В башке шумит, я выхожу от Сары, бреду в туманное субботнее утро, с улыбкой во всё лицо. Жизнь прекрасна, есть такое дело, что бы там ни говорили, настроение портит только чапаттинское фирменное блюдо, булькающее в желудке, не включённый в меню фарл, в два раза острее, чем виндалу, злее джалфрези, хуже, чем пиво-кола-водочная смесь. Надо сбросить давление, перец медленно кипятит меня изнутри, выходит из пор. Член онемел, и в джинсы протекли капли малафьи. Сара хотела, чтобы я остался, познакомился с её пацаном, но я заставил себя уйти до того, как её матушка приведёт его. Перехожу через дорогу к киоску, покупаю пакет молока, продавец треплется по телефону, говорит, его старик уезжает на выходные в Великий Ярмут, я стою снаружи и пью молоко, смотрю, как туман мельтешит вокруг фонарей, едут первые машины, светофоры подмигивают «стоять-ехать-стоять-ехать», на той стороне — ограждение, асфальт сломан. Начинается утренняя суета, и я высматриваю Криса, он должен проехать с семьёй, везёт детей в рай, к забитым полкам супермаркетов. А мне лучшает, можно идти, молоко разбавило фарл, изо всех сил пытается превратить его в корму, мозгам становится легче, по сути, это физиологическое противостояние, и моя дорога пролегает мимо завода, где я работал подростком, жарил свои яйца в литейной, пытался на погрузчике заехать на пандус, пиздец полный, вся рожа чешется от железных опилок, нарывы на руках; контуры здания размыты туманом, призраки, выскакивающие из ниоткуда, тянут меня назад, но сейчас я способен просто посмеяться, у меня всё хорошо; я иду, вспоминаю всякое, думаю о мальчиках и девочках, мужчинах и женщинах, которые сейчас там работают, паренёк там, только окончивший школу, отскребает смазку, ждёт конца недели, когда сможет выпить с приятелями, экстази и музыка, пульсирующий ритм жизни, она продолжается и продолжается, бесконечный творческий круговорот.

Воздух свеж, прохладный туман завихряется вокруг меня, здесь его больше, чем на дороге. Сара — солнышко, очень милая и душевная женщина. Мимо спешит парень в феске, зарабатывать субботние сверхурочные, под мышкой — коробка с сэндвичами, интересно, сколько раз и я так бегал. Мы так вкалываем за пару лишних фунтов, мол, как же будет здорово, если удастся отложить несколько сотен, а в это время воротилы бизнеса тратят за выходные наши годовые зарплаты. Перехожу через улицу и иду мимо кладбища, из тумана выплывают отдельные части домов, вот окно, вон кирпичная стена. Чувствую кислород в лёгких, приятно прохладный, в тумане отдаются звуки шагов, смотрю через кладбищенскую ограду на огромный бетонный крест, туман висит над травой, дрожу от холода, ноги как резиновые, мозги чисты и пусты, словно меня затянуло в фильм ужасов. Останавливаюсь и смотрю на могилы. Стою и разглядываю. Я не верю в призраков, наверно, это приход, хорошая трава, солнце пытается прорваться сквозь туман, новые образы — как от грибов, кислоты, пейотля, религии и психических болезней.

В тридцати футах от своей могилы стоит Смайлз. Он поворачивается, белое облако скрывает его тело на пару секунд, он плывёт прочь, и теперь он стоит на коленях у своего надгробия. Наклоняется вперёд и протирает надпись тряпкой, чистит собственную могильную плиту. Мою душу рвёт паника, меня пугают эти воспоминания, перехожу через дорогу и сажусь на лавку, посвященную кому-то, сбитому автобусом в 1985 году, латунная пластинка полустёрта ветром и дождём, жёлтое пятно прямо на имени, дерево трухлявое и покрыто мхом. Не отвожу взгляда от кладбища. Смайлз ещё протирает камень, стирает грязь с букв, я привожу в порядок мысли, понимаю, что это просто игра света. Наверняка администрация просто запустила программу уборки, и паренёк зарабатывает полуторную ставку за работу в субботу утром и борьбу с похмельем. Просто совпадение, что он похож на моего старого друга, если вы верите в судьбу, вы знаете, такие совпадения в жизни есть, а я не верю, так что, наверно, это у меня в мозгах, посмотрел на завод, увидел себя за рулём погрузчика, вспомнил прошлое. Фиг его знает.

Призрак встаёт и поворачивается, плывёт к воротам и теряется в тумане, тело растворилось в облаках, исчезло, словно я видел чудо, словно есть мир духов и призраки существуют, такое чувство, или даже уверенность. Наклоняюсь вперёд и трясу головой, поднимаю взгляд, вижу, Смайлз выходит из ворот, на крыльцо, у которого есть собственная большая мемориальная доска, на ней колонки имён с Первой и Второй Мировой Войны, интересно, включили ли туда солдат, умерших в Северной Ирландии и на Фолклендах. Был такой парень, Барри Фишер, он погиб в Южной Атлантике. О нём писали в газетах, все дела. Я смотрю, как привидение поворачивается вперёд и выходит на дорогу, разглядываю лицо, которое всё ближе, галлюцинация глубже, и тело каменеет. Жду, когда в голове появятся голоса, радиосообщения и телепрограммы, которые показывают всегда только золочёный череп.

Туман поднимается, лицо уже ясно видно, ошибиться невозможно, тело ожило, дышит и движется. Смайлз идёт ко мне, переходит через дорогу, в десяти футах от меня. Я называю его по имени, и это не Смайлз, это Гари переходит через дорогу, Гари Доддз, версия ранних восьмидесятых, лет ему двадцать один — двадцать два. Вид у него маловменяемый, рожа каменная. Снова зову его по имени, он поднимает глаза, не может решить, что делать дальше, уставился на меня, как будто не может вспомнить, озадаченное выражение на лице, останавливается, пытается разобраться в ситуации, через некоторое время вспоминает, кто я есть, его волосы светлее, чем я помнил, может, я оказался лицом к лицу с ребёнком из пробирки, Франкенштейн нашёл ДНК Смайлза и создал монстра. Я измотан. Эмоционально. В ушах звон. Оседаю. Вокруг рушится мир.

— Правда, я похож на отца? — говорит он, наконец. Я киваю, а что тут ещё сделаешь. Я ещё не въехал, сдвигаюсь, чтобы он мог сесть на скамейку. Он наклоняется вперёд, ставит локти на колени, как я, предплечья вдавливаются в тонкую ткань спортивных штанов, найковские кроссовки упираются в тротуар, изношенные подошвы расплющиваются о камни, на правом — дырка на носке. Туман быстро рассеивается, и я вижу яснее, разум совершает головоломный прыжок, как спортсмен на батуте делает сально и приземляется на ноги. Забываю о духах мёртвых, выбрасываю из головы шприцы и пробирки, начинаю действовать осмысленно. Озадачен.

— Меня зовут Люк, — говорит парень, поворачивая ко мне голову, короткие волосы и золотой передний зуб.

— Моего отца звали Гари Доддз. Наверно, вы знали его, потому что назвали меня Гари. Не думал, что я так на него похож. Мама никогда мне не говорила.

Да, я знал Гари Доддза. Он был моим лучшим другом, лет с шести или семи, в этом роде. Чушь какая-то. Он, конечно, похож на Гари, но откуда у того сын? Я пытаюсь что-нибудь выдавить из себя, не знаю, с чего начать, что спрашивать. Стараюсь изо всех сил.

— Моя мать забеременела, когда ей было пятнадцать, и я жил с её тётей. Мама сейчас в Брайтоне, и я тоже туда собираюсь. Она пару лет назад рассказала, где могила отца, но я никогда не был здесь до вчерашнего вечера. Вчера я ушёл с работы, пришёл на платформу Илинг Бродвея, ждал поезд на Пэддингтон, и тут объявили отправление на Слау, я пошёл, сел в электричку, и приехал сюда. Выпил. Было девять часов, и я проспал на этой скамейке до рассвета.

Я приходил на могилу только однажды, когда вернулся из Гонконга. С тех пор — ни разу. Это просто надгробие, прямоугольный камень, и если честно, он сильно действует мне на нервы, я представляю тело, гниющее в земле. Я всякого насмотрелся. Высохшая кожа и скелет. Ни червей, ни жуков. Просто медленное гниение. Лучше уж в печь. Разобраться с телом раз и навсегда. И жить, глядя вперёд. Но каждому — своё, и если Люку пришлось протирать камень, наверно, сюда не часто ходят. Я чувствую, как внутри поднимается волна, специи в желудке, надо выпить, пинту Гин-неса и тройной виски, тарелку еды, сосредоточиться на чём-нибудь, в руки нож и вилку, стакан, что-нибудь, но только не сидеть на этой скамейке, пахнущей сырым мхом и деревом, запах прошлого. Пабы ещё не открылись, так что я спрашиваю у Люка, не хочет ли он зайти выпить чаю, посидеть в кафешке и нормально поболтать.

— Я бы лучше как следует позавтракал, — говорит он. — Я не ел со вчерашнего утра.

До ближайшего кафе пять минут ходу. Мы делаем заказ и садимся. От Люка воняет, ему надо помыться, переодеться, он бросает рюкзак под стол, глаза бегают туда-сюда, по мужикам, зарывшимся в газеты, они так яростно набрасываются на очередной скандал, последние страницы им интереснее, чем первые. Первый раз в жизни я чувствую себя старым. Вообще-то я ещё не дожил даже до расцвета сил, но грудь всё равно щемит. Тяжело, когда затягивает назад, когда приходится ворошить воспоминания. В кафе пока мало народу, хозяин заведения ходит и собирает пустые тарелки, по большей части вылизанные дочиста, можно даже не мыть. Я изо всех сил пытаюсь оставаться спокойным, выбираю правильные слова из урагана, который бушует в моём сердце.

Главное не отпугнуть парня, попытаться сдержать эти видения про безумного учёного, которые так и рвутся изнутри; эксперименты в концентрационных лагерях и экономику коровьего бешенства, генетически модифицированные человеческие сознания, у которых отключены эмоции и индивидуальность, культура клонов, всемирно спонсируемые учёные, которые раздевают жизнь догола, вертят как хотят хромосомами и ДНК, корпорации, обустраивающие исследовательские лаборатории, синтетический пульс сгенерированного компьютерами мира. У нацистов была такая идея. Только они говорили о ней вслух, а у нас она засекречена. Но если я начну говорить о том, о чём думаю, парень встанет и уйдёт, взглянув на меня так же, как мы смотрели на Смайлза, когда он начинал нести всякий бред, про коммунистических и фашистских диктаторов, про администрацию и политику обеспечения жильём. Так что я молчу, и Смайлз сидит напротив меня, уставился в стол, поднимает голову, чтобы хлебнуть чая, на лице солнечный свет, пропущенный стеклом, туман уже исчез. При ближайшем рассмотрении видны отличия, форма головы и вид кожи, куча вещей, ты и не думал, что замечал их, но они похоронены в глубинах сознания. Он явно сын своего отца, но я всё равно не понимаю, как. И вдруг в голове щёлкает.

— Я год работал в Илинге. Компьютеры. Это такая штука, можно разобраться самому. Для начала надо завести собственную тачку, найти мануалы, но когда понимаешь основы, дело сделано. Кому надо можно легко заморочить голову. Тех, кто кончил университет, берут без разговоров. Надо говорить, что тоже кончил, тебя берут, а дальше уже всё от тебя зависит. Работай себе, получай деньги. Там, где компьютеры, там денег хватает. Так что надо забраться туда и забрать свою долю, взять своё. Неважно, насколько ты хорош, важно войти в дверь, просочиться через собеседование. Эти мудаки так обленились, что даже не проверяют бумаги, всё, что надо — чувака на другом конце трубки или письмо на бланке. Надо использовать систему. Я это понял, только когда стал постарше. Очень жаль, ведь ребёнком я доставлял кучу проблем, чаще всего по собственной вине.

Люк не улыбается, как это делал Гари, но он тоже позитивный, оптимист, хотя в его глазах и живёт печаль, под глазами — мешки человека, измученного ночёвкой на скамейке, визит на кладбище выбил его из колеи. Если он работает, зря он спит на улице, отмораживая яйца, надо было найти нормальное тёплое место. Вот поймает пневмонию. Надо было заплатить за ночёвку и завтрак.

— Это был минутный порыв, я же говорил. Не знаю, почему я решил сюда приехать. Сюда добираться от Илинг Бродвея пятнадцать минут, я уже не раз думал заехать, но всегда откладывал, мол, это ничего не изменит. А сейчас я рад. Печально, комок в горле, но уж как есть.

Он правильно сказал насчёт эксплуатации системы, и мне понадобилось гораздо больше времени, чтобы заметить то же самое, но это путь в тупик. Люди привыкли биться лбом в стену, ломиться в парадный вход, точно говорить, чему их учили, так устроен мир, и это честно, ты знаешь, кто чего стоит, но иногда надо поступать хитро, если хочешь победить. Проблема в том, что некоторые люди охуительно пронырливы, они забили жить по схеме, а остальные — ничтожества, которые каждый пенни выдаивают из системы, в первую очередь им не хватает смелости, они всегда и на все согласны.

Интересно, что с его матерью. Она наверняка переживает, если он должен был вчера вечером приехать в Брайтон. Пытаюсь вспомнить её имя, не могу. Чувствую себя виноватым, думаю о Саре, как я не смог вспомнить её имя.

— Я звонил маме вчера со станции. Не сказал, что я здесь, просто, что появились дела. Я буду жить в отеле, где она работает. Там на чердаке есть свободная комната, ей никогда не пользуются. Она на шестом этаже, я хочу покрасить там стены и привести всё в порядок.

У меня в голове играет «Sound And Vision» Дэвида Боуи, комната цвета электрик, где Люк будет жить. Ебануться. Интересно, откуда эти мысли.

— Тамошний хозяин приятный парень, — продолжает Люк. — Он говорит, я могу жить бесплатно, если научу его работать на компьютере. Я так понимаю, он хочет помочь маме. Она хороший работник. Там есть окно, которое выходит на море, и можно забраться на крышу и увидеть берег Франции. И не слышно машин. Словно ты в облаках, забрался на гору там, и никто тебя не может достать. Я хочу спрятаться там и писать собственную музыку. Надо найти нормальный компьютер, и денег надолго не хватит, но можно устроиться на работу в паб, или в кафешку, чтобы не умереть с голоду.

Спрашиваю его, что он слушает.

— Всё подряд, от Kraftwerk и Брайана Ино до Headrillaz и Голди.

Может, он знает альбом «Low», песню «Sound And Vision».

— Голубой, голубой, электрик. Он смеётся. Мы оба смеёмся.

— Хозяин отеля, его зовут Рон, он всегда хорошо ко мне относился. Они с мамой просто друзья. Наверно, из-всех, кого я встречал в жизни, он больше всего похож на отца. Очень жаль, что моего старика нет в живых, что они не остались вместе. Хорошо, наверно, жить в полной семье. Мама воспитывала меня, когда я был маленьким. Ладно…

Приносят еду, у него в глазах море слёз, так что я смотрю в тарелку, притворяюсь, что не заметил, занят едой. Даю ему минуту, ругаюсь на солонку, бурчу, мол, всегда забивается, качество кафе проверяется по состоянию солонки, что работники следят, чтобы соль нормально сыпалась, между тем время идёт. Я тыкаю вилкой в дырочки, втыкаю туда нож, ломаю пластмассу, внутри мерзкое чувство, когда я думаю об этом ребёнке, о каждом ребёнке, запертом дома, о мертворожденном брате, мать с отцом так и не дали ему имя, надо было дать ему имя; представляю, как сын Сары спрашивает, где папа, и ей приходится отвечать, что она не знает, что он где-то далеко; и представляю подростков, стоящих перед китайским вокзалом, таблички на шее, приговорены к каторге, может, к смерти. И чего мне больше всего хочется — зарядить кулаком кому-нибудь в морду и сломать нос, чтобы кости проткнули мозг, отплатить кому-нибудь за несправедливость и мерзости, которые люди делают друг другу. Жизнь не должна быть такой. Если бы люди работали вместе, а не тянули бы одеяло каждый на себя, всё бы было. Кто-то должен заплатить по этому счёту, но никто не примет вину на себя. Все переводят стрелки, на соседа и на другое учреждение. Злость нарастает, но я держу себя в руках, прочищаю дырочки и посыпаю еду здоровой дозой.

— Ебанись, — смеётся Люк. — Во ты ковыряешься со своей солью.

Я киваю и хихикаю, мне нравится его улыбка. Говорю ему, его отец серьёзно увлекался музыкой, как и он. Когда мы были молодыми, мы были панками.

— С ирокезами и булавками в носу? Попрошайничали и нюхали клей в подъездах?

Ничего подобного. Мы слушали музыку, большинство людей не могло себе позволить дресс-ап, а попрошайничать — вообще не наш метод. Панками были простые ребята. Панк был антимодный, пока журналисты мод и университетские профессора не взяли дело в свои руки, стали создавать имидж группам, забыв про людей, массы, социальный климат того времени. Панк был антимодным.

— Мне как-то попался панковский компакт. Лучшие хиты.

Я наслаждаюсь вкусом консервированных помидоров, сок пропитывает кусок тоста. И что он собирается делать? Придти на могилу было честно, но что теперь? Вот и всё, надгробие и надпись, теперь назад, на первом поезде до Паддингтона?

— Я хочу погулять, посмотреть на место, где рос отец. Почувствовать это место. Когда я жил дома, я часто думал, как это — иметь и мать, и отца. Представлял, какими должны быть мать и отец. Рисовал их образ, чаще всего — лица из телевизора, или из книг, и когда я вернулся к маме, обнаружил, что она красивая женщина, красивая девушка, которую разочарование накрыло в самом начале жизни. У мамы не было фотографии отца. Я не знал, как он выглядел. У тебя есть?

Качаю головой. В обычной жизни такими вещами редко занимаешься. Люди фотографируются, когда вырываются из повседневности. На праздниках, когда кончились трудовые будни, быстрый глоток рая. Выйти на променад, поесть сладких пончиков и попить чая, сходить на ярмарку, поиграть в безумный гольф, покататься на ослике по песку, два раза поесть картошку фри. Нет, мы никогда не фотографировали друг друга, может, нам в те годы не попадал в руки фотик. Не представляю, как мы стоим в пятницу вечером в пабе и позируем для фотографии, или в «Электрик Бол-рум» говорим «чиииз». Может, надо было, но я как-то не заморачивался на этом, даже когда ехал в поезде через Сибирь, работал в Гонконге, путешествовал по Китаю. Я бы с радостью дал Люку фотографию отца. Надо посмотреть, может, у Тони есть. Если у кого есть, так у него. Вроде бы он живёт в Лэнгли. Сто лет его не видел. Не представляю, где старик Доддз, знаю только, он переехал через два месяца после смерти Смайлза, жил со смайлзовой тёткой, пытался что-то для себя решить. Ещё слышал, он уехал на побережье, но Тони потом никогда о нём не говорил. Может, он умер. Они — дядя и дед Люка. Об этом я не подумал. Может, он о них ничего не знает, так что я начал ему объяснять, обрадовался, представив, как все соберутся.

— Да шут с ними, — сказал он стальным голосом. — Я знаю, кто они, но не хочу поднимать шум. Дело в отце.

Есть в этом что-то неправильное, но я решаю пока забить, потом попытаюсь ещё, интересно, что он собирается делать в Брайтоне.

— Я зарабатываю деньги компьютерами, но хочу использовать их для музыки. Они упрощают дело. Можешь делать, что хочешь, уже не нужна студия. Сделай сам в чистом виде. Не надо терять время на пиздёж, объяснять людям, как надо делать.

Говорю ему, есть такой парень, зовут Чарли Пэриш, он в теме. Мы втроём ставим записи. Я отвечаю за панк, старый и новый, Альфонсо работает с реггей. Говорю Люку, ты очень похож на отца, как бы ты ни выглядел. Его глаза распахиваются, похоже, он смутился, но я думаю, он доволен. Он похож на Гари, но чем дольше я смотрю на него, тем больше различий нахожу. Заказываем ещё чая, говорим, пока он не кончается.

— Я заплачу за себя, — говорит он, когда мы встаём уходить, но я говорю, я приглашал. Он настаивает, уважаю его за это.

В конце улицы мы останавливаемся, Люк говорит, что хочет побродить тут, посмотреть, что к чему. У него есть адреса домов мамы и папы. Говорю, что если хочет переночевать под крышей, мой диван к его услугам. Он кивает, говорит, может, придёт. Ещё не решил. Я иду к букмекеру через дорогу, беру бумажку, пишу адрес, телефон, рисую карту. Бегу обратно, отдаю ему. Он кивает. Уже думает о чём-то своём. Снова благодарит и уходит в другую сторону.

Я быстро добрался домой. Пинаю по стоянке коробку из KFC, кости хрустят на земле, и вот я сижу на диване и жду, в комнате тишина, только ветер бьётся в окна, и шумят машины на автостраде. Внизу прокладывают трубы, в кухне чувствуется дрожь, а потом всё замирает. Столько всего надо было узнать у Люка, надеюсь, ещё представится шанс. У меня всё валится из рук, я могу только сидеть в одиночестве и размышлять о втором шансе.

Люк остаётся на два дня, и я вожу его по окрестностям, показываю достопримечательности, рынок с магазинами домашних животных, мясников за работой, стойки с синтетическими майками и пластмассовыми игрушками, ларёк, где продают старые записи рокабилли. Мы идём через нарядный Квинсмер, где на каждом шагу — ювелирные и обувные магазины, компьютерные супермаркеты и мода центральных улиц, родом из десятиэкранного киноцентра и Девственного Мегамагазина, впаривающего американские блокбастеры и американский гангста рэп, разворачиваемся у Смите и оказываемся в конце центральной улицы, где на перекрестках стоят прикольные пабы и пивняки для бюргеров. Светофоры не работают, и автобусы перекрыли дорогу. Стучат отбойные молотки, и летит песок. Толпа течёт мимо, любопытная молодёжь, а вон бабка в сари тянет ребёнка вперёд, три рябых мужика с мятыми пивными банками. За магазином — лабиринт домов, автостоянок и строек, больница, куда ходят дети, а на центральной улице всё убрано, как те западные городишки в прериях, где на витринах магазина ни пятнышка грязи, и всё похоже на декорации к фильму.

Мы сидим в кафе с двумя кружками чая, с полчаса смотрим в окно, допиваем и садимся в машину. Она никак не заводится, и я открываю дроссель, газ в пол, слушаю движение двигателя, знаю, или аккумуляторы окончательно сядут, или я всё-таки её запущу, искорки жизни — и стартер наконец-то схватывает. Я показываю Люку дома и заводы, магазины и супермаркеты, склады и торговые центры. Что дальше, не знаю. Он не хочет идти знакомиться с дядей и дедом, приходит в ярость, когда я их упоминаю. Не понимаю, но не давлю. Если гены Смайлза видны в его лице, то их же я вижу в его поведении. Он счастливый парень, но сейчас он молча смотрит на меня. У меня есть вопросы, кое-что я хочу знать. Но с чего начать? Понятия не имею. Наверно, и посмотреть мало что осталось, у нас нет ни известных мест, ни классической архитектуры, простая жизнь, как и в куче других мест. К счастью, я тут приобрёл специальную лопатку для старика, говорю Люку, что мы едем на участок. Он разговорит парня. У него есть опыт. В смысле, я про отца.

— А ты кем работаешь? — спрашивает Люк, когда мы отъезжаем. Говорю ему, я работаю на себя, что я люблю музыку, но предпочитаю слова, социальные тексты, которые сегодня задвинули в сторону. В песнях есть ответы, которые трудно найти в книгах, они окунаются в твою жизнь и заставляют тебя улыбнуться, говорят вещи, которые ты и так знал, но не мог облечь в слова. Музыка и я. Говорю, я капиталист, ещё думаю и добавляю, я делаю что хочу. Я сам себе начальник, продаю и кручу записи, зарабатываю достаточно, чтобы и деньги на жизнь были, и время свободное. Про билеты и траву рассказывать не стал.

— Мы с тобой сильно похожи, — смеётся он, успокоившись. Может так оно и есть, только он облегчённая версия, ещё не вошёл в силу, ещё может сломаться.

— Я хочу зарабатывать музыкой, но мне интересней звук. А я-то удивлялся, почему у тебя по всему дому разбросаны пластинки.

Я готов броситься в спор про звук и текст, но в той музыке, которую слушает он, куда более жёсткие грани, чем в идиотских диско и хаусе, жёсткий домашний звук в мягкой эпохе коммерции, сейчас другое время, всё растворяется и облагораживается, следуя американской модели. Хотя, с точки зрения логики драки между модами, рокерами, скинхедами, пакистанцами, небритоголовыми, Ангелами Ада, парнями в бутсах, латиносами, Тедди, панками, соульщиками, рокабилльщиками, гопниками, футбольными фанами, всеми мыслимыми и немыслимыми асоциальными элементами — просто драки людей друг с другом, мне так кажется. Мы едем мимо футбольного стадиона города Слау, и я тру о «Smash The Discos», классике The Business. Ненавижу, блядь, диско. Ничего не могу с этим поделать. Это в крови.

Я не в курсе, что Люк знает об отце, кроме того, что тот покончил жизнь самоубийством. Интересно, знает ли он, почему. Меня трясёт от воспоминаний, в том доме и сейчас должны жить люди, им наверно снятся кошмары, два самоубийства в одном доме, в паре футов друг от друга. Прикинь, я тоже точно не знаю, почему Смайлз повесился. Одна из четырёх причин. Он сломался, когда нашёл маму в ванне, что имеет смысл, но почему так поздно, и если посмотреть назад, многое объясняют фотографии «Солнечные Улыбки», то одиночество, которое он чувствовал. Может, что-то в его характере, ген саморазрушения, ждущий своего часа, и, опять-таки, если вспомнить про его мать, в этом есть смысл. Третье, побои отца, но я бы не стал на это ставить. Многих поколачивают, но они же не вешаются. Четвёртое, когда он нахлебался воды, у него повредился мозг или что-то сдвинулось, что и так в нём было. Врачи сказали, что всё в порядке, когда он выписывался из больницы, но прежним он так и не стал.

Как и всё в жизни, я думаю, был целый букет причин. Пускаю всё на самотёк, жду, пока Люк что-нибудь скажет или спросит. У меня нет других вариантов. Паркуюсь, и мы заходим в ворота. Говорю Люку подождать минутку, я сейчас предупрежу отца, он же знал Смайлза. Иду, объясняю ситуацию, зову Люка.

— Ох, блядь, — только и сумел выдавить из себя отец, но потом переключился с нейтралки и вот он добрый, милый и адекватный.

Мы сидим в шезлонгах и распиваем бутылку отца, в воздухе висит запах лука, который он убирал. Он решил показать Люку шпинат и ревень, брокколи, которую пытается растить, вторая попытка после прошлого года, когда было нашествие слизняков. На пакетиках картинки — лоснящиеся голубые бутоны и толстые стебли, но такого результата трудно добиться без галлонов инсектицидов. Старик сохраняет адекватность, воспринимает всё спокойно, не видит смысла в химикалиях. Он спокойно воспринял Люка, теперь он привык к тому, что он похож, да, теперь мало что может его удивить. Вся фишка в опыте.

— Он был хорошим парнем, — всё, что я слышу с другого конца участка, куда ушли отец и Люк.

Там есть муравейник, рядом растёт лаванда, бабочка сидит на цветке, большие красно-белые крылья сложены на спине. А я смотрю, как отец ведёт Люка, изо всех сил старается не слишком пялиться на смайлзовское лицо. Показывает ему мышиную нору за ревеневой грядкой, семена гороха, которые он высадил Бог знает когда. Он не заливает муравьев и не пытается отравить мышь. Мне кажется, он доволен. Вот так. Время ответственности для него закончилось, стремление разбогатеть потеряло смысл, шансов нет, так что он сделал всё, что мог, и теперь вышел из системы лжи и мозгоёбства, живёт, как хочет. Он понимает, что незачем иметь дело со СМИ и политикой, они существуют, только чтобы забивать людям мозги. Такая вот вера выросла в нём. В плане денег он небогат, но богат тем, что у него есть семья, друзья, пища, выпивка, крыша над головой, здоровье, нормальные отношения с соседями. Это предметы первой необходимости.

— Вы основательно здесь устроились, — говорит Люк, когда снова сидит за столом, пытается поддержать беседу, хотя явно скучает.

Вместо похода в паб я привёл его к своему отцу. Вроде бы они нормально друг друга понимают.

— Да, неплохо, — соглашается отец, и в его глазах появляется искорка, она всегда появляется, когда он знает, что над ним подшучивают. Могло бы быть хуже.

Майор останавливается и смотрит на нас, верхняя половина его тела — под углом к нижней, когда он сосредоточивается. Машу ему, но он отворачивается, продолжает перекидывать солому в компостную кучу. Он любит эту кучу, если теплеет, в ней начинаются какие-то процессы. Он снова смотрит через плечо, интересно, может, он видит Смайлза, так же, как его увидел я.

— Вот что я скажу, — говорит отец. — Майор на тропе войны. Я взял у него немного шпината, и сколько я его знаю, сроду не слышал, чтобы он столько говорил. Говорит, что не забыл про то, что случилось в прошлом году, как слизняки всё пожрали. Говорит, это война, и он их выведет, даже если ему придётся жить здесь и ночевать в сарае, и ходить в ночной патруль. В прошлом году тут резвились детишки, ломали всё подряд, и он ночевал тут, взял мобильный телефон, чтобы можно было позвонить 999 и вызвать полицейскую группу поддержки. Это оказался Кении с дружками, и Майор поймал их. Опознал Кена. Ты же знаешь этого парня. Теперь они нескоро тут появятся.

— Нет, вот слизняков мне жалко. Он вытащил стол и стоял там, рубил их, огромных сочных слизняков с усиками, четыре или пять ударов складного ножа. Они сочились слизью. Целая груда кусков, и он свалил их в компост. Сказал, мясо ничуть не хуже травы. Если его правильно порубить, оно правильно сгниёт и получится хорошее удобрение.

Майор кажется отвратительным человеком, когда знаешь, что он мучил живых существ, пускай и обычных слизняков.

— Они были мёртвые, — говорит отец. — Сначала он расстрелял их дробинками, а потом резал на куски, чтобы они быстрее сгнили. По крайней мере, я думаю, что сначала он их убил. Он говорит, что да. Надеюсь, что так. Ведь должен был, правда?

Люк смотрит на Майора, тот повернулся к нам спиной, углубился в свою компостную кучу.

— Должен.

Совсем не в кайф, если представить безумную улыбку на лице Майора и холодный мясницкий нож, но он никогда не был психом. Если он говорит, что слизни были мёртвые, я ему верю. Хочу рассказать Люку про канал, потому что, похоже, он не знает, говорю, что это Майор тогда шёл мимо и наверно спас наши жизни. Я не мог выбраться из воды, и он вытащил нас. Он пошёл в суд и сделал то, что считал правильным, но защита его порвала на грелки. Первый раз мы в разговоре зашли так далеко. Может, у Люка есть, что спросить, может, нет. Надо решить, что я собираюсь ему рассказать. Незачем ворошить давно забытые дела.

— Без разницы, были слизняки живые или нет, — говорит отец. — Это Майор так сказал. Он говорит, что если у слизняков есть души, они давно покинули тела, а он не может позволить себе быть сентиментальным при нынешних ценах на еду. Начал рассказывать про лишний пенни, который просят за банку бобов. Сказал, это естественный отбор, выживает сильнейший. Сказал, какая разница, если слизняки уже мертвы, и он прав.

Я чувствовал что-то подобное, когда читал письмо Тони в Китае, то, что он провисел две недели над лестницей, мучило меня едва ли не больше, чем сама его смерть. Я выбросил это из головы, вот уж чего Люк от меня никогда не услышит. Меняю тему, но двигаюсь прямиком в засаду, Люк улыбается, когда отец успокаивается и начинает развлекать его за мой счёт, рассказывает, какими были мы со Смайлзом, когда были детьми, и его воспоминания словно пришли из другой жизни.

— Эта парочка с ума сходила по пушкам и солдатам, когда они были маленькие, — говорит он. — Вечно играли в войнушку, стреляли друг в друга, кидали гранаты, перерезали друг другу глотки.

Это всё передачи по телеку. «Мир в Пламени Войны» показывали каждое воскресенье, прямо перед «Большим Матчем». Отец бухал в пабе, мать готовила ужин, Джилли куда-нибудь уходила, а я сидел перед ящиком и смотрел, как немцы окружили Сталинград, или самолёты Люфтваффе бомбили Лондон, или высадку в День Д.

А потом сразу — Большой Матч, А СЕЙЧАС ВАМ ПРОБЬЮТ НА ХУЙ ГОЛОВУ, и ПРИВЕТ, ПРИВЕТ, МАХАЧ В ЧЕЛСИ, заполняют паузы, и я надеюсь, что отец задержится ещё на одну кружку, а мать попозже позовёт есть, и я смогу посмотреть игры Третьего и Четвертого Дивизионов. Мы всегда сидели и ужинали в воскресенье, летом отец сидел в майке, уминая картошку. Он любил сосать хлеб, пропитанный подливкой, мы тоже привыкли так делать, смотрели, как он пропитывается, превращается из белого в коричневый. Неудивительно, что мы любили фильмы про войну и солдат.

— Потом уже они полюбили музыку. Они любили слушать Элвина Стардаста и Showaddywaddy. Потом были Mud и Гари Глиттер, пока они не начали слушать Дэвида Боуи. У обоих были идиотские причёски. Сверху как шипы, а по бокам просто длинные. Когда им было двенадцать, они ходили в Бротел Криперс. Потом выпендривались со шнурками. Помнишь плоскую кепку?

Я вспоминаю и киваю. Мы выглядели соответственно, мартена и джинсовые безрукавки, следы отбеливателя на штанах, значки, и на шее — лезвие бритвы, сделанное из пластмассы, ценой в пару пенни, из одного магазинчика на центральной улице. Тогда пошла мода на плоские кепки, и я купил себе такую на заработанные деньги. Проносил её недолго. Кепка для рабочих, такую носил ещё мой дедушка. Оба ржут.

— Они носили кучу колец на пальцах, волосы до воротника, как в прошлом веке. Мы с мамой сильно смеялись, а сестра вас понимала. Помнишь, она ходила в шортах до колен из шотландки?

Он может так разговаривать годами. Я откидываюсь в шезлонге и закрываю глаза, пускай поговорят, порадуются, я отплываю, представляю себя дома у Сары. Надо бы зайти к ней в гости, но у меня тут Люк, надо показать ему город. Приглядеть за парнем. Я думаю о её сыне, Джимми. Может, надо купить ему игрушку что ли.

— Хотя, если серьёзно, — голос отца, наконец, спокоен, — твой отец был хорошим парнем, одним из лучших. Я видел, как он рос, он всегда был добрым, сделал бы что угодно для кого угодно.

Час он раскрывал Люку тайны моей жизни, и вот пошёл дождь. Мы собираемся, оставляем отца, который решил подождать, вдруг он кончится. Он стоит в дверях хижины, интересно, что делать дальше, но есть идея. Тут пять минут ехать до стадиона Слау Тауна, а там сегодня играют «Хайс». Люку они нравятся, так что мы идём в общественный клуб, выпиваем там, сидим в углу, потягиваем из кружек, пока дождь размазывается по стеклу, едим сырные рулеты. За соседним столом собрались три поколения, крепко бухают, а у нас по одной пинте, всё проще. Отец сделал своё дело. Мы идём и встаём у площадки, под крышей.

— Я ходил смотреть игры QPR, когда работал в Илинге, — говорит Люк. — Я снимал комнату в Актоне, это там рядом.

Народу и так собралось немало, а «Хайс» привели с собой ещё толпу. Говорю Люку, что «Миллуол» играл здесь на Кубке, и мы с его отцом ходили на матч. Мы стояли за воротами, и Миллуольцы побежали прямо через площадку, набросились на ребят из Слау, некоторых загнали на деревья. Одному нашему другу, Билли Клементу, засветили кирпичом у входа в общественный клуб. Слау, конечно, вернулся разбираться, но это всё-таки был «Миллуол». Говорю ему, что раньше стадион был на другой стороне Слау и в два раза больше, чем для собачьих бегов. Сейчас их объединили. Когда «Челси» выиграл Кубок Кубков в 1971 году, они играли со Слау сразу по возвращении из Афин. Тогда собралось одиннадцать тысяч, отец взял туда меня и Смайлза. Мы были маленькими, а толпа огромной. Дэйв тоже ходил с нами. Теперь так не бывает. Деньги разлагают всё, к чему прикасаются.

Мы решили не ходить потом в общественный клуб, забрели в паб в центре города. Сидим в углу, я — с пинтой «Гиннеса», Люк — с лагером. Надо, конечно, купить ему поесть, но, похоже, выпить актуальнее.

— Ты помнишь мою маму? Линду Уилсон?

Говорю, помню, она была милой девушкой, хотя, если честно, ни фига я не помню, видел её мельком на вечеринке. Надо было ей сказать Смайлзу, что она решила оставить ребёнка, а не врать, что сделала аборт. Может, это тоже помогло бы, ему было бы, о чём подумать. Может, она и собиралась рассказать ему потом, но узнала, что у него проблемы с головой, только не могу представить, откуда. Даже мы не знали, что он тронулся, а мы были его друзьями. Может, она хотела всё сделать сама и без лишних проблем, не хотела, чтобы он был рядом. Пытаюсь вспомнить, что говорил Смайлз, что он думал об аборте, но дело было слишком давно. Что-то я забыл вообще, что-то помню смутно, и вдруг мне открывается новое понимание, вместо того, старого. Сначала мне сносит башню, но потом хочется смеяться. В прошлом нет ничего прочного. История — такое же изобретение, как микросхема.

— Мама не виновата, что оставила меня другим людям. Она была ещё ребёнком, когда залетела. Её родители очень сильно на неё давили, традиционные католики больше заботятся о том, что скажет священник, чем о собственном ребёнке и внуке. Она ушла жить к тёте, пока я не родился, потом убежала и, в конце концов, осела в сквоте в Парке Финсбери. Через год она отказалась от меня, и за мной стали нормально ухаживать. Главная проблема была в деньгах. Ей было мало лет, их у неё не было. Потом она переехала в Брайтон, нашла работу в отеле, пыталась забрать меня назад, но прошло немало времени, пока она доказала им, что мне будет лучше жить с ней, чем одному в приюте, жирные мудаки. Она забрала меня, когда мне было девять. Если она была проблемным ребёнком, то я был ещё хуже, настоящий малолетний хулиган, воровал машины и катался, дрался, потому что был несчастным, бил витрины в магазинах, и она не знала, что делать со мной. Восемь блядских лет в приюте. Но больше она никогда от меня не отказывалась.

Я отвожу взгляд.

— Она нашла работу в большом приморском отеле, я уже говорил. Ей было тяжело, и я ещё со своими проблемами. Когда ты дома, хочется внимания. Вот, живёшь, сам по себе, никто тебя не любит, а я вёл себя настолько плохо, что никто не хотел усыновлять меня, и когда меня вернули маме, я остался прежним. Но, в конце концов, всё наладилось. По крайней мере, меня не убили, как хотели бы её благочестивые родители. Они поклоняются Христу, но считают аборт удачной возможностью сохранить видимость приличия. Пиздоболы. Рои хорошо ко мне отнёсся, всегда меня понимал. Только когда взрослеешь, начинаешь понимать, что происходит, почему ты делаешь то, что делаешь.

Он берёт мою кружку и идёт к стойке. Я смотрю на него, пытаюсь понять, на что это похоже, и худший вариант иронии — думать, что мы дали кличку Гари по фотографиям Солнечные Улыбки, которые он продавал, как ему было жалко детей, от которых отказались при рождении, детей без семьи, запертых в детских домах. Может, он чувствовал будущее, как-то повернул время у себя в голове, или, может, потому, что его мама покончила жизнь самоубийством в ванне. Шиза, что его сын оказался в таком же приюте, лицо в книге детских фотографий. Может, лицо Люка тоже было в одной из книг. Он возвращается, и я сижу и смотрю на оседающую шапку на моей кружке.

— Ну, будем.

Он поднимает кружку.

Тихий пивняк, спрятался черти где, в такое место можно завалиться и как следует посидеть, расслабиться. Хорошее пиво и большое пространство, свободная стойка и нормальная музыка, хаус. Время поразмышлять.

— Пошли все на хуй, — говорит Люк. — Если ты людям не нравишься, на фига о них думать? Я не верю в эту фигню, мол, оставь людей в покое, прости и забудь. Ладно, забыть можно, но что значит прощать? Ни хуя. Мать хорошо относилась к родителям, пока они относились к ней хорошо. Ладно, проехали.

Это грань, результат самостоятельной жизни, теперь видно, что значит жить одному, это другое дело, когда с самого начала нет выбора. Он пялится на двух девчонок, которые вошли в паб, сделали заказ и теперь сидят в другом углу. На заднем плане певец вполголоса поёт соул. Люди приходят и уходят.

— Приезжай к нам в Брайтон. Может, мама тебя узнает. Там наверняка есть ярмарки записи, куда стоит зайти и где-нибудь можно поди-джействовать.

Мы ненадолго замолкаем.

— Прикол в том, что когда живёшь сам по себе, быстро учишься. В приюте к тебе относятся по-другому. Там было хуёво, но я многому научился. Наверно, мне есть, в чём обвинить маму, но я не хочу. И не хочу, чтобы такая фигня случалась с другими детьми. Неприятности приходят рано, и ты сам создаёшь проблемы, но меня хотя бы забрала мама. У других детей нет и этого, они обречены на всю жизнь. Им может быть пятьдесят или там шестьдесят лет, и они всё ещё не могут понять, что в жизни пошло не так, почему от них отказались. С этим сложно разобраться. Если честно, у меня не получилось. Если бы у меня никого не было, было бы хуже, и я бы так и не собрался сюда приехать, потому что ничего не могу сделать, чтобы помочь отцу. Я его никогда не знал, и он никогда не знал, что я есть. Представь. Никогда не знал, как меня зовут, как я выгляжу.

Поднимаю кружку, размышляю о женщинах из прошлого, одна ночь вместе — и ты её никогда больше не увидишь. Почему-то на ум приходит та русская, с которой я когда-то переспал. Её звали Рика, она была проводницей в моём вагоне в транссибирском экспрессе. Она была красивая, но будущего у нас не было. Может, она залетела, а я так и не узнал. Помню, она хотела уехать из России, поселиться в Нью-Йорке. Может, она встречается с тем парнем из Суиндона, и он познакомился с моим сыном, про которого я не знаю. Вряд ли оно, конечно, так обернулось, просто в голове крутятся слова Люка.

— Когда ты ребёнок, мечтаешь о многом, и если очень хочешь, что-нибудь да сбудется. Из детдома выходишь или сильным, или слабым, лично я вышел сильным. Моя бабушка и отец убили себя, но во мне есть кровь моей матери. Она тоже сильная. Просто она была слишком молода, и никто ей не помог. На неё очень сильно давили, без помощи, без денег, негде жить. Очень просто.

Люк очень проницательный, я в его годы был куда глупее. Всё зависит от того, как ты смотришь на вещи, обвиняешь ли ты священников и политиков, или людей, которые верят в их ложь. В принципе, и то и то правильно, но прикол в том, что ты всегда обвиняешь кого-то, кто рядом, потому что это просто, а до остальных не доберёшься. Я думаю о ребятах, которые сбросили нас с моста, что они верят в то, что читают в газетах. Кого винить? Опять же, и тех и тех, но журналисты ушли, посвистывая. Им возмездия не будет. Уэллс и остальные тоже остались на воле, но я никогда их не преследовал, потому что, если честно, думаю, они жалели о том, что сделали. Но это в прошлом, и я ничего не рассказываю Люку. Незачем.

Люк разглядывает ярмарочные плакаты и хочет пойти туда, говорит, ребёнком ни разу там не был. Он слишком взрослый, чтобы восседать в машине на автодроме, носиться по пещере ужасов, но он серьёзен, однозначен и уверен, и всё идёт к тому, что завтра мы туда пойдём. Когда мы приезжаем, там ревут органы, заглушая звон колоколов, который сливается со свежими хитами, гимнами подрастающих неформалов и вольной версией «Девичьей Мощи».

Толстые изолированные кабели тянутся за палатками, постоянное жужжание промышленного генератора подчёркивает охрипшие голоса. Хмурые ребята тусуются около автодрома, изо всех сил стараются выглядеть крутыми, ревут любовные песни, цыгане пялятся на девочек, а банда нахальных малолетних хулиганов пялится на цыган, которые случайно отводят взгляд — и начинают пялиться на толпу шикарно разодетых азиатов. Только цыгане вышли из школьного возраста, и хочется смеяться, особенно вспоминая, как, должно быть, выглядели мы, когда были молодыми, так же тусовались на ярмарках, в грязных ботинках, щелкая пальцами.

Мимо проходит маленькая девочка и врезается в вывеску предсказателя будущего «Шери берёт пять фунтов за сеанс», роняет на землю золотую рыбку, не везёт — так не везёт, пакет рвётся и вода растекается, рыба ловит воздух ртом, всасывает целлофан и бьёт хвостом. Девочка кричит, её отец подбегает, подбирает рыбку и стягивает целлофан. Бежит к палатке, а дочь за ним, смотреть, что будет. Движение жабр и хвоста всё быстрее и быстрее, рыба в панике, её душит воздух с привкусом сладкой ваты, может, она вспоминает прошлое, видит больше, чем Шери в своём роскошном фургоне, свежеокрашенном в цыганский орнамент. Девочка в палатке кидает рыбу в горшок, где она чуток плавает, потом другая рыбка нюхает её чешую, и вот они уже нарезают круги вдвоём. Хозяин палатки даёт девочке другую рыбку, она вытирает слёзы, показывает дёсны в широкой зубастой улыбке, её старик ерошит ей волосы, рад, что не надо сейчас объяснять про смерть, гнать про рай и ад, он и сам плохо разбирается в этих вопросах.

— Счастливый исход, — говорит Люк, протискиваясь вперёд, возбуждён, как ребёнок, хочет всего и сразу.

Ярмарки всегда казались дорогими, когда мы были детьми, мы приходили сюда с мамой и отцом, нам с Джилли разрешали два захода в палатки и два аттракциона, плюс ещё один, если мы вели себя хорошо. По большей части, мы бродили, смотрели на фонари и слушали звуки, нюхали запахи, и нас захватывала местная атмосфера, наполняла нас, острые грани — потом я чувствовал их на панковских концертах и футбольных матчах, энергия карнавала. Отец всегда был из тех, кто зрит в корень. Никто не хочет разочаровывать своих детей, даже если это и в напряг, люди подтягивают пояса и стараются сделать всё как надо. Люк — большой ребёнок, бродит по палаткам, тут так же тянут деньги, как в зале игровых автоматов, мы с его отцом просаживали кучу денег, пихая пенни в щель, особенно когда приезжали на побережье, ждали, когда гора меди обрушится на нас. Люк делает пару заходов в тир, заряжает и стреляет, пробует дарты, смотрит на золотых рыбок, но решает, что дома они ему не нужны, в конце концов, идёт бросать кокосы и выигрывает там пластмассовый пистолет. Засовывает его за пояс и ходит, как Джесси Джеймс, великий гангстер.

— Туда бы ещё воды, и я впаду в неистовство.

Мы идём на большое колесо обозрения, и оно стартует, крутящаяся временная капсула, которая поднимает нас в вечернее небо, тёмное и холодное; огни разбросаны вокруг нас, автострада слева, полоса мерцающего красного и яркого белого, Замок Виндзор в отдалении, тёмная каменная глыба на горизонте, королева в своей конторе, и солдаты в её гарнизоне; она считает золото, а они надраивают свои кожаные сапоги перед ночным бухаловом, так же, как палаточники вертят медь и серебро, стригут бабло, и скорость нарастает, маленький жилистый мужичок за пультом; всё сливается, тысячи фонарей теряют яркость, ветер разносит запах гамбургеров и хот-догов, движение колеса размывает формы; детишки держатся за руки мам и пап, им страшно потеряться в толпе, они роняют золотых рыбок, возбуждённые шумом и звуками; взрослые боятся, что педофилы выскочат из газет и украдут их детей, утащат их прочь, как якобы должны были их таскать цыгане в старые времена; наш мотор в отличном состоянии, крутится быстрее, и детали палаток, фургонов, машин, фур, людей теряются, красный и зелёный, голубой и жёлтый, оранжевый и лимонный превращаются в колышущееся болото белого света; и каждый раз, когда мы пролетаем мимо мужичка за пультом, его лицо размывается чуть сильнее, пока не остаётся ничего, просто пятно воска, и образы вламываются друг в друга, лица трескаются от ветра; роскошь растворяется, остаются те же старые добрые предметы первой необходимости, ничего не изменилось; Смайлз рядом со мной орёт во всё горло, колесо обозрения в лучшем состоянии, чем когда мы были детьми, и оно сломалось, замедленный повтор ускоряется; теперь всё стало быстрее и мутнее, острые грани затупились, хотя кое-где осталась острота, колесо обозрения — это высокотехничная хаотичная поездка, она всю дорогу месит наши мозги; я поворачиваюсь и вижу череп Смайлза, обтянутый плотью, кости выпирают наружу, высоко в небе хлопает глазами, боится воды; крики девочек впереди прорезают воздух, возвращают меня назад, тошнота медленно вертится в желудке, она всё сильнее, скорость выдувает из головы все мысли; я жду, пока закончится заезд, Смайлз вопит рядом со мной, смеётся, мотор замедляется, миллиарды шикарных углов съемки и специальных эффектов, фотографии научились лгать, ретушировать прошлое и будущее, двухсекундные вставки для детского телевидения, технология захватывает контроль; форма превыше содержания, яркий свет и побольше комфорта, только прибыль, прибыль, прибыль; машина работает гладко, дизайнер жизни и дизайнер политики, наше время кончается, колесо замедляется, нетерпеливая очередь ждёт, фонари приобретают форму, лицо мужичка снова проявляется; Люк смеётся, мы останавливаемся и ждём своей очереди, музыка слышна ясно, чёткие запахи, смотрю на палатки, фургоны, машины, грузовики, людей, шум генераторов, двигаемся вперёд, заходят, выходят, решётка открыта, и мы вываливаемся, и счастливая парочка занимает наше место.

— Я бы ещё разок прокатился, — задумчиво говорит Люк. — Всегда хотел покататься на колесе обозрения.

Он вполне может ещё раз проехать один. Я вижу Сару у палатки, плюшевые медведи и пластмассовые банки конфет стоят на квадратных деревянных чурбачках. Она одна, кидает кольца и мажет по призам. Я подмигиваю Люку и подхожу к ней сзади, хватаю её за талию и поднимаю в воздух. Она кричит и пытается повернуться. Я отпускаю её.

— Хуя се, — говорит она. И смеётся, когда выясняется, что это я.

— Ты сказала «хуя», — звонким голосом говорит пацан, он стоит перед ней, и я не мог его заметить. — Нельзя говорить такие слова.

Сара краснеет.

— Это Джимми. Мой сын.

Пацан прижимается к маме, стесняется, на нём английская рубашка и кроссовки с монстрами по бокам. Я думаю о сыне Криса, Даррене, который носит такую же рубашку, похожая манера разговора, у обоих выбритые головы, стрижка номер два в нации скинхедов. Песня The Undertones, «Jimmy Jimmy», проносится у меня в голове, но с Джимми всё в порядке, пареньку Сары не понадобится скорая помощь.

— Поздоровайся с Джо.

Он разглядывает свои ботинки.

— Давай, скажи «привет».

— Привет.

Он стесняется и смотрит только на маму. Я представляю Люка.

— Привет, Люк. Скажи «привет» Люку.

— Привет, Люк. Мама, я хочу ещё раз побросать кольца.

— Я сказала, только раз. Это слишком дорого. Мы через минуту пойдём домой. Я тебя предупреждала, когда мы пришли, так что не спорь, или больше я тебя сюда не поведу. Будешь себя хорошо вести, куплю тебе картошку фри.

В такие моменты здорово, что в кармане есть деньги. Я плачу за пацана, пытаюсь подружиться с ним, пока есть такая возможность. Помогаю ему бросать кольца и выигрываю банку конфет. Мы идём к кассе и покупаем картошку. Я прошу продавца не пересаливать. Мы стоим в сторонке, болтаем ни о чём. Странно видеть Сару с сыном, но ей идёт. Она выглядит сильнее. Ребёнок мало говорит, углубился в еду. Мы уходим вместе, мы с Люком заходим в паб выпить, Сара с Джимми идут домой. Паб полон, но не забит, и я заказываю две пинты лагера, сижу с Люком в углу и рассказываю ему, как мы с его отцом застряли на колесе обозрения, наверху, как Смайлз качался туда-сюда в кресле, пытался меня напугать. Я всё помню, как будто это было вчера. Так часто говорят, но что поделать, если это правда.

— Вы неплохо веселились, — говорит Люк, допивая кружку. Это правда, мы неплохо веселились. Пока не начались проблемы, но это я оставляю при себе. Ни к чему бередить старые раны. Часть меня хочет всё-таки рассказать, но благоразумнее поговорить о будущем, и я спрашиваю, на что сейчас похож Брайтон. Не был там много лет, и я рассказываю, как мы со Смайлзом ездили туда и спали в лодке на пляже, готов спорить, сейчас не так, как в те дни, когда там буйствовали моды и рокеры, и гуляли скинхеды. Я чешу языком, он пьёт.

— Тормоз ты, — говорит он, наконец, прикалывается надо мной. — Чего будешь? То же самое?

Люк идёт к бару, а я осматриваю паб, убиваю время, чуть не подпрыгиваю, когда замечаю Дэйва за стойкой бара, он разговаривает с Миком Тоддом, тот встаёт и уходит. Дэйв поворачивается и смотрит прямо на меня, как будто поймал радаром сообщение. Заказывает себе выпивку, влезая перед Люком, который стоит сбоку. Вижу, Люк качает головой, мол, бухой мудак с зачёсанными назад волосами, в цветах «Сделано в Слау», решает не связываться, как обычно и бывает, когда пьёшь первую пинту за вечер, а другой парень ворчит.

— Не видел, как ты пришёл, — говорит Дэйв, опускаясь на стул рядом со мной.

Он глубоко в нирване, его нос так однажды взорвётся, трубы, изношенные тем количеством кокса, который он туда загоняет. Не могу общаться с человеком в таком состоянии, остаётся улыбаться и терпеть. Сейчас вечер воскресенья, и Дэйв зажигает по полной.

— Прикол в том, — говорит Дэйв, — эти мудаки считают себя круче яиц, как только ты доходишь до грани закона, а я что думаю, ну и хули? В том плане, что глянь на эту цыпочку за стойкой. Клёвые сиськи, лыба от уха до уха, но она всё время лупит лишнюю денежку за пиво, а потом пялится на меня, когда я покупаю кое-что у Мика, чтобы догнаться. Пинта лагера тут стоит на три пенса дороже, чем чуть дальше по дороге. Вот это, я тебе скажу, охуели.

Дэйв крепко набрался, бормочет обо всём подряд. У него на руке повязка, и он прячет её под столом. Наверно, натёр, пока дрочил.

— Наглый мудак, — смеётся он. — У меня с рукой всё в порядке.

— Его слегонца порезали, — говорит Мо, он остановился рядом по дороге к выходу. — Порезали, потом зашили.

— С точностью до наоборот, — говорит его дружбан. — Зашили, потом порезали.

— Порезали, зашили, потом опять порезали.

Они ржут, я сижу, изо всех сил изображаю удивлённую рожу. Мо наклоняется вперёд, а Дэйв разглядел парочку девочек-подростков, проходящих мимо окна, длинные паучьи ножки стучат по дорожке, слой кожи цвета белил обтягивает кости. Им не больше пятнадцати, Дэйв пожимает плечами, повернувшись к нам.

— Его зашили, когда он покупал наркоту у паки в Рединге, — говорит Мо. — Потом его порезали. Он поехал назад, и пошёл в Уэксемский парк, где его зашила местная медсестра из Бангладеш.

Я смотрю на Дэйва. У него новый «Стоун Айленд», другой цвет и стиль. Не знаю, откуда он его взял. Спрашиваю Дэйва, кто это был, и чем он махал, ножом или бритвой.

— Забей. Вообще-то выкидуха. Чувак пересмотрел кино.

— Блядские паки, продают наркотики и работают в больнице. Они везде.

Если бы я покупал пиво на всех, я бы от души харкнул Мо в кружку. Медсестры — это важно, это часть системы соцобеспечения, придурки типа Мо их всех поувольняли бы, если бы могли, чтобы из зарплаты не вычитали лишние пять пенсов. Ну и мудак он.

— А, всё фигня, — говорит Дэйв. — Я плохо соображал и много говорил. Слишком много спида с алкоголем, слишком много коки. Сам дурак. Там всего два шва. Выглядит хуже, чем есть на самом деле.

— Ты вроде говорил, одиннадцать, — говорит Мо. — Одиннадцать швов из-за ебанутого вонючего паки.

Мо и его дружбан ржут и уходят. Дэйв смотрит им вслед.

— Дрочилы.

Мы тихо сидим, потягиваем пиво, смотрим на улицу. Я спрашиваю его, помнит ли он паб под названием «Грейпс», пока они не зажрались и не установили там большой экран.

— Ага, — смеётся он, откидываясь на стуле. — Нам наваляли по ушам рядом с ним. Мы валялись в канаве, как бухие бомжики. Крис пришёл и всех оттуда вытащил. Из-за чего мы тогда дрались?

Хуй его знает. Я вырубил Дэйва, когда мы поднялись на ноги. Он забыл. Потом я уехал, в Гонконг. Наверно, там не было каких-то серьёзных причин, просто ощущение, что надо сравнять очки. Хорошо, что он не помнит, как я его вырубил.

— Ты меня тогда вырубил, — говорит он. — У тебя всегда был хороший хук правой. Кстати, Мо правду говорил про швы. Одиннадцать, пидорас он. Останется шрам. Рука болит, пиздец.

Я рассчитался с ним, когда вернулся, выручив его там, на уличном бетоне, и отсидев шесть месяцев. Говорю Дэйву, что если хочет, можно съездить в Рединг, разобраться с парнем. А то оборзел ножом махать. Дэйв, с одной стороны, не трус, но с другой и не псих.

— Да фиг с ним. Я сам слишком сильно пошёл на него гнать. Ты правильно тогда сказал, когда мы нажрались и хотели пойти месить того придурка, который бросил вас со Смайлзом в канал, сразу как вы пришли. Месть для идиотов, особенно если всё вышло случайно. Знаешь, парень, который меня порезал, ничего такого не хотел. Буквально только что сошёл с поезда из России и ввязался в разборки. Когда мы с тобой последний раз пили? Черти сколько с тобой не трепались.

Ну да, месяцев шесть точно прошло. Типа того. Шесть месяцев — универсальное наказание.

Люк подходит и Дэйв двигается, он его заметил, только когда тот поставил передо мной кружку и сел. Дэйву нелегко, смесь выпивки и наркотиков, иной рецепт — не хуже билета на аттракцион, голова плавает отдельно от тела, только это не хиповской трип, это обычный вечер в пабе. Ему надо самому разобраться со своими проблемами, но я пытаюсь поговорить с ним, хотя он и не хочет слушать. Он плавает туда-сюда, видит истину и мелет чушь.

— Нет, блин, больше я безоружный из дому ни ногой. Зря я тогда его не взял. Это ты тогда так на меня смотрел после драки у фастфудного магазина, что я решил оставить нож дома. Я думал, у меня паранойя, как ты говорил, но я всегда был прав. По жизни найдётся мудак, который решит на тебя напасть. Больше я эту ошибку не повторю.

И Дэйв выпадает в неадекват, но тайком поглядывает на Люка, который уткнулся в свою кружку. Что-то щёлкает в его мозгу, но он уже слишком далеко отъехал. Трясёт головой.

— Мне пора домой, — говорит он. — Похоже, я перебрал. Он смотрит на Люка.

— Чувак, я тебя знаю?

— Вряд ли, — отвечает Люк.

— Как-то знакомо ты выглядишь.

Дэйв наклоняется ко мне и шепчет в ухо, чётко и громко, он уже не контролирует громкость, Люк наверняка слышит.

— Это кто?

Я ловлю взгляд Люка и понимаю, что ему не хочется связываться, говорю Дэйву, что это друг Чарли Пэриша.

— Пэриш? Какой, на хуй, Чарли Пэриш?

Он знает, кто такой Пэриш, он не раз бухал с ним, может, не знает его имени, я ему объясняю, и он кивает, изо всех сил трясёт руку Люка. Потом замолкает и встаёт, чтобы уйти, его кружка ещё наполовину полная.

— Я домой.

Он доходит до двери, останавливается и смотрит назад, хмурится и выходит в ночь. Дэйв озадачен, теперь лицо Люка будет крутиться у него в голове. Интересно, что он вспомнит завтра утром.

— Мужик не в форме, — смеётся Люк.

Я говорю ему, что это был Дэйв Берроуз, гопник, соульщик и футбольный фанат, он любит одежду, а остальным на неё плевать, но он тусовался с нами, вместе ходили на «подработку», мы так это называли. И если честно, Дэйв смотрит на мир под тем же углом, что и мы, разбирается в музыке и воспринимает её так же, просто когда в нас бурлила энергия, ему интереснее было потрахаться. Он наш человек. Хороший парень.

— Ну что, ещё по одной?

Люк бежит к бару с пятёркой, которую я ему дал, моя очередь угощать. Или ему очень хочется пить, или он алкаш. Я смотрю на барменшу, она плоская, как доска, шут его знает, о чём говорил Дэйв. Забавно, мы спорим с тех пор, как познакомились, не раз давали друг другу по ушам, но я за него переживаю. Смешно признавать, и может, Сара открыла мне глаза. Она правильно сказала. Может, люди, с которыми постоянно воюешь, и есть самые близкие, иначе не стал бы связываться. Я часто думаю о Саре, вообще-то мне не стоило бы с ней связываться — у неё ребёнок, проблемы.

— Барменша плоская, как блин, — говорит Люк. — Зато задница что надо.

Мы сидим и пьём до закрытия, Люк отстаёт с третьей пинты, мощно рвёт со старта, но силёнок хватает ненадолго. Через пять минут мы дома, визит Люка надо как следует отполировать. Я прыгаю на телефон, с той стороны голос, как обычно, спокоен, полон понимания и желания помочь, то же лицо, которое я ни разу не видел, изборождённое морщинами, мутные коричневые глаза. Когда он в хорошем настроении, есть свободное время, он любит пошутить, добродушно прикалывается над клиентами, но сейчас поздно и он собирается домой. Не могу его винить. Он вежливый, но жёсткий, слушает и записывает заказ, добавляет банку лай-мового уксуса, спрашивает адрес, говорит, посыльный будет у меня через полчаса. Я кладу трубку и представляю, как он стоит в кухне Чапатти, следит за ребятами, работающими в духоте, шеф-повара восседают, как они всегда делают, угощает посудомойщиков пинтой лагера из паба через дорогу. Я прямо вижу, как парень согнулся над раковиной, отскребает балти от котла, пытается счистить въевшуюся сажу.

— Расскажи мне про канал, — говорит Люк. — Мама говорит, вас с отцом сбросили в канал, и он оказался в коме. Она переехала к тёте, пока он лежал в больнице, и уже никогда его не видела.

Мы оба пьяны, и раз уж он уезжает завтра, я рассказываю ему, как нас избил Гари Уэллс и ещё трое. Говорю, что Смайлз упал в воду лицом вниз, что некоторые считают, он покончил жизнь самоубийством из-за этого. Что могли быть и другие причины. Он кивает. Смайлз много рассказывал Линде про себя, странно, он её толком и не знал, но может, ему проще было раскрывать душу перед девчонкой. Наверно, нам всем нужно выговориться время от времени.

— Мама говорила, отца часто бил дед. Поэтому я и не хотел никогда с ним знакомиться. Она думает, это сильно его напрягало, и то, что мама умерла. Жизнь плохо с ним обошлась, сначала нашёл тело матери, потом его били.

Это правда. Смайлзу мало повезло.

— И так было плохо, а тут однажды его брат рассказал ему, что мама перерезала вены, потому что старик трахался с женщиной, которую знал ещё до свадьбы, и в супружеской постели, время от времени, несколько лет. Представь себе. Старый мудак по-скотски с ней обошёлся, а когда она умерла, начал мучить сыновей. Ёбаный козёл. Мой дядя тоже должен был держать рот на замке. Отцу не надо было ничего знать. Некоторые вещи надо держать при себе.

Я ничего не знал, и на несколько минут полностью выбит из колеи. Слушаю, что говорит Люк, пока не звонят в дверь. Я открываю, забираю пакет, ставлю на ковёр в гостиной, приношу из кухни тарелки, ложки, ножи, вилки. Люк молчит, а я снимаю крышки, раскрываю картонки и раскладываю еду. Начинаю с фарла, огонь будто разъедает рот, из носа течёт, выжигает всё плохое. Люку достался «Мадрас». Я устал и ложусь спать, когда мы доедаем, голова кружится, пытается переварить то, что он рассказал, он остался сидеть на диване и смотреть шоу Джерри Спрингера, свингеры колошматят друг друга перед вопящей аудиторией, бедные чёрные и белые отбросы скандируют: «ДЖЕРРИ, ДЖЕРРИ, ДЖЕРРИ». Древняя как мир поебень. Я думаю о Сталине, наверно, я мог бы догадаться, что там произошло, что было что-то ещё, пытаюсь представить его чувство вины.