Открыть конгресс предполагалось 1 октября 1814 года. Этот день наступил, но так ничего и не произошло. На следующий день, правда, как и намечалось, в императорском дворце состоялся бал-маскарад. Император Франц и императрица Мария Людовика хотели непременно всех поразить, и это им удалось. Одна графиня потом назвала бал «необыкновенным, изумительным событием».

От хрустальных канделябров, в которых горели восемь тысяч свечей, исходило чудесное сияние, «слепило глаза, и кружилась голова». Парадная лестница, украшенная цветами и диковинными растениями, вела на балконы и галереи, обитые красным и золотистым бархатом. Под ними на блестящем паркетном полу выстроились ряды кресел. Боковые комнаты напоминали тенистые кущи, наполненные ароматами живых цветов, принесенных из императорских оранжерей. Десять, а может быть, и двенадцать тысяч гостей съехались в императорский дворец, заполнив и большой бальный зал, и малый зал, и Клайнер Редутензал, и арену Испанской школы верховой езды. С массовостью мероприятия получился явный перебор отчасти благодаря аферистам, искусно подделывавшим билеты. Свою лепту внесли и швейцары, прибегавшие к очень простому способу наживы на энтузиазме людей — забирая билеты, они их тут же перепродавали зевакам, стремившимся взглянуть на императоров и королей.

«Грубая и шумная фаланга» официантов с трудом справлялась с многотысячной оравой званых и незваных гостей в масках. Неизвестны издержки фестивального комитета на устройство феноменального бала. Но имеются данные о тратах на проведение аналогичного по масштабам светского мероприятия: 300 окороков, 200 куропаток, 200 голубей, 150 фазанов, 60 зайцев, 48 boeuf a la mode (оковалки вареного мяса), 40 кроликов, 20 больших индюшек, 12 «кабанов среднего размера». Среди прочих яств на столы подавались жареная и холодная говядина и другие деликатесы — к примеру, 600 маринованных и соленых языков.

Гости должны были съесть ошеломляющее количество пирожных, кексов, миндаля, фисташек, севильских апельсинов и французских слоеных тортов. Они выхлебали около 3000 литров испанского овощного супа олья, скушали 2500 различных видов печенья, 1000 «мандлей-вандлей» (овальных пирожных с миндальной начинкой), 60 «гугельхупфов» (бисквитных тортов), множество других сладостей. К этому изобилию следует добавить сотни литров лимонада, миндального молока, горячего шоколада, чая, токайских, менезерских и других вин. Официанты сбивались с ног, наполняя моментально пустеющие бокалы и тарелки на буфетных стойках.

Наконец труба возвестила о прибытии августейших особ. В зал степенно вошли император, царь, короли, сопровождаемые императрицами, королевами и эрцгерцогинями. Все устремили взор на сверкающую драгоценностями процессию, которая, совершив круг, начала рассаживаться на почетном возвышении, украшенном белыми шелковыми полотнами, «окаймленными серебром». Впереди расположились австрийская и русская императрицы, за ними — королева Баварии и великая княгиня Екатерина, сестра царя Александра. Женщины венценосцев были прекрасны, как «античные статуи».

За небольшим исключением на балу присутствовали все дипломаты и их дамы. Не приехал на веселье прусский посол Вильгельм фон Гумбольдт. Накануне он был на приеме и устал от толкотни в душных комнатах, набитых людьми, где невозможно и шага ступить, не обливаясь потом. Посол в некотором роде даже завидовал графу Мюнстеру из миссии Ганновера, сломавшему ребро во время дорожного происшествия и имевшему теперь законный предлог для того, чтобы оставаться дома.

Молодому поэту Огюсту де Ла Гард-Шамбона удалось попасть на бал, и он получил огромное удовольствие. Конечно, его восторгали не коронованные правители мира:

«Какое наслаждение смотреть на этих прелестных женщин, искрящихся бриллиантами и цветами, уносимых непреодолимой силой гармонии и грациозно сгибающихся в руках своих партнеров!»

Восхитившие поэта женщины носили тогда простые, но очень элегантные платья с глубоким декольте. Верхнее платье обыкновенно шилось из петинета или крепа, а нижнее — из атласа под цвет наряда: светло-голубое, кремовое, розовое или пастельное. Рукава были, как правило, длинные, узкие, отделанные кружевами, вышивкой или атласом. Некоторые дамы предпочитали короткие рукава с обязательными длинными белыми перчатками. Волосы украшались цветами, лентами, бриллиантами, жемчугом и самоцветами, сверкавшими тысячами чудесных огоньков в ярком свете свечей.

Оркестры начали играть полонез, джентльмены и их дамы, выстроившись в длинную процессию, отправились «ритмично маршировать» по большому бальному залу. В других, меньших залах пары «с тевтонской важностью» танцевали менуэт, вызывая смешки у молодежи. Юное поколение уже полюбило скользить и вращаться по паркетному полу в вальсе, новом танце, возбуждающем чувства и страсти.

Осенью 1814 года он еще не был венским вальсом Иоганна Штрауса-сына, создавшего «Голубой Дунай», «Сказки Венского леса», «Императорский вальс» и многие другие шедевры танцевальной музыки. Он больше напоминал крестьянский танец «лендлер», распространенный в Южной Германии и Австрии.

Но тогда вальс, быстро завоевавший популярность по всей Европе, многим казался не очень пристойным. Как-никак это уже был не групповой танец, и парам позволялось вступать в более тесный контакт, даже прижиматься друг к другу, чего прежде не допускалось ни в одном танце за всю современную историю.

Сам лорд Байрон не мог не высказаться по поводу этого «сомнительного» танца, написав оду «Вальс»:

Рука партнера может очень лихо Украдкой проскользнуть под вырез лифа, Иль беспрепятственно погладить талию, Иль... помолчим мы скромно... и так далее. А дама может ручкою своею Партнеру сжать плечо и даже шею [4] .

Помимо вальса, в репертуар увеселений делегатов конгресса непременно входили маскарады. В бальном зале, где беззаботно кружились прожигатели жизни, как в призме, писал де Ла Гард-Шамбона, «отражалось общество, предававшееся удовольствиям, флирту и удовлетворению всякого рода соблазнов». На балах-маскарадах исчезали протокольность, сдержанность, маски позволяли редкую вольность, не говоря уже об ощущениях искусительной, волнующей неизвестности. За маской на конгрессе осенью 1814 года мог оказаться кто угодно — царь, королева, фрейлина или гусар.

Бриллианты, изумительные дамы, танцы — поэт Ла Гард-Шамбона был ослеплен. Он обожал дам в «мерцающих шелковых и газовых одеяниях, летавших по залу как нимфы»:

 «Упоительная музыка, дуновение духов, предвкушение тайны и интриги, вся магическая атмосфера инкогнито и безудержного веселья кружила мне голову».

«И более здравые и крепкие головы не могли не поддаться соблазну выкинуть какое-нибудь коленце», — писал поэт. В ущерб фестивальному комитету соблазны испытывал не только Ла Гард-Шамбона. В тот вечер императорский двор лишился трех тысяч серебряных чайных ложек.

На конгрессе постепенно сложился заведенный порядок дел. Делегаты трудились в своих миссиях, встречались с коллегами, а сюзерены по утрам выезжали на охоту или смотрели военные парады. После обеда они участвовали в совещаниях и сессиях, мешая работать дипломатам. Вечером венценосцы облачались в мундиры и блистали на празднествах, устраиваемых императором Австрии.

В репертуаре фестивального комитета был запланирован и концерт симфонической музыки под управлением Hofkapellmeister Антонио Сальери, оперного композитора, учителя Бетховена, а потом Шуберта и Листа. В Вене уже ходили слухи, будто Сальери отравил Моцарта, хотя и не имелось никаких явных улик (впоследствии агент полиции Джузеппе Карпани напишет рапорт в защиту Сальери). Несмотря на сплетни, Сальери всю осень 1814 года обеспечивал конгресс музыкальным сопровождением, даже организовал «монстр-концерт», задействовав в нем около ста фортепьяно, — эксперимент инновационный и занятный, но, вероятно, малоприятный для слуха.

Монархи торжественно и церемонно обменивались наградами. Британия удостоила венценосцев-победителей своими излюбленными орденами Бани и Подвязки с медальоном Святого Георгия, украшенным бриллиантами. Король Дании наградил коллег-государей орденом Слона, а король Пруссии преподнес всем по ордену Черного орла. Австрийский император расщедрился на самую, наверно, желанную награду — орден Золотого руна. Из всех этих звезд, крестов, лент и ожерелий получался неплохой нагрудник.

В сравнении с развеселыми вечерами в других посольствах, в салонах и тавернах рауты в британской миссии были, наверно, самыми унылыми и тягостными, несмотря на полный ужин, игру скрипки, гитары и танцы. Народ шел к лорду Каслри на Миноритенплац, зная о его влиятельности. Но даже полицейский агент XX жаловался на невероятную скуку. На гостей никто не обращал внимания, или, лучше сказать, их просто игнорировали. Комнаты были плохо освещены и неважно меблированы. Многим дамам приходилось весь вечер стоять у стен. Без радушной и очаровательной хозяйки вроде Доротеи гостиная посольства больше напоминала кафе, а не салон.

В венских салонах британские дипломаты вели себя неуклюже, без намека на лоск и выделялись странной, по крайней мере необычной, манерой одеваться. «Они либо хотят ошеломить нас чем-нибудь, либо, как дикие звери, уползают в свои пещеры!» — говорила одна дама другой, по сообщению полицейского агента. Британия, оторванная от континента, явно задержалась в своем развитии, считали венские снобы.

Британский посол лорд Стюарт уже умудрился попасть в дорожное происшествие, что не было редкостью на узких улицах Вены, запруженных каретами, и устроить свалку с возницей другого экипажа. Вести об инциденте мгновенно разлетелись по городу. Говорили, будто британский дипломат чуть ли не сбросил незадачливого кучера в Дунай. Полицейские сыщики, присутствовавшие при конфликте, доложили, что в действительности возница едва не отвалтузил посла.

А случилась такая история. Лорд Стюарт, «опустошив не одну бутылку бордо», грязно ругался, похвалялся, что он боксер, и вызвал кучера на кулачный бой. Возница, не понимавший английского языка, схватил кнут и стеганул британца по лицу. В ссору ввязались прохожие, подъехала полиция, которая долго не могла поверить в то, что буйный и пьяный скандалист не кто-нибудь, а высокопоставленный член британской делегации.

Венская полиция знала лорда Стюарта и с другой стороны. Он стоял на учете как человек, слишком много времени проводивший, по докладам агентов, в обществе «девиц легкого поведения». Его часто видели в борделях, расположенных в квартале Леопольдштадт, застроенном домами XVII века, где одно время жили богатые евреи. Стюарт пристрастился к венгерским винам, и его не раз приходилось на руках заносить в карету.

В венских салонах немало разговоров было в это время и о предполагаемом приезде жены Наполеона Марии Луизы. Двадцатитрехлетняя женщина разрывалась между моральным долгом перед мужем, заточенным на Эльбе, и необходимостью вернуться к отцу, императору Францу, к большой семье в Вене. После долгих колебаний она решила все-таки возвратиться в родной дом. Мария Луиза могла приехать в любой момент, и всех интересовало, как она воспримет торжества, организуемые в Вене по случаю краха ее супруга.

2 октября предстоял очередной дипломатический турнир «Большой четверки», и Талейран приготовился пойти в наступление. Остракизм, которому его подвергли посланники великих держав, лишал Францию реального влияния на конгресс. Князь понимал, что концепцию конгресса, как своего рода парламента, созванного равноправными государствами, разделяет большинство делегатов, приехавших в Вену и теперь оказавшихся под угрозой стать изгоями.

По собственной инициативе Талейран подготовил, подписал и распространил в Вене отчет о тайном совещании, на которое его приглашали вместе с испанцем. Фактически он нарушил дипломатический этикет. Талейран заявлял: великие державы вступили в сговор, чтобы подмять всех под себя; это противоречит духу конгресса и губит надежды на достижение прочного мира. Великие державы не имеют никакого права на то, чтобы выступать в роли «верховных арбитров Европы».

Нечего и говорить, что его записка привела в неистовство «Большую четверку». Талейран, по ее мнению, не только разгласил формат конференции, но и «представил все в искаженном свете». Особенно негодовали прусские посланники.

На совещании «Большой четверки» 2 октября Вильгельм фон Гумбольдт назвал французский документ «горящей головешкой, брошенной в наши ряды». Прусская миссия сразу же развернула ответную пропагандистскую кампанию, обвиняя Францию в том, что она опять взялась за свое, — Талейран-де строит козни против союзников с тем, чтобы завладеть Бельгией и левым берегом Рейна.

Лорд Каслри занял более сдержанную позицию и в тот же день отправился во дворец Кауница, чтобы переговорить с Талейраном. Он уважал князя и его мнение, хотя между ними и возникали разногласия. Многие считали, что британцы слишком дружески расположены к французам.

Британец в своей спонтанной и доверительной манере пытался разъяснить Талейрану, что совещание на летней вилле Меттерниха имело «сугубо конфиденциальный характер». Его огласка вызвала «довольно резкую реакцию» австрийского и прусского посланников. Талейран выслушал лорда, но не извинился и никак не выразил своего сожаления. Князь лишь напомнил Каслри, что лорд интересовался его мнением, вот он и представил его в таком виде.

Талейран заявил, что он не желает быть причастным к неблаговидным планам превратить конгресс в закрытый клуб избранных. Наполеоновскую идеологию узурпации власти и принятия единоличных решений следует исключить из международной практики. Надо руководствоваться принципами законности и справедливости. Каслри уехал, сентенции Талейрана не произвели на него никакого впечатления.

3 октября Талейран распространил вторую записку, повторив в ней свои основные претензии к «Большой четверке». Она имела еще больший успех. Делегаты, оказавшиеся вне круга избранных, поддержали князя и аплодировали ему. Он отстаивал интересы малых государств и был единственным дипломатом, кто делал это со всей решимостью и принципиальностью. Министр иностранных дел страны, которая еще недавно проглатывала одну малую нацию за другой, чудесным образом трансформировался в их защитника.

«Большая четверка» должна была срочно изыскать способ, как обуздать разошедшегося французского министра. Меттерних избрал для этой цели своего помощника Фридриха фон Генца, секретаря конгресса, низкорослого рыжего человека, носившего толстые очки в маленькой оправе. Благодаря талантам и недюжинной энергии он сумел занять положение, позволявшее ему быть в центре всех событий.

Генцу всегда приходилось кому-то и что-то доказывать. Он не был князем в отличие от Меттерниха, Талейрана или Гарденберга, получивших этот титул во время или сразу же после войны. Генц не был и графом в отличие от своего друга, русского советника Карла Нессельроде, которого он, можно сказать, «открыл» и многие годы поддерживал. Конечно, в его имени имелась аристократическая частица «фон», но никто не знал, как она появилась, и многие подозревали, и, видимо, не без оснований, что это было его собственное изобретение.

Немец по происхождению, пятидесятилетний Генц когда-то учился в университете Кенигсберга, где преподавал философ Иммануил Кант, и, похоже, занятия у Канта не прошли даром. Он был мастером острых дебатов, умел манипулировать идеями и концепциями и так ловко ставил вопросы, что его иногда сравнивали с Сократом. Как и великого античного философа, Генца недолюбливали за каверзную тактику допрашивания собеседника. Но он был настоящим трудоголиком и развлечениям предпочитал уединение в тихой гостиной, где собирались любители поговорить о политике, которая была его коньком. «Сократизм» Генца портила лишь его неуемная страсть к земным благам. Он безумно любил шоколад, духи и яркие кольца. «Если вы хотите сделать его счастливым, — говорил Меттерних, — дайте ему конфету».

Прежде Генц издавал в Пруссии консервативный «Исторический журнал», переводил политические труды вроде «Размышлений о революции во Франции» Эдмунда Бёрка. В 1797 году он обанкротился, через пять лет разошелся с женой и переехал в Вену. Генц поступил на службу в австрийскую администрацию, привлек к себе внимание Меттерниха и стал одним из его доверенных помощников. Меттерних же ввел его в высшее общество и включил в организаторы конгресса.

Получив задание написать ответ на вызов Талейрана, Генц приступил к делу со свойственным ему рвением. На следующий день реприманд был готов. Решения «комитета четырех» законны, полностью согласуются с предыдущими постановлениями, в том числе и с Парижским договором, главным международным документом, давшим легитимную основу и для созыва Венского конгресса. Генц сделал все как надо, нашел нужные слова.

Бумагу Генца одобрили и подписали. Во вторник 4 октября на званом вечере у герцогини де Саган ее официально передали французской делегации. Меттерних выбрал удобный момент, важно и надменно подошел к Талейрану и с видом дуэлянта при всех вручил ему опус Генца. Талейран спокойно принял документ и на следующий день подготовил свой ответ. Великим державам, еще раз повторил министр, никто не давал права «загодя и самовольно принимать за всех решения и выставлять за дверь своей политической клики остальные государства». Навязывание своей воли другим нациям и попытки придать ей силу закона ничем не лучше наполеоновского самовластия и так же чреваты новыми войнами и кровопролитием.

Талейран передал записку на совещании «Большой четверки» утром 5 октября в летней резиденции Меттерниха. «Получился еще один запоминающийся буйный скандал», — записал в дневнике Генц. Бумагу Талейрана пустили по кругу для ознакомления. Меттерних и Нессельроде «лишь взглянули на нее с видом людей, которым и так все ясно». Меттерних повернулся к Талейрану и попросил забрать письмо. Князь отказался. Меттерних попросил еще раз и более требовательным тоном. Талейран не уступал и, выдержав паузу, сказал твердо и уверенно:

— Я не намерен более участвовать в ваших совещаниях. Я остаюсь здесь только как делегат конгресса и буду ждать его открытия.

Талейран уже наделал много шума в салонах и привлек к себе такое внимание, которое нельзя было игнорировать. Французский министр явно повел себя не так, как ожидала «Большая четверка», приглашая его на свои совещания.

Разгневавшись, Меттерних пригрозил отменить мирную конференцию — напрасные потуги, сделать это уже было невозможно. Граф Нессельроде посетовал, что решения конгресса надо бы принять как можно скорее, поскольку царь в конце месяца должен уехать из Вены. Талейран лишь хмыкнул: «Очень жаль. Он не увидит, чем все это закончится».

— Как можно созывать конгресс, если нам нечего ему предложить? — спросил Меттерних.

— Хорошо, — сказал примирительно Талейран, ощутив прилив любезности. — Раз уж ничего не готово к открытию конгресса и вы даже не прочь отменить мирную конференцию, давайте перенесем ее на две-три недели.

— Я на это согласен, — со значением добавил Талейран, — при условии, если господа, сидящие за этим столом, примут два предложения. Во-первых, они утвердят точную дату открытия конгресса и, во-вторых, определят критерий, по которому они будут устанавливать правомочность стран — участниц конференции. — Князь взял перо, начеркал свои предложения и передал их «Большой четверке».

Талейран нанес очередное поражение представителям великих держав-победительниц. Меттерних не закрыл как положено совещание. Посланники разошлись разочарованные и угрюмые.

Каслри уходил последним, спускаясь по широким каменным ступеням вместе с Талейраном. Он всегда предпочитал формальным дискуссиям личные контакты.

— Некоторые проблемы, интересующие Францию, могут быть разрешены и с пользой для меня, — намекнул он князю.

— Дело не только в проблемах, — ответил Талейран. — Мы все должны полагаться на законность... Что мы скажем Европе, если не сможем гарантировать те самые права, из-за попрания которых она уже натерпелась стольких бед?

Непростительной ошибкой было бы не воспользоваться уникальной возможностью восстановить порядок и мир в Европе.

— Сейчас сложилась ситуация, какой не бывает на земле столетиями. История дает нам шанс. Прискорбно, если мы его упустим, — сказал на прощание Талейран.