Через два месяца после смерти насильника-мороженщика, которую Директор счел самоубийством, громкоговоритель выплевывает ломаную фразу, и моя мечта становится реальностью. Я учил слова по лихорадочным догадкам, когда я расшифровываю их значения, мой шрам вибрирует, я знаю только основной набор и не могу участвовать в разговоре, но это в миллионы раз лучше, чем ничего. Я — бродяга, живущий объедками, знающий, что у него есть внутренняя сила, и эта сила различит его в самой темной ночи при условии, если он достаточно долго сможет оставаться сконцентрированным. Битва никогда не кончается, голоса подстрекают идти туда, куда я не хочу идти. И хотя я по-прежнему изгой, я также часть корпуса Б. Парень из Конго устроился на соседней кровати, и мы обмениваемся знаками, но он не усваивает новых слов, остается верным красной земле Африки. Бу-Бу занят своими спичками. Папа и гоблины днями сидят на ступеньках и пялятся на свечу по ночам. Я все еще не видел, чтобы они спали, но знаю, что должны. Мясник бродит по двору и ищет свою жену и его улыбка меркнет. Рукоятка его ножа явно видна из-под ремня. Живчик и Милашка сдвинули кровати, и теперь они соседи, и в ранние часы я периодически слышу ритмическое поскрипывание, но не испытываю приступа любопытства и остаюсь спрятанным под своим одеялом, хотя замечаю, что они редко спускаются по утрам забирать молоко. Нарков в основном отпустили или перевели, а те, кто остались, получили нового поставщика из числа старых надзирателей, которые вернулись на место команды амбалов. Парень, торгующий герондосом, напоминает мне Микки Мауса, его жизнерадостная улыбка приветлива, бунт подавлен, а хаос царствует. Парни делают то же, что и всегда. Играют в домино и в карты. Пинаются, и дерутся, и готовы пырнут друг друга ножом. Фокусируются на своих четках и считают минуты.

Работа — это то, чем я живу. У меня есть моя собственная работа, и это является моей обязанностью. Еще это мое наказание. Меня не волнует, что обо мне подумают. Я делаю то, что должен делать, а они делают то, что хотят. Мы поставлены в такие условия, в которых должны осуждать друг друга, но лучше все же не судить. Парни из корпуса Б — это плохо пережеванные отбросы, но в тоже время мы бриллианты, грубо ограненные, но все еще умудряющиеся блистать. И этот мутант-мартышка хлопает меня по плечу и бормочет на диалекте джунглей, шевелит слабыми пальцами, вытягивая их в сторону громкоговорителя, и я четко слышу свое имя, понимаю, что они вызывают мистера Рамона. Это я, Дж. Дж. Рамон, возлюбленный сладкой Рамоны, блуждающий тюремный панк, который постарался не запачкать свое рыльце. И этот гоблин отдергивает назад свой капюшон, и его глаза чисты и глубоки, огромный резиновый рот искривляется в усмешке, разрезая напополам нижнюю часть его черепа; и до меня доходит, что это тот парень, которого ткнули вязальной спицей в день, когда я прибыл в корпус Б, но я боюсь утверждать наверняка. Его радость огорчает меня, хотя я странным образом не чувствую страха. Он поворачивается и тяжело шагает назад, к ступенькам, где его ждут его приятели, Папы нигде не видно, его книга закрыта и стоит, прислоненная к стене. Я дохожу до ворот, нервничаю, потому что меня вызвали, понимаю, что меня вызывают на встречу с Директором. Я не сделал ничего плохого.

Меня ждут двое надзирателей, и, бросив украдкой взгляд на пятачок, я вижу, как Али уставился в пространство, ждет большого транжиры, который распахнет перед ним свой кошелек. Меня уводят, ведут через комнату свиданий, там матери склонились на грязные сетки, пытаясь внимать своим сыновьям, они любят и жалеют своего сбежавшего цыпленка, прикосновения хрупких пальцев к пережеванным культям; и я вижу Папу, и я ошеломлен, он возвышается над крошечной деревенской женщиной в ворсистом платке, и слезы стремительно стекают по его лицу. Но мне не разрешается останавливаться, надзиратели подгоняют, я иду вперед, по переходу, думаю о Папе, пытаюсь разобраться в нем, карабкаюсь по ступеням в офис Директора. Короткое ожидание во внешней святая святых приемной, и вот я в офисе, стою перед его столом, Жиртрест справа, медлительный, стоит на том же месте, как и в мой первый визит.

Директор пялится на лист бумаги, часы тикают так, будто сейчас взорвутся, я и убеждаю себя, что я настолько сросся с системой, что я вне пределов досягаемости Директора. Что еще он хочет от меня? Этот нервный завуч выдерживает паузу, поднимает голову и начинает говорить, он ничтожный мудила, но великий диктатор. У него есть сшитая по нему униформа, он подписывает приказы о том, чтобы парней морили голодом по героину и кормили нас языками со скотобойни, посылает мороженщика за своей смертью, насылает на нас вшей, и наполняет наши кровати чешуйницами, и принуждает нас идти под холодный душ, каждый день нашей жизни тыкает нас носом в дерьмо, распинает загадочного человека на райских островах. Может, он собирается пришить мне случаи сексуального насилия, домогательства до детей, сделать из меня серийного насильника и нюхателя трусов? Жиртрест кивает и поворачивается, бесцветная кожа гладка, и лоснится, и пахнет острым лосьоном сафари после бритья. Трудно въехать, что он говорит, прошло много времени с тех пор, как я в последний раз слышал свой язык. Некоторое время уходит у меня на то, чтобы понять его слова.

Похоже, Директор получил сумму денег и переводит меня на рабочую ферму, где у меня будет работа и где я смогу вдвое сократить свой срок. Каждый день работы будет считаться за два дня срока. Жиртрест замолкает. Он улыбается. Директор жизнерадостно лыбится. Мое сердце стучит. Что-то здесь не так. Это должно быть уловкой, ложью, чтобы поднять мой дух, а затем ебануть мне по яйцам. Я одинок, а они заявляют, что кто-то заплатил за то, чтобы меня выпустили из Семи Башен. Жиртрест читает мои мысли, поясняет, что Директор пытается создать систему, в которой у заключенных будет больше обязанностей, и власти будут получать какую-то отдачу. Почему человек, платящий таксисту, должен платить за мое преступление? Мы должны помнить о своих жертвах, о благочестивых гражданах, которые никогда не нарушали закона. Я плохой человек, который отказался признать свою вину, а Директор, с типичным великодушием, осознает, что я иностранец и потому безнравственен, непорядочен. Должно быть, мне тяжело находиться здесь в одиночестве, в компании только со своим высокомерием. Я чужак и я насос для ресурсов его нации, и Директор желает проверить, такой же ли я остался бессовестный, это делается ради всех тех, кто тяжко трудится, плохо живет на свободе. Его улыбка меркнет. Я должен платить за свое пребывание в тюрьме, как финансами, так и относящимися к тюремному заключению благами. Директор подписывает бумагу и передает ее Жиртресту, тот вручает ее надзирателю. Приказ отдан. Дед Мороз дарит мне освобождение одним мановением руки.

Я возвращаюсь в корпус, и в голове полно вопросов. Меня что, правда переводят? Что, действительно кто-то отправил деньги в эту тюрьму? Или же Директор врет? А если так, то почему? Но, несмотря на свой скептицизм, я не могу не думать о ферме и о том, что погода скоро наладится, и я буду сеять, и жать, и барахтаться в свежих продуктах и честном труде. Я прохожу через курятник, и Папа все еще стоит за проволокой, лицом к лицу со своей матерью, и я замечаю, что Мясник разговаривает с женщиной, которая напоминает мне фото его жены, приколотое на стенку над кроватью, но все, о чем я могу думать, так это о том, что я оставлю позади Семь Башен и буду работать на свежем воздухе, круговорот возобновляется, я беру вилы и переворачиваю землю, разбиваю на кусочки слипшуюся глыбу и вытаскиваю червей. Я размечу колышками и тщательно рассею зерно, не упущу из виду ни малейшего кусочка земли, буду нянчиться с ними, и как только эти семена посеяны, и буду поливать почву с кропотливой заботливостью, накрою их, чтобы не склевали птицы. В конце этого тоннеля вспыхнул свет, и я выхожу из асфальтовых джунглей на пятачок, машу Али Бабе, а он хмурится, и кажется, что он не узнает меня, но все равно поднимает руку. Бизнес есть бизнес, может, он считает, что в отдаленном прошлом должен был продать мне одеяло.

Я захожу во двор, и за мной следует мой эскорт, заключенные, которых я едва знаю, ухмыляются и хлопают меня по спине, расспрашивают надзирателей, и это правда, меня действительно переводят. Нездоровое ощущение, которое сопровождает меня по жизни, становится острее. Я чувствую себя выше и сильнее, но странным образом я не испытываю радости. Я должен быть безоговорочно в экстазе, но на самом деле в глубине души я печален. Мне кажется неправильным покидать остальных парней, некоторым из них даже не вынесли приговора, другие отсидели уже многие годы, и я в шоке оттого, что каждый так счастлив за меня. Заключенные возвращаются со свиданий, и обычно после свиданий они грустны, но они видят толпу и подходят, слышат новости и поздравляют меня, и их радость подлинна. Только Папа с сердитым видом торопится в камеру, не произнеся ни слова. Мясник кладет свою лапу мне на плечи и говорит: «Картофель, мой друг, много картофель». Да, копать картошку — это лучшая в мире работа, и я смирно стою на середине двора, окруженный мужиками, которые болтают, и смеются, и изображают, как они собирают виноград и едят яблоки. Я ошеломлен, я прикован к этому куску земли и не знаю, что мне делать дальше.

Надзиратель показывает в сторону камеры, и я иду туда, назад, в пахнущую плесенью комнату, которую я так хорошо изучил, но больше никогда не увижу, из-под подушки вытаскиваю сумку и расстегиваю молнию, бессмысленно разглаживаю мятую одежду, словно мне нужно что-то сделать, но у меня мало вещей, и я снова застегиваю молнию, оставляю сумку стоять в ногах кровати, и я обхожу комнату, пожимая всем руки, продолжаю славную традицию. У зомби сухие и влажные руки, но каждое рукопожатие твердо, это общая черта парней тюремной системы. Во мне взрываются эмоции, и я возвращаюсь за сумкой, жму руку парню из Конго, и он усмехается и говорит: «Изумительно, изумительно», сдавливает мои пальцы; и я опускаюсь на колени и залезаю под кровать, я ищу свой дом, а вижу только пустое пространство, понимаю, что его украли. На меня накатывает ужас, и я встаю, поворачиваюсь к ближайшим сидящим от меня зекам. Мне нужно найти мой дом. Я начинаю орать, но они только удивляются. Некоторые заглядывают под свои кровати и отдергивают одеяла, а я сижу и трясусь, пытаюсь подумать, парализованный, я помню все эти спички и часы планирования, отрезы, и выравнивание, и приклеивание, я забылся своей работой, я делал то, что должно было быть сделано, подправлял, пусть и символично, а теперь какой-то вор забрал его, но я найду этот дом, я никуда не поеду, пока не найду его. Появляется гоблин и рысью пробегает по камере, заглядывает за зеленую дверь, оборачивается и орет, из-за двери извергается густой туман; и меня поторапливают, и я спешу по проходу и врываюсь в джунгли, глаза жжет от дыма, и дым идет от моего горящего дома.

Пламя вырывается из нижних окон, кирпичи под ними обожжены и изогнуты, передняя дверь взрывается, и огонь набрасывается на пожарных, которые пытаются ворваться в дом с топорами; и я смотрю на окно верхнего этажа, а там мама колотится в стекло, лицо прижато, и нос расплющился, и огонь стремительно вырывается перед парадным нашего дома, тонкие змеиные языки шипят и поджигают подоконник; и она отскакивает назад, кулаки стучат по стеклу, стекло дрожит, но не раскалывается, и ее образ меркнет, а дым сгущается вокруг нее, и боль искажает ее лицо; и я пытаюсь вырваться, побежать и спасти ее; но пожарные держат меня, а я вырываюсь и брыкаюсь, но они меня не отпустят, они говорят, что там я ничего не смогу сделать, что они и так стараются спасти ее, и я ору, и она кричит, но никто не слышит, комната стала белой от дыма, и она кашляет, и она в панике; и огонь поднимается в доме и снаружи дома, и она бьется головой о стекло, и оно трескается, но не раскалывается, кровь течет по ее лицу, и мама — самый лучший человек в мире, и она в огне, засосана, и потеряна, и расплавлена, ее лицо оседает и превращается в кость, и я тоже хочу умереть, я пытаюсь прорваться к ней, я дерусь и становлюсь безумным, пожарный дает мне пощечину — он хочет спасти мне жизнь, крыша обрушивается и хоронит мою мать в доме, который теперь превратился в могилу, ничего не осталось, только насмехающиеся огни танцуют, вздымаясь вверх в ночи.

Папа стоит около раковин со скорбным видом. Гоблины орут и показывают на дом. Он вздыхает и пытается разобраться с ними, но они в ярости, они начинают брыкаться, и это первый раз, когда Папа встречает сопротивление, он принимает их мятеж и наступает на них с вязальной спицей, осторожно, чтобы никого не ранить, чтобы только защититься. Он уходит из туалета, терпеливый учитель, которому приходится иметь дело с неразумными детьми. Мясник достает свой нож и следует за Папой мимо кроватей во двор. Кувшин воды вылит на горящее здание, и оно шипит и трещит, и я понимаю, что гоблин в пижаме разрушил мой дом и убил мою мать; и я пытаюсь вырваться из непробиваемого оцепления пожарников, которые превратились в тюремных надзирателей, рот вспенился, а ноги отбрыкиваются, парни из корпуса Б пытаются успокоить меня, и от удара дубинки я вырубаюсь.

Меня выносят из дома и кладут в карету скорой помощи, и полиция говорит с соседями, а пламя неистовствует, и те говорят: «Бедный мальчик», и рассказывают о том, как начался пожар, и что теперь с ним будет, ведь он совсем один, его бабушка умерла, а отец может быть где угодно, у него нет ни сестер, ни братьев; и я крепко сжимаю свой талисман и плыву с мамой, которая умирает от боли, делаю прыжок во времени, я забылся в мыслях Бабы Джима на его погребальном костре и в мыслях Джимми Рокера на его электрическом стуле, я думаю о папе, который бросил нас, а мама этого не заслужила, она не сделала ничего плохого. Она не заслужила смерти. Она была невинна. Жертва. Мы забываем жертв. Люди, как я. Должно быть, именно этот парень в пижаме и убил ту бедную женщину, и об этом говорят на игровой площадке, и болтовня на школьном дворе разламывает меня надвое, задиры вокруг меня дразнятся, Бу-Бу, Бу-Бу, почему ты не говоришь, малыш Джимми, у тебя кошка откусила язык или тебе его отрезали за то, что ты врал, почему ты не болтаешь, скажи нам, что ты думаешь, потому что ты отсталый дебил и плохой мальчик, правда, что ты убил собственную мать?

Большие мальчики не плачут, хорошие мальчики не суетятся, и я сижу в каком-то офисе с подручными, и они добры, они приносят плитку шоколада и пластиковый стакан с апельсиновым сквошем, у него вкус такой, как будто он химический, но я не жалуюсь, я просто ем шоколад и пью сквош, и мой взгляд зафиксирован на ковре, на котором лежит длинный волос; и я думаю, почему пылесос не убрал это, раннее утро; мама убирала офисы, она бы убедилась, что работа сделана хорошо, и глаза этих опекунов пристально смотрят поверх очков, и их губы формируют вопросы; и я еще сильнее уставился на ковер, зная, что вокруг меня расплавленные лица, вся эта черная и синяя плоть, и эти гоблины спаслись от пожара, а мистер Справедливый и Руперт и мишка Йоги — все умерли, как и мама; и они шепчут в темноте под моей кроватью и скрежещут зубами, и приходят двое полицейских и тоже задают вопросы, они говорят, что им жаль меня; и один выходит и приносит сэндвич и банку с газировкой, и я по-прежнему спокоен, но я знаю, что им жаль этого злобного мальчишку.

И несколько позже я уже в другой комнате, и вокруг меня еще больше опекунов, они что-то пишут на кусках бумаги и кладут их в картонные папки; и я больше ничего не говорю, просто смотрю в окно и думаю о маме, а они говорят о смятении, и отрицании, и шоке, и для меня это ничего не значит; и я представляю, как я покидаю свое тело и плаваю под потолком, и вижу себя в большом здании в каком-то месте, которого я на самом деле не помню, в комнате находятся другие мальчики, и они называют это домом, говорят, что это особенное место, для везунчиков; и мне не разрешается уйти оттуда, хотя люди, которые руководят этим место, очень добрые, но я скучаю по маме и по бабуле тоже, и убегаю; и полицейские находят меня на автобусной станции и привозят меня обратно.

Я думаю о маме каждую секунду каждого дня. Я вижу, как она сгорает и умирает, и когда я становлюсь старше, я учусь выключать это видение. Мне плохо от этого, что я притворяюсь, что этого никогда и не случалось. И вот я в часовне, и свет слепит глаза; и на мгновение я чувствую то же самое, как когда я смотрел на снег, стоя рядом с Наной и глядя в окно, фонари творят чудеса, превращают его в желтый, и пурпурный, и оранжевый; и Жиртрест издает хлюпающие звуки, я вижу его ботинки рядом со своим лицом, и я чувствую запах крема для обуви, его монотонный перевод извещает меня о том, что тюремный фургон готов к отправке на ферму и что если я не иду с надзирателями прямо сейчас, перевод в рай отменяется.

Я выхожу из тюремных ворот, и ревущая Вселенная предстает передо мной во всем своем брутальном великолепии, она набрасывается на меня, и от этого удара я задыхаюсь. И какая разница, что на моих запястьях наручники и что с обеих боков идут надзиратели, это непередаваемый вкус свободы, чистый воздух полощет одежду, провонявшую тюрьмой, и от его прохлады трескается бледная кожа; и прямо перед собой я вижу, как с холма стекает сланцевый оползень, уносится в глубокое море, и только небо остается господствовать над Семью Башнями, широкое безбрежное небо, под которым еще острей чувствуется клаустрофобия в этих стенах. Я не могу не оглянуться, я загадываю желание для своих друзей из корпуса Б, и мне очень хочется обернуться и посмотреть, следит ли за мной Директор, но я сопротивляюсь этому своему желанию. Я залезаю в фургон, один мой наручник отстегнули и прикрепили к рейке, которая протянута позади переднего сиденья. Свободной рукой я нахожу в кармане талисман, ощущаю его вибрацию; и вот я спокоен, я забыл про свои четки, я крепко сжимаю талисман и надеюсь, что дорога будет счастливой. Моя удача меня не подвела. Я все сделал правильно, и это окупилось. Я еду.

Перед тем, как фургон отправится, подсаживают еще двоих заключенных, один из них — высокий и грациозный, вежливо кивает, что-то говорит мне; и я пытаюсь вникнуть в его слова, но у него нет времени на объяснения, и он отворачивается, закрывает бессмысленно бегающие глаза, веки подрагивают, нет причин для обид. Другой парень — моложе, у него закрытый бельмом глаз и чудовищный шрам, пересекающий щеку. Он не обращает на нас ни малейшего внимания, и это вполне оправданно, потому что все мы понимаем, что самое важное сейчас — это прислонить нос к ближайшему окну и и быть готовыми запомнить все, что мы увидим. На ферме будет легче, чем в Семи Башнях, там современная система с несколько лучшими условиями, но такая же тюрьма. Мы мягко двигаемся с места, и я снова чувствую приступ той внезапной острой боли, которой накрыло меня во дворе; и вместо этого я думаю о сгорающих спичках, я вспоминаю, как кричала мама, и сопротивляюсь, представляю себе Мясника со своим ненаглядным ножом и думаю, что же он сделал с Папой, заставляю себя переключиться и сосредоточиться на поездке, это лучшая из возможных уловок, отвлекающих внимание.

И вот мы скользим вниз по холму, и Семь Башен остаются в прошлом, и я прижался к решетке, я смотрю на мозаику домиков, сгрудившихся один над другим, заштрихованные карандашные наброски в меркнущем свете; и снова кирпичи, и штукатурка, и такая знакомая известка, по стеклам натянута декоративная проволка, темные углы светятся слабым светом, с каменных равнин выступают хрупкие балконы, пахнет едой, и я представляю себе семейный ужин и разговора. Мы притормаживаем на углу, водитель ждет, когда машина, едущая впереди, свернет, нетерпеливо сигналит, невидимый оркестр играет вальс; и по булыжной мостовой шествует пожилая пара, они несут продукты, нас догоняют мальчишки на велосипедах, мчатся по гладкой асфальтовой дорожке, наш фургон, вздрогнув, дергается вперед, и водитель набирает скорость, несется по пустой и ровной дороге, и я больше не вижу ничьих лиц, известка растекается кляксами, меняет цвета, мы тормозим, и цвет и формы снова приобретают четкие очертания. Разодранные плакаты с анонсами фильмов, с изображением черноусого политика, рекламирующие смерть, и разрушение, и жизнь, и любовь. Мы снова набираем скорость, и я окидываю взглядом своих попутчиков, карандашный набросок становится детским рисунком, начерченным мелками по асфальту, мы заехали в центр города, и я должен быстро впитать в себя этот калейдоскоп образов.

Я разглядываю проволоку на окне, на подоконнике лежит обычная пыль, валяются дохлые насекомые, когда нас везли на холм, мы тоже хотели запомнить окружающий мир, но тогда мы были слишком зажаты и тревожны, не знали еще, какую драгоценность мы теряем, все было таким привычным, что мы не могли этого оценить. Но чувство облегчения и вдохновленности сильнее растерянности, и я тихо смеюсь и пытаюсь запомнить все их этой короткой экскурсии, но про себя я знаю, жизнь налаживается. Мне очень повезло. Есть масса заключенных, которым гораздо хуже, мир переполнен бедными и голодающими, инвалидами и душевнобольными, жертвами преступлений, которые действительно заслуживают сочувствия. Мы останавливаемся и снова срываемся с места; и это напоминает о том, как было в Семи Башнях, фургон движется, и я возвращаюсь в реальность, мы останавливаемся около кафе на углу; и свободные мужчины сидят за столиками, и пьют кофе, и выпивают спиртное из маленьких рюмочек, и говорят со свободными женщинами, которые подносят к своим ротикам маленькие пирожные; и я внимательно рассматриваю этих женщин, и мне нравится, как изящно они размахивают руками, подчеркивая сказанное, я удивляюсь, когда вижу, как Али Баба приносит стаканы с водой, я уверен, что видел его последний раз в Оазисе. Мне хотелось бы побыть здесь подольше, но надо спешить, и мы мчимся мимо новых и высоких зданий, офисов и складов, выруливаем на широкое шоссе с сотней машин, здесь двустороннее движение, и шоссе выравнивается и ведет нас из города в наступающую ночь.

И мы движемся на постоянной скорости, и вскоре сгущается тьма, тяжелая чернота, и эту тьму простреливают желтые дорожные огни; и в проезжающих мимо машинах и грузовиках сидят привидения, и мы видим армию жуков-светляков, и значит, мы едем мимо деревни, неоновый перекресток с новым бетоном и грязными следами от шин грузовиков, на бетонной платформе сидят седовласые люди, играют четками, неспешно пьют пиво, а другие люди сидят за шероховатыми столиками, рубятся в домино, старые бойцы, прилипшие к своим миниатюрным стульчикам; и я представляю себе раскинувшиеся поля, и оливковые рощи, и дикие леса, и море неподалеку, с рыбацкими лодками и контейнеровозами, и когда снова сгущается тьма и пропадают дорожные огни, на небе появляются тысячи звезд и даже, может быть, хвост кометы; и я понимаю, что уйма времени прошла с тех пор, как я смотрел в ночное небо, я не могу вспомнить, когда в последний раз я видел это. И радость от того, что меня перевели, растет и ослабляет мою решимость, и я начинаю раздумывать, может, я ошибся в Директоре, доверчиво внял рассказу о распятии и смертельных уколах героина. Он протянул мне руку помощи, сказочка о том, что кто-то заплатил за мое освобождение, — это просто маска скромного человека. Он спас меня от психопата по имени Папа, он — средоточие зверства городского человека, он разрушил мой дом спасения. Папа — злой, он не хотел отдавать мне свои спички, тайно прятал их вместе со своими гоблинами. Но я и сам по-прежнему весь — сплошное слабое место, я снова переосмысливаю и заново открываю истину, и настоящее становится важней всего.

Мы едем уже добрых два часа, и плотные тучи затянули звезды, и какое-то время мы ехали в полной темноте; и вот я вижу свет вдалеке, электрический шар, который горит и превращается в сияющую сферу; НЛО озаряет вакуум, и мы даже пока не сбросили скорость и не свернули на покрытую свежим асфальтом дорогу, но я уже точно знаю, что это ферма. Бетон разлинован аккуратными белыми полосами, впереди слабо светится забор, ограждающий ферму по внешнему периметру, соединенные друг с другом стальные сторожевые вышки, на верхушках — застекленные караульные, ферма большая, она расположена в низине, след цивилизации на фоне дикой природы, это больше похоже не на корабль, а на спасательную станцию; и за ярко сияющими огнями — поля, на которых мы целый день будем работать, а ферма даст нам кров и заботу. Мы тормозим перед воротами, и я вдыхаю запах смолы, я хочу туда, за эти ворота, хочу увидеть, как передадут мои документы, здесь чисто выбритые, толковые надзиратели, в их офисе мерцают компьютеры, стальные ворота обтянуты проволокой с лезвиями, по сравнению с Семью Башнями здесь все функционально, все на виду. Ворота беззвучно поднимаются, наш фургон скользит по асфальту; и я не знаю, заехали ли мы с парадного или с запасного входа, и на ослепительно белую поверхность ложатся синие тени. Я уже понял, что ферма — это о пространстве и современном мышлении, о прозрачных границах и понимании, о хорошей пище и надеждах на будущее.

Надзиратели не пытаются изображать из себя мачо, это другое племя, они не похожи ни на амбалов, ни на обычных вертухаев Семи Башен, дверь открылась в тот же момент, как мы затормозили; и жизнерадостный служащий снимает с нас наручники, раздает указания и машет рукой, поторапливая нас на выход. Прожектор приветливо освещает нам путь, эскорт обменивается документами, надзиратели кладут их на пюпитр и подписывают, в прохладном ночном воздухе чувствуется тепло электричества. Нам не читают лекций, нас не томят в ожидании, нас проводят через ворота, ведут по пустому коридору, в котором пахнет отбеливателем, и мы чувствуем себя непринужденно и расслаблено. Мне кажется, что будет поворот, но его нет. В этой обстановке чувствуется порядок и благопристойность, здесь все невероятно яркое, жизнь начинается с чистого листа. Перед стеклянной дверью снова изучают какие-то документы, и я наблюдаю за надзирателями; это обученные профессионалы, и в них нет ни ярости амбалов, ни непредсказуемости наших обычных халтурщиков. Здесь не будет знакомства в часовне, здесь нет ни орущего во всю глотку диктатора, стоящего на ящике, ни наркодилера Жирного Борова; и меня отделяют от остальных и ведут по другому проходу, проводят через тяжелую дверь, наконец вводят в камеру, и эта камера практически великолепна.

Справа — душевая комната, и двое надзирателей ждут с полотенцем, пластмассовой корзиной и оранжевым банным халатом, куском мыла и спреем от насекомых. Они жестом показывают, чтобы я раздевался, и я подчиняюсь, оборачиваю полотенце вокруг пояса и кидаю в корзину свою грязную одежду. Один показывает на мою сумку, и. я расстегиваю ее, он надевает резиновые перчатки, встает на колени и роется в моей поклаже, вытаскивает одежду. Мой нож остался в Семи Башнях, так что у меня нет с собой ничего опасного. Я внезапно вспоминаю о своем талисмане удачи, сердце подпрыгивает, и я указываю на корзину, и они отходят в сторону; и я роюсь в одежде, которая уже стала пахнуть по-другому, залезаю в карман своих джинсов и отстегиваю безопасную булавку. Талисман покоится в моей руке, и надзиратели сгрудились вокруг меня, чтобы рассмотреть, что это; один хмурится, другой остается невозмутимым, третий улыбается и говорит: «Очень хорошо, мой друг, очень хорошо».

Я встаю на кафельную плитку душевой и снимаю полотенце, поднимаю руки и наклоняюсь вперед, подвергаюсь процедуре обыска; и всем становится ясно, что у меня нет оружия и наркотиков, и после этого меня опрыскивают химическим составом, какой-то смесью, убивающей микробов; и эти люди неагрессивны, указывают мне на кран, из которого льется холодная вода, шокирующая и живительная, они включают теплую воду, и я моюсь с мылом, крепко сжимая талисман; и биение моего сердца впитывает его вибрации, и мыло пахучее и ядреное, и до меня доходит, что с тех пор, как мама дала мне этот талисман удачи, это первые глаза, увидевшие его, но это не имеет значения, я не могу без него выжить; я слышу, как надзиратель что-то говорит, и споласкиваюсь, вытираюсь и набрасываю халат, и мне протягивают пару непонятно откуда взявшихся резиновых тапок, и я натягиваю их и чувствую, что я такой чистый и живой, как никогда в жизни.

Я выхожу из душа и в первый раз замечаю, что на стене висит камера наблюдения, здесь разумный, но жесткий порядок; и мы идем дальше по корпусу, проходим мимо аппаратной, в которой сидят бесчисленные надзиратели и смотрят в телевизоры, и в один из экранов показывает пустые душевые. Меня довели до камеры и впустили внутрь. Я не слышу драматического скрипа засова, но дверь легко захлопывается за спиной, и я точно знаю, что заперт. И в этой камере очень чисто, здесь есть раковина для умывания и унитаз, кровать прикручена к полу, на ней лежат новая подушка и хрустящая наволочка, два сложенных одеяла постелены ровно посередине кровати. Удивительно, здесь еще и батарея. Это действительно роскошное место, окна зарешечены, пусть безнравственность останется там, снаружи, а внутри царит добродетель; и я вижу, что справа находится какое-то сооружение, похожее на большой сарай, впереди тусклая линия забора, за ней — темнота, а слева строение типа барака. Утром я смогу разглядеть все в деталях. Я один — и это прекрасно. Я встаю над унитазом, смотрю, как желтеет вода, дергаю ручку, и все это смывается с гениальностью техники современной эпохи. Я поворачиваюсь к раковине, мою руки теплой водой. Тишина изумительная, быть в одиночестве еще лучше. Я снимаю с себя одежду и, голый, прислоняюсь к батарее.

Я изучаю камеру на предмет следов жизнедеятельности, ищу паутину или застрявшую моль, но ничего нет. Есть выключатель, и теперь у меня будет свет; и я испытываю облегчение, лампа в скромном абажуре, а заслонка проделана прямо в двери. Я нашел уединение и защиту, и, счастливый, я вспоминаю тех двух покинутых бродяг, Джимми Рокер бьется в конвульсиях на электрическом стуле, телефон звонит, и электричество отрубается, и входит мистер Льюис, сообщает Джимми, что его освобождают, они поверили в то, что ты точно не убийца, парень. Джимми благодарит Джерри Ли, он знает, что теперь все будет хорошо. Он смотрел смерти в лицо и снова будет жить. Его грузовик ждет, полный бак бензина и ящик со льдом, наполненный пивом до краев, Мари-Лу согревает своим телом пассажирское сиденье, зовет большая дорога. И на погребальном костре я вижу Бабу Джима, через толпу продирается Ганеш и хватает своим мощным хоботом тело этого хорошего и чистого парня. Джима несут в ашрам, и там он быстро приходит в себя, его мысли чисты и сосредоточенны, он вернулся в лабиринт. Возникают оба странника, чудесным образом невредимые, обуреваемые жадным желанием продолжить свои поиски, они так и не узнали, какие им были предъявлены обвинения, но они счастливы тем, что их невиновность оправдана. Я снова надеваю халат и вытягиваюсь на кровати, закрываю глаза, и мне дышится легко, теперь я за пределами досягаемости гоблинов и в мире со всем миром.

Полицейские считают, что я беглец, но я просто вернулся в родные места и не сделал ничего плохого, просто хочу немного побыть сам по себе; и я иду по дорожке от автобусной остановки, и я не могу не любоваться новогодними елками, стоящими в окнах, какие-то — искусственные, а другие — такие настоящие, что чувствую их хвойный запах; и иногда на них сияют фонарики, хотя сейчас день, и стар и млад сидят по домам и ждут; и я надеюсь, что никто не остался в одиночестве; тротуары посыпаны солью и стали песчаными, скалистая поверхность луны, и я топаю по дороге, которая превратилась в жидкую грязь, и прохожу мимо магазина, в котором много лет назад маленький мальчик выиграл на конкурсе мишку Руперта; и я останавливаюсь и смотрю в окно, но той женщины, которая здесь работала, больше нет; и теперь это другой магазин, в нем продают экзотические продукты, а раньше здесь были оловянные солдатики, и игрушки, и вещи первой необходимости; и впереди меня, через дорогу, площадка, засыпанная белым хрустящим снегом, а еще она пустынна, потому что на улице очень холодно; и я пересекаю дорогу и иду по краю, по обледеневшей тропинке, несколько раз поскальзываюсь и один раз почти падаю, раскидываю руки в стороны, словно конькобежец; и время уже поджимает, и я срезаю путь к игровой площадке, я вижу, что папоротник пригнулся к земле, а деревья кажутся больше, и они без листьев и похожи на сожженные скелеты, и мне больше всего нравятся хвойные деревья, потому что они приятно пахнут, и всегда зеленые, и потому кажется, что они бессмертны; и меня часто предупреждали насчет папоротника, говорили, чтобы я держался от него подальше, просто на всякий случай, и я никогда не понимал, что значит этот всякий случай; но теперь мне пятнадцать, и я точно знаю, что в этом мире существуют плохие люди, и проходя мимо, я обхожу кругом качели, и толкаю их, и слышу, как противно заскрипело дерево о металлическую изогнутую рамку и лезу на горку, и ветер на вершине становится еще холоднее; и я — король замка, оглядываю свои снежные владения; и обрывки облаков красные, и пурпурные, и окаймлены оранжевым; и вот прошли уже годы, и я успел пожить с приемными родителями, но из этого ничего не вышло, и я меня отправили в другой дом; и в один прекрасный день я Замечаю знакомое лицо, и у Рамоны все такие же самые глубокие и самые черные глаза, и она узнает меня; и мы усаживаемся на улице и обмениваемся историями, и это уже было довольно давно, а сегодня годовщина пожара, и я всегда помню об этой дате, я и спрыгиваю на землю и иду туда, где растет папоротник, и нахожу прогнившее дерево, в дупле которого мы с мамой много лет назад спрятали старые папины санки, мы не хотели огорчать Нану, и я вытаскиваю их и стряхиваю с них грязь и сгнившие листья, и папоротник остается за спиной; и я иду по площадке, долго и утомительно топаю по девственному снегу, оборачиваюсь и вижу свои следы; и мне жаль, что я испортил ровную поверхность, но мне известно, что все хорошее кончается, и от санок остаются две летящие канавки; и дерево, из которого они сделаны, грубое и растрескавшееся, и полозья обиты полосками жести; и там, где вбиты гвозди, появились следы ржавчины, и эти санки — тяжелые и добротно сделанные, и прошло столько лет, но они все так же легко скользят по снегу; и я дохожу до края площади и стою, смотрю с откоса вниз, и до подножия очень далеко отсюда, и если санки вовремя не остановятся, я выскочу на дорогу и разобьюсь, и я оглядываюсь на площадку и вдалеке вижу Рамону, она закутана в свою кожаную куртку, у нее неизменная ярко-красная сумка; и она бежит и тяжело дышит, и я вижу морозный туман вокруг ее лица; и она подбегает ближе, и она смеется и кричит: «Подожди меня, мистер Рамон, подожди меня».

Это был самый лучший ночной сон в моей жизни, и тяжелый металлический лязг колокола на побудку кажется мне больше похожим на тонкий перезвон музыкальной подвески. Дверь отпирается со слабым щелчком, и я зеваю, и потягиваюсь, и думаю, а не принесут ли мне завтрак на подносе… Солнечный свет сочится в окно, отражается в белой эмульсионной краске, и я выкатываюсь из кровати и встаю у окна, вглядываюсь в горизонт, где небо сливается с лесом, под небом расстилаются ровные зеленые поля. Строения справа оказываются секциями ангаров для упаковки и хранения фруктов и овощей, слева, за бараками, грубо вспаханная земля, и скоро ее разровняет бульдозер. И я не вижу границ, а это значит, что я снова стал частью этого мира. Я сижу на своем личном унитазе и чувствую себя превосходно, предаюсь воспоминаниям о жизни на сафари, зловоние ностальгии и опасность быть кастрированным крысиными зубами. Странно, что я не засиживаюсь, даже здесь. Я раздеваюсь до трусов и моюсь, наклоняюсь и дотягиваюсь до чистых пальцев ног, делаю маленькие круги головой, и вот я готов, я вытираюсь и одеваюсь, выхожу в коридор и иду на запах еды, влившись в поток медленно бредущих заключенных.

Я дохожу до ворот, и моя умиротворенность разбивается вдребезги, но самым наилучшим способом. Вначале я опечален тем, что, возможно, это еще одно счастливое видение, великолепная галлюцинация обманщика, потерявшего контроль над своей чудесной властью мысленного убеждения, потому что вместо неестественного Жирного Борова или Гомера Симпсона я замечаю двух старых друзей. Я приближаюсь и не могу поверить своим глазам, потому что совершенно точно это они. Я окликаю их, и мистер Элвис Пресли и мистер Иисус Христос оборачиваются, и, кажется, поражены больше моего, но они быстро очухиваются, знают, что в этой ненормальной тюремной системе возможно все; и мы обмениваемся теплыми рукопожатиями, на мгновение лишаемся дара речи, это встреча старых школьных друзей на ферме. Странствующий рокер и блуждающий Баба нашли друг друга, и хотя они шли разными маршрутами, я догадываюсь, что их путешествие было одним и тем же, все дороги ведут к спасению, к достойной жизни, в которой мы можем сеять, и пожинать урожай, и замаливать свои грехи. Надзиратели улыбаются и поторапливают нас, и мы говорим на ходу, движемся по другому коридору со стальными решетками, шквал взволнованных слов, которые сходу и не поймешь, и мы в умиротворенном молчании заходим в столовую.

Заключенные становятся позади длинного стола и подают нам подносы, я получил хлеб и яйца, толстые ломти мяса, баранины, горячий чай из электрического самовара. Мои друзья руководят процессом, покачивают головами, говорят, что сегодня работы не будет, потому что воскресенье, и мы втроем счастливо лыбимся, как дураки, мы рады, что снова вместе. Я иду за ними к угловому столу, за ним мы можем поесть и поговорить, и я голоден, но я не привык плотно завтракать в такие ранние часы, я быстро насыщаюсь этой великолепной трапезой. Элвис и Иисус ждут, пока я успокоюсь, они понимают, что я взволнован, я пытаюсь поверить в эти жизненные перемены, они дают мне отдышаться, а потом Элвис начинает расспрашивать о Семи Башнях, о том, как мне удалось выжить в корпусе Б, и я говорю ему, что Франко свободен и, вероятно, уже дома; и мы говорим, вгрызаемся в эти спелые помидоры, но теперь кажется, что все это было давным-давно, и Иисусу хочется узнать, как поживают парни из нашей камеры; и я рассказываю, что там произошло, что тюремная знать старается, чтобы абсолютно все в Семи Башнях выглядело как можно больше беспорядочным и сумасшедшим.

Мы опустошаем наши тарелки, и нам не надо их мыть, потому что есть заключенные, которые выполняют эту работу. Их фартуки остаются без единого пятнышка, и они ловко управляются с посудой, и мои друзья объясняют, что ферма работает как хорошо отлаженная машина, каждому полагается такое двухдневное поощрение, и это срабатывает как самая лучшая мотивация. У каждого есть задача, и надзирателям редко приходится заявлять о себе. Если правила нарушаются, ответчик возвращается в нормальную тюрьму. Нулевая терпимость — вынужденная мера, и система работает. Здесь нет ни нарков, ни психопатов, и с момента прибытия никто не видел драк. Здесь нет наркотиков, несогласия регулируются. Элвис и Иисус приходят к единому мнению, что здесь рай, но обращают мое внимание на то, что на свете не существует идеальной тюрьмы. Они смотрят на меня, и я улыбаюсь, киваю в ответ, зеваю, ведь я очень хорошо отдохнул, и понимаю, что у меня уйдет время на то, чтобы влиться в режим.

Я следую за ними обратно в корпус, и они рассказывают мне, что каждый вечер здесь можно принимать горячий душ, и есть прачечная, в которой я могу постирать свои вещи, так что, в конце концов, она отстирается дочиста. Мне вернут ту одежду в которой я прибыл, как только прокипятят и опрыскают от паразитов, хотя многие парни предпочитают носить банные халаты, но это личный выбор каждого, ведь здесь мирный режим. Здесь нет безумцев, здесь живут только добросовестные одумавшиеся граждане, горящие желанием начать новую жизнь, вымолившие дать им второй шанс. Я возвращаюсь в свою камеру и чищу зубы, какое-то время валяюсь на кровати, понимаю, насколько удобен этот матрас; я слишком устал за прошлую ночь, я жду, пока переварится завтрак, и наслаждаюсь тишиной, неестественным спокойствием, которое скоро снова станет для меня привычным.

Есть комната отдыха, в которой собираются парни, и позже мои друзья заходят за мной и стучат в дверь, показывают мне, что где находится; пол застелен ковром, на нем расставлены столы и кресла, есть телевизор и настольный теннис, широкие окна без решеток, и во двор можно выйти через нормальные двери, он огорожен решетчатым забором, по кромке которого протянута тонкая проволока с лезвиями, и ее серебристое мерцание неподдельно красиво. В углу комнаты сидит надзиратель, двор просматривается с контрольной вышки. Я стою во дворе, который больше похож на асфальтовый сад, рядом с корпусом высажены растения, под ногами — ровное бетонное покрытие; и я смотрю снизу на возвышающиеся небеса, и это такое фантастическое ощущение пространства, что я пошатываюсь. Начинает накрапывать дождь, и я возвращаюсь в корпус, смотрю на контрольную вышку с пулеметом и прожектором, слепым стеклом и стальной крышей.

Я сижу со своими друзьями, и мы разговариваем; и уже прошло много времени с тех пор, как я говорил в последний раз, и мы обсуждаем те места, в которых мы побывали, и те места, в которые мы отправимся, когда нас выпустят; и вначале у меня связан язык, как у того мальчика, который был одинок, а когда у него появился приятель, он захотел произвести на него впечатление, но боялся сказать что-нибудь не то, как будто он отчаялся, и потом я много и сбивчиво говорю; и в ходе нашего разговора у меня складывается впечатление, что в Иисусе что-то изменилось, он уже не говорит так свободно, раньше из него фонтаном лились идеи и идеалы, а теперь он говорит только о местах и людях; и может, то же самое произошло с Элвисом, потому что он всегда говорил о местах и людях, а теперь он высказывает только предположения, у них у обоих появилась какая-то грань, и я не могу ее постичь. Должно быть, все дело во мне. Чтобы привыкнуть, нужно время, но со мной все будет в порядке. То же самое и с едой. Когда мы отправляемся обедать, я быстро наедаюсь до отвала, так, что мне становится плохо, мясо вкуснейшее, и его навалом, а мой желудок привык к супу и тушенке, хлебу и рису, объедкам рыбы и говядины, к некоторым корнеплодам и паре вареных яиц в неделю. Я смотрю на своих друзей и изумляюсь.

После полудня я ложусь спать, и мне снятся сны, я вздрагиваю и переворачиваюсь в теплой кровати; и в Семи Башнях почти все мои сны были плодами воображения, любой и я никогда не мог себе позволить крепко заснуть, потому нужно было всегда быть начеку; и я не мог позволить себе расслабиться, всегда боялся и ждал, когда в меня вцепятся гоблины, вслушивался в зубовный скрежет из-под кровати, но теперь я сплю, и мне кажется, что я бодрствую; и вот в мою дверь стучат, и Элвис и Иисус заглядывают ко мне и говорят, чтобы я вставал и шел за ними, у них есть для меня сюрприз, ведь сегодня — день отдыха, и Бог создал мир за шесть дней, а на седьмой Он не работал, и разве мне никогда не хотелось узнать, где находится седьмая башня? Это правда, я никогда не видел той седьмой башни; и они улыбаются и говорят о тех шести смертных грехах, совершенных шестью смертными грешниками; и когда Бог населил землю людьми, Он сказал своим людям: «Плодитесь и размножайтесь и разбрасывайте свои семена»; и теперь я фермер, и скоро я буду сеять, и люди из союза не задержатся надолго в тюрьме; и они прислали нам ящики с апельсинами, и я пытаюсь вдохнуть сахарный аромат молока, но все, к чему я принюхиваюсь; это мыльная пена, и я скольжу по залу, и сияют огни, но я знаю, что они никогда не будут такими яркими, как в то новогоднее утро; и от этого воспоминания я улыбаюсь, это было особенным, я никогда не забуду эту картину и никогда не забуду Семь Башен; и я следую за своими дружелюбными проводниками, прохожу через последовательно открывающиеся ворота; и надзиратель кивает нам, а мы сворачиваем в маленький коридор, по сторонам которого стоят шкафчики, а в них спрятаны папки с информацией о каждом заключенном на всем земном шаре; и в этих папках описаны подробности их преступлений, и наказаний, и мыслей, которые приходили им в голову до и после осуждения, и причины этих мыслей. Жизнь — это цепная реакция. Элвис и Иисус подчеркивают это в своей лекции — я ненавижу этих ебанатов с их бесконечными мнениями — и я изумлен их праведностью — они оба считают себя Божьими чадами, живущими честной жизнью — это люди, которые дошли до развилки и выбрали правильный путь. Мы приближаемся к зеленой двери. Я оставнавливаюсь и говорю им, что я не пойду на сафари с крысами и этими крокодилами, которые утащат тебя в сточную трубу, а потом оставят твое тело мариноваться под колодой, но они смеются и говорят: «Не грусти, друг, это другой оттенок зеленого, и мы в безопасности, здесь нас не распнут, мы можем делать все, что захотим»; и они — благочестивые люди, и я следую за ними и вижу женщину, сидящую на краю кровати; и сначала я не понимаю, а потом вижу, что она голая и на ней только меховое пальто, и они объясняют, что это более современная тюрьма, где человек может усердно трудиться и употреблять женщин; и эта девушка удовлетворяет естественные потребности, и мне следует знать, что бром, который добавляли в наше молоко, если слишком много пить, приведет к бесплодию. Я смотрю на Элвиса и Иисуса и думаю о Джимми Рокере и Баба Джиме, и эти персонажи пытаются жить порядочной жизнью, в самом деле стараются изо всех сил; и я не буду притворяться, что эта проститутка не привлекательна, она привлекательна, и уже так много времени прошло с тех пор, как я в последний раз был с женщиной, я возбужден, меня искушают, а она одета как мультяшная уличная блядь, с длинными стройными ногами и пышной грудью; и я думаю о Баба Джиме и о бродягах, бредящих Кама Сутрой в индийском публичной доме, они пользуются непальскими объездными путями, похищают бедных девчонок и продают жирным ничтожным сутенерам с болливудскими прическами; и я думаю о Джимми Рокере в публичном доме Миссисипи, он трахает своих рабынь, этих девок, убитых крэк-кокаином, привезли тощие ничтожные сутенеры; и я думаю о себе и о том, что секс нужен каждому мужчине, чтобы выжить — она хорошо выглядит, резиновый парень; и она зарабатывает себе на жизнь, так что это не эксплуатация, каждому из нас приходится тяжко впахивать и исполнять ту работу, которую дают, жизнь именно об этом; и все, что говорят эти два головореза, правильно, ты что, хочешь упустить свой шанс из-за каких-то тупых принципов, из-за которых ты кажешься себе особенным, каждому человеку нужно есть, чтобы выжить, а что, если это Директор решил таким образом извозить тебя носом в говне и приковать к кресту твою благопристойность, это подходящий момент, чтобы найти в себе мужество, тебе приходится брать то, что ты можешь взять, не сводить глаз с самого главного; и послать на хуй всех остальных, что они эти люди для тебя сделали, давай, сделай себе одолжение, давай ее выебем — и она скидывает пальто; и я вижу Мари-Лу и Сару — выеби их обеих — но четче всего я вижу Рамону — нет, это не Рамона — и я вижу матерей в курятнике, еще молодых, со своими голодными младенцами, они делают то, что должны делать, чтобы выжить, и я не хочу принимать в этом ебаное участие — все правильно, без матершины, я не люблю твоих проклятий — и я ненавижу Иисуса и Элвиса за то, что они привели меня сюда — я всегда говорил, что они идиоты, но ты никогда не слушал, совсем ебанулся па своих романтических идеях, чудесах большой дороги — и они подходят к женщине и разглядывают ее тело, и Элвис полагает, что это девушка для хорошего времяпрепровождения, а Иисус настаивает, что она шлюха и заслуживает всего, что с ней делают; и это честная сделка, в конце концов, мы мужчины; и кажется, они обижены моей реакцией, скоро бром испарится, и я пойму, что здесь все по-другому по сравнению с Семью Башнями; и они смеются и расстегивают свои штаны, и я отворачиваюсь и бью по кнопке пожарной тревоги, чтобы на звук сирены прибежали надзиратели, я возвращаюсь в свою камеру и захлопываю дверь, прячусь под одеялами.

Когда я просыпаюсь, уже стемнело, и мои друзья просовываются в дверь и говорят мне, что пора ужинать, и я гоню прочь этот глупый сон, и я рад, что общаюсь с такой хорошей компанией. Мы сидим в столовой, но я больше не могу в себя ничего впихнуть, мой желудок уменьшился, а качество и количество этой еды слишком высокое. Они сосредоточились на своих кушаньях, и между нами повисло неуютное молчание; и я спрашиваю их о работе, хотя знаю, что не нужно прерывать их за едой, и они говорят, что это тяжело, вначале придётся тяжко, но я привыкну. Они надеются, что найду в себе силы, и я киваю и говорю, что я не против попотеть, я втайне надеюсь оказаться на равных со всеми остальными парнями, я ослабел, сидя на тюремной диете, и не хочу упасть лицом в грязь. Мои друзья прибавили в весе и выглядят подтянутыми. Я возвращаюсь в корпус, иду под душ, вода неизменно горячая, и буду стоять под душем столько, сколько захочу, каждый вечер с шести до семи и в любое время дня по воскресеньям. Здесь много кабинок, и у двери стоит надзиратель, вдобавок на потолке висит камера наблюдения. Я стираю из памяти плохой сон и стою под водой бесконечно долго, чувствую, как впитывается тепло, и я снова умиротворен, как я и обещал, я буду принимать душ каждый день, чтобы вымыть холод из своих органов, я никогда не забуду, каково мне пришлось в Семи Башнях. Наконец я вытираюсь и одеваюсь, возвращаюсь в камеру и сажусь на кровать, вынимаю свой талисман удачи и долгое время неотрывно смотрю на него, жду, пока закроют дверь, а потом готовлюсь ко сну.

Ожидая утреннего перезвона, я вижу тонкие полоски металла, свисающие с яблоневых ветвей, на обочине фруктового сада варится сидр, я вспоминаю мертвое дерево во дворе корпуса Б, превратившееся в камень. Вероятно, быть забытым хуже, чем быть игнорируемым. Я думаю о том, как я был плохим мальчиком и вырос в жестокого человека, и это должно быть в моих генах, и я размышляю, передастся ли это отклонение дальше. Маме и Нане, должно быть, стыдно за меня, вот только любовь часто не знает стыда, и когда я был ребенком, мой папа прислал мне открытку из Америки, а потом через какое-то время он прислал открытку из Индии. После этого я больше никогда о нем не слышал. Он может быть в Америке, и я думаю, что он едет по автостраде с холодным пивом в руке, обняв Долли Партон, или сидит, скрестив ноги, в индийском ашраме, десять дней как одно мгновение, он забылся святыми видениями. Вероятно, он уже умер.

Сегодня перерождение, и вскоре я окажусь в оливковых рощах и виноградниках, буду расплачиваться за те мерзкие злодеяния, которые я совершил на чужой территории, стану надежным работником, который никогда не напивается, и не бранится, и холит и лелеет жизнь, принимает на себя серьезно даже самые мелкие обязательства, тип честного работяги, который скорее умрет, чем подведет своих товарищей или покинет свою семью. Я прошел через тяжелые времена, и Директор — добродетельный человек, который дал мне шанс искупить свои грехи; и когда я думаю о горящих спичках, мне становится плохо, Папаметрополис в своей ГУЛАГовской пижаме, но это несравнимо с воспоминанием о том доме, выстроенном из кирпича, и известки, и взрывающегося стекла, и я отдаляюсь от городов и возвращаюсь в поля, иду к сосновому лесу из детской книжки, через ровную площадку к качелям, и ледяной горке и лесенке для детей.

Я слышу тиканье, слушаю, как в радиаторе циркулирует масло, и я могу выращивать здесь растения, взять несколько семян подсолнечника или перца, конского каштана или кактуса и создать в камере Оазис. И я думаю про холод, про грязный мир Семи Башен, про постоянный шум и страх, про безумие Али Бабы и Мясника и Булочника, про старика-сицилийца и молодого итальянца, про Живчика и Милашку, про Жирного Борова, торгующего герондосом, про плюшевых бандитов и мраморных людей, через все это проходит Гомер Симпсон, гоблины и крысы из сафари; и я поражаюсь тому, что я стал частью всего этого, ферма превосходна, но в ней нет страсти, хотя страсть плоха, а скука — хороша. Я повторяю эту мантру. Семь Башен и эта безымянная рабочая зона — два различных мира, прошлое и будущее, и оба они — часть настоящего. Я думаю о нашем сгоревшем доме и о своей умирающей матери; и это видение не уходит, я все эти годы хранил и скрывал свое преступление, и все эти годы идут не в счет. Но работа поможет забыть все это. Тяжелая, изнурительная, монотонная, исцеляющая душу работа.

Когда наконец раздается перезвон, колокола звонят по-другому, сирены извещают о бомбежке; и я моюсь, и надзиратель выдает мне тяжелые ботинки, спецодежду и толстые перчатки; и я беру все это, и мои мысли полны наивных мечтаний: я всегда мальчик, тянущийся обратно к дому. Папа воскресил воспоминания, которые лучше было бы подавить в себе; и я ненавижу его за это, и в долю секунды приходит прозрение, что он — один из ответов, что это не Элвис и не Иисус, а псих в пижаме; и может, его парни-мартышки — на самом деле не гоблины, и я помню человека, который сказал мне, что меня вызывают к воротам, а здесь что-то не так; эта мысль скребет меня и не дает покоя, и я надеваю рабочую одежду, и барьеры рушатся; и я сижу на кровати, обхватив голову руками, воскрешаю в памяти тот момент, это было где-то через неделю после того, как умерла Нана; и она отправилась на небеса, и каждую ночь я лежу с открытыми глазами, я просто не могу уснуть, потому что она исчезла, и я скучаю по ней; и когда люди умирают, они сгнивают и превращаются в пыль; и мама все время плачет, она говорит, Нану похоронили на кладбище, и как-нибудь, когда я стану старше, мы пойдем и повидаемся с ней; и мне надо быть сильным, и ночами я думаю о том, как она лежит там, под землей, и должно быть, замерзла, я надеюсь, что ее гроб сделан из прочного дерева; и я вижу ее лицо, оно гниет, и остается лишь череп, и она выглядит, как мартышка, а гоблины шепчут из-под кровати; и я хочу знать, превратится ли Нана в такого же гоблина, и она могла разговаривать с мертвыми мужчинами и женщинами, которые приходили навестить ее; и она передавала их слова с того света, она твердо верила в жизнь после смерти; и я точно знаю, что она никогда не превратится в гоблина, но мне жаль ее, потому что, должно быть, она замерзает, она лежит в темноте без всякого тепла и света; и я думаю о том, как мы разводили огонь в камине нашего старого дома, в котором мы жили раньше, и хотя и было холодно, в той передней комнате было тепло и уютно; и это мои детские воспоминания и часть моей личной истории, лучшие дни моей жизни; и тот дом не принадлежал ей, так что однажды нам пришлось переехать в этот дом, и он другой, более современный и теплый, но без камина; и я скучаю по тому, как мы разводили огонь с Наной, по утрам мы выскребали совком и щеткой, а с помощью углей, и дров, и газет можно развести большой костер; и вечером я поджигал его, и два моих самых ярких воспоминания с Наной, как мы разжигаем огонь в том старом доме и как мы смотрим из окна нового дома, как на улице падает снег; и когда она уехала из старого дома, два человека, которым он принадлежал, пришли и срубили маленький скворечник позади сада, на самом деле это был не скворечник, устроенный высоко на дереве, а наскоро сколоченный домик рядом с угольным сараем; и я смотрел, как он горел, когда ты маленький, такие вещи легче пережить, и они не значат для тебя столько, сколько ты придаешь им, когда становишься старше, нет, это ничего не значит, в самом деле ничего; и я все еще думаю о нашем старом камине и о том, как сильно Нана его любила, и может, она смотрит за мной, и в эту ужасную ночь я не могу спать, я иду в гостиную, и беру газеты, и складываю их в пластмассовую миску, в которую мы иногда собираем яблоки; и я нахожу у мамы спички, и это фишка взрослых — все время говорить детям, чтобы они не играли со спичками; и это правильно для младенцев, но я зажег огонь и я знаю, что делаю, я смотрю, как горит бумага; и я погружаюсь в эти языки пламени и в их очертаниях я вижу лицо Наны; и мне тепло, и я подкидываю еще газет, чтобы пламя не погасло, и сажусь в кресло и засыпаю.

Подан завтрак, но я не голоден.

Пожарники вытаскивают меня на улицу, и я кашляю и задыхаюсь; и мне плохо, но я не могу проблеваться, я ищу маму, а там пожарные машины, и полиция, и весь дом в огне, и мама умирает на моих глазах. Я убийца. Я убил свою собственную мать.

Я иду за Элвисом и Иисусом и становлюсь вместе с группой из двадцати человек в конце нашего барака, прибывают два надзирателя, они должны отвести нас на работу. Парни выглядят подавленными, и новизна неминуемо стирается, мы привыкаем к переменам и принимаем все как должное, но я не позволю этому произойти; я обещаю, что я буду помнить о том, как сильно мне повезло, я буду ценить любую мелочь, которая даруется мне, и это мое новогоднее решение, которое я не принял в Семи Башнях. Работа вытесняет все дурные мысли, мозг концентрируется на поставленной цели и не забивается дурными и ненужными мыслями, и загадками, и сомнениями — ты никогда не избавишься от меня, мы принадлежим друг другу, ты бесполезный сопливый бродяга — и я готов начать, моя кожа чиста и зубы вычищены, я готов решительно взяться за работу, забыть обо всем и работать, пока не упаду от изнеможения. Я хорошо проведу время. Каждый день считается за два, и любую цену можно уплатить за свободу. Я везунчик, я стою в воротах, я снова на развилке, и в этот раз я выбираю правильный путь. Я несокрушим.

Ворота распахиваются, и мы выходим в огромный двор, больше похожий не на тюрьму, а на автостоянку, слева лес, ровные поля, их рассекает дорога; и, видимо, по этой дороге меня и везли, она проложена через вспаханное поле, на котором я скоро буду работать, впереди ангары, где хранят продукты и, может, машины; и я представляю, как я веду трактор или комбайн и кошу траву, хотя это все в будущем, когда времена года будут творить свое волшебство и мою кандидатуру одобрят. Парни поворачивают направо, скользят по невыщербленному бетону, просачиваются через ворота и заходят в другой двор. Я слышу оживленную болтовню впереди и понимаю, что нас ведут к автобусу, который отвезет нас на поля; и это резонно, что нам придется работать на воле, и этот воздух наполнен свободой; и я иду по тропе, окаймленной наружной оградой, и вижу на поле коз, и овец, и коров, и это воодушевляет меня еще больше; и я смотрю, как они жуют траву, и я могу попробовать молоко и сыр и прикоснуться к их шерсти, я слышу рев грузовика и представляю, что в его моторе хрюкают свиньи, ветер шелестит в деревьях; и я действительно слышу этот звук, потому что за спиной сосновый лес, и я слышу голос ветра и не могу разобрать слов; забавно, что порывы ветра звучат так, словно человеческая болтовня, а когда люди паникуют, они издают животные звуки; и мы подходим к одному из гигантских сараев, и шум становится все громче, и от этого моя кожа покрывается ледяными мурашками.

С грузовика сгружают свиней, и я чую более гнилостную вонь, чем сафари в джунглях, Ной облизывает губы и встречается с цивилизацией. Машины жужжат, и с каждым шагом грохот усиливается. Я слышу хрюканье, и визг, и крики нарков. Мы поворачиваем за угол и входим в хранилище, и потолок сияет ослепительным белым светом этой фермы, и генератор работает с тяжелым ревом. В углу, разложенные по полкам, лежат сотни освежеванных голов. Челюсти открыты, и в них нет языков. Секунду эти головы кажутся человеческими, но я знаю, что они принадлежали козам или овцам, вспоминаю мясо в своей тарелке и изобилие баранины, вспоминаю коз с рогами и бородами, с которыми они выглядят, как дружелюбные мужчины; и вот пандусы, и ограждения, и каменные плиты, и металлические крючья, и арбалеты; и их раскладывают, и ножи на прилавках выложены в линию, и еще электрические иглы, и железные решетки, и трубы, и корыта; и бык смотрит на меня своими огромными карими глазами, и к его лбу приставляют пистолет, а бык сильный, и гордый, и честный, и его пиршество — это трава; и он слишком нежный, он не может справиться с забойщиками скота, и я думаю о львах и леопардах и хочу знать, почему люди едят только тех созданий, которые сторонятся битв, почему мягкость воспринимается как слабость, и вот раздается взрыв, и оружие выстреливает в голову быка и вдребезги разбивает кость, и его глаза выкатываются и смотрят на меня; и парни утаскивают его прочь, и его вздутый живот пульсирует, и вены хрипят, и его кишки вытекают, и эти роботы становятся на свои места; и Элвис и Иисус говорят мне, чтобы я следовал за ними, и бык вздернут вверх на крючьях и на толстой цепи, и все это прикрепляют ремнем к конвейеру, который тащит его вперед, и он болтается над трубой, и другой человек берет мачете и разрезает ему грудь, и из него выливается дерьмо и моча вместе с кровью; и его челюсти пузырятся, это благородное создание унижено и оскорблено, а роботам и людям манипуляторам, которые убегут от этого быка в честном бою, смерть кажется пустяком; и запах омерзительный, и по черепичному полу вместе с кровью плывет трусость и засоряет трубу с застывшим мясом, и другого быка подталкивают и бьют палками; и он видит, что происходит, и от его ужаса дрожит воздух, и мои друзья подталкивают меня, и на их лицах гнев, эти лица перекошены и искривлены; и я смотрю на освежеванные головы и затыкаюсь, а они говорят, что это нормально, с тобой все будет в порядке, это только вначале шокирует, и они ведут меня в другую секцию и говорят мне, что там я буду работать, и скоро мне станет легче и я привыкну к своей работе, так же, как привыкли они, и они смотрят на мое лицо; и я слышу, как где-то блеют ягнята, и когда я смотрю за перекрытый загон, я вижу привязанных поросят, пятачки подергиваются от волнения, они такие маленькие, и они скучают по своим мамам, но они не поняли, что никогда их больше не увидят, что назвать кого-то свиньей — это оскорбление, что люди жаждут их плоти; человек поднимает маленького поросенка и кладет его в бадью, держит его тельце над котлом и ножом перерезает ему горло, ворчит что-то, когда кровь разбрызгивается по металлу, ножки дергаются, поросенок пытается спастись, и парень матерится и проклинает поросенка за то, что тот пытается жить; и поросенок визжит, раздирая свои хилые легкие, потому что он кричит, и кричит, и зовет свою маму.

Охуевший, я хватаю железную решетку и наступаю на убийцу, Элвис и Иисус тянут меня назад, орут и вопрошают: Кому, я думаю, будет лучше, если откажусь от работы — они знают, что ты думаешь, что я думаю — меня отправят обратно в Семь Башен и оставят отбывать остаток срока с теми человеческими отбросами — лицемеры — и я смотрю на их лица и вижу двух жалких людей — безвольные ебаные отбросы — и они говорят, что ненавидят эту работу и чувствуют себя так же, как и я, но зато нас освободят; и если не мы будем убивать этих животных, то это сделает кто-то другой, и вот они чего стоят, мои два благочестивых друга, с их пустыми идеалами и фальшивыми мечтами, они говорят и говорят и никогда не скажут стоящего. Я отталкиваю их прочь и бегу вперед, разбиваю решетку о лицо убийцы поросят — в конце я бью этого пиздюка еще дважды, он падает на пол, и его голова раскалывается, и роботы идут на меня толпой, а поросята визжат и пытаются сбежать, но тут негде спрятаться; и я машу решеткой на механических людей, а они пытаются выхватить ее и размахивают ножами, но они слишком трусливы, чтобы пусть в ход ножи, потому что могут потерять эту работу; и я хватаю за голову какого-то человека, и он падает, и они прыгают па меня; и я выронил решетку, и я царапаюсь и кусаюсь, как мартышка-гоблин, и это действительно их напугало; и вот бегут надзиратели и вздергивают меня на ноги и тащат к двери, а я пытаюсь высвободиться, и побежать обратно, и пнуть убийцу поросят в его чертово лицо, его окровавленная жертва дергается в конвульсиях смерти; и надзиратели лупят меня своими дубинками, а я едва это чувствую, толкаю их в спины и нетвердой походкой выхожу на чистый воздух этого грязного мира; и получаю еще больше ударов по черепу и по спине, нет смысла искать хорошее в людях, потому что большинство из них — трусы, чьи слова не стоят и ломаного гроша; и я останавливаюсь на середине двора и падаю на колени, наклоняюсь над их превосходным бетоном и освобождаюсь от блевотины, и пусть все это выйдет из меня вместе с потоком тошноты, я избавляюсь от их несправедливости, и от своей вины, и истинной гнилости этой жизни.

Тюрьма — это вояж открытий, путешествие в глубины ночи, самой длинной ночи в человеческой душе, и может, я скажу страшную вещь, но это было благословением, спрятанным под самой уродливой маской. Семь Башен очистили меня. Ничему не научили меня, но заставили меня познать себя. Когда меня освободят, я буду делать это с гордо поднятой головой. Это мое образование. Мое откровение. Потому что путь может быть долгим и путь может быть трудным, но кого это ебет, это больше, чем о времени и пространстве. Моя невинность за пределами понимания их лицемерных судов и убогого наказания, их гнилых взяток и выборов, их жалких попыток заставить меня вылизывать их ботинки, и спасибо им за то, что оказали мне такую честь. Я отвергаю их свободу и все еще дрожу после того, как на секунду заглянул в ад, который в миллион раз страшней заключения в самой жуткой тюрьме, я сижу один в фургоне, который везет меня назад, в Семь Башен.

Оцепенелый, охуевший, я проезжаю туманные поля, вижу, как птицы перелетают с телеграфных столбов на деревья, шелестят перышками и взмывают в небо. Я скорблю о невинных в скотобойне, мне жаль их экзекуторов, механических людей, которые продали свои души и разрушили последнее зерно чистоты. Я покачиваюсь от движения фургона, мимо пробегают поля и леса, а Элвис и Иисус работают над шеями поросят и ягнят. И я презираю их так же сильно, как и Директора, а может, даже сильней. Ферма — это фабрика, и там нет места для этого неженки. Они могут принимать свой ежедневный душ, и жрать хорошую еду, и жить в отдельных камерах. Дайте мне шанс ходить на сафари и принимать горячий душ пять минут в неделю, дайте мне пахнущее плесенью одеяло и переполненную общую спальню, где живут страстные люди, которые убивали и расчленяли под жаром момента, безумные ебаные мартышки, которые никогда не спят, и того психопата в пижаме, человека, который сжег мой дом и поставил меня лицом к лицу с пожаром, случившимся много лет назад. И я бормочу что-то сам себе, как будто я сошел с ума, а может, так оно и есть.

Деревенская земля летит размытым потоком зеленого и желтого, потом возникают скалы с растительностью, и у меня пульсирует в голове. По обочинам дороги вырастают здания. Проходят люди. Гудят машины. И мы движемся к окраине города, и я смотрю в окно, но не чувствую приступа боли и сожаления, замечаю женщин и думаю о Семи Башнях и о том, что там полно мужчин. Это грубый мужской мир. Женоподобные, и неверующие, и гомосексуалисты, — все они мужчины, и пока человек не войдет в тюрьму, он не поймет, что значат женщины, что без них он существует только половина жизни. И приходит время, в суде ли, в полицейской клетке, по прибытии или после долгих месяцев и лет в тюрьме, когда каждый мужчина зовет свою маму. Даже старики, сидящие в полицейском участке, всхлипывают во тьме и хотят снова стать маленькими и начать все с начала. Большинство мужчин даже не подозревают, что они плачут. Мы не хотим идти в школу и учиться этой новой манере поведения, не хотим встать и драться за свою жизнь на игровой площадке и в тюремном дворе.

Машина пыхтит по улицам, и до каменных клякс не дотягиваются солнечные лучи. Я вдыхаю углекислый газ и слушаю рев мотора, бормотание генератора скотобойни. Впереди большая пробка, и мы долго стоим на месте перед тем, как вскарабкаться на холм. В следующий раз, когда я покину Семь Башен, я буду свободным человеком, и я думаю об этом; и мы тормозим, и мотор скулит, и это долгий путь к свободе; и мне придется сидеть вдвое дольше, чем предлагается на ферме, но мне насрать. И когда фургон в конце концов останавливается, водитель идет к задней двери и открывает ее, двое надзирателей качают головами, провожая меня к воротам. Я не поднимаю взгляда на окно Директора. На этот раз я просто не придаю этому значения, мне это неинтересно. Я кладу руку на стену и чувствую энергию камня, представляю бормотание голосов джунглей, вот теперь я в Семи Башнях и иду по проходам и маленьким дворам, прохожу через зону для посетителей, она пустынна. Я встаю на пятачке и машу Али, а он говорит в пустое пространство, совершая сделку. Кажется, он успокоился. Один, и занятой, и приветствует меня в ответ.

Ворота распахиваются и захлопываются за моей спиной, и вот я вернулся в корпус Б. И лица кристально чистые, и я чувствую, как мне пожимают руку, и Мясник оборачивает свою лапу вокруг меня. Он усмехается, и я осознаю, что с ним все гоблины, капюшоны откинуты назад и глаза сияют, как будто они инопланетяне. Милашка машет рукой, а Живчик улыбается, и я иду внутрь и обнаруживаю, что моя кровать ждет меня. Моя миска, и кружка, и ложка лежат на моем волшебном одеяле. Я наклоняюсь и вдыхаю его запах, узнаю этот аромат. Человек-обезьяна проскальзывает за спиной и хватается за спинку кровати, отвозит в тот угол, где спят гоблины. Я следую за ним и сажусь, осматриваюсь, и когда кто-то заходит за зеленую дверь, я слышу гвалт, представляю себе, что это крысы спешно пытаются спастись. В камеру заходит Папа и пристально смотрит безо всякого выражения на лице, он избегает встречаться со мной глазами. Я должен быть напуган, потому что он несет свою вязальную спицу, но почему-то я не боюсь. Он роется под своей кроватью и вытаскивает пластмассовый ящик, подходит и высыпает на мою кровать сотни спичек, поворачивается и уходит прочь.

Мы колеблемся на краю земли, и горка кажется скорее крутым утесом, а не наклонной поверхностью; и я втиснулся за Рамоной на санки, и во мне рождается страх, а она оборачивается и улыбается и, кажется, смущена, потому что мы оказались так близко друг к другу; и каждый раз, когда я вижу ее прекрасные черные глаза, я испытываю неловкость, они такие темные, и глубокие, и почти пурпурные; и она снова называет меня мистер Рамон, и я полагаю, что Робин Гуд и девица Марианна — это для детей; и она говорит, что мы — пара летящих птиц, которые ловят волну, которая унесет нас в рай, и на вершине холма свирепствует ветер; и наши глаза увлажняются, и мы пригибаем головы, и мы оглянулись на дорогу, на пронзительный визг чаек с другой стороны пустыря, где остановилась машина с мерцающими фарами; и двое полицейских и социальный работник месят снег, оставляя следы, и я оглядываюсь вокруг, но не вижу чаек, не вижу птиц вообще; и эти механические чучела кричат и машут руками, и откос кажется круче, чем когда-либо, на этом углу снег затвердел, больше смахивает на асфальт, а внизу ревут машины и автобусы, там мало места для того, чтобы остановиться; нас легко может унести дальше, и тогда мы угодим им под колеса и насмерть разобьемся, и Рамона говорит мне: «Хей-хо, поехали, если мы умрем, то, но крайней мере, мы умрем вместе»; во всяком случае, кого это ебет; и мы отпускаем санки, и перед провисает и пытается найти равновесие, и мои руки, обвившись вокруг нее, крепко держат веревки; и мы находим в себе мужество и толкаем санки, и они соскальзывают вниз и выравниваются; и мы мчимся вперед и набираем скорость, и вначале орем и смеемся, а под конец прижимаемся друг к другу и стараемся оставаться в вертикальном положении; и прошло уже так много лет с тех пор, как был в чьих-то объятиях или был рядом с кем-то, и должно быть, так же обстоят дела у Рамоны, и нам в лицо дует ледяной ветер, и я изо всех сил держу Району; и нас бросает из стороны в сторону, и ее руки крепко вцепились в мои запястья; и вот мы катимся быстрее и быстрее, и все вокруг теряет форму и становится смазанным, мы затерялись в белизне холма и порывах ветра, и он такой же — этот взрыв адреналина, я мне очень тепло; и я несусь ракетой по полушарию, не волнуясь ни о чем, только я и Рамона, двое подростков, со свистом взламывающих Вселенную, нам не нужно дышать или даже задерживать дыхание, синева неба — это белый цвет бесконечности, сносящей барьеры скорости, барьеры звука, любые преграды; и я чувствую себя таким живым, я надеюсь, что мы никогда не докатимся до подножия холма, но мы, конечно, докатываемся, и я втайне надеюсь, что мы не остановимся и выкатимся на дорогу, и там нас собьет автобус, но внизу глубокий снег; и мы быстро тормозим, полозья проваливаются в наст, и мы не выкатываемся на пустую дорогу, и наше волнение перерастает в радость, потому что мы близки, и я могу чувствовать запах Рамоны; и она оборачивается и целует меня в щеку и кладет голову мне на плечо, и я обнимаю и укачиваю ее, не зная, что мне делать, потому что мне хочется сделать все что угодно; и я смотрю за полицейской машиной, которая остановилась, а нам тепло, и хорошо бы остаться вот так навсегда; и один из полицейских говорит о сексе несовершеннолетних, а мы до сегодняшнего момента и не целовались, и о наркотиках, которые мы не употребляем; и они называют нас правонарушителями, хотя на самом деле мы подростки и беглецы, и это правда; и он видит в нас грешников, хотя я не понимаю, почему, мы не сделали ничего плохого, нас просто связывают особые узы, и в это им никогда не врубиться; и я смотрю на полицейского и вижу Гуфи, который по-дурацки ведет себя, и улыбаюсь, но про себя, потому что все это время Рамона сидит, уткнувшись лицом в мою куртку, и шепчет мне в ухо: «Если ты когда-нибудь попадешь в беду, я об этом узнаю, и я приду и помогу тебе, и нет разницы, пройдет ли десять или двадцать лет с этого момента, в один прекрасный день мы поженимся, и у нас будет сын, и мы назовем его Джое, или Ди-Ди, или Джимми-младший, или как угодно, как ты захочешь, и мы будем Рамонами и будем жить как приличная семья»; и я знаю, что она говорит правду, что эта мечта исполнится; и маленькая сладкая Рамона спрашивает, все ли со мной в порядке, а лучше и не бывает, мы съехали с этого холма, разве это не прекрасно, и она кивает и говорит, что никогда этого не забудет; и вот ее уводят в другую машину, она приехала за ней, и в ней другой социальный работник, и она машет рукой и посылает мне воздушный поцелуй и возвращается в то место, где она живет, а другой опекун сажает меня в полицейскую машину и везет меня домой, в общую спальню, и предлагает мне жвачку; и я беру ее, у нее вкус перечной мяты, и я смотрю на пролетающие улицы и вижу, как люди жмутся друг к другу, спасаясь от ветра, и теперь с полицейскими все нормально, тот, который нес всякую чушь, понимает, что мы просто пара детей; и я думаю о Рамоне и ее черных глазах, и тем временем, что бы ни случилось в нашей жизни, я знаю, что в один прекрасный день мы заживем, наконец, счастливо.

Маршируя вверх и вниз по тюремному двору, разгоняя кровь по слабым мускулам, я изо всех сил стараюсь ускорить течение времени, вот уже прошел месяц после возвращения в Семь Башен, и я замечаю, что нечто странное происходит с деревом. Сердце начинает колотиться быстрее, и я спешу и обнаруживаю крошечную почку. Она ослепительно ярко-зеленого цвета и выглядит так, как будто сделана из пластмассы. Мне хочется дотронуться, но я не трогаю ее, боюсь сломать. Слезы переживания наполняют мои глаза, но я держу себя в руках, провожу ладонью по стволу и ощущаю трещины, грубые доспехи, благодаря которым это дерево может выжить. Оно было мертво, а теперь оно живое. И за несколько дней оно покрывается сотнями распускающихся почек, они быстро набухают, вот-вот распустятся, и дни становятся длиннее, свет — ярче, а солнце — теплее; и вскоре дерево покрыто цветами, и насекомые очнулись от спячки, и клопы начинают кусаться, и я стою во дворе, и бабочка садится на ветку между завязавшимися новыми яблоками; и я подхожу, и мне хочется дотянуться до нее и тронуть ее узорчатые крылья, прочувствовать разноцветные пушинки, посмотреть, как она живет единственный день своей жизни. Кажется, что это время рановато для появления бабочек, но что я об этом знаю, и она словно наэлектризована, и ее крылья дрожат; и она совершает свой долгий полет за пределы тюрьмы, и я волнуюсь за нее, ведь она такая маленькая и хрупкая, как она сможет сбежать отсюда, но она ловит волну ветра и летит прочь от корпуса и навстречу башне, и вот эта крошечная точка кувыркается и исчезает за наружной стеной.

Я сижу на уступе с другими парнями, и я горд тем, что я не хуже и не лучше, чем любой другой заключенный Семи Башен, что у меня та же сила и те же слабости, я один из парней и больше не немой изгой; и, как многие в тюряге, я вырос без отцовского воспитания, и моя мать говорила, что он был бродягой, его страсть к путешествиям говорит о том, что он был эгоистичным и бежал от ответственности, просто оставил ее с этим один на один; и Нана, должно быть, скучала по своему сыну, но никогда не сказала о нем плохого слова, и вероятно, я хотел бы с ним встретиться, выяснить, о чем он думает, сожалеет ли он о выбранном пути, но больше всего мне хотелось бы уебать ему по носу. Но я хороший мальчик, я нормальный человек, не идеальный, я сделал много ошибок. В один прекрасный день я найду Рамону, дома, с моим пока еще не зачатым сыном, я всегда мучился, меня никогда не устраивало то, что я имел; и однажды она сказала, что с нее хватит, и отвернулась от меня, но я был слишком горд, чтобы признать свою вину, она сказала, что я как мой отец, которого я никогда не знал; и я упаковал свои вещи, и сел в поезд, и спал в лесу, как и обещал, и колесил по Европе, романтическая жизнь, о которой я прочитал в журналах путешествий.

Я вижу матерей в зоне для посетителей, среднего возраста и пожилых, с серой проседью и седоволосых, крепко завернутых в шали, тоска переполняет их хрупкие сердца, и они борются со слезами ради своих упрямых сыновей. Они всегда там. А мы хотим домой, дом — это то место, где мы провели свое детство, когда мы были невинны. Я не одинок. Мы скучаем по нашим мамам, каждый из нас.

И это правда, что я горд, но я никогда никому не завидовал, никогда не жаждал обладать чьей-то собственностью, никогда не скупился перед теми, кому недостает чувства собственного достоинства; и хотя эта гордость принесла мне столько зла, она никогда не вводила меня в неконтролируемую похоть; и я был зол со времен пожара, но это не заставило меня убить другого человека, но больше, чем гордость, мой грех — это лень. Я был слишком ленив для того, чтобы открыто признать преступление, которое никогда не было преступлением, детская случайность, которая повлекла трагические последствия и которой я разрушил свою жизнь. Пожар был ошибкой несчастного ребенка, который скучал по бабуле и размышлял о своем отце, который хотел, чтобы ничего никогда не менялось, хотел жить в доме, где царят тепло любви и женской заботы, хотел, чтобы его бабушка никогда не покидала его. Случайность разрушила весь мир в его голове, и не имеет значения, где ты, тюрьма — это о возмездии; и пусть здесь есть действительно жестокие люди, с большинством из них все о’кей, может, они несуразны, и, безусловно, они вспыльчивы, фактически некоторые из них — смертные грешники, но они дети Бога, хорошие мальчики, сбившиеся с пути, а я гордый и ленивый, а эти три гоблина, с которыми я сижу, завистливые, алчные и жадные, а насильник-мороженщик умер из-за своей похоти, а Папа носит в себе такую ярость, из-за которой и попадают в тюрьму. Но если существует Бог на свете, тогда я есть каждый из этих людей, и все эти люди — суть я. На воле это кажется нелепостью, но в Семи Башнях это истинно.

Туман рассеялся, и лица вокруг меня четкие, и их язык легок для понимания, и никто больше не называет меня Бу-Бу. Это мои падшие, испорченные друзья.

И может, однажды я увижу Седьмую Башню, но я уже догадываюсь, на что она похожа; и когда надзиратели входят во двор, чтобы загнать нас на ночь, и размахивают своими игрушечными дубинками, и я иду обратно в камеру, зная, что время пролетит и что как только кончатся мои два года срока, я смогу вернуться домой и найти Району набравшийся сил и исполненный нового знания, понявший, что в мире больше не существует границ. Все, что мне нужно делать, — оставаться в живых.

И эту ночь я сплю спокойно, вдыхаю соленое волшебство своего одеяла и слышу ободряющий стук костяшек домино и карт, тиканье четок, которые мне больше не нужны, бормотание голосов; и я отмеряю спички и вожусь с ними, довольный, сижу с этими обезьяноподобными людьми, и это на самом деле не гоблины; и я смотрю на большую желтую свечу, и вижу знакомое лицо, и жду колокольного звона. И в тот день, когда я осмелюсь вернуться в мир, я буду благодарен своему талисману удачи; и я лезу в карман и крепко сжимаю его, вынимаю старый Нанин брелок для ключей и улыбаюсь своим трем мудрым мартышкам, их лица вырезаны из дерева; и это то, как я пытаюсь прожить свою жизнь, не говорить, не слышать и не видеть зла, выполнять обещания и совершать правильные поступки, и расплываюсь от удовольствия, когда оборачиваюсь на свечу и вижу этого хорошего мальчика — эту щекастую мартышку — который выходит из школьных ворот и топает прямиком в объятия своей матери.