Дуэль нейрохирургов. Как открывали тайны мозга и почему смерть одного короля смогла перевернуть науку

Кин Сэм

Часть V

Сознание

 

 

Глава 10

Правдивая ложь

Почти каждая структура, которую мы изучили к этому моменту, вносит свой вклад в формирование и сохранение воспоминаний. Поэтому память – прекрасный способ узнать, каким образом разные части мозга работают совместно на масштабном уровне.

В могилах Юго-Восточной Азии похоронено больше солдат, чем мирных людей. Во время завоевания Сингапура в 1942 году японские солдаты захватили 100 000 военнопленных, в основном британцев, – больше, чем то количество, с которым они могли справиться. Тысячи из них были отправлены на верную гибель на жестокой «дороге смерти» из Бирмы в Сиам; этот проект строительства железной дороги включал расчистку 400 километров горных джунглей и сооружение мостов над такими реками, как Квай.

Большинство оставшихся пленников, включая многих врачей, согнали в печально известные японские тюремные лагеря. Двое британских врачей, заключенных в лагере Чанги, Бернард Леннокс и Хью Эдвард де Варденер, вскоре поняли, что их тюремщики фактически проводят жуткий эксперимент: взять здоровых людей, лишить их одного питательного вещества и наблюдать за разрушением их мозга.

Независимо от образования, любой врач в лагере выполнял работу хирурга, дантиста, психиатра и коронера и сам страдал от тех же болезней – дизентерии, малярии, дифтерии, – которые истребляли солдат. Врачи пользовались бамбуковыми спицами как иглами, парашютной тканью для наложения шелковых швов. Муссоны разрушали их «клиники» – часто всего лишь тенты, растянутые на кольях, – и некоторые врачи сталкивались с побоями и угрозами быть сваренными в кипящем масле, если они не вылечат достаточно солдат для работ. Охранники усугубляли положение, переводя больных на половинные рационы, чтобы «мотивировать» их к выздоровлению. Но даже среди здоровых людей пища – в основном вареный рис – была совершенно недостаточной и приводила к болезни бери-бери.

С тех пор как люди в Азии начали есть рис, врачи сообщали о вспышках бери-бери. Симптомы включали нарушения сердечной деятельности, анорексию, подергивание глаз и болезненное распухание ног вплоть до лопающейся кожи. Жертвы также имели шаркающую, качающуюся походку, которая напоминала местным жителям бери, или овец.

В XVII веке, когда европейцы колонизировали Юго-Восточную Азию, их врачи тоже столкнулись с бери-бери; один из первых отчетов был составлен Николасом Тулпом, голландцем, который впоследствии обрел бессмертие на картине Рембрандта «Урок анатомии». Но количество случаев резко увеличилось после строительства в Азии паровых рисовых мельниц в конце XIX века.

Мельницы удаляли внешнюю оболочку рисовых зерен и производили так называемый белый рис. Тогда люди называли его шлифованным рисом, и дешевый шлифованный рис стал основой рациона – или, как часто бывало, единственной пищей, – для крестьян, солдат и заключенных. Только во время Русско-японской войны двести тысяч японцев стали жертвами бери-бери.

В конце концов ученые заподозрили, что бери-бери появляется от нехватки витамина B1 (тиамина). Очищая питательные рисовые оболочки, мельницы удаляли почти весь B1, а многие люди не получали достаточно тиамина из овощей, бобов и мяса. Наш организм использует B1 для выработки энергии из глюкозы, конечного продукта переваривания углеводов. Клетки мозга особенно зависят от глюкозы как источника энергии, поскольку другие сахара не могут преодолеть гематоэнцефалический барьер. Мозг также нуждается в тиамине для формирования миелиновых оболочек и создания некоторых нейротрансмиттеров.

Первые случаи бери-бери появились через две недели после открытия лагеря Чанги среди немногочисленных алкоголиков, у которых началась «ломка». Через месяц последовало множество новых случаев. Врачи как могли ухаживали за больными и иногда подбадривали их лживыми историями о наступлении союзных войск. Когда все остальное оказывалось бесполезным, некоторые врачи приказывали людям жить под угрозой военного трибунала (это напоминает средневековые указы, согласно которым самоубийство было незаконным). Тем не менее к июню 1942 года только в Чанги была зарегистрирована тысяча случаев бери-бери.

Бессильные остановить эпидемию, Варденер и Леннокс начали проводить тайные вскрытия и собирать ткани из мозга жертв бери-бери для изучения патологии заболевания.

Хотя эти ткани и отчеты о вскрытиях считались контрабандой, в Чанги их можно было хранить в надежном тайнике. Но в 1943 году Леннокс и Варденер были сосланы в разные лагеря возле «дороги смерти» в Сиаме, и им пришлось разделить свои медицинские запасы. Опасаясь конфискации, Леннокс организовал контрабандный вывоз тканей мозга из своего лагеря, но они пропали при крушении поезда. Варденер охранял важные бумажные записи, стопку листов толщиной в десять сантиметров.

Но в начале 1945 года, когда Япония была на грани поражения, Варденер осознал, что японское начальство вряд ли хорошо отнесется к убедительным доказательствам голода среди военнопленных. Поэтому, когда он получил приказ о новом переводе и увидел, как охранники обыскивают его товарищей по несчастью и их пожитки, то принял поспешное решение. Он попросил своего друга-металлурга запаять его бумаги в пятнадцатилитровой канистре для бензина. Варденер завернул канистру в плащ и зарыл на глубине метра в свежевыкопанной могиле, оставив на страже лишь мертвого солдата.

Для того чтобы потом найти нужную могилу среди множества таких же, он со своими друзьями взял несколько компасных ориентиров на высокие деревья, растущие поблизости. Покидая лагерь, Варденер мог лишь уповать на то, что жара, гниль и миазмы Сиама не проникнут в сверток до его возвращения… если он вернется.

Японский госпиталь для военнопленных в Сингапуре.

Эти записи были драгоценными, потому что они разрешали полувековой спор о мозге, тиамине и памяти.

В 1887 году русский невролог Сергей Корсаков описал необычную болезнь у алкоголиков. Симптомы включали истощение, спотыкающуюся походку, отсутствие подколенного рефлекса и мочу «такую же красную, как крепкий чай». Но самым необычным симптомом была потеря памяти.

Пациенты Корсакова могли играть в шахматы, шутить, рассказывать анекдоты и нормально рассуждать, но не могли вспомнить предыдущий день и даже предыдущий час. Во время разговоров они снова и снова повторяли одни и те же анекдоты, причем дословно. Разумеется, другие расстройства мозга тоже приводили к потере памяти, но Корсаков заметил нечто особенное в этих случаях. Если задать вопрос, на который человек не может ответить, большинство пациентов с потерей памяти признаются, что они не знают. Пациенты Корсакова никогда так не делали и каждый раз лгали в ответ.

В наши дни синдром Корсакова – непреодолимая склонность к лжи из-за расстройства мозга – является хорошо известным заболеванием. По правде говоря, оно может быть довольно забавным, в духе «черного юмора».

Когда одного пациента с синдромом Корсакова спросили, почему Мария Кюри была знаменитой, он ответил: «Из-за ее прически». Другой утверждал, что знает любимое блюдо Карла Великого (кукурузная каша) и масть лошади короля Артура (черная). Жертвы синдрома особенно часто лгали о своей личной жизни. Один человек утверждал, что помнит (спустя тридцать лет), какую одежду он носил в первый день лета 1979 года. Другой сообщил своему врачу в двух последовательных фразах, что он был женат четыре месяца и имел четырех детей от этой жены. После быстрого расчета он подивился своей сексуальной прыти: «Очень неплохо!»

За исключением настоящих Мюнхгаузенов, большинство жертв синдрома Корсакова рассказывают правдоподобные и даже банальные выдумки; если не знать их биографию, вам ни за что не удастся разоблачить их. В отличие от большинства из нас они лгут не для того, чтобы представить себя в выгодном свете, получить преимущество или что-то скрыть. И в отличие от людей, страдающих от иллюзий, они не бросаются со всей страстью отстаивать свою позицию, если их выводят на чистую воду; многие просто пожимают плечами. Но независимо от того, как часто их ловят на лжи, они продолжают лгать. Это вранье без очевидных или скрытых причин называется конфабуляцией, или бесцельной ложью.

Корсаков сосредоточился на психологии конфабуляции, но другие ученые продолжили его работу в начале XX века и начали связывать эти психологические симптомы с конкретными травмами мозга. В частности, они обнаружили крошечные кровоизлияния в мозге жертв, а также участки мертвых нейронов. Патологи также связали синдром Корсакова с другим близким расстройством, которое называется синдромом Вернике. Поскольку синдром Вернике часто переходит в синдром Корсакова, их в конце концов объединили под названием «синдром Вернике – Корсакова».

Глубинную причину синдрома Вернике – Корсакова установить было труднее, но в конце 1930-х годов некоторые ученые связали его с нехваткой B1. Теперь врачам известно, что алкоголь мешает кишечнику абсорбировать тиамин, содержащийся в пище. Этот недостаток приводит к изменениям внутри мозга, особенно в глиальных клетках. Помимо других задач, глиальные клетки поглощают избыточные нейротрансмиттеры из синапсов между нейронами. Без тиамина глия также не может впитывать глутамат, который стимулирует нейроны. В результате этого избытка происходит чрезмерная стимуляция нейронов, и они в конце концов выдыхаются и погибают от эксайтотоксичности.

Поскольку бери-бери и синдром Вернике – Корсакова имеют сходную причину – недостаток B1, – то они должны вызывать сходные симптомы и сходные разрушения внутри мозга. Но в 1940-е годы ни у кого не было убедительных доказательств связи между этими болезнями. Отчасти это происходило потому, что синдром Вернике – Корсакова оставался редким и ассоциировался преимущественно с алкоголиками, а отчасти потому, что врачи, изучавшие бери-бери, уделяли больше внимания повреждениям сердца и нервов, а не мозга. В результате возникла путаница: это две разные болезни или одна? Что более важно, это указывало на растущую потребность нащупать связи между физиологией и психологией. Многие врачи искренне сомневались, что отсутствие обычного витамина может затронуть организм на многих уровнях и стать причиной сложных психических проблем, таких как конфабуляция.

Опыт лагеря Чанги подтвердил, что такое возможно. Среди тысячи с лишним жертв бери-бери у нескольких десятков умерших заключенных наблюдались симптомы синдрома Вернике – Корсакова, включая конфабуляцию.

В качестве примера Варденер спросил одного больного с целью проверить состояние его психики: «Вы помните, как мы познакомились в Брайтоне? Мы ехали вдоль пляжа – я на белой лошади, а вы на черной». Это была ложь, но пациент ответил, что он прекрасно помнит этот день, и дополнил описание новыми подробностями. Увы, такие выдумки часто становились реальностью для пациентов, и несколько человек умерли в таком состоянии – их последние «воспоминания» были пустыми фантазиями.

С медицинской точки зрения тот факт, что бери-бери всегда предшествовала синдрому Вернике – Корсакова и что тяжелые больные имели самые сильные проявления этого синдрома, указывал на общую причину. Вскрытия подтвердили эту связь: даже без микроскопа опытный патолог Леннокс мог видеть характерные кровоизлияния и участки мертвых нейронов в мозге жертв. Все выглядело так, как будто бери-бери и синдром Вернике – Корсакова были двумя стадиями – хронической и острой – одной и той же болезни.

В качестве дальнейшего доказательства лечение жертв чистым тиамином (у некоторых врачей имелся крошечный запас) обычно облегчало симптомы бери-бери и синдрома Вернике – Корсакова – иногда за считаные часы. Варденер вспоминал, как некоторые люди буквально возвращались к жизни и поедали целые горы риса, чтобы утолить внезапный голод. (Психические симптомы, такие как конфабуляция, рассеивались через несколько недель.) В менее тяжелых случаях врачи добавляли в еду мармайт (этот неаппетитный на вид экстракт на основе дрожжей богат витамином B1) или ферментированный рис и картофель для выработки природных дрожжей, также содержащих много витамина B1.

Некоторые врачи также посылали людей собирать богатые тиамином листья гибискуса. Более хитроумные лгали пациентам и утверждали, что гибискус усилит их либидо, когда они вернутся домой к своим подругам. После этого солдаты, несомненно, поедали гибискус в больших количествах.

Алкоголь мешает кишечнику абсорбировать тиамин, содержащийся в пище. Этот недостаток приводит к изменениям внутри мозга.

Тот факт, что недостаток тиамина провоцировал синдром Вернике – Корсакова и что возвращение тиамина в рацион облегчало его симптомы, убедил Леннокса и Варденера, что отсутствие обычного витамина действительно может разрушить нечто столь глубокое, как наша память или способность говорить правду. Но им еще предстояло изложить свои доказательства в медицинских кругах, а это означало необходимость не только выжить в лагере, но и сберечь архивы вскрытий. Это было нелегко в зоне боевых действий, и, как обнаружил Варденер, едва ли не единственным способом сохранить их работу было захоронение ее результатов в чужой могиле в надежде на возвращение.

После победы над Японией Варденер получил загадочное распоряжение прибыть в Бангкок. Хотя он беспокоился по поводу своих архивов, но помнил, как наслаждался поездкой: «Я совершил триумфальную поездку в джипе по Сиаму, и все японцы кланялись нам… что было очень приятно». К своему удивлению, он обнаружил, что записи ждут его в бангкокской штаб-квартире. Очевидно, его друг вернулся в Чанги с лопатой незадолго до этого, раскопал могилу мертвого стража и извлек сверток. Он успел вовремя: плащ сгнил, а припой на канистре практически распался. Но бумаги сохранились. Ленок и Варденер наконец опубликовали свою принципиально новую работу в 1947 году (50).

* * *

После Второй мировой войны неврологи продолжили изучение конфабуляции с целью узнать, как работает память, и это оказалась действительно богатая жила. К примеру, конфабуляции открывали, что каждое воспоминание имеет характерную отметку о времени, как компьютерный файл – дату создания. И точно так же, как в компьютерном файле, эту отметку можно было исказить.

Большинство конфабуляторов рассказывали правдоподобные выдумки; фактически многие фальшивые «воспоминания» действительно соответствовали событиям на каком-то этапе их жизни. Но конфабуляторы часто ошибались в том, когда произошло событие: сцены их жизни были беспорядочно перемешаны. Поэтому, когда они утверждали, что ели утку с трюфелями вчера вечером, на самом деле это произошло тридцать лет назад во время медового месяца в Париже. В некотором смысле конфабуляция является утратой способности рассказывать связную историю своей жизни.

Тот факт, что практически у всех конфабуляторов имелись повреждения фронтальных долей, тоже кое о чем говорит. Фронтальные доли помогают координировать многоходовые процессы, и несмотря на то, что воспоминание как будто не требует усилий, воспоминание о чем-то конкретном (например, худший подарок на Рождество, который вы получили) является сложным действием. Мозг имеет долю секунды для поиска воспоминания, его мысленного воспроизведения и воссоздания соответствующих эмоций и ощущений – и это при том, что вы все точно запомнили с самого начала.

Если фронтальные доли оказываются поврежденными, любой из этих шагов может оказаться неверным. Возможно, конфабуляторы просто каждый раз извлекают неверные воспоминания, когда «вспоминают» о чем-то, и не осознают свою ошибку.

Некоторые ученые связывают конфабуляции с чувством стыда и потребностью скрыть недостатки. Конфабуляторы, как правило, не городят небылицы просто так: вам нужно задавать вопросы, чтобы получить лживые ответы. Согласно этой теории признание своего невежества в чем-либо расстраивает и смущает людей, поэтому они лгут.

К примеру, многие врачи на приеме спрашивают у пациента, сколько у него детей. Ответ «не знаю» может быть катастрофическим для благополучия человека, ведь каким монстром нужно быть, чтобы не помнить собственных детей? Короче говоря, конфабуляция может быть защитным механизмом, с помощью которого люди пытаются скрыть нарушения психики даже от самих себя.

В качестве другого защитного механизма некоторые конфабуляторы изобретают вымышленных персонажей и приписывают им свои недостатки. Один алкоголик с упоением рассказывал своему врачу о чертенятах, которые постоянно вламываются в его квартиру даже после того, как он поменял замки, и крадут вещи, вроде пульта от телевизора. В конце концов он выдворил чертенят на улицу морозной январской ночью. Но чуть позже он почувствовал себя виноватым, закутал чертенят в покрывало, а потом вызвал «Скорую помощь».

На самом деле медики нашли на улице его, вдребезги пьяного и почти голого. Рассказывая эту историю, он фактически сочинял аллегорию налету.

Это было замечательной уловкой для человека с поврежденным мозгом, и она позволила ему задуматься о собственных изъянах, не впутывая в дело самого себя.

Как показывает этот последний случай, не всегда бывает ясно, понимают ли конфабуляторы, что они лгут. Большинство как будто пребывает в блаженном неведении, и многие неврологи настаивают, что пациенты с синдромом Корсакова не понимают, что происходит. Но возможно ли это?

Закрытие пробела в памяти, даже подсознательное, свидетельствует о том, что на каком-то уровне конфабуляторы знают о существовании этого пробела. Это значит, что они знают и не знают одновременно. Возникает логический парадокс, поднимающий трудные вопросы о том, можно ли действительно обманывать самого себя, а в более широком смысле – вопросы о природе правды и лжи.

Представьте, как вы спрашиваете конфабулятора, что он ел на завтрак. Если он не находится в острой стадии расстройства, то может ответить: «Остатки холодной пиццы». Но разумеется, вполне возможно, что он на самом деле ел холодную пиццу на завтрак, а следовательно, говорит правду, даже если его мозг пытается (сознательно или неосознанно) обмануть вас. Как вы это назовете? Ни «ложь», ни «правда» не могут полностью описать этот феномен. Он более тонкий, и некоторые неврологи стали называть его «правдивой ложью».

Если отложить в сторону философские головоломки, изучение конфабуляции помогло сделать память настоящим объектом неврологических исследований в прошлом веке, так как ученым наконец удалось связать память с анатомией и биологией мозга. Но величайший прорыв в исследованиях памяти за последние сто лет не имел отношения к конфабуляции. На самом деле большинство исследований памяти до 1950-х годов опирались на ошибочное предположение о том, что все части мозга вносят равный вклад в формирование и хранение воспоминаний. Для настоящего прорыва понадобилось нечто радикальное: халтурно проведенная операция по лоботомии.

* * *

В начале 1930-х годов велосипедист из Коннектикута сбил маленького мальчика, который упал и расколол череп. Никто не знает, был ли этот инцидент единственной причиной эпилепсии, – трое его двоюродных братьев страдали эпилепсией, так что он мог иметь предрасположенность к ней, – но удар послужил дополнительным стимулом, и в возрасте десяти лет у него начались припадки. Каждый продолжался около сорока секунд. Мальчик разевал рот, закрывал глаза и начинал дергать руками и ногами, словно подвешенный на нитках у кукольника.

Первый по-настоящему сильный припадок случился с ним в день его пятнадцатилетия, когда он ехал в автомобиле со своими родителями. За ним последовали новые, в учебном классе, дома и в магазине – до десяти припадков в день и как минимум один тяжелый эпизод в неделю.

Бесцельная ложь может быть защитным механизмом, с помощью которого люди пытаются скрыть нарушения психики даже от самих себя.

В том возрасте, когда большинство подростков находятся в поисках своей личности, он был тем, кем ему меньше всего хотелось стать: парнем, который трясся всем телом, прикусывал язык, терял сознание и писался в постель. Ему было так тяжело, что он ушел из колледжа и получил диплом в двадцать два года, уже в другом колледже. В конце концов он стал жить дома и работать в автомагазине.

Наконец отчаявшийся молодой человек, вскоре вошедший в историю под инициалами Г. М., решил прибегнуть к хирургической помощи. Подростком он сам мечтал заниматься нейрохирургией и изучать работу мозга. Но хотя Г. М. внес большой вклад в нейрохирургию, из-за своего расстройства он так и не осознал собственного значения.

Г. М. начал встречаться с доктором Уильямом Сковиллом в 1943 году. Известный сорвиголова – однажды, перед медицинской конференцией в Испании, он выскочил на арену корриды, – Сковилл любил рискованные хирургические операции и на раннем этапе примкнул к американской моде на лоботомию (51). Но ему не нравились необратимые изменения личности его пациентов, поэтому он стал экспериментировать с «фракционной» лоботомией, которая разрушала меньше тканей. С годами он обошел весь мозг, вырезая тот или этот кусочек и проверяя результаты, пока не достиг гиппокампа.

Поскольку гиппокамп был частью лимбической системы, ученые того времени считали, что он помогает обрабатывать эмоции, но его точная функция оставалась неизвестной. Бешенство часто разрушало его, и Джеймс Пейпец обращал на него особое внимание. (Будучи поэтом-любителем, Пейпец даже написал песенку для своей жены, которая гласила: «Я скучаю по Перл, моей милой с Брод-стрит / Мой гиппокамп о ней говорит.»)

Сковилл был не таким поэтичным: он видел, какое расстройство психики может вызвать повреждение гиппокампа. Поэтому в начале 1950-х годов он удалил гиппокампы (у вас есть по одному в каждом полушарии) у нескольких психопатов. Хотя было трудно судить о людях с такими нарушениями психики, они как будто не испытывали побочных эффектов, а у двух женщин наблюдалось заметное уменьшение количества припадков. К сожалению, до того, как Сковилл убедил Г. М. прибегнуть к операции, он пренебрегал тщательными тестами пациентов после хирургического вмешательства.

Операция Г. М. состоялась 1 сентября 1953 года в Хартфорде, штат Коннектикут. Сковилл откинул назад скальп пациента, а потом воспользовался кривошипом и однодолларовой ручной дрелью, купленной в местной скобяной лавке, для удаления кусочков кости размером с бутылочное горлышко над каждым глазом. Инструментом, похожим на рожок для обуви, он отодвинул в сторону фронтальные и височные доли Г. М. и заглянул внутрь.

Гиппокамп расположен на уровне ушей и имеет форму и диаметр загнутого большого пальца. В надежде удалить как можно меньше ткани, Сковилл сначала подверг электрической стимуляции оба гиппокампа, чтобы найти причину припадков. Не добившись успеха, он взял длинную металлическую трубку и стал вырезать и отсасывать ткань грамм за граммом; в конечном счете он удалил по семь сантиметров гиппокампа с каждой стороны. (Два выступа гиппокампа остались целыми, но поскольку Сковилл также удалил связующую ткань между ними и другими частями мозга, они были бесполезными, как отключенные компьютеры.)

Для полного эффекта Сковилл удалил миндалевидное тело Г. М. и другие близлежащие структуры. С учетом того, как глубоко эти структуры встроены в мозг, только нейрохирург мог вырезать их с такой точностью.

После операции Г. М. несколько дней пребывал в сонном состоянии, но узнавал членов своей семьи и вроде бы мог нормально поддерживать разговор. И по многим показателям операция завершилась успехом. Его личность не изменилась, припадки почти прекратились (не более двух в год), а когда туман эпилепсии рассеялся, его IQ подскочил со 104 до 117.

Осталась лишь одна проблема: память Г. М. получила смертельный удар.

Помимо нескольких островков воспоминаний – например, о том, что доктор Сковилл провел операцию, – целые десять лет памяти о том, что случилось до операции, бесследно исчезли. Хуже того, он не мог создавать новые воспоминания. Теперь имена ускользали от него, как и дни недели. Он снова и снова дословно повторял одни и те же замечания, и хотя он мог запомнить маршрут в ванную комнату на то время, чтобы дойти до нее, потом ему каждый раз приходилось спрашивать заново. Он многократно поглощал завтрак или ленч, как будто его аппетит тоже лишился памяти. Его ум превратился в решето.

В свете современных знаний дефицит памяти у Г. М. имеет объяснение. Формирование воспоминаний состоит из нескольких этапов. Сначала нейроны в коре головного мозга получают зрительную, слуховую и тактильную информацию от сенсорных нейронов. Эта способность записывать первые впечатления сохранилась у Г. М. Но, подобно посланиям на пляжном песке, эти впечатления быстро размывались.

Только следующий этап с участием нейронов гиппокампа делает воспоминания долговечными. Эти нейроны вырабатывают особые белки, которые увеличивают оконечности аксонов. В результате аксоны могут посылать больше нейротрансмиттерных пузырьков к своим соседям. В свою очередь, это укрепляет синаптические связи между этими нейронами, пока память не начинает приходить в упадок. За месяцы и годы – при условии, что первое впечатление было достаточно сильным и мы время от времени думаем о нем, – гиппокамп переносит воспоминание в кору мозга для постоянного хранения. Короче говоря, гиппокамп координирует запись и хранение воспоминаний, и без него не может быть никакой «цельной памяти».

Сковилл не мог знать об этом, но он явно нарушил работу памяти Г. М. и теперь не понимал, что делать. Поэтому несколько месяцев спустя, когда ему стало известно, что Уайлдер Пенфилд собирается опубликовать доклад о повреждении гиппокампа, он позвонил знаменитому хирургу и признался в своем бессилии.

Пенфилд недавно прооперировал двух пациентов с гиппокампальной эпилепсией. Из осторожности он удалил структуру только с одной стороны, но ему было неизвестно, что припадки уже разрушили второй гиппокамп у каждого пациента. Оставшись без действующего органа, оба человека получили самую полную амнезию, которую только видел Пенфилд. Хотя он все еще размышлял над этими случаями, но собирался представить их на научном совещании в Чикаго в 1954 году.

Когда Сковилл позвонил ему, Пенфилд якобы вышел из себя и выбранил коллегу за поспешность. Но успокоившись, ученый осознал (как и врачи в лагере Чанги), что Сковилл на самом деле провел бесценный эксперимент, который дал шанс определить рабочие функции гиппокампа. Наряду с другими исследованиями в клинике Пенфилда в Монреале следили за психологическими изменениями, которые происходили с пациентами после операций на мозге. Поэтому Пенфилд отправил в Коннектикут сотрудницу института, доктора Бренду Милнер.

После того как его память исчезла, Г. М. потерял работу и не имел другого выбора, кроме жизни вместе с родителями. Теперь он говорил монотонным голосом и не испытывал интереса к сексу, но в остальном выглядел нормальным. Возможно, соседям казалось, что он просто бездельничает. Он получил работу на полставки по упаковывке резиновых мячиков в пластиковые мешки, и выполнял мелкую работу по дому.

Хотя родителям каждый раз приходилось напоминать ему, где хранится газонокосилка, он отлично подстригал газон, потому что мог видеть нескошенные участки. Иногда он становился умеренно агрессивным; мать придиралась к нему, и он несколько раз шлепал ее по щеке или пинал в лодыжку.

Один раз, когда его дядя забрал несколько хороших ружей из оружейной коллекции отца, Г. М. пришел в ярость. (Несмотря на амнезию, он сохранил былую любовь к оружию и часто вспоминал, что собирается возобновить членство в Национальной стрелковой ассоциации.) Но большую часть времени он мирно проводил дни, либо методично решая кроссворды, либо сидя перед телевизором, где он смотрел воскресную мессу или старые кинофильмы, которые ему никогда не приедались. Это было похоже на ранний выход на пенсию до тех пор, пока не приехала Милнер.

Милнер взяла билет на ночной поезд из Монреаля до Хартфорда, прибывающий в 03.00, и провела следующие несколько дней в обществе Г. М. Ее серия тестов быстро подтвердила наблюдения Сковилла: Г. М. почти не сохранил воспоминаний о прошлом и утратил способность формировать новые воспоминания. Это уже было значительным шагом вперед – доказательством, что некоторые части мозга, а именно гиппокамп, вносят больший вклад в формирование и хранение воспоминаний, чем другие части. А следующие находки Милнер даже привели к новому определению термина «память».

Вместо того чтобы задавать ему вопросы, на которые он не мог ответить, Милнер начала проверять моторные навыки Г. М. В первую очередь она дала ему листок бумаги с двумя пятиконечными звездами, одна из которых была расположена внутри другой. Ширина внешней звезды составляла около 15 сантиметров, и между звездами имелся промежуток примерно в один сантиметр.

По условиям теста Г. М. должен был начертить карандашом третью звезду между этими двумя. Трюк заключался в том, что он не мог прямо смотреть на звезды: Милнер заслонила рисунок, и он видел их только в зеркале. Левое находилось справа, а правое слева, и каждая естественная реакция в выборе направлений оказывалась неверной.

Любой, кто впервые проходит этот зеркальный тест, путается в линиях; карандашная звезда становится похожей на кардиограмму, и Г. М. не был исключением. Однако он каким-то образом смог улучшить свои результаты. Он не помнил ни один из тридцати сеансов тренировки, через которые его провела Милнер. Но его подсознательные моторные центры все помнили, и через три дня он свободно мог начертить звезду по отражению в зеркале. Ближе к концу он даже заметил: «Как интересно… Я думал, что это будет очень трудно, но похоже, я хорошо справился».

Для Милнер этот тест был настоящим открытием. До сих пор ученые считали память монолитной: мозг сохраняет воспоминания целиком, и память повсюду одинакова. Но теперь Милнер удалось разделить два типа памяти. Существует декларативная память, которая позволяет людям запоминать имена, даты и факты; для большинства из нас это и есть «память». Но существует также процедурная память – подсознательные воспоминания о том, как управлять велосипедом или ставить подпись. Тест со звездами доказал, что, несмотря на амнезию, Г. М. мог формировать новые процедурные воспоминания. Следовательно, они опирались на другие структуры внутри мозга.

Гиппокамп координирует запись и хранение воспоминаний, и без него не может быть никакой «цельной памяти».

Это различие между процедурными и декларативными воспоминаниями (которые иногда называют «знать как» и «знать что») теперь лежит в основе всех исследований памяти. Оно также проливает свет на первоначальное развитие психики. У младенцев рано формируется процедурная память, и это объясняет, почему они довольно быстро учатся ходить и говорить. Декларативная память развивается позже, и ее первоначальная слабость мешает запоминать многие события раннего детства.

Другой тип памяти тоже был определен во время экспериментов Милнер. Однажды она попросила Г. М. помнить случайное число (584) так долго, как только возможно. Потом она оставила его на пятнадцать минут и ушла выпить кофе. Вопреки ее ожиданиям, Г. М. все еще помнил число, когда она вернулась. Каким образом? Он снова и снова шепотом повторял его.

Сходным образом Г. М. смог помнить слова «гвоздь» и «салат» в течение нескольких минут, представляя нанизанные на гвоздь салатные листья и все время напоминая себе, что он не должен есть их.

Любой отвлекающий фактор в это время выбрасывал слова из памяти Г. М., а через пять минут после окончания теста он даже не помнил, что его просили что-то запомнить. Тем не менее, пока он сохранял сосредоточенность и постоянно освежал свою память, мог держаться. Это было первым доказательством существования кратковременной памяти; более того, это показывало, что кратковременная память (которая имелась у Г. М.) и долговременная память (которой у него не было) используют разные структуры мозга.

После открытий Милнер Г. М. стал научной знаменитостью, и другие неврологи стремились к изучению его уникальной психики. Он не разочаровал их. В апреле 1958 года, через пять лет после операции, Г. М. со своими родителями переехал в маленькое бунгало в Хартфорде. В 1966 году несколько американских неврологов попросили его начертить план дома по памяти. Он справился успешно. Он не знал адреса бунгало, но снова и снова проходил через шесть комнат и впечатывал в мозг план дома. Это доказывало, что хотя наша система пространственной памяти обычно полагается на гиппокамп, при необходимости она может быть активирована другим путем (вероятно, через парагиппокамп – соседний навигационный центр).

Ученые также обнаружили, что восприятие времени у Г. М. отличалось от других людей. В интервале до двадцати секунд он определял время с такой же точностью, как любой нормальный человек. После этого начинались сильные искажения. В его субъективном восприятии пять минут продолжались лишь сорок секунд; один час длился три минуты, а один день – пятнадцать минут.

Это подразумевает, что в мозге есть два хронометриста – один для коротких интервалов, а второй для всего, что больше двадцати секунд. Только второй из них был поврежден у Г. М.

Это позволило ученым разделить сложную психическую функцию на отдельные компоненты и связать эти компоненты со структурами мозга. Более ста неврологов обследовали Г. М.; вероятно, это сделало его разум наиболее изученным в истории.

Все это время Г. М. становился старше, по крайней мере физически. В психическом отношении он застрял в 1940-х годах. Он не помнил ни одного дня рождения или похорон после этого времени; холодная война и сексуальная революция не существовали для него; такие новые слова, как «гранола» и «джакузи», навсегда остались неопределенными понятиями. Хуже того, у него часто возникало смутное ощущение беспокойства, от которого он никак не мог отделаться. Это ощущение, по словам Милнер, было «похоже на ту долю секунды поутру, когда вы просыпаетесь в комнате незнакомого отеля перед тем, как все встает на место». Только для Г. М. ничто не становилось на свои места.

В 1980 году, когда умер отец Г. М., а его мать была слишком больна, чтобы заботиться о нем, он переехал в частную лечебницу. К тому времени он немного прихрамывал; многолетний прием сильнодействующих лекарств от эпилепсии ослабил его мозжечок, и его широкая, шаркающая походка напоминала жертв куру. Он также сильно растолстел из-за слишком частого приема вторых порций пудинга или пирожных после того, как он забывал о первой. Но в целом он был вполне нормальным пациентом и жил безмятежной жизнью.

Более ста неврологов обследовали Г. М.: вероятно, это сделало его разум наиболее изученным в истории.

В те дни, когда он не проходил тесты, он читал стихи или листал журналы об оружии, наблюдал за проезжающими поездами и возился с собаками, кошками и кроликами, которые жили на территории лечебницы. Он научился пользоваться портативным кассетным магнитофоном с наушниками благодаря неповрежденным моторным центрам и даже присутствовал на тридцать пятой годовщине окончания колледжа в 1982 году. (Хотя он никого не узнавал, другие выпускники испытывали сходные трудности.) По ночам ему часто снились холмы, но он не поднимался на них, а прогуливался по вершинам.

Тем не менее прежний вспыльчивый характер Г. М. время от времени возвращался к нему. Иногда он отказывался принимать лекарства; тогда медсестры укоряли его и предупреждали, что доктор Сковилл рассердится на такое поведение. (То, что Сковилл погиб в автомобильной аварии, не имело значения. Г. М. неизменно поддавался на эту уловку.) Он также стал ввязываться в ссоры с другими пациентами. Одна мегера во время игры в бинго то и дело стирала его карточку и начинала насмехаться над ним. Иногда Г. М. в ответ убегал в свою комнату и начинал биться головой об стену или трясти свою кровать, словно горилла. Один припадок был таким буйным, что пришлось вызвать полицию.

Это были моменты чистого животного расстройства, однако в некотором смысле для него эти моменты были самыми человечными. Реальная личность на несколько секунд проступала из-под равнодушной животной оболочки. Он реагировал так же, как делали бы мы, столкнувшись с подобной участью: он впадал в ярость.

Но как только медсестра отвлекала Г. М., он забывал о своих страданиях. За исключением этих вспышек, он вел мирный образ жизни, хотя его здоровье продолжало ухудшаться. Он скончался от респираторного заболевания в 2008 году в возрасте восьмидесяти двух лет, и тогда ученые открыли миру его имя: Генри Густав Молейсон.

Мир неврологии оплакивал Молейсона: его смерть привела к многочисленным изъявлениям благодарности за его доброту и терпение, а также породила массу каламбуров о том, что он был незабываемым человеком. Его мозг до сих пор остается предметом исследований. Незадолго до его смерти в лечебнице заготовили пакеты со льдом; когда он умер, его голову обложили ими, чтобы мозг находился в охлажденном состоянии. Вскоре прибыли врачи, которые осмотрели его мозг на месте, а потом извлекли его.

После двухмесячной консервации в формалине его отправили самолетом через всю страну в Институт мозга в Сан-Диего. Там ученые несколько раз вымочили его в сахарном растворе, чтобы удалить избыток воды, а потом заморозили. Наконец, они воспользовались медицинским эквивалентом ломтерезки и разделили мозг Молейсона на 2400 срезов, каждый из которых был уложен на стеклянную пластину и сфотографирован с двадцатикратным увеличением для создания цифровой интерактивной карты вплоть от отдельных нейронов. Процесс изготовления срезов транслировался в прямом эфире по Интернету, и 400 000 человек подключились к Сети, чтобы сказать Г. М. последнее «прощай».

Хотя имя Г. М. занимает ведущее положение в научной литературе и общественном воображении, многие другие пациенты с амнезией также внесли вклад в наше понимание памяти. Возьмем случай К. С., проживавшего в пригороде Торонто.

Мозг «незабываемого пациента» Г. М. был разделен на множество срезов для будущих исследований. (Фото Джакопо Аньезе, Институт мозга в Сан-Диего)

Во время буйной и продолжительной юности К. С. импровизировал в рок-группах, участвовал в вечеринках на Марди-Гра, играл в карты до рассвета и дрался в барах. Он также дважды ударялся головой и терял сознание: один раз во время песчаных гонок на багги, а другой раз, когда на него свалился большой тюк сена. В октябре 1981 года его занесло на выезде с пандуса, когда он на большой скорости мчался на мотоцикле. Он провел месяц в палате интенсивной терапии и наряду с некоторыми другими структурами мозга потерял оба гиппокампа.

После инцидента невролог Эндель Тулвинг определил, что К. С. может хорошо запоминать определенные вещи. Но все, что он запоминал, попадало в одну ограниченную категорию: это были материалы, которые можно найти в справочниках, – например, разница между сталактитами и сталагмитами или виды клюшек для гольфа. Тулвинг называл эти голые факты семантическими воспоминаниями, лишенными контекста и эмоций.

В то же время К. С. лишился эпизодической памяти; у него не осталось воспоминаний о вещах, которые он лично делал, видел или чувствовал. К примеру, в 1979 году К. С. удивил семью вечером перед свадьбой своего брата, сделав перманентную завивку.

Он до сих пор знает, что его брат женился, и может узнать членов семьи в свадебном альбоме (факты), но не помнит, как был на свадьбе, и не имеет представления о том, как члены семьи отреагировали на его кудрявые волосы (личный опыт).

То немногое, что К. С. сохранил о своей жизни до инцидента, похоже на текст предельно краткой биографии. Даже поворотные моменты сведены к пунктам маркированного списка. Он знает, что его семье пришлось уехать из дома, где прошло его детство, потому что из-за сошедшего с рельс поезда вокруг рассеялись токсичные химикаты. Он знает, что любимый брат умер за два года до его собственного инцидента. Но эти факты больше не имеют эмоциональной нагрузки. Это просто отчет о произошедших событиях.

Данные подробности, вместе со сканированием мозга К. С., стали убедительным свидетельством того, что наши эпизодические и семантические воспоминания опираются на разные мозговые контуры. Гиппокамп участвует в первоначальной памяти обоих типов воспоминаний и помогает сохранять их в среднесрочной перспективе. Вероятно, гиппокамп также обеспечивает доступ к старым личным воспоминаниям в долгосрочной перспективе. Но, по-видимому, для доступа к старым семантическим воспоминаниям мозг пользуется парагиппокампом – продолжением гиппокампа по направлению к затылочной области.

Поэтому К. С., чьи парагиппокампы сохранились в целости, помнил разновидности клюшек для гольфа (семантическое знание), хотя все воспоминания об игре в гольф с друзьями исчезли (личное знание) (52).

Более того, если здоровый гиппокамп обычно берет на себя ответственность записывать новые семантические воспоминания, парагиппокамп может – хотя и мучительно медленно – усваивать новые факты, если ему приходится это делать.

Например, после нескольких лет работы по расстановке книг в местной библиотеке парагиппокамп К. С. усвоил десятичную систему Дьюи, хотя сам он не имел понятия, откуда знает ее.

Наши эпизодические и семантические воспоминания опираются на разные мозговые контуры.

Сходным образом здоровый парагиппокамп Г. М. сохранил несколько отдельных фактов после его операции 1953 года. Тысячу раз просмотрев ответ на вопрос кроссворда «Болезнь, от которой защищает вакцина Солка», он смутно припоминал, что это полиомиелит. Благодаря многократному просмотру газет и телепрограмм он сохранил воспоминания о высадке на Луну и об убийстве Кеннеди в 1963 году. В отличие от обычных людей он не помнил, где и когда узнал эти факты, так как утратил эпизодическую память. И его знание о событиях оставалось слабым и фрагментарным, так как парагиппокамп плохо поддается обучению. Тем не менее он помнил, что они произошли.

В то же время К. С. помог неврологам разобраться с другим важным различием в исследованиях памяти: с различием между воспоминанием и знакомством. В общепринятом смысле воспоминание означает «Я конкретно помню вот это», а знакомство – «Это звучит знакомо, хотя подробности расплывчаты». Действительно, мозг проводит такое различие.

В одном тесте для К. С. врачи составили список слов (Эль-Ниньо, спецназ), которые получили широкое распространение после его инцидента 1981 года. Потом они разбросали эти слова среди псевдослов – буквенных последовательностей, которые имели осмысленный вид, но на самом деле ничего не значили. К. С. регулярно выбирал настоящие слова и делал это с уверенностью. Но когда ему предлагали дать определение слова, он пожимал плечами.

Из списка распространенных имен он выбирал людей, которые стали знаменитыми после 1981 года (например, Билла Клинтона). Но он не имел представления, что сделал Клинтон. Иными словами, К. С. считал эти слова знакомыми, хотя конкретное воспоминание ускользало от него. Это указывает на то, что для воспоминания нужен гиппокамп, в то время как для ощущения знакомства требуются лишь определенные участки коры.

* * *

Последним типом памяти, исследованию которого способствовали пациенты с амнезией, является эмоциональная память, что неудивительно, так как гиппокамп принадлежит к лимбической системе. Возможно, потому что у Г. М. не было миндалевидного тела, он всегда благожелательно относился к ученым, наносившим ему визиты, хотя и никогда не узнавал их – даже Милнер, которая работала с ним пятьдесят лет. Но другие пациенты с амнезией не отличались таким добродушием, а некоторые были откровенно враждебными.

В 1992 году пузырьковый лишай – тот самый вирус герпеса, который «выключает» способность распознавать фрукты, животных или инструменты, – разрушил гиппокампы и другие структуры мозга у семидесятилетнего жителя Сан-Диего с инициалами Э. П. Он начал снова и снова дословно повторять одни и те же анекдоты и съедал до трех завтраков каждый день. Хотя раньше он был моряком и жил всего лишь в трех километрах от побережья, теперь он забыл даже, в каком направлении находится Тихий океан.

Врачи организовали тестирование для Э. П., он с подозрением относился к «незнакомкам» (на самом деле это каждый раз была одна и та же женщина), вторгавшимся в его дом. При каждом визите он начинал упираться, и его жене приходилось уговаривать его вести себя хорошо и усаживать на кухне за стол для тестирования.

Когда число визитов перевалило за сто, подозрения Э. П. заметно улеглись. Он стал тепло приветствовать женщину-невролога, хотя и утверждал, что раньше никогда не видел ее, и даже самостоятельно шел на кухню. Каким-то образом эмоции подсказывали ему, что этой женщине можно доверять, хотя разум говорил иное.

Но пациенты с амнезией могут сохранять и негативные эмоциональные воспоминания. Когда Г. М. узнал о смерти своего отца, на сознательном уровне он, естественно, забыл об этом через несколько минут. Но эмоциональное воспоминание сохранилось, и он воспринял это известие так тяжело, что на целый месяц погрузился в уныние, хотя и не мог объяснить причину плохого настроения.

В другом случае, который относится к 1911 году, швейцарский врач Эдуард Клапаред спрятал булавку между пальцами перед тем, как пожать руку страдавшей амнезией женщине средних лет. Когда они обменялись рукопожатием, он уколол ее. Хотя она ничего не запомнила, но при следующих встречах всегда отдергивала руку и с подозрением смотрела на него.

В общем и целом этот список пациентов с амнезией (Г. М., К. С., Э. П. и другие) помог ученым разобраться, как мозг разделяет ответственность за воспоминания (53). Процедурные воспоминания (например, моторные навыки) опираются на работу мозжечка и на определенные внутренние области серого вещества, такие как полосатое тело (стриатум).

Эпизодические, или личные, воспоминания зависят в основном от гиппокампа, в то время как семантические, или фактические, воспоминания в значительно большей степени опираются на парагиппокамп, особенно в процессе извлечения.

Фронтальные доли тоже вносят свой вклад: они участвуют в поиске воспоминаний и проводят дополнительную проверку при обнаружении воспоминаний в долговременном хранилище коры. Сенсорные и лимбические контуры воссоздают эмоциональную обстановку момента в нашем разуме. Между тем теменные и фронтальные доли нашептывают, что мы просматриваем старую информацию, так что мы не пугаемся или не загораемся нежными чувствами.

Каждый шаг происходит независимо от других, и каждый может дать сбой без малейшего нарушения остальных умственных способностей. По крайней мере теоретически.

На самом деле кажется невозможным вырвать любой аспект памяти – особенно наши эпизодические воспоминания о любимых людях и семейных праздниках, – не повредив гораздо больше. К. С. умеет играть в солитер и менять покрышки, но не может вспомнить ни одного момента радости, удовлетворения, одиночества или страсти. И, как бы парадоксально это ни выглядело, утрата его прошлого вычеркнула и его будущее.

Высшая биологическая цель памяти состоит не в самих воспоминаниях, а в подготовке к будущему – в подсказках о том, как нужно действовать в определенных ситуациях. В результате, когда К. С. потерял свое прошлое «я», вместе с ним умерло его будущее «я». Он не может рассказать вам, что будет делать через час, через день или через год; он не в состоянии даже представить это. Утрата будущего «я» не тяготит К. С., и он не сокрушается о своей участи. Но в некотором отношении это отсутствие переживаний само по себе кажется печальным. Хотя это несправедливо, трудно видеть в нем полноценного человека.

В собственном разуме мы более или менее приравниваем свою личность к воспоминаниям; наше «я» представляется как общий итог всего, что мы делали, видели и чувствовали. Поэтому мы так цепляемся за личные воспоминания, пусть даже они причиняют боль, и поэтому такие болезни, как синдром Альцгеймера, кажутся нам такими жестокими.

В самом деле, большинство из нас хочет, чтобы наши воспоминания были более надежными; они кажутся единственным бастионом, защищающим от эрозии личности, которую испытали К. С. и Г. М. Именно поэтому мы с некоторым потрясением узнаем, что противоположное бремя – алчная, чрезвычайно запасливая память, которая не может забыть, – точно так же может сокрушать личность человека.

* * *

Каждое утро, когда московский репортер Соломон Шерешевский приходил на работу, редактор назначал ему и другим репортерам дневные задания, рассказывая им, куда нужно поехать, что искать и у кого взять интервью. Несмотря на сложные инструкции, Шерешевский никогда не делал пометок, а согласно некоторым свидетельствам даже не вел записей во время интервью. Он просто запоминал.

Тем не менее Шерешевский не был выдающимся репортером, и на одном утреннем совещании в середине 1920-х годов его редактор потерял терпение, когда увидел, как Соломон беззаботно кивает ему без ручки и блокнота в руке. Он обратился к Шерешевскому и велел ему повторить инструкции. Тот сделал это дословно, а потом повторил все остальное, что говорил редактор с начала совещания. Когда коллеги недоуменно уставились на него, он только нахмурился и пожал плечами. Разве не все обладают абсолютной памятью? Наполовину изумленный, наполовину испуганный, редактор послал Шерешевского к местному неврологу Александру Лурии.

Хотя тогда Лурия был молодым человеком, он уже встал на тот путь, который сделал его одним из самых прославленных неврологов XX века. Он был романтиком от неврологии, и для него эта наука включала гораздо больше, чем клетки и нейронные контуры. Ему хотелось уловить, как люди на самом деле воспринимают жизнь, даже в неприглядных ее аспектах.

Поэтому он плыл против течения современной науки, которая отмахивается от анекдотических случаев («Понимаете, это не имеет отношения к делу…»). Но индивидуальные предметные исследования всегда имели важнейшее значение для неврологии; как и в лучшей художественной литературе, частные подробности жизни людей раскрывают универсальные истины. Объемистые предметные исследования Лурии называли «неврологическими романами», и он написал один из своих лучших романов о Шерешевском.

За все годы их сотрудничества Лурия не обнаружил «четких границ» памяти Шерешевского (54). Этот человек мог запоминать и пересказывать списки из тридцати, пятидесяти или семидесяти случайно выбранных слов или чисел в прямой или обратной последовательности, один раз услышав или прочитав их. Ему было необходимо лишь три секунды перед каждым пунктом, чтобы зафиксировать его в гиппокампе; все остальное было делом техники. Более того, все, что он запоминал, оставалось с ним на долгие годы. В одном из тестов Лурия прочитал первые стансы «Ада» Данте по-итальянски; Шерешевский не знал этого языка. Пятнадцать лет спустя без каких-либо репетиций Шерешевский воспроизвел эти строки по памяти, со всеми акцентами и поэтическими отступлениями. Nel mezzo del cammin di nostra vita…

Вы можете подумать, что у Шерешевского не было отбоя от предложений высокооплачиваемой работы, но, как и многие так называемые мнемоники, он беззаботно дрейфовал между разными занятиями и работал музыкантом, репортером, кадровым консультантом и актером водевиля (запоминание реплик не представляло для него никакого труда).

Непригодный для чего-то еще, он в конце концов стал выступать в цирковом шоу, разъезжая по стране и демонстрируя свои необыкновенные мнемонические способности. Противоречие между его очевидными талантами и низким статусом угнетало Шерешевского, но для Лурии это имело смысл. Дело в том, что Лурия установил единый источник его мнемонических талантов и одновременно неспособности подолгу задерживаться на одной работе: чрезмерно развитую синестезию.

В разуме Шерешевского не существовало реальных границ между видами чувственного восприятия. «Каждый звук, который он слышал, мгновенно порождал световое, цветовое, вкусовое и осязательное ощущение», – писал Лурия. Но в отличие от «обычных» людей с синестезией, чьи дополнительные ощущения довольно банальны (простые запахи, простые оттенки), Шерешевский воспринимал целые сцены и мысленные постановки.

Вместо фиолетовой двойки или винно-красной шестерки двойка становилась «отважной женщиной», а шестерка «мужчиной с распухшей ногой». Число 87 ассоциировалось с толстушкой, флиртовавшей с молодым человеком, который подкручивал усы. Яркий образ каждого пункта без труда позволял вспомнить его впоследствии.

Потом, чтобы запомнить порядок пунктов из списка, Шерешевский пользовался мысленным трюком. Он представлял, как идет по улице в Москве или в своем родном городе (не стоит и говорить, что он наизусть помнил все улицы) и «загружает» каждый образ в качестве ориентира. К примеру, каждый слог стихов Данте соответствовал образу балерины, козы или вопящей женщины, который он затем клал возле камня, ограды или дерева, которые проходил в данный момент своей мысленной прогулки. Для последующего воспроизведения он просто повторял этот маршрут и «подбирал» образ, оставленный раньше. (Профессиональные мнемоники до сих пор пользуются этим трюком.)

Этот метод не срабатывал лишь в тех случаях, когда Шерешевский делал какую-нибудь глупость – например, оставлял образы в темных переулках. В таких случаях ему не удавалось извлечь образ, и он пропускал соответствующий пункт из списка. Для наблюдателя это выглядело как пробел в его памяти. Но Лурия понимал, что это скорее ошибка восприятия, а не памяти; Шерешевский просто не мог увидеть образ, и не более того.

Высшая биологическая цель памяти состоит не в самих воспоминаниях, а в подготовке к будущему – в подсказках, как нужно действовать в определенных ситуациях.

Память Шерешевского позволяла ему проделывать и другие трюки. Он мог увеличить частоту пульса и даже заставить себя обильно потеть, просто вспоминая то время, когда догонял уходящий поезд. Он также мог (и Лурия подтвердил это с помощью термометров) повышать температуру правой руки, вспоминая тот момент, когда держал ее рядом с плитой, и одновременно понижать температуру левой руки, вспоминая прикосновение льда. Шерешевский даже мог мысленно блокировать боль, когда находился в зубоврачебном кресле. Его память подавала сигнал «это воспоминание, а не происходит на самом деле» из фронтальных и теменных долей, подавлявший соматические реакции.

К сожалению, Шерешевский не всегда мог обуздывать свое воображение или ограничивать его мнемоническими фокусами. При чтении книги синестетические образы начинали лавинообразно умножаться в его голове, вытесняя текст. Прочитав несколько фраз, он уже был ошеломлен. Разговоры тоже могли принимать дурной оборот. Однажды он спросил девушку в кафе-мороженом, какой вкус она ощущает. Ее невинный ответ «фруктовый», по его словам, вызвал извержение «целой кучи углей или черного пепла из ее рта. Я не смог заставить себя купить такое же мороженое».

Его слова кажутся безумными или похожими на видения Хантера С. Томпсона во времена его худших наркотических видений. Если буквы меню были расплывчатыми, еда казалась Шерешевскому грязной. Он не мог есть майонез, потому что звук «з» вызывал у него тошноту. Неудивительно, что ему было трудно найти новую работу: простые инструкции мутировали в его воображении и ошеломляли его.

Даже работа странствующего клоуна-мнемоника стала угнетать Шерешевского. После многолетних представлений он чувствовал, что старые списки чисел и слов начинают возвращаться к нему и устраивают какофонию внутри его черепа. Чтобы избавиться от них, он прибегнул к разновидности магии вуду, записывая их на бумаге и сжигая в печи. Но эти попытки экзорцизма оказались безуспешными. Облечение наступило лишь после того, как он сознательно приучил свой разум подавлять эти воспоминания и не принимать их. Лишь притупление памяти сняло остроту проблемы.

Большинство людей, встречавшихся с Шерешевским, считали его слабым и посредственным, этаким неуклюжим Пруфроком. А он видел себя патетичной фигурой, потратившей свой талант на сценические выступления. Но что еще он мог сделать? С таким множеством воспоминаний, втиснутых в его череп, – его память простиралась в прошлое до дня появления на свет или еще раньше, – разум превратился в то, что один комментатор назвал «мусорной кучей впечатлений». В результате он жил в настоящем лабиринте, почти такой же потерянный и беспомощный, как К. С или Г. М. Такая абсолютная память почти так же «хороша», как амнезия.

Для того чтобы приносить пользу и обогащать нашу жизнь, память не должна просто записывать мир вокруг нас. Она должна фильтровать и проводить различия. Решето – неудачная аллегория плохой памяти. Решето пропускает воду, но удерживает материальные вещи, которые мы хотим сохранить. Подобным образом память функционирует лучше всего, когда мы избавляемся от некоторых вещей вроде травматических воспоминаний. Любой нормальный мозг похож на решето – и слава богу.

* * *

Человеческая память не просто фильтрует события. На самом деле наши воспоминания перерабатывают и – с удивительной регулярностью и изобретательностью – искажают то, что остается в прошлом.

Даже неврологи, которые, казалось бы, должны владеть собой, становятся жертвами таких искажений. Отто Леви, чей сон о лягушачьих сердцах помог доказать теорию нейротрансмиссии, якобы увидел этот сон в выходные перед Пасхой 1920 года. Некоторые ученые скептики считают, что Леви не поспешил в свою лабораторию в три часа утра, но шаг за шагом записал подробности эксперимента и снова лег спать.

Шерешевский мог мысленно блокировать боль, когда находился в зубоврачебном кресле.

Возможно, Леви, который любил рассказывать истории, позволил требованиям драматического повествования вторгнуться в свою память. Сходным образом Уильям Шарп, который удалил железы мертвого великана, пока члены его семьи негодовали в соседнем помещении, не мог этого сделать 31 декабря (как он утверждал), потому что великан умер в середине января. Кроме того, коллега Шарпа впоследствии утверждал, что сопровождал его во время тайной вылазки, а также говорил, что они копались во внутренностях великана не прямо перед похоронной церемонией, а гораздо раньше, около двух часов ночи. Оба они не могут быть правы одновременно.

Почему это происходит? Почему воспоминания изгибаются, как металлические балки в пламени, а потом застывают и принимают искаженную форму? Неврологи расходятся во мнениях. Но одна теория, набирающая популярность, гласит, что сам акт запоминания – который, казалось бы, должен закреплять детали события, – позволяет ошибкам вкрадываться в этот процесс.

В процессе запоминания нейроны оперативно формируют кратко-срочную связь. Потом они укрепляют эти связи особыми белками: это называется консолидацией. Однако мозг может пользоваться этими белками не только для закрепления воспоминаний, но также для извлечения и воспроизведения воспоминаний.

Вот наглядный пример. Если вы включаете гудок, а потом бьете мышь электрическим током, она точно запомнит это. Включите гудок еще раз, и она в ужасе застынет, предчувствуя очередной разряд. Но ученые обнаружили, что они могут заставить мышь забыть об ужасе. Незадолго до второго гудка они вводят в мозг мыши вещество, которое подавляет белки, удерживающие воспоминания. Когда гудок раздается в следующий раз, мышь продолжает заниматься своими мышиными делами. Без этих белков память остается заблокированной, и мышь больше не боится гудков.

Это подразумевает, что при вспоминании чего-либо наш мозг, возможно, не просто воспроизводит первоначальный «основной файл». Вместо этого ему каждый раз приходится воссоздавать и перезаписывать воспоминание. Когда эта запись нарушается, как это было у мыши, воспоминание исчезает. Эта теория, называемая повторной консолидацией, гласит, что разница между записью наших первых мнемонических впечатлений и их вспоминанием на самом деле очень незначительна.

Но мыши не являются маленькими людьми: люди имеют более полные и богатые воспоминания, и наша память работает по-другому, хотя на молекулярном уровне разница не так уж велика. Если повторная консолидация происходит у людей – а есть свидетельства, что она происходит, – то необходимость многократной перезаписи воспоминаний, вероятно, делает ее неустойчивой и больше подверженной искажениям.

По правде говоря, нормальные люди редко забывают события целиком и полностью, как это бывает у мышей. Но мы постоянно путаемся в подробностях (55), особенно связанных с личной жизнью. Отсюда следует тревожный вывод, что наши лучшие воспоминания – самые нежные моменты, самые важные события – могут быть наиболее подвержены искажениям, потому что мы чаще всего вспоминаем их.

Почему же это происходит? Потому что мы люди. Последующие события и новые знания всегда могут оказать влияние на память: вы никогда не будете вспоминать своего первого ухажера с такой же нежностью, если этот сукин сын потом обманул вас. Поэтому вы задним умом пересматриваете ситуацию в целом и убеждаете себя, что он с самого начала обманывал вас.

При вспоминании наш мозг каждый раз воссоздает и перезаписывает воспоминание.

Мы не храним воспоминания так же, как это происходит на жестком диске, где каждый фрагмент информации находится в строго определенном месте. Человеческие воспоминания существуют в перекрывающихся нейронных контурах, которые со временем дают утечку. (Некоторые наблюдатели сравнивали это с редактированием Википедии, где каждый «нейрон» может исказить первоначальный материал.) Но, пожалуй, самое главное в том, что у нас есть потребность сохранить лицо или спасти свою репутацию, либо пропуская определенные факты, либо интерпретируя их по своему усмотрению. В сущности, некоторые ученые считают, что подсознание занимается конфабуляцией – выдумывает правдоподобные истории, маскирующие наши истинные побуждения, – гораздо чаще, чем мы готовы признать.

В отличие от жертв синдрома Корсакова нормальные люди не занимаются конфабуляцией из-за пробелов в памяти. Но мы ретушируем то, что вспоминаем, и подавляем то, что трудно отретушировать. В результате мы «помним» то, о чем хотим помнить, и можем поверить, что сон, изменивший нашу жизнь, действительно приснился в ночь перед Пасхой. Воспоминания – это мемуары, а не автобиографии. И воспоминания, которые мы лелеем больше всего, могут превращать нас всех в правдивых лжецов.

 

Глава 11

Слева, справа и в центре

Самые большие структуры мозга – левое и правое полушария. Между ними существуют поразительные различия, особенно в том, что касается речи – функции, которая лучше всего определяет нас как людей.

Имя этого человека и причины, по которым он застрелился, – безумие? душевные муки? тоска? – навсегда останутся неизвестными. Но в начале 1861 года один француз в окрестностях Парижа приставил ко лбу ствол пистолета и нажал на спусковой крючок. Он промахнулся, но не полностью: его передняя черепная кость была раздроблена и выгнулась наружу наподобие плавника. Но его мозг остался целым. Его врач видел мозг, пульсирующий в открытой ране, и не смог противостоять искушению, потянувшись к металлической медицинской лопатке.

Не уверенный в том, как отреагирует пациент – потеряет сознание, закричит или умрет в корчах, – доктор стал осторожно прижимать лопаточку к разным местам и спрашивать, как тот себя чувствует. Хотя никто не записал ответы, можно представить, как это было. «У меня болит голова, доктор…» Сначала ничего не происходило, но когда врач надавил в одном конкретном месте у задней части фронтальной доли, фраза оборвалась на полуслове: человек потерял дар речи. В тот момент, когда врач поднял лопатку, он заговорил снова: «Черт возьми, док…» Врач нажал еще раз и оборвал его слова. Это происходило снова и снова: каждый нажим приводил к немоте. Вскоре осмотр закончился. А пациент, к сожалению, через неделю умер.

Ученый по имени Симон Обертин зачитал доклад об этом случае на совещании Антропологического общества в Париже 4 апреля 1861 года. Его побуждения были не вполне чистыми. Он хотел поспособствовать карьере своего приятеля – врача, который орудовал лопаткой. Кроме того, этот материал поддерживал любимую неврологическую теорию Обертина о локализации: идею о том, что каждый отдел мозга управляет конкретной умственной функцией.

Обертина особенно интересовала локализация речи; эту страсть он разделял со своим тестем, который составлял каталог повреждений мозга с 1830-х годов, а в 1848 году поставил 500 франков на то, что никто не сможет обнаружить обширного повреждения фронтальных долей без сопутствующей утраты речевых навыков. Обертин ухватился за это дело как за лучшее доказательство существования «речевого центра» в мозге.

Вера в локализацию противопоставляла Обертина большинству его коллег, которые с презрением относились к теории локализации и объявляли ее новой инкарнацией френологии. Первое движение френологии захлебнулось под градом насмешек десятилетия назад, и сам Обертин признавал, что френологи хватили через край, когда сопоставляли такие вещи, как атеизм или «плотоядный инстинкт», с особыми выпуклостями на черепе. Ему хотелось спасти лишь общий принцип локализации функций в мозге. Но независимо от того, с какой осторожностью Обертин излагал свои идеи, от них несло шарлатанством.

Делу не помогало и то, что принцип локализации нарушал метафизические убеждения многих ученых о том, что мозг и душу нельзя разделить на составные части. Как вы можете представить, такие разногласия невозможно уладить за один час, и то апрельское совещание в конце концов превратилось в перебранку.

В тот вечер в аудитории присутствовал тридцатисемилетний секретарь Поль Брока, делавший заметки для местного бюллетеня. Сын военного хирурга, Брока приехал в Париж около десяти лет назад. Сначала он коротал дни за сочинением рукописей и рисованием, потом попробовал заниматься преподаванием, но оно вызывало у него отвращение, и он подумывал об отъезде в Америку.

Около тридцати лет он нашел свое призвание и стал работать хирургом и анатомом. Но с каждым годом он посвящал все больше времени своему давнему увлечению черепами и со временем собрал огромную коллекцию.

В более общем смысле Брока любил антропологию и стал одним из основателей Антропологического общества в 1859 году. Его мечтой были междисциплинарные дискуссии о происхождении человека и первобытных обществах (в том числе о черепах), а не софизмы о локализации мозговых функций. Эта тема мало интересовала его, по крайней мере до тех пор, пока он не познакомился с Таном.

На самом деле Тан имел фамилию Лебур. Будучи эпилептиком с детства, он зарабатывал на жизнь, вытачивая шаблоны для шляп – деревянные формы, на которых модистки изготавливали свои шляпки. Но годы эпилепсии разрушили его речевые способности, и к тридцати годам он мог ответить на любой вопрос лишь «тан-тан». Вскоре это стало его прозвищем, и в 1840 году Тана, которого сочли непригодным для любой работы, отправили в «Бисетр» – наполовину госпиталь, наполовину пансионат в окрестностях Парижа.

Вероятно, неспособность выражать свои мысли угнетала его, или, как в случае Г. М., другие пациенты издевались над ним. Тем не менее после перевода в «Бисетр» Тан превратился в настоящую занозу в заднице. Другие пациенты считали его грубым, эгоистичным и мстительным, а некоторые обвиняли его в воровстве. Странность заключалась в том, что когда Тана доводили до предела, он мог сказать кое-что кроме «тан-тан». Он кричал «Срань господня!» в лицо обидчикам, шокируя всех, кто слышал его. Но Тан мог ругаться лишь в приступе ярости, а не по своему желанию.

Несмотря на агрессивный нрав, Тан не заслуживал того, что случилось потом. В 1850 году его правая рука совершенно онемела, а четыре года спустя его правая нога оказалась парализованной, и он провел следующие семь лет прикованым к постели.

В те дни пролежни часто оказывались смертельными, а поскольку Тан никогда не пачкал свои простыни, сиделки редко меняли ему белье или переворачивали его. Он также утратил чувствительность правой стороны тела, поэтому когда кто-то заметил гангрену, она уже распространилась по его правой ноге от ступни до ягодицы. Он нуждался в ампутации, и 2 апреля 1861 года врачи представили его новому хирургу Полю Брока, недавно получившему работу в «Бисетре».

Брока начал с вопросов об истории болезни Тана. Ваше имя, мсье? «Тан». Профессия? «Тан-тан». Характер ваших затруднений? «Тан-тан!» Каждое «тан» было чистым и благозвучным – Тан сохранил приятный голос, – но этот абсурдный диалог ничего не значил для Брока.

К счастью, Тан был опытным мимом и мог общаться с помощью жестов. К примеру, когда Брока спрашивал, как долго он пробыл в «Бисетре», Тан четыре раза показывал пальцы левой руки, а потом один раз поднимал указательный палец: двадцать один год, правильный ответ. С целью проверить, не было ли это удачной догадкой, Брока повторил этот вопрос на следующий день и потом еще раз через день. Когда Тан понял, что его испытывают, он закричал: «Срань господня!» (Сообщая об этом ругательстве в своем отчете, Брока поставил многоточие в качестве эвфемизма.) Таким образом Брока определил, что, несмотря на утрату речевых навыков, Тан сохранил способность понимать язык.

Брока исполнил свои обязанности и ампутировал ногу Тана. Но гангрена настолько ослабила пациента, что он умер 17 апреля. В течение суток Брока, все еще размышлявший о недавней дискуссии о «речевом центре» в Антропологическом обществе, вскрыл череп Тана.

Внутри он обнаружил настоящую кашу. Левое полушарие выглядело опавшим и едва не разрушилось от прикосновения. Особенно ужасно выглядела фронтальная доля: там находилась гнилая полость «размером с яйцо», заполненная желтой сукровицей. Несмотря на это, опытный глаз хирурга заметил важную деталь: хотя разложение было обширным, оно усиливалось по мере приближения к центральному участку. И центр распада находился у задней части фронтальной доли – именно в том месте, куда автор недавнего доклада нажимал медицинской лопаткой.

Брока пришел к выводу, что это было первоначальное повреждение. А поскольку главным симптомом Тана была потеря речи, он решил, что здесь и расположен «речевой центр».

Приняв это решение, Брока фактически объединился с Обертином и неофренологами, что было рискованно для его карьеры. Более того, Брока решил представить мозг Тана на следующем заседании своего любимого Антропологического общества 18 апреля, то есть на следующий день.

Заседание имело все признаки высокой научной драмы. Брока вошел с отделенным мозгом Тана и встал перед скептически настроенными слушателями. Однако он был вооружен первым вещественным доказательством локализации функций мозга. Это могло стать подобием философской дуэли между Гексли и Уилберфорсом, и впоследствии ученики Брока наполнили его речь в тот день почти сверхъестественным смыслом.

На самом деле Брока всего лишь представил мозг для осмотра и дал краткое резюме истории болезни Тана; он лишь вкратце упомянул о своем выводе относительно речевого центра и не стал развивать эту идею. Его будущие оппоненты почти зевали от скуки, и как только Брока закончил свой доклад, погрузились в гораздо более приятные дебаты о расах, размере мозга и разуме.

Эти темы тоже интересовали Брока, и он смог внести вклад в дискуссию, которая завершилась составлением планов заседаний общества на следующие месяцы. Тем не менее Брока регулярно упоминал о мозге Тана на следующих заседаниях, и его термин «афазия» как потеря речи по неврологическим причинам теперь широко известен. Он сохранил мозг Тана в спирте, а потом поместил в сосуд для будущих исследований. Между тем он стал искать других людей, страдающих афазией, и вскоре нашел пациента, который вполне заслуживает славы Тана.

Как и Тан, Лело получил свое прозвище на основании того немногого, что он мог сказать. Восьмидесятилетний землекоп мсье Лелонг перенес инсульт за полтора года до того, как Брока познакомился с ним в октябре 1861 года. Он утратил почти все речевые навыки, за исключением пяти слов: «Лело» (так он называл себя), oui (да), non (нет), tois вместо trois (три), что означало все числа вообще, и toujours (всегда), что заменяло все остальные слова. Если его спрашивали, сколько дочерей он имел, он отвечал «Tois» и поднимал два пальца. Если его спрашивали, чем он зарабатывал на жизнь, он отвечал «Toujours» и показывал, как копает лопатой.

В истории сохранилось мало других сведений о Лело, если не считать того, что вскоре он умер от осложнений после перелома бедра. Но когда он умер, Брока совершил, возможно, самое важное вскрытие мозга со времен короля Генриха II.

Перед вскрытием черепной коробки Брока терзался сомнениями: если он не найдет повреждений в мозге Лело или обнаружит повреждение в другом месте, все пойдет насмарку. Ему не стоило беспокоиться. Если мозг Тана выглядел размолотым в кашу, с обширным нагноением, то в мозге Лело обнаружилось одно-единственное отверстие. И сам Брока мог бы воскликнуть «Срань господня!», когда увидел место: рядом с задней частью фронтальной доли. Это место (56) теперь известно как центр Брока.

Заявление Брока о находке речевого центра в мозге человека не произвело большого впечатления на публику. (Парижские газеты в то время потешались над провалившейся премьерой, освистанной и встреченной презрительным фырканьем, – над «Тангейзером» Рихарда Вагнера.) Но весть об открытии распространилась по научным обществам Европы и оставила ученых в напряженном ожидании. Может ли локализация существовать на самом деле?

Два последующих события доказали, что да, может. Во-первых, Брока подтвердил свои первоначальные находки у новых пациентов. После 1861 года врачи стали направлять к нему больных афазией для дальнейшего исследования, и к 1864 году он провел вскрытие 25 пациентов. Каждая жертва, кроме одной, имела повреждение в задней части фронтальной доли. Более того, характер и причина повреждения – опухоль, инсульт, сифилис, травма – не имели значения. Только локализация и еще раз локализация.

Второе событие имело еще более важные последствия для понимания речевых и языковых способностей мозга. В 1876 году двадцатишестилетний студент медицины из Германии по имени Карл Вернике (известный как соавтор синдрома Вернике – Корсакова) открыл новый тип афазии.

Вернике обнаружил, что повреждения у задней части височной доли – довольно далеко от центра Брока – уничтожали смысловое значение речи для людей. В то время как пациенты с афазией Брока знали, что они хотят сказать, но не могли говорить, пациенты с афазией Вернике могли выдавать предложения такой же длины, как в книгах Пруста, при этом соблюдая нужный ритм, но эти фразы просто не имели смысла. (Некоторые неврологи называют это словесным салатом – случайными фрагментами фраз, соединенными между собой. Я называю это синдромом «Поминок по Финнегану».)

И в отличие от больных афазией Брока, которых раздражало их бессилие, больные афазией Вернике оставались безразличными; врачи могли отвечать им такой же бессмыслицей, а они только улыбались и кивали в ответ. В целом поврежденный центр Брока отключает речевые способности, а поврежденный центр Вернике нарушает понимание речи.

В функциональном отношении центр Брока помогает рту формировать и артикулировать слова, поэтому, когда в нем происходит сбой, фразы становятся отрывистыми, и человеку приходится часто делать паузы. Более того, он помогает формировать правильный синтаксис, поэтому больные афазией Брока почти не пользуются синтаксическими связями между словами: «Пес – кусать – девушка».

Центр Вернике связывает слова с их смысловым значением: он сочетает определитель и определяемое внутри вашего мозга.

Чтобы посмотреть на совместную работу этих двух центров, представьте, что человек рядом с вами внезапно произносит слово «Цепеллин». Сначала ваше внутреннее ухо передает этот сигнал в слуховую кору, которая, в свою очередь, передает его в центр Вернике. Потом центр Вернике извлекает необходимые ассоциации из вашей памяти, заставляя вас посмотреть на небо или мысленно услышать гитарные аккорды. Таким образом, происходит смысловое наполнение звука.

Поврежденный центр Брока отключает речевые способности, а поврежденный центр Вернике нарушает понимание речи.

Если вы решите повторить «Цепеллин» вслух (почему бы и нет?), то центр Вернике сначала сравнивает эту концепцию со слуховым представлением, которое хранится в вашем мозге. Потом центр Вернике подает сигнал, который активирует центр Брока. В свою очередь, центр Брока активирует участок моторной коры, который управляет губами и языком. Если ваш центр Вернике не может сопоставлять слова и идеи, начинается словесный салат. (Младенцы не могут связно говорить и понимать речь отчасти потому, что их центр Вернике еще не сформировался.) Если ваш центр Брока барахлит, вы начинаете шлепать губами и коверкать слова.

Наряду с находкой нового речевого узла Вернике сделал более общий вывод о речевых процессах внутри мозга, который следует подчеркнуть особо: в мозге нет отдельного «речевого центра». Как и в случае с памятью, разные отделы мозга вносят свой вклад в понимание и формирование речи, и это объясняет, почему люди могут утратить способность говорить, не теряя способности к пониманию, и наоборот. Если какие-то речевые узлы отказывают, или если кабели белого вещества между двумя речевыми узлами оказываются порванными, навыки могут нарушаться разными способами, иногда поразительно специфичными.

Некоторые жертвы инсульта помнят существительные, но не глаголы, или наоборот. Люди, свободно владевшие двумя языками, могут утратить один из них после травмы, так как первый и второй язык (57) опираются на разные нейронные контуры. Речевые изъяны даже могут нарушать математические способности. Судя по всему, у нас есть природный «числовой контур» в теменной доле, который оперирует сравнениями и величинами – основой арифметических вычислений. Но некоторые вещи (например, таблицу умножения), мы заучиваем на лингвистическом уровне, с помощью простого запоминания. Поэтому если речь отправляется на помойку, туда же уходят навыки, основанные на лингвистике.

Еще более поразительно, что некоторые люди, которым трудно связать даже три слова, прекрасно поют. По какой-то причине мелодии и ритмы могут обходить нарушенные контуры и «включать» речевые навыки, позволяя человеку, который мямлит «Я – люблю – ветчину», через несколько секунд спокойно распевать «Боевой гимн республики». (После пулевого ранения мозга бывший конгрессмен Габриэлла Гиффордс снова научилась говорить, исполняя песни, в том числе «Девочки просто хотят повеселиться».)

Сходным образом эмоции тоже могут воскрешать мертвые речевые контуры: многие больные афазией (как Тан) могут ругаться, если их спровоцировать, но только не преднамеренно. Отсутствие связей между пением, речью и руганью опять-таки подразумевает, что в нашем мозге нет единого речевого центра; не существует неврологической «кладовой», где мы храним слова.

В мозге нет отдельного «речевого центра». Как и в случае с памятью, разные отделы мозга вносят свой вклад в понимание и формирование речи.

Возможно, самый удивительный пример речевого расстройства называется «алексией без аграфии» – то есть неспособность читать без неспособности писать. Чтение в общем-то требует более высокой неврологической сноровки, чем устная речь. Печатные слова попадают в наш мозг через визуальную кору в довольно раннем детстве, но поскольку люди начали читать на позднем этапе нашей эволюционной истории – около 3000 лет до н. э., – визуальная кора не имеет врожденных связей с центром Вернике. (Да и с чего бы их иметь?) Тем не менее небольшая тренировка с детской книжкой вроде «Дика и Джейн» может «перестроить» мозг и связать эти две области, что позволяет нам воображать сложные концепции и сюжетные линии на основе простых чернильных линий и точек. Чтение изменяет принцип работы мозга.

Однако люди с алексией без аграфии не могут ничего прочитать из-за нарушенных аксонных связей в визуальной коре: кривые и очертания букв без каких-либо помех попадают в их мозг, но данные не достигают центра Вернике и никогда не превращаются в осмысленную информацию. В результате предложения кажутся им написанными иероглифами. Однако эти люди прекрасно могут писать, поскольку смысловые центры мозга по-прежнему имеют доступ к контурам моторной коры, управляющим движениями мышц при рукописном вводе текста. Это приводит к смехотворным ситуациям, когда человек может написать предложение «У меня аллергия на пиво», но не может прочитать то, что он только что написал.

Наряду со многими другими вещами речь делает нас людьми, и Брока заслужил свой бюст на горе Рашмор современной неврологии за открытие первого речевого узла. Но по правде говоря, идея Вернике о речевых контурах находится в большей гармонии с нашим нынешним пониманием речи. И хотя Брока обычно приписывают честь открытия локализации мозга, Обертин (58) и даже френологи еще раньше и упорнее отстаивали идею локализации. Просто известность Брока, его яркие клинические отчеты и особенно его удача в поиске таких пациентов, как Тан и Лело, превратили интуитивные догадки других ученых в научный факт.

* * *

Брока может по праву разделить заслугу за другое крупное открытие, обычно приписываемое ему: латерализацию, или специализацию, полушарий мозга. К середине 1880-х годов ученые знали, что левое полушарие управляет правой стороной тела, и наоборот. Но ученые по прежнему глубоко верили в симметрию мозга – идею о том, что обе половины мозга работают одинаково. В конце концов, полушария выглядели одинаково, и ни одна другая парная часть тела (глаза, почки, яички) не имела специализированных левосторонних или правосторонних функций.

Поэтому во время вскрытий больных афазией Брока игнорировал любые различия между полушариями и обращал внимание только на «координаты» повреждений. Лишь в начале 1863 года он осознал, что у всех больных афазией повреждения были сосредоточены в левой фронтальной доле. Наедине с собой он размышлял о возможном значении этого феномена – может ли левое полушарие управлять речью? «Но мне было нелегко решиться на вывод, который мог бы иметь серьезные последствия», – впоследствии признался он.

Другие оказались не такими робкими. В марте 1863 года, пока Брока предавался тяжким раздумьям, малоизвестный сельский врач Густав Дакс представил в Национальную академию рукопись тридцатилетней давности, которую он надеялся опубликовать. В сопроводительном письме Дакс объяснил, что рукопись принадлежала его покойному отцу, доктору Марку Даксу, который составлял медицинские отчеты о десятках пациентов, утративших речь после повреждения фронтальной доли.

Отец Дакса представил рукопись на конференции в Монпелье в 1836 году, но его несправедливо проигнорировали. Поскольку все его пациенты имели травмы примерно в одном месте, Дакс-старший пришел к выводу, что фронтальная доля содержит речевой центр, – точно такой же вывод, как сделал сам Брока два года назад. Далее, поскольку все эти повреждения происходили с левой стороны, значит, речевой центр должен был находиться там; именно эту идею сейчас обдумывал Брока.

В истории науки есть много примеров того, как два и более человек независимо приходят к одному и тому же открытию – солнечных пятен, кислорода, дифференциального исчисления, периодической таблицы и так далее. Но лишь немногие дебаты о приоритете оказались столь неприятными и запутанными, как разногласия между Брока и Даксом.

Лишь в начале 1863 года Брока осознал, что у всех больных афазией повреждения были сосредоточены в левой фронтальной доле.

Брока сделал первое, довольно осторожное публичное высказывание о роли левого полушария в начале апреля 1863 года, буквально через несколько дней после того, как рукопись Дакса появилась в Париже. Содержание манускрипта, переданного в Национальную академию, скорее всего, было конфиденциальным, но Брока имел там друзей и почти несомненно знал заранее о выводах Дакса. Более того, члены академии явно не торопились с рецензированием рукописи для публикации, сначала представив ее в комиссию (главный инструмент бюрократической волокиты), а потом задерживая утверждение в течение целого года. В итоге Даксу пришлось самостоятельно опубликовать рукопись, и эта задержка дала Брока необходимое время для развития его идей.

Однако Дакс-младший – судя по всему, настырный и малоприятный тип – не позволил сбить себя с толку академическими увертками. Он возмутился проволочками и заручился поддержкой ученых Южной Франции, большинство из которых возмущала заносчивость их парижских коллег. Дакс также обвинил Брока в краже идей своего любимого отца и умышленном отказе в упоминании его работы. Брока серьезно воспринял это обвинение и начал искать других ученых, которые присутствовали на конференции в Монпелье в 1836 году, чтобы расспросить их о выступлении Дакса.

Как ни странно, никто из присутствовавших не мог вспомнить о работе Дакса. После нескольких месяцев бесплодных поисков Брока отступился, не уверенный в том, что Дакс вообще присутствовал на той конференции, а тем более выступал с докладом.

На самом деле единственным свидетельством того, что Дакс-старший когда-либо изучал повреждения мозга, связанные с речевыми центрами, был черновик его рукописи, предположительно датируемый 1830-ми годами. Но эта датировка опиралась на слова Дакса-младшего, и вполне естественно, что у Брока возникли подозрения. Он даже проанализировал почерк и стиль письма обоих Даксов с целью проверить, не пытается ли младший всучить ему фальшивку. (Брока счел документ подлинными, но он не был лингвистом.)

Дело Брока и Дакса до сих пор остается туманным. Нет сомнений в том, что Брока был превосходным ученым. Как и Дарвин с теорией естественного отбора или Менделеев с периодической таблицей элементов, Брока открыл латерализацию не совершенно один, но, как и у этих людей, его работа на порядок превосходила труды его соперников. Дакс даже не подтвердил локализацию повреждений у своих пациентов с помощью вскрытий; он просто строил догадки на основании слов пациентов о характере их травм. Тем не менее Дакс оказался прав: левое полушарие действительно управляет и речевыми центрами, – а в науке часто бывает так, что правильная догадка затмевает все остальное.

Гораздо труднее судить, как много знал Брока и когда он узнал об этом. Несмотря на ожесточенную критику Дакса-младшего, Брока едва ли целиком заимствовал работу его отца. Но повлияла ли рукопись на его выводы, и если да, то как сильно? Возможно, тот факт, что Брока почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы заговорить о левосторонней специализации вскоре после прибытия рукописи Дакса в Париж, был обычным совпадением. А может быть, когда Брока узнал о рукописи, он убедился, что находится на верном пути. Но лишь случай определяет, как сильно Дакс повлиял на Брока или же дал ему мужество следовать по пути, который еще не был определен до конца.

Из-за всех этих пререканий Брока немного отошел в сторону от неврологии, и после 1866 года он решил больше сосредоточиться на других научных интересах, таких как черепа.

В 1867 году он поразил мир, определив, что череп доколумбовой эпохи из Перу, в котором имелось квадратное отверстие, был доказательством древней нейрохирургической операции. Брока также определил (правильно), что пациент пережил операцию, опираясь на следы рубцов вокруг отверстия. Примерно в то время он спас жизнь человеку, впервые совершив нейрохирургическую операцию на основе теории локализации. Пациент потерял речь после травмы головы, и вместо того, чтобы вскрыть ему половину черепа для осмотра, Брока просверлил маленькое отверстие над центром своего имени и ослабил внутричерепное давление.

Также Брока стал принимать участие в политике. Во время попытки государственного переворота в 1871 году он контрабандой доставил золото на 75 миллионов франков в Версаль на телеге с сеном (по другим сведениям, с картошкой) для помощи правительству в изгнании. Власти так и не отблагодарили его, но французский народ избрал Брока «пожизненным сенатором» в 1880 году. Но он не успел насладиться оказанными ему почестями, через несколько месяцев его ожидала скоропостижная смерть в возрасте пятидесяти шести лет – что характерно, от кровоизлияния в мозг.

После его безвременной смерти ученые более или менее канонизировали его имя, и теория локализации мозга стала одним из столпов неврологии XX века. В сущности, как это часто бывает, бывшая ересь превратилась в новую веру: к 1950 году большинство неврологов объявили левое полушарие вместилищем не только речи, но и всех других высших навыков и способностей. Не довольствуясь почетом левому полушарию, ученые одновременно принижали роль правого полушария, относясь к нему как к более медленному, примитивному и даже «умственно отсталому» близнецу. Понадобился один озлобленный нацист и десятилетия последующей работы, чтобы доказать обратное.

* * *

В 1944 году тридцатилетний американский офицер У. Дж. выпрыгнул с парашютом из самолета над Голландией, чтобы помочь освобождению страны. Его парашют раскрылся лишь частично, и он упал на землю, как мешок с песком, сломав ногу и потеряв сознание. Когда он очнулся, то обнаружил, что стал мочиться кровью, и вскоре оказался в плену у нацистов. В какой-то момент – возможно, во время конвоирования в лагере для военнопленных – он чем-то задел охранника, который пришел в бешенство и раскроил ему череп прикладом. Скорее всего, это привело к кровоизлиянию в мозг. У. Дж не получил почти никакого лечения в следующем году и потерял почти пятьдесят килограммов веса.

После войны У. Дж. нашел работу курьером в Лос-Анджелесе. Но он начал испытывать так называемые абсансы: он заводил автомобиль, отъезжал, а потом оказывался за сотню километров от дома, не имея понятия, как попал туда. Кроме того, у него начались припадки. Его аура ощущалась как колесо обозрения, которое начинало вращаться внутри него; его голова дергалась влево, он корчил гримасы и иногда вскрикивал: «Прыгай, Джерри!», прежде чем потерять сознание.

Он не ходил под себя, но колотился головой и однажды упал в огонь. Но хуже всего была частота припадков – до двадцати раз в день в конце 1950-х годов, – которая делала его психически оглушенным. Если до войны он с энтузиазмом читал историю Древней Греции и Виктора Гюго, то теперь мог одолеть лишь газетные заголовки. Поэтому в 1962 году он разрешил двум хирургам из Лос-Анджелеса провести операцию, которая казалась такой же безнадежной, как операция на мозге Г. М. десять лет назад. Они предложили рассечение мозолистого тела У. Дж.

Вы не сможете увидеть мозолистое тело, если не разведете в стороны две половины мозга и не заглянете внутрь. Оно выглядит как пучок желтоватой бечевки и соединяет оба полушария, словно сиамских близнецов. Это одна из немногих структур мозга, существующая в единственном числе, и за прошедшие столетия несколько ученых помещали там неделимую человеческую душу как раз по этой причине.

В начале XX века ученые больше не рассматривали мозолистое тело как святая святых, но понятия не имели, что с ним делать. Оно состоит из 200 миллионов волокон белого вещества, что указывает на его связующую роль между полушариями. (Следующий самый толстый пучок, соединяющий полушария, содержит лишь 50 000 волокон.) Тем не менее рентгеноскопия показывала, что некоторые люди рождаются без мозолистого тела и прекрасно себя чувствуют.

Неврологи могли назвать только одну вещь, которой определенно занималось мозолистое тело: распространением эпилептических припадков. Они наблюдали за электрическими импульсами во время припадка. По какой-то причине слабые эпилептические бури начинали набирать силу при достижении мозолистого тела и вскоре охватывали оба полушария. Опасность подсказывала способ прекращения припадков… через рассечение мозолистого тела.

Двое хирургов из Лос-Анджелеса наконец убедили У. Дж. согласиться с их решением в 1962 году. Они пробурили два отверстия в его черепе – одно спереди, другое сзади, – а потом просунули внутрь медицинские лопатки, чтобы приподнять доли мозга. Вам может показаться, что такая операция проходит быстро – просто сунь скальпель и начинай резать, – но на самом деле она потребовала десятичасовой работы: если верхние ткани мозга можно черпать ложкой, то мозолистое тело жесткое, как хрящ.

Выздоровление было медленным, но через месяц У. Дж начал говорить, а через три месяца встал на ноги; врачи также отмечали его замечательные моторные навыки и радовались тому, что он может выполнять скоординированные сложные движения, вроде прикуривания сигарет (это были другие времена). Но главное, припадки У. Дж. прекратились.

Целью операции было ограничить его припадки одним полушарием, но по неизвестной причине она фактически ликвидировала их. Он впервые смог спать по ночам и набрал двадцать килограммов веса. Что не менее важно, У. Дж. не испытывал трудностей, с которыми столкнулся Г. М.: его личность, речь и воспоминания остались в целости и сохранности.

Воодушевленные успехом, хирурги из Лос-Анджелеса стали проводить новые операции по каллозотомии. И помимо кратковременных послеоперационных эффектов – один пациент, очнувшись, пожаловался на то, что у него «голова раскалывается от боли», – пациенты не проявляли никаких отклонений в худшую сторону. Они по-прежнему могли читать, рассуждать, говорить, ходить и проявлять эмоции. Их разум работал точно так же, как раньше.

Но… могло ли это быть правдой? Неужели рассечение 200 миллионов волокон приводило к нулевым побочным эффектам? Невролог Роджер Сперри не «купился» на это и решил доказать обратное.

Доказательство обратного было излюбленным занятием Сперри. Он имел нетипичную для ученого биографию и в молодости уделял спорту не меньше внимания, чем обучению. В средней школе в Коннектикуте он установил рекорд штата по метанию копья и занимался бейсболом, баскетболом и гонками на треке в колледже Оберлин. В свободное от тренировок время он мог часами изучать средневековую поэзию. Но потом он заинтересовался психологией, и после завершения спортивной карьеры в Оберлине налег на учебу и получил степень магистра психологии. Он защитил докторскую диссертацию по зоологии в Чикагском университете, в которой – это был нетактичный, но впечатляющий ход – разнес в пух и прах работу всей жизни своего научного руководителя.

В устройстве мозга Пол Вейс придерживался модной теории «чистого листа». Он утверждал, что любой нейрон может выполнять работу любого другого нейрона и что нейронные контуры можно перестраивать до бесконечности. Сперри считал эту концепцию чрезвычайно современной, и в 1941 году приступил к ряду дьявольских экспериментов на крысах для ее проверки. Наряду с другими вещами это включало вскрытие задних лап крысы, определение нервов, подающих в мозг сигналы боли, и их переключение – так что левый болевой нерв теперь находился в правой лапе и наоборот.

Когда крыса выздоравливала после операции, Сперри помещал ее на электрифицированную сетку, где она получала разряд, когда наступала на определенное место. Результат был жестоким. Если разряд поражал левую заднюю лапу, мозг крысы ощущал укол боли в правой задней лапе. Поэтому она поджимала правую лапу и начинала хромать. К несчастью, это усиливало давление на поврежденную левую лапу.

Хуже того, когда крыса снова проходила над электрифицированным местом, ее левая задняя лапа получала очередной разряд. Из-за переключенных нервов казалось, что правая лапа начала болеть еще сильнее. Новые болевые разряды лишь усиливали реакцию и создавали порочный круг. Что важно, вопреки мнению Вейса, крысиные нейроны не выучивали новую реакцию. Проходил месяц за месяцем, но независимо от того, сколько раз бедное животное повреждало одну лапу, оно всегда поджимало другую.

Сперри проводил еще более жуткие эксперименты в стиле доктора Моро. Он вынимал у рыб глазные яблоки, рассекал зрительные нервы, поворачивал глаза в глазницах на 180 градусов и пришивал их обратно. Нервы у рыб могут быстро регенерировать, и они снова начинают видеть. Но поскольку глазные яблоки были перевернуты, нервы регенерировали в обратном направлении, заставляя рыб видеть мир вверх ногами. Если у рыбы подвешивали червяка под челюстью, она устремлялась вверх; если приманку подвешивали сверху, она ныряла вниз. Опять-таки рыбы никогда не меняли это поведение.

По результатам экспериментов на крысах и рыбах у всех существ были строго запрограммированные нейронные контуры; определенные нейроны предназначены для выполнения определенных задач и не могут выполнять ничего другого. Это не значит, что мозг (особенно человеческий) не обладает пластичностью. Но Сперри разрушил идею о том, что мы рождаемся с «чистыми листами» нейронов, образующих цепи и контуры во всех мыслимых сочетаниях.

Не удовлетворившись опровержением работы Вейса, Сперри написал докторскую работу в Гарвардском университете, в которой тоже разгромил аргументы своего научного руководителя.

Начиная с 1920-х годов, Карл Лэшли способствовал популярности классического эксперимента по психологии, где крысы бегали по лабиринтам. В данном случае, после того как крысы запоминали лабиринт, Лэшли анестезировал их, повреждал их мозг в определенных местах и повторял эксперимент. К его изумлению, независимо от места повреждения крыса по-прежнему могла преодолеть лабиринт – при условии, что он удалял не слишком много тканей. Иными словами, значение имело не расположение повреждений, а лишь их размер.

По результатам экспериментов на крысах и рыбах у всех существ были строго запрограммированные нейронные контуры.

На основе этой работы Лэшли изобрел теорию антилокализации. Он признавал, что мозг должен иметь специализированные компоненты. Но, по его словам, для сложных задач, таких как прохождение лабиринтов, экспериментальные животные одновременно использовали все части своего мозга. В качестве выводов Лэшли еще до случая Г. М. пропагандировал идею, что все части мозга вносят равный вклад в формирование и хранение воспоминаний.

Для того чтобы теория Лэшли работала, разные отделы мозга – даже не соединенные аксонными «проводами» – должны были почти мгновенно связываться друг с другом. Поэтому он преуменьшал идею о том, что нейроны посылают сообщения только ближайшим соседям наподобие пожарной цепочки. Вместо этого он представлял нейроны, испускающие дальнодействующие электрические волны, сходные с радиоволнами.

Сперри снова решил, что это выглядит неубедительно, и опять продемонстрировал свое нестандартное мышление. Начиная с 1940-х годов он вскрывал черепа кошек и обкладывал их мозг либо пластинками слюды (для изоляции), либо танталовыми проводами (для короткого замыкания). Каждая из этих добавок должна была нарушать распространение электрических волн в мозге и таким образом отключать высшие мыслительные функции.

Ничего подобного. Сперри подвергал кошек всем известным ему неврологическим тестам, и они вели себя точно так же, как обычные кошки. Это погубило теорию Лэшли (59) о дистанционной электрической коммуникации и укрепило веру в химическую связь между отдельными нейронами. К облегчению всех научных руководителей, Сперри открыл собственную лабораторию в Калифорнийском технологическом университете в 1954 году. После обустройства он решил продолжить исследования мозолистого тела. Эти эксперименты включали рассечение пучка связок между двумя полушариями у кошек и обезьян и наблюдение за их поведением.

В целом животные с расщепленным мозгом казались нормальными – по крайней мере большинство из них. Время от времени они начинали вести себя странно и непривычно. К примеру, если он учил кошку с расщепленным мозгом ориентироваться в лабиринте с повязкой на глазу, а потом закрывал другой глаз и возвращал кошку в лабиринт, она снова начинала блуждать (60). С контрольными животными этого не происходило. Такие странности заставили Сперри усомниться в том, что люди с рассеченным мозолистым телом не испытывают никаких побочных эффектов. Поэтому, когда хирурги из Лос-Анджелеса предложили Сперри подвергнуть тестам У. Дж. и других пациентов каллозотомии, он согласился и снова доказал свою правоту.

Трехчасовые эксперименты, проведенные Сперри и его аспирантом Майклом Гаццанигой, проводились каждую неделю. Сначала У. Дж реагировал нормально. Он справлялся со всеми повседневными делами, и даже обширные психологические тесты не выявили ничего необычного. Потом настала очередь тахитоскопа. Прибор представлял собой механический затвор, прикрепленный к проектору. Он быстро открывался и закрывался, что позволяло ученым проецировать изображения на экран на одну десятую долю секунды.

До 1950-х годов тахитоскоп был больше известен как устройство, помогавшее тренировать пилотов американских истребителей во время Второй мировой войны. Психологи проецировали на экран силуэты самолетов – как своих, так и вражеских, – а пилоты, после соответствующей подготовки, учились за долю секунды отличать хороших парней от плохих.

Вместо самолетов У. Дж. видел проблески слов или предметов. Он сидел за столом в двух метрах от белого экрана и смотрел прямо в центр. Под столом находился телеграфный ключ, нажатие которого означало, что он увидел картинку. Дополнительно после каждой серии Сперри и Гаццанига просили У. Дж утвердительно или отрицательно ответить на вопрос, видел ли он какой-то образ. Главная цель эксперимента заключалась в следующем: Сперри и Гаццанига мельком показывали слово или предмет только с одной стороны экрана – крайней справа или слева от центральной линии. В результате образ поступал только в одно полушарие мозга У. Дж. Его реакция на эти мимолетные образы вызвала у ученых дрожь предвкушения.

Когда образы мелькали справа от него, реакция У. Дж. была такой же, как у нормального человека. Эти образы поступали в его левое полушарие, контролирующее язык и правую руку. Поэтому он нажимал телеграфный ключ правой рукой и отвечал: «Да, я видел картинку».

Но когда образы мелькали слева от него, дела обстояли по-другому. Эти образы поступали в его правое полушарие, которое не отвечает за речь; оно также не могло подать сигнал левому полушарию о необходимости активировать речевые центры из-за рассеченного мозолистого тела. Поэтому У. Дж. отрицал, что он что-либо видел. Тем не менее он нажимал телеграфный ключ левой рукой. Его левая рука знала – в отличие от левого полушария. Это происходило снова и снова. У. Дж. настаивал, что он ничего, абсолютно ничего не видел. А между тем он фактически телеграфировал под столом нечто совершенно противоположное.

Другие пациенты с расщепленным мозгом демонстрировали сходное разъединение между левой и правой сторонами. В одном эксперименте Сперри и Гаццанига завязывали пациентам глаза и вкладывали в левую руку карандаши, сигареты, шляпы, пистолеты и другие предметы. Пациенты без труда могли пользоваться этими предметами – писать, подносить сигарету ко рту, надевать шляпу или нажимать на спусковой крючок, – но они не могли назвать их.

В другом эксперименте ученые использовали тахитоскоп для кратковременной демонстрации слов «горячий» и «собака» на противоположных сторонах экрана, а потом попросили людей нарисовать, что они видели (61). Когда нормальные люди проходили этот тест, они рисовали булочку с сосиской, иногда с добавлением горчицы. Люди с расщепленным мозгом рисовали собачку левой рукой и яркое солнце правой рукой. (Они также не могли провести языковые ассоциации между головой и надгробием, небом и небоскребом.) В целом они – проваливали любой тест, требовавший обмена информацией между правым и левым полушарием. Без мозолистого тела каждое полушарие оказывалось изолированным.

Но Сперри и Гаццанига не только искали признаки нарушения связи между полушариями. Пациенты с расщепленным мозгом также помогли им выяснить уникальные таланты каждого полушария – то, что мы теперь называем правосторонним и левосторонним мышлением.

«Портрет» Джузеппе Арчимбольдо. В зависимости от повреждения мозга, некоторые жертвы видят только овощи и фрукты, а другие видят только лицо. Правое полушарие также имеет склонность замечать только лицо, а левое обращает внимание лишь на составные компоненты.

В то время ученые считали левое полушарие доминирующим практически во всех важных навыках. Но пациенты с расщепленным мозгом продемонстрировали, что правое полушарие лучше распознает лица: когда они смотрели на портрет работы Арчимбольдо, то левое полушарие видело составные части из фруктов и овощей, а правое полушарие видело «человека».

Правое полушарие также лучше справлялось с пространственными задачами, такими как мысленное вращение объектов или определение величины круга после демонстрации отрезка дуги.

Но самое интересное, правое полушарие переигрывало левое полушарие в логических играх. Представьте игру, в которой вы наугад достаете шарики из огромной бочки. 80 процентов шариков синие, 20 процентов красные, и если вы правильно угадываете цвет перед каждым ходом, то получаете доллар. В таких задачках люди с целостным мозгом обычно ставят на то, что в 80 процентах случаев будут вытаскивать синие шарики, а в 20 – красные. Но это идиотская стратегия. Простые вычисления показывают, что тогда вы будете угадывать лишь в 68 процентах случаев. Лучше каждый раз называть синий цвет, потому что тогда вам гарантирован успех в 80 процентах.

Крысы и золотые рыбки (в вариантах этой игры, разработанных для животных) хорошо это понимают и всегда выбирают один и тот же цвет. Левое полушарие у людей с расщепленным мозгом рассуждало так же, как обычные люди. Правое полушарие – нет. Оно угадывало точно так же, как крысы и золотые рыбки, и получало денежки.

* * *

На основе этой работы неврологи обнаружили и другие таланты правого полушария, подрывавшие гегемонию левого. У людей с расщепленным мозгом правое полушарие обнаруживает лучшие музыкальные способности, а его превосходящие пространственные навыки позволяют лучше и быстрее читать карты. Оно даже доминирует в определенных аспектах речи. Если эквивалент речевой точки Брока в правом полушарии оказывается поврежденным, у людей наступает состояние, которое называется апросодией. Они понимают буквальное значение слов, но остаются безразличными к ритму и эмоциональным нюансам обычного разговора – к тем вещам, которые оживляют нашу речь.

Правое полушарие доминирует в том, что мы называем «художественным вкусом». Фактически если господствующее левое полушарие оказывается поврежденным, художественные инстинкты правого полушария часто выходят на передний план. Существуют хорошо описанные случаи, когда люди, получившие травму левого полушария, внезапно становятся одержимыми живописью или поэзией – теми вещами, которые раньше совершенно не волновали их.

Сходным образом многие умственно отсталые люди, получившие травму левого полушария еще до рождения, имеют удивительные таланты (вроде музыкального подражания), в которых находят выход врожденные способности правого полушария.

Но, несмотря на эти разнообразные таланты, Сперри и Гаццанига не советовали придавать слишком большое значение различиям между левым и правым полушарием. Это вовсе не так, будто одно полушарие говорит или рисует само по себе, а другое бьет баклуши и крутит свои аксоны. Скорее, отношения между полушариями взаимно дополняют друг друга – наподобие левой и правой руки.

Большинство людей имеет доминирующую правую руку, но левая все равно помогает завязывать шнурки, печатать, разливать напитки и чесаться. Равным образом мозг не может выполнять большинство задач без согласованной работы обоих полушарий.

Люди с расщепленным мозгом проваливали любой тест, требовавший обмена информацией между правым и левым полушарием.

В качестве отличного примера можно привести способность к рассуждению. Пациенты с расщепленным мозгом продемонстрировали, что правое полушарие лучше определяет причинно-следственную связь между двумя событиями (то есть определяет, действительно ли А является причиной Б, или же это случайное совпадение). Кроме того, оно лучше и точнее запоминает все, что мы видим, слышим и чувствуем. Левое полушарие лучше вычленяет закономерности из полученной информации, и только оно может на основе данных сделать скачок к чему-то новому: к принципу или закону. В целом обе половины мозга воспринимают реальность, но делают это по-разному, и без их уникальных способностей мы имели бы огромные пробелы в наших научных знаниях.

Ученые подозревают, что специализация правой и левой половины мозга начала развиваться много миллионов лет назад, так как многие другие животные проявляют тонкие различия между работой полушарий (62): они предпочитают пользоваться одной конечностью для еды или чаще нападают на добычу с одного направления, чем с другого. До этого, вероятно, левое и правое полушарие в равной степени занимались мониторингом сенсорных данных от окружающего мира. Но поскольку существует мозолистое тело, предназначенное для обмена информацией между полушариями, им нет необходимости работать одинаково. Поэтому мозг избавился от излишества, и левое полушарие взяло на себя новые задачи. Этот процесс ускорился с появлением человека, и мы проявляем гораздо большие различия между левым и правым полушарием, чем любые другие животные.

Если левое полушарие оказывается поврежденным, художественные инстинкты правого полушария часто выходят на передний план.

В ходе эволюции левое полушарие также взяло на себя жизненно важную роль главного интерпретатора. Неврологи долго дискутировали, могут ли люди с расщепленным мозгом иметь два независимых разума, работающих параллельно, в одном черепе. Это звучит пугающе, но подтверждается некоторыми свидетельствами. К примеру, люди с расщепленным мозгом без труда рисуют две разные геометрические фигуры одновременно, по одному каждой рукой. Обычные люди проваливают этот тест. (Попробуйте, и сами увидите, как это немыслимо трудно.)

Некоторые неврологи презрительно относятся к подобным вещам и называют разговоры о двух отдельных разумах ненужным преувеличением. Но одно несомненно: люди с расщепленным мозгом чувствуют себя психически целостными. Им никогда не кажется, что оба полушария борются за власть или что их сознание перескакивает из одного места в другое. Это происходит потому, что одно полушарие, обычно левое, берет управление на себя. И многие неврологи полагают, что то же самое происходит в нормальном мозге. Одно полушарие постоянно доминирует и исполняет роль, которую Майкл Гаццанига назвал интерпретатором. (Согласно Джорджу У. Бушу его также можно назвать решателем.)

Как правило, наличие решателя/интерпретатора идет на пользу: мы избегаем когнитивного диссонанса. Но у пациентов с расщепленным мозгом «всезнание» левого полушария может исказить их мышление.

В одном знаменитом эксперименте Гаццанига мельком показал две картинки подростку П. С. с расщепленным мозгом: снежный пейзаж для правого полушария и куриную лапу для левого полушария. Потом Гаццанига показал П. С. ряд предметов и предложил ему выбрать два из них. Левой рукой П. С взял лопату для уборки снега, а правой – резинового цыпленка. До сих пор все шло так, как ожидалось. Потом Гаццанига спросил подростка, почему он выбрал эти предметы. Разумеется, левое полушарие П. С. с его лингвистическими навыками все знало о цыпленке, но оставалось в неведении насчет снежного пейзажа.

Не в силах примириться с тем, что он чего-то не знает, его интерпретатор в левом полушарии придумал свою причину. «Все очень просто, – ответил П. С. – К куриной лапке прилагается курица, а чтобы очистить курятник, нужна лопата». Он был совершенно убежден в своей правоте. Если обойтись без эвфемизмов, можно назвать интерпретатора в левом полушарии конфабулятором на полставки.

Пациенты с расщепленным мозгом занимаются конфабуляцией и в других обстоятельствах. Как мы могли убедиться, мысли и сенсорные данные у них не могут переходить из левого полушария в правое и наоборот. Но выясняется, что чистые эмоции могут это делать. Эмоции более примитивны и способны обходить мозолистое тело через древний закоулок в височной доле.

В одном эксперименте ученые мельком показали портрет Гитлера с левой стороны от женщины с расщепленным мозгом. Ее правое полушарие было выведено из душевного равновесия и (поскольку правое полушарие доминирует в эмоциональном отношении) спроецировало этот дискомфорт на левое полушарие. Но ее левое полушарие (доминирующее в лингвистическом отношении) не видело Гитлера, поэтому, когда женщину спросили, что ее встревожило, она занялась конфабуляцией и ответила: «Я вспомнила о человеке, который недавно рассердил меня».

Этот трюк работает с картинками похоронных процессий, улыбающихся лиц и красоток из «Плейбоя» в кроличьих костюмах. Люди хмурятся, улыбаются или хихикают, а потом указывают на какой-нибудь ближайший предмет или утверждают, что о чем-то вспомнили. В неврологическом смысле это равнозначно перестановке причины и следствия, так как сначала приходит эмоция, а потом разум начинает сочинять объяснение. Это вызывает вопрос, насколько мы можем интерпретировать наши эмоции в повседневной жизни.

Кроме того, пациенты с расщепленным мозгом проливают свет на определенные эмоциональные проблемы, с которыми мы сталкиваемся. Вспомним случай П. С., сочинившего историю о курицах и лопатах. В другом эксперименте ученые мельком показывали фото его подружки его правому полушарию. В классической манере людей с расщепленным мозгом он утверждал, что ничего не видел, но в классической подростковой манере начинал краснеть и хихикать. Его левая рука тянулась к алфавитным косточкам для игры в скрэбл и выкладывала слово «Л-И-З». Когда его спрашивали, почему он это сделал, он не знал, что ответить.

Тесты также выявили конфликт между желаниями в его левом и правом полушарии. П. С. посещал модную частную школу в Вермонте, и когда его спрашивали, чем бы он хотел зарабатывать на жизнь, левое полушарие подталкивало его к респектабельной карьере чертежника. Между тем его правая рука выкладывала ответ «автогонщик» с помощью косточек для игры в скрэбл. Его мозг даже обнаруживал политические противоречия: после Уотергейта его левое полушарие проявляло симпатию в президенту Никсону, в то время как правое полушарие намекало, что он рад импичменту «Хитроумного Дика».

При столкновении с кризисом или противоречием мы часто говорим, что разрываемся надвое или что наш ум раздваивается. Может быть, это не просто метафоры (63).

Асимметрия между правой и левой половиной мозга влияет на то, как мы читаем эмоции других людей. Представьте простые штриховые рисунки двух наполовину улыбающихся, наполовину нахмуренных лиц: у одного с левой стороны улыбка, а у другого левый угол рта опущен вниз. В буквальном смысле эти лица в равной мере печальны и радостны.

Но для большинства людей эмоция левой стороны (с точки зрения наблюдателя) является преобладающей и определяет общий эмоциональный фон. Это происходит потому, что содержание вашего левого зрительного поля вступает в контакт с эмоциональной и лучше распознающей эмоции стороной мозга – с правым полушарием. Кстати, если разделить пополам фотоснимок лица и отдельно просмотреть каждую половину, то людям обычно кажется, что на левой половине человек больше «похож на себя», чем на правой половине.

Художники с давних пор пользовались асимметрией между левой и правой стороной, чтобы их портреты выглядели более динамично. Как правило, левая половина лица (контролируемая эмоциональным правым полушарием) более выразительна. Исследования, проведенные в европейских и американских художественных музеях, показывают, что примерно 56 процентов мужчин и 68 – женщин на портретах обращены левой стороной к холсту и таким образом лучше показывают левую половину лица.

Сцены распятия Иисуса, страдающего на кресте, обнаруживают еще более сильную корреляцию: более чем в 90 процентах случаев его лицо обращено в левую сторону. (Если исходить только из принципа вероятности, то она составляла бы примерно 33 процента.) И эта корреляция сохраняется независимо от того, был художник левшой или правшой.

Не вполне ясно, происходит ли это оттого, что натурщики считают левую сторону своего лица более выразительной, или же сами художники находят эту сторону более интересной. Но феномен имеет универсальный характер и проявляется даже на выпускных фотографиях учеников средней школы.

Левосторонняя поза также позволяет художнику сделать акцент на левом глазе натурщика. В этой позиции большая часть лица появляется на левой стороне полотна, где лучше распознающее лица правое полушарие может свободно изучать его.

В портретной живописи существуют исключения из этого правила, но они не менее красноречивы. Леонардо да Винчи, одинаково хорошо владевший обеими руками, часто нарушал условности и рисовал правосторонние профили. Но Мона Лиза на его самой известной картине обращена в левую сторону. Еще одно исключение состоит в том, что лица на автопортретах часто обращены в правую сторону. Однако художники часто рисуют автопортреты по отражению в зеркале, из-за чего левая половина лица кажется правой на холсте.

Так что это «исключение» лишь подтверждает правило. И наконец, в одном исследовании было установлено, что лица видных ученых – по крайней мере на официальных портретах для английского Королевского общества – обычно обращены в правую сторону. Вероятно, это был сознательный выбор ради того, чтобы они выглядели более задумчивыми и менее эмоциональными, похожими на типичных рационалистов.

По сравнению с портретами, живопись в целом не обнаруживает левосторонней предвзятости; в любом случае это происходит не во всех культурах. На западных полотнах так называемая зрительная кривая – линия, по которой естественным образом следует взгляд, – часто движется слева направо. В живописи Восточной Азии зрительная кривая чаще движется справа налево, что соответствует принятому там способу чтения. Сходная предрасположенность существует и в театре: когда поднимается занавес, западные зрители с предвкушением смотрят налево, а в китайском театре поворачиваются направо.

Как правило, левая половина лица (контролируемая эмоциональным правым полушарием) более выразительна.

Вероятно, причину нашей левосторонней предрасположенности к некоторым вещам (портреты), в отличие от других (пейзажи), можно проследить в прошлое – до нашего эволюционного наследия, начиная с животных. Животные могут свободно игнорировать большинство различий между правым и левым в естественной среде обитания: сцена и ее зеркальное отражения более или менее идентичны по отношению к пище, сексу и укрытию. Даже умные и разборчивые животные – такие как крысы, которые легко отличают квадрат от прямоугольника, – с трудом отличают зеркальные образы от обычных. А люди, будучи больше животными, чем кем-то еще, практически не обращают внимания на различия между левой и правой стороной, даже в нашем собственном теле.

Русским сержантам в XIX веке так осточертели неграмотные крестьяне, не умеющие отличить левое от правого, что они привязывали пучок сена к одной ноге и пучок соломы к другой, а потом командовали «Сено, солома, сено, солома!», чтобы научить их шагать в ногу.

Даже башковитые парни вроде Зигмунда Фрейда и Ричарда Фейнмана признавались в том, что им бывает трудно отличить правое от левого. (Будучи мнемоником, Фрейд делал быстрые пишущие движения правой рукой, а Фейнман бросал быстрые взгляды на родинку на левой щеке.) Существует также знаменитый правосторонний портрет Гёте, где он изображен с двумя левыми ногами, а Пикассо, очевидно, лишь пожимал плечами при виде зеркальных копий его собственных работ, даже когда его подпись смотрела в обратную сторону.

Тогда почему люди замечают разницу между левой и правой стороной? Отчасти из-за лиц. Мы общественные существа, и из-за нашего латерального мышления полуулыбка на правой стороне лица не производит на нас такого же впечатления, как на левой стороне.

Но настоящий ответ заключается в чтении и письме. Дети, которые учатся грамоте, часто пишут асимметричные буквы S и N в зеркальном отражении, потому что их мозг не видит разницу. Неграмотные ремесленники, которые изготавливали наборные блоки для средневековых книг, имели такую же проблему, и их зеркальные буквы придают клоунскую легкомысленность сухим латинским манускриптам. Лишь постоянная тренировка при чтении и рукописи позволяет нам выучить правильное начертание букв. По всей вероятности, лишь появление письменных манускриптов несколько тысячелетий назад заставило людей уделять особое внимание разнице между левой и правой стороной. Это еще один пример того, как грамотность изменила наш мозг.

* * *

Из трех «доказательств обратного» у Сперри работа по восприятию расщепленного мозга была наиболее плодотворной и увлекательной. Она сделала Сперри научной знаменитостью и привлекла в его лабораторию коллег со всего мира. (Хотя Сперри и не был пижоном, он организовал достойную вечеринку с народными танцами и пуншем под названием «Расщепление мозга», который, судя по всему, вполне оправдывал свое название.) Результаты его трудов проникли и в популярную литературу. Писатель Филипп К. Дик опирался на его исследования в поиске сюжетных линий, и вся образовательная теория о левостороннем и правостороннем мышлении опирается (пусть и опосредованно) на работу Сперри и его команды.

Вероятно, ранние открытия Сперри заслуживали отдельных Нобелевских премий, но исследования расщепленного мозга в конце концов принесли ему почетную награду в 1981 году. Он разделил ее с Дэвидом Хьюбелом и Торстеном Визелом, которые показали, как работают зрительные нейроны. Будучи научными отшельниками, они не привыкли к официальным костюмам, и позже Хьюбел вспоминал, как услышал стук в дверь своего номера незадолго до начала Нобелевской церемонии в Стокгольме. За дверью стоял сын Сперри с белым галстуком-бабочкой для отцовского смокинга в руке. «Кто-нибудь имеет представление, что с этим делать?» – спросил он. Пол, младший сын Хьюбела, кивнул. Дома он играл на трубе в молодежном симфоническом оркестре и хорошо разбирался в смокингах. В конце концов он повязал галстуки ученым гениям.

Получение Нобелевской премии не утолило амбиций Сперри. По сути дела, уже тогда он почти забросил исследования расщепленного мозга ради решения вечной проблемы неврологии об отношениях тела и разума. Как и многие до него, Сперри не верил, что разум можно свести к обычной коммуникации между нейронами. Но он не верил и в дуализм, концепцию о том, что разум может существовать независимо от мозга. Вместо этого Сперри полагал, что сознательный разум является «эмергентным качеством» нейронов.

Примером такого эмергентного качества является влажность. Даже если вы обладаете самым полным знанием о молекуле H2O, то все равно не сможете предсказать, что если опустите руку в ведро с водой, то ощутите ее влажность. Для возникновения этого качества необходимо взаимодействие огромного количества молекул. То же самое относится к гравитации, другому качеству, которое почти магически возникает на макроуровне. Сперри утверждал, что наш разум возникает аналогичным образом: необходимо скоординированное действие огромного количества нейронов, чтобы пробудить к жизни сознательный разум.

Большинство ученых соглашались со Сперри в этой предпосылке. Более спорным было его утверждение, что хотя разум нематериален, он может влиять на физические функции мозга. Иными словами, мысли каким-то образом могли изменять молекулярное поведение тех самых нейронов, которые породили их. То есть разум и мозг взаимно влияют друг на друга. Это бодрящая идея, и если она верна, то может объяснить природу сознания и даже приоткрывает дверь для свободы воли. Но остается вопрос, каким образом это происходит, и Сперри так и не придумал правдоподобного механизма для ответа на него.

Сперри умер в 1994 году с мыслью о том, что его работа о сознании и разуме будет его наследием. Коллеги позволили себе не согласиться с ним, и некоторые из них смотрят на последние годы Сперри (как и на поздние труды Уолтера Пенфилда) со смесью недоверия и замешательства. Как заметил один ученый, работа над смутными аспектами сознания отвращает всех, кроме «дураков и лауреатов Нобелевской премии». Тем не менее Сперри был прав в одном: объяснение, как человеческое сознание возникает из мозга, всегда было – и до сих пор остается – одной из главных проблем неврологии.

 

Глава 12

Человек, миф, легенда

Высшей целью неврологии является понимание сознания. Это самый сложный, самый изощренный, самый важный процесс в человеческом мозге. И один из самых легких для превратного понимания.

13 сентября 1848 года выдался чудесный осенний денек, яркий и безоблачный, с прохладным ветром. Около 16.30, когда мысли порой начинают блуждать, прораб железнодорожной бригады Финеас Гейдж заполнил порохом высверленную скважину и повернул голову, чтобы проконтролировать своих людей. Жертвы несчастных случаев и психических расстройств в медицинских анналах почти всегда проходят под инициалами или псевдонимами. Но только не Гейдж: его имя наиболее прославлено в неврологии. По иронии судьбы, нам мало что известно об этом человеке.

Той осенью железнодорожная компания Рутленда и Барлингтона расчищала скальные выходы в окрестностях Кавендиша в Центральном Вермонте и наняла бригаду ирландцев для взрывных работ. Хотя они были хорошими работниками, но как любители выпить, побуянить и пострелять из ружей нуждались в отеческом присмотре. Поэтому бригадиром назначили двадцатипятилетнего Гейджа: ирландцы уважали его жесткость, деловую сметку и мастерство управления и с радостью работали под его началом. По сути дела, до 13 сентября железнодорожное начальство считало Гейджа лучшим бригадиром.

В качестве бригадира Гейдж должен был определять места для бурения скважин; эта задача была наполовину геологической, наполовину геометрической. Скважины заглублялись на один-два метра в черную породу и должны были залегать вдоль естественных трещин и разломов, чтобы скала быстрее распадалась на части. После бурения скважины бригадир засыпал порох, а потом аккуратно утрамбовывал его железным ломом. По окончании работы он закладывал запал. Наконец, помощник накладывал песок или глину, которая плотно утрамбовывалась, чтобы сосредоточить силу взрыва в небольшом пространстве.

Большинство бригадиров пользовались лапчатым ломом, но Гейдж заказал собственный лом у местного кузнеца. По сравнению с лапчатым ломом, имевшим форму растянутой буквы S, лом Гейджа был прямым и ровным, как копье. Он весил шесть килограммов и имел длину 110 сантиметров (рост Гейджа составлял 168 сантиметров). В самом широком месте лом имел толщину 3,5 сантиметра, но последняя треть – та часть, которую Гейдж держал у головы при трамбовке, – сужалась до острия.

Около 16.30 рабочие Гейджа отвлекли его; они загружали колотую породу на тележку, и рабочий день близился к концу, поэтому, скорее всего, они болтали и смеялись. Гейдж только что закончил утрамбовывать порох и повернул голову. Описания того, что случилось дальше, отличаются друг от друга. Некоторые говорят, что Гейдж пытался трамбовать порох с повернутой головой и чиркнул ломом по краю скважины, выбив искру. Другие говорят, что помощник Гейджа (возможно, он тоже отвлекся), не успел засыпать песок в скважину, и когда Гейдж повернулся обратно, он сильно ударил ломом, полагая, что трамбует инертный материал. Так или иначе, где-то в темной полости вспыхнула искра, и мощная отдача отбросила лом назад.

По всей вероятности, Гейдж что-то говорил в этот момент и его рот был открыт. Острие лома вошло внутрь под левой скулой Гейджа. Лом разрушил верхний коренной зуб, пронзил левую глазницу и прошел за глазом в черепную коробку. На этом этапе обстоятельства становятся неясными.

Размер и положение мозга внутри черепа, а также размер и положение отдельных элементов мозга меняются от человека к человеку – мозги так же разнообразны, как и лица. Поэтому никто точно не знает, что было разрушено в мозге Гейджа (об этом следует помнить). Но лом все же проник в самую нижнюю часть левой фронтальной доли и вышел через макушку, где находится родничок у младенцев. Взмыв вверх по дуге – он якобы летел со свистом, – лом приземлился в восьми метрах и воткнулся в землю под прямым углом. Свидетели вспоминали, что он был красным и жирным на ощупь от мозговой ткани.

Инерция удара отбросила Гейджа назад, и он упал на спину. Как ни удивительно, он утверждал, что ни на секунду не терял сознания. Он несколько минут корчился на земле, но вскоре уже мог разговаривать. Он добрел до ближайшей повозки и забрался внутрь, а кто-то взял вожжи и тронул волов с места. Несмотря на травму, Гейдж сидел прямо во время поездки в Кавендиш, потом с минимальной помощью добрался до гостиницы, где жил. Он устроился на стуле на крыльце и даже болтал с прохожими, которые видели воронку развороченных костей на его макушке.

Наконец приехали два врача – один за другим. Гейдж приветствовал первого из них, наклонив голову и пошутив: «Здесь достаточно работы для вас». Лечение первого врача едва ли заслуживает такого термина. «Я поместил обратно те части мозга, которые казались целыми – позже вспоминал он, – и выбросил «плохие» части». Помимо этого, большую часть времени он задавал вопросы о правдивости свидетелей. «Вы уверены? Лом действительно прошел через его череп?»

После этого врач допросил самого Гейджа, который – вопреки всем ожиданиям – оставался совершенно спокойным и рассудительным после инцидента и не выказывал признаков дискомфорта, стресса, боли или тревоги. Гейдж ответил врачу, указав на свою левую скулу, покрытую ржавчиной и черным порохом. Пятисантиметровое отверстие вело оттуда прямо в его мозг.

Второй врач, д-р Джон Харлоу, прибыл около 18.00. Ему было двадцать девять лет, и он называл себя «безвестным сельским лекарем». Харлоу целыми днями врачевал людей, упавших с лошади или вывалившихся из кареты, и не имел опыта в неврологии. Он ничего не слышал о новой теории локализации, зародившейся в Европе, и не имел представления, что десятилетия спустя его пациент станет ключевой фигурой в этой области.

Как и все остальные, Харлоу сначала не поверил Гейджу. «Не может быть, что лом на самом деле прошел через ваш череп!» Но, получив заверение в том, что так и было, Харлоу отвел Гейджа наверх в его номер и уложил в постель, что сильно запачкало белье, так как верхняя часть тела была покрыта кровавым месивом.

Если вам интересно, что случилось дальше, то читателям со слабым желудком лучше пропустить следующий абзац. (Я не шучу.)

Харлоу обрил голову Гейджа и очистил скальп от засохшей крови и желатинообразного мозга. Потом он извлек из раны фрагменты черепа, запуская внутрь пальцы с обеих сторон. В ходе этого процесса Гейдж рыгал каждые двадцать минут, в основном потому, что кровь и жирные кусочки мозга проскальзывали ему в горло и забивали гортань. Грубое извлечение костей также привело к тому, что «половина чайной чашки» мозга просочилась наружу из выходной раны на макушке. Невероятно, но, даже попробовав на вкус собственный мозг, Гейдж не утратил душевного спокойствия. Он оставался в сознании и мог рассуждать. Единственной фальшивой нотой была похвальба Гейджа, что он через два дня вернется к работе.

Кровотечение остановилось около 23.00. Левый глаз Гейджа по-прежнему выпирал наружу на добрый сантиметр, а его голова и руки были плотно забинтованы (он имел пороховые ожоги до локтей). Тем не менее Харлоу пустил к нему посетителей на следующее утро, и Гейдж узнал свою мать и дядю, что было хорошим знаком. Благодаря прилежной заботе Харлоу, включавшей частые перевязки и холодные компрессы, состояние Гейджа в следующие два дня оставалось стабильным.

Но когда у Харлоу появилась надежда, что пациент выживет, его состояние резко ухудшилось. Его лицо раздулось, мозг распух, а в ране – несомненно, из-за какой-то дряни под ногтями у Харлоу – развилась грибковая инфекция. Хуже того, по мере распухания мозга Гейдж начинал буйствовать и требовать свои штаны, чтобы выйти на улицу. Вскоре он впал в кому, и в какой-то момент местный плотник изготовил гроб для него.

Дагерротип Финеаса Гейджа. (Из коллекции Джека и Веберли Вилгус)

Гейдж, несомненно, мог умереть от внутричерепного давления, как король Генрих II триста лет назад, если бы Харлоу не провел экстренную операцию, в ходе которой сделал прокол внутри носа и вывел из раны кровь и гной. Несколько недель дела шли то хуже, то лучше, и Гейдж ослеп на левый глаз. (Веко оставалось зашитым до конца его жизни.) Но в конце концов его состояние стабилизировалось, и в конце ноября он вернулся домой в Ливан, что находится в штате Нью-Гэмпшир.

В своих записях Харлоу принижал собственную роль и даже процитировал изречение Амбруаза Паре: «Я лечил больного, Бог исцелил его». На самом деле преданная забота Харлоу и его смелость при выполнении срочной операции – то, что Паре отказался делать с Генрихом, – спасли Финеаса Гейджа.

Но каким было это спасение? Харлоу сохранил Гейджу жизнь, но друзья Гейджа и члены его семьи клялись, что человек, который вернулся домой в Ливан, не был тем человеком, который уехал оттуда несколько месяцев назад.

Да, большинство вещей остались такими же. Он имел определенные пробелы в памяти (вероятно, неизбежные), но в остальном его умственные способности оставались в целости и сохранности. Но его личность изменилась – и не в лучшую сторону.

Хотя до инцидента он был решительным в исполнении своих планов, новый Гейдж был капризным, непостоянным, и как только составлял план, бросал его ради очередной схемы. Раньше Гейдж уважительно относился к желаниям других людей, теперь он раздражался из-за любого ограничения собственных желаний. Раньше Гейдж был хитроумным бизнесменом, но теперь утратил всякое представление о деньгах.

Невероятно, но, даже попробовав на вкус собственный мозг, Гейдж не утратил душевного спокойствия.

Однажды Харлоу подверг его испытанию, предложив ему тысячу долларов за камешки, которые он собрал на берегу реки; Гейдж отказался. И хотя раньше он был вежливым и почтительным человеком, новый Гейдж был сквернословом. (Честно говоря, вы бы тоже, пожалуй, начали ругаться, если бы через ваш череп пролетела железная палка.) Харлоу подытожил изменения личности Гейджа следующим образом: «Судя по всему, равновесие между его интеллектуальными способностями и животными наклонностями было совершенно нарушено». Его друзья выражались короче: «Гейдж перестал быть Гейджем».

Несмотря на безупречный послужной список, управляющие на железной дороге отказались восстановить его в должности бригадира. Поэтому он стал выполнять мелкую работу на фермах и даже демонстрировал себя и свой лом – который теперь стал его постоянным спутником – за небольшие деньги в нью-йоркском музее П. Т. Барнума, глядя на публику единственным здоровым глазом. (За дополнительную плату скептики могли раздвинуть его волосы и увидеть трехсантиметровое заросшее мягкой тканью отверстие, под которым пульсировал мозг.)

Рисунок, где сравнивается размер черепа Гейджа и трамбовочного лома. (Национальная медицинская библиотека)

После работы в музее Барнума он увлекся лошадьми и стал конюхом и водителем повозки в Нью-Гэмпшире. Его также влекло к детям, и во время визитов домой он рассказывал необыкновенные и полностью выдуманные байки о своих приключениях юным племянникам и племянницам. Никто не знает, было ли это его страстью рассказывать истории или, в соответствии с повреждением фронтальной доли, признаком конфабуляции.

По иронии судьбы, история собственной жизни Гейджа тоже превратилась в легенду. Не сразу – после инцидента Гейдж жил почти безвестной жизнью. Но в течение десятилетий после его смерти о нем начали ходить слухи – некоторые правдоподобные, другие невероятные, но все очевидно ложные.

Один утверждал, что у Гейджа развилась тяга к спиртному и он стал надираться и буянить в тавернах. Другой говорил, что Гейдж стал матерым мошенником: он якобы продал эксклюзивные посмертные права на свой череп одной медицинской школе, потом продал их другому колледжу, и так далее. Некий источник даже клялся в том, что Гейдж прожил двенадцать лет с железным ломом, застрявшим у него в голове.

Более важной для неврологии была нехватка твердо установленных подробностей об изменениях личности, которые он испытал после инцидента. Мы просто не знаем, как Гейдж провел большую часть оставшейся жизни и каким на самом деле было его поведение.

Из медицинского отчета Харлоу ясно, что Гейдж как-то изменился, но Харлоу уделял больше внимания его сквернословию и иррациональной привязанности к сбору камешков, чем вещам, которые неврологи изучают в наши дни, – сообразительности, эмоциональным особенностям или способности выполнять последовательные действия. В результате жизнь Гейджа состоит из вымыслов, перемешанных с фактами, и самые увлекательные вопросы – как работал его разум после инцидента? смотрел ли он на себя по-иному? восстановил ли он утраченные навыки? – остаются без ответа.

Тем не менее не все потеряно. При аккуратном отборе можно найти некоторые современные случаи, которые могут пролить свет на эти вопросы. Есть «современные Финеасы Гейджи», которые помогают нам понять, как изменился разум Гейджа, когда железная палка проткнула его мозг.

* * *

Из всех невероятных подробностей, связанных с Гейджем, возможно, самым невероятным является его утверждение, что он ни на секунду не терял сознания. Однако с учетом современных исследований это заявление имеет некоторый смысл.

В прошлом неврологи обшарили каждый закоулок мозга в поисках средоточия человеческого сознания. Современные неврологи ищут кое-что другое. По выражению одного из них, «сознание – это не вещь в каком-то месте, а множественный процесс» (64). Иными словами, сознание не локализовано: оно возникает лишь при гармоничной работе разнообразных частей мозга.

Некоторые из этих частей оказывают базовую инфраструктурную поддержку. Сеть нейронов в стволе мозга, которая называется ретикулярной формацией, контролирует циклы сна и бодрствования и действует как кнопка включения и выключения сознания. Если она оказывается поврежденной, основные телесные процессы (такие, как дыхание и пищеварение) продолжаются, но мозг не может «загрузить» свои высшие способности.

Менее тяжкие травмы, такие как сотрясения, тоже посылают ударные волны через мозг, которые могут нарушить работу ретикулярной формации и привести к внезапной и неоднократной потере сознания.

С другой стороны, травма Гейджа была четко сфокусированной; как бы жутко она ни выглядела, повреждения ограничились небольшим тоннелем в тканях мозга, без шоковой травматической волны. В результате его ретикулярная формация осталась целой, и его сознание не испытывало никаких «сбоев».

Но при всей важности для поддержки сознания ретикулярная формация и другие соседние структуры не пробуждают его к жизни. Эта ответственность в большей степени ложится на таламус и связи между префронтальными и теменными долями.

Таламус, расположенный в центре мозга, «торгует» информацией. Он принимает информацию со всего мозга, анализирует ее и передает повсюду, соединяя разные части мозга, как старомодный телефонный оператор. По той или иной причине повреждение передающих центров таламуса может разрушить сознание и привести к тому, что называется вегетативным состоянием.

В отличие от жертв комы такие несчастные продолжают бодрствовать, но не могут на чем-либо сосредоточиться или задействовать высшие мыслительные функции. Их разум бездумно дрейфует во времени, не оставляя следа. Также можно стать «овощем» при повреждении префронтально-теменной сети, которая (реклама должна быть правдивой) состоит из кусочка префронтальной коры, кусочка теменной коры и связей между ними. Эти два участка активизируются каждый раз, когда мы уделяем чему-то пристальное внимание, что является важным аспектом сознания. В целом таламус и префронтально-теменная сеть сами по себе не зажигают сознание, но поддерживают огонь в топке.

Другим необходимым условием для сознания является кратковременная память, так как сознание требует от нас вести учет событий от одной минуты к следующей. Большинство пациентов, страдавших амнезией, как Г. М. и К. С., имели работающую кратковременную память и обладали нормальным осознанием хода времени. Но есть люди с еще более сильной амнезией, такие как английский музыкант Клайв Виринг, чье сознание функционирует по-другому.

Виринг сделал себе имя в 1970-х годах как исполнитель классической музыки и дирижер. Его концерты музыки эпохи Возрождения, воссоздававшие все – от одежды музыкантов до блюд, которые они ели перед выступлением, – называли «лучшим, что можно услышать, не возвращаясь назад во времени». Он также написал партитуру для радиопередачи BBC в честь свадьбы Дианы и Чарльза в 1981 году.

Сам Клайв женился два года спустя, но в марте 1985 года в возрасте сорока шести лет слег с тяжелой «простудой» и головной болью; врачи установили менингит, который в то время гулял по Лондону. Он стал сонным и раздражительным и в какой-то момент вышел на улицу, заблудился, остановил такси, но не смог вспомнить свой адрес. Водитель высадил его возле ближайшего полицейского участка, где жена в конце концов нашла его. Он страдал еще шесть дней, прежде чем его отвезли в больницу. Местные врачи диагностировали нашего старого знакомца – вирус герпеса, и Клайв начал испытывать припадки и периодически терять сознание.

Виринг все-таки выздоровел и остается в живых до сих пор. Но его лимбическая система понесла тяжкий урон, и он полностью утратил эпизодическую (личную) память. Многие семантические воспоминания тоже исчезли: он не мог распознать обычные слова, такие как «дерево», «веко» или (что характерно) «амнезия»; он не мог вспомнить, кто написал «Ромео и Джульетту» и однажды съел целый лимон с кожурой, поскольку не знал, что это такое.

Но самое худшее – в отличие практически от всех больных амнезией Виринг также утратил кратковременную рабочую память. Когда он поворачивал голову, ему казалось, что рубашки людей изменили свой цвет; когда он моргал, карты во время игры в солитер меняли свой порядок. Сначала его воспоминания продолжались не дольше чем сенсорное восприятие.

В результате Виринг потерял всякое ощущение связности между прошлым и настоящим; насколько он знал, никакого «другого дня» вообще не существовало. И, как ни странно это звучит, он интерпретировал этот разрыв с прошлым как доказательство того, что он только что «очнулся». Каждые несколько минут он с рвением проповедника начинал утверждать, что впервые пришел в сознание. Одно уточнение: Виринг ни на миг не терял сознания, и каждый, кто наблюдал за ним, мог видеть, что он продолжает бодрствовать. Но в собственном разуме, на основе доступных ему скудных свидетельств, он мог лишь прийти к выводу, что последние несколько секунд были первыми секундами после его возвращения к жизни. Это экстатическое возрождение происходило десятки раз каждый день.

Одержимость сознанием особенно четко прослеживается в его дневниковых записях. Он начал вести дневник в 1985 году, чтобы иметь надежный якорь в прошлом и доказательство, что он вообще имел прошлое. Вместо этого Виринг заполнял целые страницы примерно такими записями:

8.31. Теперь я совершенно пришел в себя

9.06. Теперь я абсолютно точно пришел в себя.

9.34. Теперь нет никаких сомнений в том, что я полностью очнулся.

И так далее. Каждые несколько минут восторг вновь обретенного сознания наполнял его и вынуждал записывать этот момент. (Несколько раз, когда он не успевал найти дневник, он брал ручку и делал запись на стене или на предметах обстановки.) Но поскольку он приходил в себя лишь однажды – а именно сейчас, – то старые записи были явно ложными, поэтому он зачеркивал их.

Виринг имел десятки дневников, испещренных подобными записями, каждая из которых с невероятным красноречием отрицала, что он когда-либо приходил в сознание до настоящего момента. Как можно ожидать, бритва Оккама не могла развеять эту иллюзию: он даже узнавал свой почерк в вычеркнутых абзацах, но любое предположение, что он раньше написал их, могло привести его в ярость.

Старые видеозаписи, где он играл на фортепиано, приводили к такому же результату. Он снова узнавал себя, но отрицал, что в то время находился в сознании. Когда ему задавали очевидный вопрос – что же тогда происходило в вашей голове во время этих концертов? – он раздраженно восклицал: «Откуда мне знать, черт побери? Я только что очнулся».

Так почему Виринг снова и снова терял сознание, хотя Гейдж никогда не терял его? Опять-таки мы знаем приблизительный ответ про Гейджа: заостренный лом каким-то образом миновал те области, которые помогают формировать сознание, иначе свет погас бы немедленно. А если вы отвергаете утверждение, что Гейдж оставался в сознании, и приписываете это человеческому легковерию, есть современные описания людей, проткнутых металлическими прутами или стержнями, которые тоже оставались в сознании (65). Случай Гейджа не представляет ничего особенного.

Случай Виринга труднее для понимания. Его контуры сознания, безусловно, сохранились до некоторой степени, так как он понимал, что находится в сознании в любой данный момент. Но часть сознательного бытия поддерживает это понимание во времени, и те структуры мозга, которые выполняют эту функцию, как будто истощались каждые несколько минут, словно батарейка, которая не может держать заряд.

Поэтому, хотя Виринг не впадает в вегетативное состояние, он никогда не обретает полного и устойчивого сознания. Это вполне вероятно, если бы таламус Виринга, его префронтально-затылочные связи или ретикулярная формация претерпели ущерб, но результаты сканирования мозга опровергают это. Ученым приходится лишь строить догадки.

Возможно, какой-то участок, который соединяет эти структуры, оказался поврежденным. Возможно, эти структуры потерпели ущерб, который не распознается на сканах головного мозга. (Виринг занимается конфабуляциями, что указывает на повреждение фронтальной доли, и некоторые неврологи определили его бесконечную болтовню и «несдержанные каламбуры» как очередное расстройство фронтальной доли под названием Witzelsucht, в буквальном переводе «болезнь шутливости».)

Вероятно, повреждение отдельных структур имеет меньшее значение, чем общий ущерб, нанесенный его мозгу. А может быть, проблема Виринга связана с чем-то, чего мы еще не понимаем, но что играет неожиданную роль в формировании сознания.

Мы также не понимаем, почему другие люди, страдавшие амнезией, избежали его участи. Г. М. и другие действительно чувствовали, что настоящее постоянно ускользает, становясь неразличимым, и это нервировало их. Но, в отличие от Виринга, они не отрицали, что их прошлое существует. Только Виринг утратил ощущение времени и постоянно «приходит в себя».

Гейдж и Виринг находятся на разных концах спектра – от устойчивого до хрупкого сознания. Гейджа определенно нельзя назвать счастливчиком, но локальные повреждения по крайней мере пощадили его сознание. Между тем Виринг не обладает ни даром полного осознания мира, ни проклятием полного забвения. Собственный мозг мучает его с почти мифической злокозненностью. Подобно Сизифу, катящему валун, он утрачивает сознание, как только обретает его. Подобно печени Прометея, оно вырастает каждые насколько секунд, прежде чем орел склевывает его (66).

* * *

Замечание близких людей, что «Гейдж перестал быть прежним Гейджем» после инцидента, приводит нас к другому моменту, заслуживающему внимания. Для друзей и членов семьи Гейдж явно изменился. Но как он сам понимал эти изменения? Трансформировалось или уменьшилось его ощущение собственной личности? К сожалению, Гейдж не записывал свои мысли на эту (или любую другую) тему. Но опять-таки мы можем строить догадки о его ощущении собственной личности на основании других случаев.

В анналах неврологии содержатся некоторые чрезвычайно искаженные представления пациентов о себе. Жертвы синдрома Котара убеждены, что они умерли. Другие страдальцы готовы поклясться, что у них есть три руки или ноги. Г. М. в своем разуме так и остался семнадцатилетним юношей. (Когда ему давали зеркало, он спокойно смотрел на свои морщины и седые волосы и шутил: «Я не мальчик».) Другие больные амнезией забывают вещи, которые вы сочли бы невозможными, даже основные биологические функции.

Александр Лурия, русский невролог, который изучал удивительную память Шерешевского, написал другой «неврологический роман» о солдате по фамилии Засецкий, который получил пулю в затылочную долю во время войны с фашистами в Белоруссии в 1943 году. Затылочная доля помогает наблюдать за телесными ощущениями, и когда она оказалась разрушенной, Засецкий забыл, как ходить в туалет. Он чувствовал тяжесть в кишечнике и давление на сфинктер и понимал, что что-то не так, но не мог вспомнить, что делать дальше.

Однако даже в самых тяжелых случаях больные амнезией никогда не забывают себя; глубоко внутри они помнят, кто они такие. К примеру, большинство из них могут описать черты своей личности – они щедрые, нетерпеливые и так далее, – даже если не могут вспомнить, когда проявляли то или иное качество. Они также могут опираться на ощущение своей личности с помощью других видов памяти.

Клайв Виринг по-прежнему может читать ноты и играть на фортепиано, поскольку эти навыки опираются на его процедурную (подсознательную) память. И по какой-то причине музыкальные способности так глубоко укоренились в нем, что эти процедурные воспоминания могут частично воскресить его старое, забытое «я»: как только он берет первый аккорд, движущая сила музыкальных фраз увлекает его за собой и обеспечивает связность и единство, отсутствующие в иных отношениях. Это выглядит так, как будто он проник через «кроличью нору» в другое измерение, где его мозг остался в целости и сохранности.

Разумеется, после финального аккорда его выбрасывает обратно из этого измерения. Ошеломление и разочарование очередной потери часто вызывает такой бурный всплеск эмоций, что его тело содрогается в конвульсиях. Но на протяжении всего этюда или рондо Клайв снова становится прежним Клайвом.

Наряду с музыкой эмоциональные воспоминания Виринга тоже служат якорем. Он утратил память о двух годах брака до и тридцати годах после болезни, но ничуть не утратил страсти к своей Деборе. Каждый раз, когда она посещает его в пансионе, он взрывается от радости. Если она уходит в дамскую уборную, он остается безутешным и снова взрывается от радости после ее возвращения.

В течение нескольких лет, как только Дебора покидала его, Клайв оставлял сообщения на ее автоответчике, желая знать, почему она никак не приходит. «Здравствуй, любимая, это Клайв. Сейчас пять минут пятого… Я впервые пришел в себя…» Гудок. «Дорогая?… Сейчас пятнадцать минут пятого, и я впервые пришел в себя…» Гудок. «Дорогая? Это я, Клайв. Сейчас двадцать минут пятого, и я в первый раз…»

Как это ни лестно – если бы всех нас любили так сильно! – Дебора признавала, что иногда ей бывает трудно изображать энтузиазм перед очередным «воссоединением». Но нет сомнений, что здесь Клайв вступает в контакт с внутренним ядром своей личности – чем-то таким, от чего он никогда не откажется и что его никогда не покинет (67).

* * *

Стойкое ощущение личности еще более четко проявляется в другом случае искаженного сознания, связанного с жизнью Татьяны и Кристы, сиамских близнецов, которые родились в Британской Колумбии в 2006 году. Хирурги отказались разделить девочек при рождении, так как у них был «сиамский» мозг, то есть их черепа срослись друг с другом. (Девочки смотрят в одну сторону, и Татьяна находится справа. Они не могут видеть друг друга, но могут ходить, опираясь друг на друга, как две стороны треугольника.)

Внутри черепного сочленения пучок аксонных волокон соединяет их таламусы. Насколько известно врачам, такой «мостик между таламусами» уникален в истории медицины, и по мере того как Татьяна и Криста становились старше, они демонстрировали поразительные особенности. Они часто говорят одновременно, как стереодинамики, и каждая может чувствовать, что находится во рту у другой. Если уколоть одну для анализа крови, другая поморщится. Если уложить их в постель, они засыпают одновременно и, возможно, видят общие сны.

Иными словами, каждая девочка имеет доступ в сознание другой, и ни одна из них не проводит четкого различия между собственными мыслями и ощущениями и мыслями и ощущениями сестры.

То, как они пользуются местоимениями, отражает эту двойственность. Они говорят «я» в странных ситуациях: к примеру, вручите каждой из них по кусочку бумаги, и они скажут: «Я держу два кусочка бумаги». И они никогда не говорят «мы», как будто связь между таламусами сплавляет их в одно целое.

Девочки имеют и другие аномалии мозга: у каждой из них крошечное мозолистое тело, а левое полушарие Татьяны и правое полушарие Кристы (то есть их соседние полушария) так и не развились до нормального размера. Но «мостик между таламусами», по всей вероятности, является источником их гибридного сознания.

Тем не менее, несмотря на общий доступ к сознанию, каждая девочка имеет сильные признаки индивидуальности. К примеру, у Кристы начинается крапивница каждый раз, когда она ест консервированную кукурузу; у Татьяны этого не бывает. И если Криста любит кетчуп, Татьяна ненавидит его и пытается очистить его с языка каждый раз, когда Криста ест что-нибудь с кетчупом.

Они так же ссорятся, как двое обычных людей: толкают друг друга, таращат глаза, дергают за волосы. Со стороны это напоминает комедию абсурда: когда одна девочка шлепает другую по щеке, то сразу же хватается за свою щеку от боли. Но они явно чувствуют себя достаточно разными, чтобы нападать друг на друга.

Одна девочка может вдруг сказать, словно утверждая это: «Я – это просто я». Разумеется, сестра часто подначивает ее, эхом отвечая секунду спустя: «А я – это просто я». (Здесь можно уловить намек на близнецов из «Сияния» Стивена Кинга.) Но это явно потребность, а не инстинктивное желание утвердить свою независимость.

Психологи определенного склада всегда отрицали, что люди имеют твердое ядро, фиксированное чувство собственной личности. И с учетом того, как часто мы меняем роли в зависимости от социального окружения и собеседника, эти психологи могут быть не слишком далеки от истины. Но с точки зрения неврологии мы имеем базовые нейронные контуры, которые определяют и поддерживают ощущение личности. Оно сплетается из множества разных нитей: автобиографические воспоминания, физический облик, ощущение непрерывного хода времени, чувство личного участия, знание качеств своей личности, и так далее.

Но, подобно гобелену, личность не зависит от целостности любой из этих нитей: К. С. потерял свою автобиографию, калеки Первой мировой войны теряли свои лица, Клайв Виринг утратил ощущение времени, а жертвы синдрома «чужой руки» утратили чувство личного участия. Однако все они сохранили ощущение собственной личности. Как и сознание, личность представляет собой не объект в пространстве, а множественный процесс, и это делает ее стойкой и позволяет одерживать верх над любыми превратностями жизни.

Поэтому, если бы вы спросили Финеаса Гейджа, то он бы ответил, что по-прежнему ощущает себя Финеасом Гейджем. И так было всегда.

* * *

Самые важные подробности дела Гейджа включают психологические изменения, которые он претерпел из-за повреждения передней части его фронтальной доли. К сожалению, это область, где твердые факты установить труднее всего. Никто не выполнял каких-либо психологических оценок состояния Гейджа, и, кроме обоснованного предположения о «префронтальной области», мы даже не знаем, какие участки его мозга получили повреждения от железного лома или от последующего распухания и инфекции. Тем не менее современные неврологи не смогли удержаться от искушения читать между строк сухих медицинских отчетов и сравнивать Гейджа с современными пациентами.

Даже в самых тяжелых случаях больные амнезией никогда не забывают себя: глубоко внутри они помнят, кто они такие.

Пациент, которого чаще всего называют «современным Финеасом Гейджем» – это Элиот, с которым мы познакомились в разделе об эмоциях. (После того как опухоль раздавила его фронтальные доли, Элиот часами решал, в какой ресторан ему следует пойти или как сортировать налоговые документы. Он также потерял свои сбережения на черный день из-за сомнительного капиталовложения.)

Неврологи сравнивают Элиота и Гейджа, так как оба проявляли классические симптомы повреждения префронтальной коры: изменения личности. Люди, испытавшие повреждение префронтальных долей, редко умирают от этого, и их чувства, рефлексы, речь, память и рассудок остаются в целости и сохранности. На самом деле прохожий, остановившийся на минуту поговорить с Гейджем или Элиотом, скорее всего, не заметил бы ничего необычного. Но каждый, кто знал и любил их, сразу же мог увидеть разницу: изменения психики были так же очевидны, как шрам на лице. Повреждение префронтальной коры редко убивает людей, но оно может убить то, что мы больше всего любим в них.

Но помимо изменений личности, трудно понять, насколько истории Гейджа и Элиота похожи друг на друга. С одной стороны, сходство кажется достаточно близким, скажем, для того, чтобы хороший юрист убедил вас в этом. Оба они не смогли вернуться к прежней работе после травмы, и оба обнаружили внезапную утрату ощущения ценности денег: Элиот сделал плохую инвестицию, а Гейдж отказался расстаться со своими камушками за тысячу долларов. Оба ничуть не смущались в обществе других людей: Гейдж сыпал ругательствами, как пират, и позволял людям копаться в своих волосах за лишние десять центов, а Элиот легко признавался в неприглядных подробностях своей жизни, вплоть до переезда к родителям в возрасте сорока с лишним лет.

Оба демонстрировали привязанность к неодушевленным предметам: Гейдж таскал повсюду свой лом, а Элиот собирал газеты, засохшие домашние растения и банки из-под замороженного концентрата апельсинового сока. Оба мужчины казались рабами своих минутных побуждений: внезапная женитьба Элиота на проститутке выглядит так же ужасно, как замечание врача Гейджа о «животных страстях», обуревавших его пациента.

Оба ранили близких людей своей черствостью, и оба демонстрировали тревожные признаки эмоционального расстройства. Элиот стал бесчувственным, и ничто – ни музыка, ни живопись, ни даже политики, которых он презирал, – не могло тронуть его. Гейдж после инцидента замкнулся в себе и стал зловеще равнодушным, как если бы (по замечанию современных комментаторов) он подвергся лоботомии.

С учетом сказанного, вы также можете прочитать историю Гейджа с другой стороны, и тогда сравнения с Элиотом покажутся несправедливыми и преувеличенными. Мы на самом деле очень мало знаем о психической жизни Гейджа в целом, а то, что знаем, кажется двусмысленным и даже загадочным.

Возьмем, к примеру, замечание о «животных страстях» Гейджа. Звучит впечатляюще, но что это значит? Он слишком много ел или спал? Он требовал секса? Выл на луну? Все зависит от интерпретации. Что касается привязанности к неодушевленным предметам, Гейдж действительно повсюду таскал свой лом, но можем ли мы винить его? Привязанность к железному пруту, который проткнул твой мозг, явно более рациональна, чем бессмысленное накопление банок из-под апельсинового концентрата.

Что касается эмоций Гейджа, то, кроме его безразличия сразу же после инцидента – естественного следствия пережитого шока, – мы ничего не знаем о его эмоциональной жизни в последующие годы. И хотя Гейджу было трудно придерживаться планов и он терял контроль, мешающий приличным людям ругаться в обществе, сочное проклятие в разговоре едва ли делает его предтечей Элиота.

Некоторые современные историки (68) настойчиво утверждали, что хотя Гейдж демонстрировал признаки повреждения фронтальной доли сразу же после инцидента, он – в отличие от Элиота – восстановил некоторые свои способности в следующие десять лет. Он так и не стал прежним Финеасом Гейджем, но некоторые негативные черты либо уменьшились, либо исчезли – вероятно, потому, что его мозг оказался достаточно пластичным для восстановления утраченных функций.

После своей работы в музее Барнума и на конюшне в Нью-Гэмпшире Гейдж уплыл в Чили в 1852 году, вероятно, последовав за золотой лихорадкой. Всю дорогу он страдал от морской болезни. Высадившись на берег, он нашел работу и стал кучером экипажа, развозившего пассажиров по горным дорогам между Вальпараисо и Сантьяго.

С учетом поврежденного мозга, его успех на этой работе, которой он занимался в течение семи лет, поражает воображение. Судя по всему, он управлял шестеркой лошадей, что требовало немалой ловкости, поскольку каждую лошадь нужно было контролировать отдельно. К примеру, чтобы объехать поворот и не перевернуть экипаж, нужно было замедлить движение трех лошадей с внутренней стороны немного больше, чем с внешней, с разной силой натягивая поводья. (Представьте, что вы управляете автомобилем с независимой подвеской всех четырех колес.)

Более того, дороги были забиты, что заставляло его часто останавливаться и уклоняться от встречных экипажей, а поскольку иногда он ездил по ночам, то должен был помнить все изгибы, повороты и опасные обрывы и в то же время приглядывать за бандитами, нападавшими исподтишка. Это уже не говоря о том, что в Чили ему наверняка пришлось овладеть начальными навыками испанского языка.

Остается гадать, как много пассажиров Гейджа сели бы в его экипаж, если бы знали о происшествии, случившемся с одноглазым кучером несколько лет назад. Но, судя по всему, он прекрасно справлялся со своими обязанностями, гораздо лучше, чем это получалось у Элиота.

То обстоятельство, что Гейдж смог заработать себе на жизнь в Чили, не означает, что его мозг полностью оправился от травмы. Но это значит, что он частично восстановил свои функции. Как мы могли убедиться, в определенных обстоятельствах нейронные контуры мозга могут перестраиваться. Возможно, Гейдж сохранил достаточное количество серого вещества во фронтальных долях (особенно в правой) для компенсации утраченных социальных и исполнительных навыков. По меньшей мере Гейдж не превратился в пьяного социопата, каким он предстает во многих современных историях.

Повреждение префронтальной коры редко убивает людей, но оно может убить то, что мы больше всего любим в них.

Одним из факторов, который помогал Гейджу добиться успеха (в отличие от Элиота), был рутинный характер его работы. Вероятно, он каждый день вставал до рассвета, чтобы подготовить лошадей и экипаж, а следующие тринадцать часов ехал по одной и той же дороге из Вальпараисо в Сантьяго и обратно.

Как уже упоминалось, жертвы префронтальных травм часто испытывают трудности в завершении задач, особенно допускающих свободу выбора, потому что они легко отвлекаются или не могут справиться со своими чувствами. Но Гейджу оставалось лишь ехать вперед, пока не приходило время повернуть обратно, и каждый день был похож на другие. Это вносило упорядоченность в его жизнь и, возможно, уберегло его личность от распада. Он мог не быть прежним Гейджем, но не был никудышным человеком.

Тем не менее он не смог полностью оправиться от своей травмы и, когда прошлое догнало его, конец был быстрым. Из-за ухудшавшегося здоровья он был вынужден оставить работу в Чили и 1859 году поднялся на борт парохода, идущего до Сан-Франциско, недалеко от того места, куда переехала его семья. После нескольких месяцев отдыха он нашел работу на ферме и справлялся неплохо до тех пор, пока тяжелый день пахоты на полях в начале 1860 года не истощил его силы. Вечером после ужина с ним случился припадок, за которым последовали другие.

Гейдж храбро пытался пережить этот период, не отвлекаясь от работы, но он вдруг стал капризным и беспокойным и начал переходить с одной фермы на другую, каждый раз находя причину, чтобы оставить текущую работу. Наконец, в пять часов утра 20 мая, когда он отдыхал в доме матери, с ним случился особенно сильный припадок. После этого приступы уже не прекращались, и Гейдж вошел в состояние status epilepticus – постоянного припадка.

Он умер 21 мая в возрасте тридцати шести лет, прожив почти двенадцать лет после инцидента. Через два дня родственники похоронили его, предположительно, вместе с любимым ломом для трамбовки. Неоценимая утрата для мира заключается в том, что в Сан-Франциско не нашлось своего Брока, который сохранил бы его мозг.

На этом история Гейджа могла бы закончиться – не более чем трагический инцидент в малоизвестном городке, – если бы не доктор Джон Харлоу, который потерял след Гейджа после его отплытия в Чили в 1852 году. (Наряду с прочими вещами, Харлоу занялся политикой и впоследствии получил место в сенате штата Массачусетс.) Тем не менее история Гейджа продолжала волновать Харлоу, и он не мог отделаться от мысли, что его бывший пациент может открыть много нового для медицины. Поэтому, когда Харлоу узнал адрес матери Гейджа в 1866 году (благодаря какой-то неопределенной «счастливой случайности»), то сразу же написал в Калифорнию и осведомился о последних новостях.

Хотя Харлоу был расстроен, что родственники не договорились о вскрытии, он обменялся несколькими письмами с членами семьи Гейджа, выуживая из них подробности его личной жизни. Потом он убедил Фебу, сестру Гейджа, в необходимости вскрыть могилу в конце 1867 года, чтобы извлечь череп Гейджа.

Судя по всему, эта эксгумация произвела большую шумиху, когда Феба со своим мужем, их семейный врач, гробовщик и даже мэр Сан-Франциско, некий д-р Кун, стояли над разверстой могилой. Несколько месяцев спустя родственники Гейджа лично доставили его череп и трамбовочный лом доктору Харлоу в Нью-Йорк.

После опроса родственников и изучения черепа Харлоу написал подробный медицинский отчет о Гейдже в 1868 году, включавший большую часть того, что нам известно о его психологических изменениях. Завершив этот труд, Харлоу пожертвовал череп и лом анатомическому музею Гарвардского университета, где они остаются до сих пор.

Харлоу настаивал на поисках Гейджа и составлении его биографии отчасти из-за опасения, что потомки забудут о нем. Но за двадцать лет, прошедшие после инцидента с Гейджем, неврология претерпела значительные изменения. В Европе кипели дебаты о локализации функций мозга, и хотя большинство европейцев не относились серьезно к американской науке, необычность травм Гейджа – «Вы уверены, это янки? Железная палка насквозь прошла через его череп?» – оказалась слишком увлекательной, чтобы оставить ее без внимания. Следующие несколько десятилетий неврологи горячо обсуждали случай Гейджа.

На самом деле скудость твердо установленных фактов о жизни Гейджа, возможно, обеспечила его славу, так как она оставляла достаточно места для интерпретаций и перебранок. Гейдж до сих пор остается чем-то вроде чернильного теста Рошраха для неврологов, указанием на страсти и увлечения каждой прошедшей эпохи.

Френологи обсуждали некоторые симптомы Гейджа, такие как его сквернословие, отмечая, что его «орган благочестия» был разбит вдребезги. Роберт Бартолоу ссылался на Гейджа в оправдание своих экспериментов на открытом мозге Мэри Рафферти. Если Гейдж смог пережить сквозное ранение черепа, говорил он, то как может убить слабый электрический разряд? Нейрохирурги, как ни странно, видели в Гейдже источник вдохновения.

Что бы ни изменилось внутри его, Гейдж доказал, что люди могут хотя бы пережить значительную потерю тканей мозга. Это придавало уверенности хирургам в те дни, когда смертность была необыкновенно высокой, и оправдывало хирургический подход к лечению определенных расстройств мозга.

Но самое главное, имя Гейджа привлекли к классической дискуссии неврологов всех времен о локализации функций мозга и средоточии сознания. Многие противники локализации ссылались на него как на доказательство единого мозга без признаков специализации в противовес таким пациентам, как Тан и Лело. Они подчеркивали, что, несмотря на обширные повреждения, Гейдж сохранил большую часть умственных способностей: он мог рассуждать, запоминать, узнавать лица и усваивать новые навыки.

Более того, из-за вольной трактовки или неправильного понимания противники локализации считали, что удар лома разрушил его задние фронтальные доли – те самые области, где Брока и другие «локализаторы» помещали речевые и моторные центры. Поскольку Гейдж не потерял эти навыки, они утверждали, что теория локализации является ненаучным вздором.

Что бы ни изменилось внутри его, Гейдж доказал, что люди могут хотя бы пережить значительную потерю тканей мозга.

Сторонники локализации наносили ответный удар. Хотя они признавали, что Гейдж сохранил большую часть своих умственных способностей, они просто могли быть расположены в других долях. Более того, они раскопали эксперимент 1849 года, когда врач просверлил отверстие в черепе трупа, чтобы определить траекторию лома, пролетевшего через голову Гейджа. Это немного похоже на эксперименты врачей Генриха II, ударявших древком копья в черепа обезглавленных преступников, но такой эксперимент действительно содержал полезную информацию: он доказал, что железный лом почти точно миновал речевые и моторные центры Гейджа, так что возражения утратили свою силу.

Но самое главное, сторонники локализации отмечали, что, несмотря на сохранившиеся навыки, личность Гейджа разительно изменилась. Человеческий разум – это не просто память плюс речь плюс рассудок плюс сенсорные данные, которые работают независимо друг от друга. Эти модули должны подключаться друг к другу и находить общее выражение. Это подключение происходит во фронтальных долях, которые служат основой для интеграции отдельных талантов. И когда эта основа оказалась разрушенной, Гейдж утратил нечто изначально человеческое. Он больше не был Гейджем.

В конце концов аргументы сторонников локализации одержали победу. Имеющихся свидетельств хватило для осознания, что повреждение префронтальной коры Гейджа привело к изменению его личности. Отсюда остается лишь небольшой шаг к одной из основополагающих доктрин современной неврологии: мозг и разум неразрывно связаны друг с другом.

Где-то в глубине серого и белого вещества мы можем найти обычную плоть, которая при определенном электрохимическом воздействии может создавать щедрость, терпение, доброту, настойчивость, здравый смысл – или же отсутствие любого из этих качеств.

Сам по себе случай Гейджа не подтолкнул неврологию к этому выводу. Но после него ученые обнаружили реальные доказательства того, что триумфы человеческого разума непосредственно возникают из сложного устройства человеческого мозга. Независимо от спорных и смутных подробностей его жизни случай Гейджа, вероятно, остается самым важным в истории неврологии, так как он направил нас к этой истине.

* * *

Биография Гейджа сохраняет привлекательность для нас и по другим причинам. Такие случаи имеют большее значение для неврологии, чем для любой другой научной дисциплины, и, как мы убедились на страницах этой книги, это не самые приятные истории для чтения. Некоторые из них на самом деле трудно переварить, и они попадают слишком близко к больному месту. В отличие от других наук любой из нас может сделать жизненно важный вклад в неврологию – хоть и не по своей воле. Наши имена (или, по крайней мере, инициалы) могут обрести бессмертие в учебниках, и эта мысль одновременно удивительна и тревожна, как и многое другое в неврологии.

Не удивительно, что жизнь Гейджа превратилась в легенду. Он и многие другие в истории неврологии – каннибалы куру, жертвы акромегалии с их гигантским ростом и даже слепой Джон Холман – иногда похожи на персонажей мифов или волшебных сказок. Как и сказки, их истории могут многому научить нас.

Теперь мы знаем, как срабатывают и обмениваются нейротрансмиттерами наши нейроны. Мы знаем, как активируются нейронные контуры при виде знакомого лица. Мы знаем, что стоит за нашими страстями и животными побуждениями, и на основе этих кирпичиков можем реконструировать, как мы рассуждаем, двигаемся и общаемся друг с другом.

В отличие от других наук любой из нас может сделать жизненно важный вклад в неврологию – хоть и не по своей воле.

Но самое главное, мы знаем, что существует физическая основа для каждого психологического атрибута, который мы имеем: если повредить строго определенное место, мы можем утратить практически любой аспект нашего умственного репертуара, каким бы священным он ни казался. И хотя мы не вполне понимаем алхимический процесс, который превращает гудение миллиардов клеток в бодрый и творческий человеческий разум, новые истории продолжают понемногу приоткрывать занавес. Вероятно, еще важнее для науки то, что эти истории обогащают наше понимание человеческого бытия. Каждый раз, когда мы читаем о жизни людей, вымышленных или настоящих, мы ассоциируем себя с персонажами. И честно говоря, мой разум никогда не напрягался до такой степени и не работал так усердно, как в тех случаях, когда я старался проникнуть в разум людей с расстройствами мозга. Во многих отношениях они остаются людьми, но каким-то образом отделены от всех остальных: Гамлет кажется совершенно понятным по сравнению с Г. М.

Но сила историй заключается в преодолении данного барьера. Да, разум этих людей устроен не совсем так, как наш. Тем не менее мы по-прежнему можем отождествиться с ними на простом человеческом уровне: они хотят того же, что и мы, и сталкиваются с такими же разочарованиями. Они переживают такие же радости и испытывают такое же замешательство, когда чувствуют, что жизнь ускользает от них. Даже их трагедии дают некоторое утешение, поскольку мы знаем, что если любой из нас получит катастрофическую травму – или станет жертвой распространенных болезней преклонного возраста, Альцгеймера или Паркинсона, – наш разум будет так же упорно цепляться за ощущение собственной личности. Наше внутреннее «я» не исчезнет.

В этой книге вы видели много историй о травмах и несчастьях. Но в ней есть и примеры необыкновенной стойкости и жизненной силы. Все мы одновременно хрупкие и очень, очень сильные. Даже Финеас Гейдж, эпонимический пример жизни, которая распадается на части, восстановил свои способности в гораздо большей степени, чем могли надеяться ученые.

Ни один мозг не проходит по жизни без сучка без задоринки. Но чудо в том, что наш мозг, невзирая на изменения, во многом остается неповрежденным. Несмотря на все различия между разумами отдельных людей, у нас есть одно общее качество. После инцидента друзья и родные Гейджа клялись, что он перестал быть самим собой. Что ж, он перестал и в то же время не перестал. Как и все мы.