким образом, наша участь была решена: освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.

– Это все? – спрашивает Сержант, когда штатский наконец умолкает.

– Все. Как вы поступите со мной?

– Надо найти коммуникатор, – говорит Анка. – Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают, забирают его. Он, собственно, ни в чем не виноват.

– Точно, – соглашаюсь я. – Мы тоже не виноваты.

Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.

* * *

– Игорь.

– Да, милая?

Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет.

Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.

Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди, и, значит, нам проще.

Однажды Анка сказала, что мы, наверное, любим друг друга. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы – мертвые, неживые. А значит – те, что сраму не имут.