Как и во всяком добром готическом романе, в этой истории полным-полно привидений. Они скитаются по страницам книг, которые я изучаю: давным-давно умершие женщины, разлученные влюбленные, вновь соединяющиеся после смерти, призраки, явившиеся мне во сне или привидевшиеся от развитого воображения в результате чтения слишком большого количества романов или неустойчивого рассудка. Все эти источники ненадежны.

Я никогда не говорю про свою сестру Тесс. И, насколько получается, стараюсь не думать о ней, но не Дора, а именно она подлинный призрак этой истории. Она — моя Берта, моя Ребекка, моя Кэтрин. Это благодаря ей я стала тем, кто я есть в этой жизни, это она скатертью выстелила мне мою жизненную дорогу. Что бы со мной ни случилось, она всегда рядом; и здесь, в Сорочьей усадьбе, она ни на минуту не покидает меня — и на чердаке, и в спальне, и в моих снах, и в башне. Особенно в башне. Настало время выпустить и ее на сцену. И рассказать о том, какую роль я сыграла в ее смерти.

Возможно, мне нужно вернуться немного пораньше, к майским праздникам, когда мне только исполнилось тринадцать лет. Родители снова на две недели отправили нас в деревню. Зима пришла в тот год рано, по ночам температура опускалась ниже нуля, лужи замерзали, и мы прыгали по ним, растрескивая ледяные корки; нередко шли грозы с градом, и небо было затянуто мрачными низкими тучами. Мы с дедушкой чаще всего сидели в рабочем кабинете, с закрытой дверью и с включенным на полную мощность калорифером и слушали радио.

Тогда я не замечала всех проказ Чарли, мальчик он был изобретательный, и бабушке с ним было не справиться. Теперь, конечно, я знаю, что он частенько верхом на лошади ездил с деревенскими мальчишками к пещерам, там они тайком от взрослых курили. Чарли всегда легко заводил друзей. Он привлекал их умением бесконечно над кем-нибудь подшучивать, причем совершенно добродушно и беззлобно, а также готовностью рисковать.

А вот Тесс, напротив, изнывала от скуки. Ей скоро должно было исполниться шестнадцать, и она злилась оттого, что ее оставили на двух стариков и младших брата и сестренку. Она спала до полудня и не ложилась далеко за полночь, смотрела по телевизору фильмы ужасов, старые детективы и боевики. Со мной она почти не разговаривала. Пряталась где-нибудь в укромном уголке с «Грозовым перевалом» в руках, тоненькая, высокая девочка, которая все больше становилась похожа на настоящую женщину. Она для меня была загадкой. В городе она тусовалась с музыкантами, сама играла в оркестре. Она часто говорила родителям, что уходит к друзьям на вечеринку, но я знала, на самом деле она была в каком-нибудь пабе, пила спиртное, играла на гитаре, крутила любовь. Домой всегда возвращалась не раньше полуночи, но я не раз слышала: через час стукает задвижка ее окна, и она снова исчезает. Я наблюдала за ней, я слушала ее, но разговаривать мы почти не разговаривали.

Тесс называла меня извращенкой. Говорила про дедушку за его спиной всякие гадости, смеялась над его фальшивыми зубами, над его неопрятностью, его одержимостью мертвыми животными. Она никогда не входила в его рабочий кабинет, и я видела, как она ускоряет шаг, проходя мимо птиц в гостиной и стараясь на них не смотреть; Тесс как будто боялась, что они вдруг оживут и бросятся на нее. Дедушка, похоже, сам не знал, как с ней общаться. Мы с ним нашли общий язык в таксидермии, но между ним и Тесс была пропасть, и тут сказывалась не только разница в возрасте. Это сводило меня с ума: то, как она говорила о нем, как кривилось ее лицо, когда она снимала с одежды собачий волос. Я очень хотела, чтоб она поскорее уехала и оставила нас с нашими занятиями одних.

Однажды вечером мы собрались все вместе на кухне обедать. Тут было уютней, чем в столовой, она была слишком велика, не протопить как следует. Бабушка стояла возле кухонной скамейки, чем-то помогала миссис Джи и вдруг раздраженно заворчала:

— Интересно, кого это принесло? Перси, там в саду кто-то есть. Пойди, посмотри.

Она покачала головой, и ее жемчужные серьги звякнули.

— Ей-богу, стоит там и смотрит в окно, как бродячая собачонка.

Дедушка вышел и через минуту вернулся вместе с рабочим фермы Джошем.

— И слушать ничего не хочу. Здесь, конечно, не намного теплей, но подкрепишься и согреешься.

Джош опустил голову и пожал плечами.

Бабушка сложила руки на груди.

— Ну, и что ты там делал, парень, признавайся?

— Простите, миссис Саммерс. Просто проходил мимо, и мне понравился вид у вас в окне, как вы сидите все вместе на кухне. Я вовсе не хотел подглядывать.

Миссис Джи поставила на стол еще один прибор и, похлопав его по плечу, усадила на скамью.

— Ладно, не болтай, Джош, — сказала она. — Тебе здесь рады. Думаю, ты давненько не ел домашней стряпни.

— Все тушеные бобы, — пробормотал он и умолк.

Места за столом Джошу понадобилось больше, чем всякому нормальному человеку, да и не удивительно. Ростом он был футов шесть с лишним и здоровенный — «как шкаф», сказал бы дедушка и еще что-нибудь при этом прибавил бы, не будь рядом бабушки. От одного взгляда на него я почувствовала себя совсем крохотной и вся съежилась на своем месте. Чужой человек — по крайней мере, для меня он был чужой — сразу изменил атмосферу за столом, все продолжали есть молча, кроме Чарли, который пытался произвести на Джоша впечатление какими-то ужасными анекдотами (и где он только таких нахватался), с набитым ртом говорил на разные голоса и болтал ногами. Я сжала зубы и внутренне только постанывала. Джош из вежливости смеялся. Тесс ковырялась в тарелке и бросала кусочки мяса на пол собаке. Она открыто пялилась на Джоша. Он через некоторое время тоже стал на нее поглядывать.

— А с кем вы там живете? — вдруг спросила она.

Вопрос застал Джоша врасплох с куском во рту, но, перед тем как ответить, ему удалось его проглотить.

— Один… иногда еще кое-кто из парней, — ответил он. — Стригали.

— И вам там одному не скучно?

Тесс демонстративно не обращала внимания на бабушку, мечущую на нее предостерегающие взгляды. Одно дело получать от них помощь на кухне, а совсем другое — устраивать им такой допрос.

— Да нет, вообще-то.

— У вас бывают вечеринки, танцы?

Джош затравленно посмотрел на дедушку, словно это старик загнал его в ловушку.

— Да нет… иногда только.

Он откинул черные волосы со лба, открыв густые, кустистые брови.

— Так, соберемся иногда, пивка попьем. Не больше.

— Ничего, сынок, — сказал дедушка. — Имеешь право и повеселиться иногда. Знаю, порой там бывает скучновато и одиноко, и у вас у всех много работы. Но вы молодцы.

Он улыбнулся, и я подумала, интересно, заметил ли кто еще, кроме меня, как затряслись у него во рту фальшивые зубы.

После обеда дедушка достал игру-викторину, в которую мы играли так часто, что все ответы знали наизусть.

— Останешься? Поиграем… — сказал дедушка.

Бабушка фыркнула и вышла, прихватив свою пачку сигарок; миссис Джи убирала пустые тарелки.

— Нет, я лучше пойду, — сказал Джош. — Рано вставать и все такое. Спасибо, мистер Саммерс, за обед. Было очень вкусно.

— Пожалуйста, — ответил дедушка. — А знаешь, Джош…

Джош уже стоял у двери и совал ноги в резиновые сапоги. Он оглянулся.

— Я давно к тебе присматриваюсь. Ты хорошо работаешь, очень хорошо. Продолжай в том же духе. У меня есть на тебя кое-какие виды, сынок.

На смуглых щеках Джоша проступила краска. Он еще раз благодарно кивнул, бросил последний взгляд на мою сестру — ссутулившись над столом, она накручивала на палец прядь своих длинных, темных волос — и вышел.

— Бедный парень, — сказал дедушка, садясь. — Родители умерли. Молчаливый больно, но мне кажется, мальчик он неплохой.

Оглядываясь на прошлое, помню, как я была озадачена, когда дедушка назвал его мальчиком. Ему ведь уже было за двадцать. Теперь-то я понимаю, что к чему: люди дедушкиного поколения и общественного положения всегда, не задумываясь, так обращались к представителям низших классов, так уж это сложилось.

Это случилось в следующие школьные каникулы, в августе. Август — месяц окота овец, и дедушка редко бывал дома. Однажды утром он взял всех нас с собой, и я, помню, очень удивилась, что и Тесс с большим удовольствием отправилась с нами. Шел дождь, всем нам выдали плащи и резиновые сапоги. Накрашенные ресницы Тесс раскисли и поплыли. Нас усадили в кузов «Лендровера» вместе с собаками; Чарли был спокоен и немного бледен, на этот раз его неиссякаемый фонтан шуток и острот не работал. Я стояла, ухватившись за перекладину, подпрыгивая на колдобинах дороги, как серфер на волнах, и подставив лицо каплям дождя.

Джош стоял над овцой; готовая вот-вот родить, она едва шевелилась. Как только «Лендровер» остановился, Тесс подбежала к нему, и они что-то успели сказать друг другу; потом она шагнула в сторону и уступила место дедушке, склонившемуся над страдающим животным.

— Считай, мы ее потеряли, — сказал он.

Он внимательно осматривал ее со всех сторон, особенно сзади, откуда показался какой-то красный шарик. Чарли постоял-постоял с отвисшей челюстью, развернулся, побежал обратно к машине, залез в кабину и больше не вылезал. Тесс же стояла на месте, лицо ее было скрыто огромным капюшоном, она вертела на пальцах серебряные колечки, чуть ли не по нескольку на каждом пальце.

Я присела рядом с дедушкой, чтобы видеть все ближе. Он крепко ухватился за шарик и потянул на себя. С громким хлюпаньем (так хлюпает под ногами грязь) на траву выпал ягненок, окруженный месивом крови и пуповины. Овца в последний раз глубоко вздохнула и замерла.

— А что будет с ягненком? — спросила Тесс.

Глаза ее покраснели. Джош быстро двинулся к ней и встал рядом, и она прислонилась к его большой фигуре. Он погладил ее по спине, но, заметив, что дедушка смотрит, отдернул руку и шагнул в сторону так резко, что Тесс чуть не упала. Дождь все не переставал, непрерывно шелестя по капюшону моего плаща.

Ягненка в конце концов спасли. Его подсунули к овце, потерявшей собственного ягненка. Поначалу боялись, что она не примет его, но, должно быть, слишком велико было желание кормить, и скоро она уже вылизывала приемыша и давала ему сосок.

Когда настало время возвращаться домой, дедушка приказал Тесс сесть на переднее сиденье рядом с ним. Не знаю, о чем они там говорили, но догадываюсь. Я наблюдала за ними через заднее стекло. В основном говорил дедушка. Свои слова он сопровождал оживленной жестикуляцией. Тесс сидела сгорбившись и сложив руки. Один раз только возвысила голос.

— Да, ладно, хватит уже! Я все поняла!

После этого, кажется, они не проронили ни слова. Она уставилась в боковое окошко, а дедушка только один раз протянул руку и потрепал ее по плечу. Когда машина остановилась возле дома, Тесс выскочила и побежала прямо в свою комнату, где провела остаток дня, пока дедушка ездил обратно на ферму, а я работала с горностаем, которого принесла домой одна из наших собак.

Через пару дней, уже после полудня, я вышла из рабочего кабинета и обнаружила, что в доме никого нет. Я прошлась по всем комнатам, пытаясь найти хоть кого-нибудь, но везде было пусто. Даже миссис Джи на кухне не было. Я выглянула в окно и увидела, что ее машины во дворе тоже нет, должно быть, она уехала в город; но куда подевались все остальные? Не было в своей комнате даже Тесс, и в библиотеке тоже, и я понятия не имела, где ее искать.

Тогда я решила забраться на башню и посмотреть сверху, оттуда все кругом отлично видно. Я сразу увижу, удрал ли Чарли с местными мальчишками кататься верхом, на каком лугу дедушка. Дожди кончились, и все успело подсохнуть, и, хотя в небе нависали серые тучи, от которых всего можно было ждать, бабушка тоже, вероятно, возится в саду с весенними цветами, которые уже успели расцвести.

На лестнице, ведущей на самый верх башни, было, как всегда, тихо и темно, я нащупывала ногой в носке каждую ступеньку и медленно, очень медленно продвигалась все выше. Мне почему-то всегда казалось, что когда-нибудь я обязательно поскользнусь и упаду вниз, и буду неподвижно лежать на полу, пока меня не найдут, поэтому старалась ступать как можно более осторожно.

Открыв дверь, я с удивлением обнаружила, что все ставни на окнах закрыты. Я подошла к ближайшему окну, чтобы впустить свет, как вдруг услышала негромкий звук, словно кто-то сглатывал слюну и едва слышно дышал. Я обернулась на звук.

В полумраке неожиданно проступила бледная фигура с пышными бедрами и тонкой талией. Распущенные, длинные и темные волосы падали на плечи, а на спине, чуть пониже шеи, виднелся рисунок. Это был повторяющий изгибы спины рисунок птицы с длинным дугообразным клювом, коготками вцепившейся в тонкую ветку. Крылья расправлены. А под ней силуэт большой, загорелой руки, лежащей там, где начинались ритмически вздымающиеся и опадающие ягодицы. Но эта рука не была татуировкой. Она едва заметно двигалась, лаская нагое женское тело.

Я стояла там всего несколько секунд, стараясь сообразить, что все это означает. Наверное, мое присутствие почувствовалось: изогнувшись всем телом, женщина повернулась в мою сторону, и я смогла различить ее голую грудь прежде, чем глаза наши встретились. За ней — и под ней — виднелась большая фигура затаившегося Джоша.

— Пошла вон, Розмари, — сказала Тесс. — Убирайся, слышишь?

Не знаю, почему, но я застыла на месте, как громом пораженная. Не знаю, что меня потрясло больше: зрелище голой Тесс, лежащей на Джоше, или огромная татуировка у нее на спине? Возможно, до меня вдруг дошло, что она больше не ребенок. Мой организм еще только-только стал меняться, в теле едва наметились перемены, а у нее оно уже обрело все формы взрослой женщины. Я стала все это понимать гораздо позже, когда мне попались в руки книги, которые она тогда читала. Она настолько глубоко прониклась атмосферой «Грозового перевала», что, увидев Джоша в саду, а потом за обеденным столом, Тесс подумала, что перед ней явился сам Хитклифф. И ее роман с Джошем, как и роман тех несчастных любовников, был под запретом, поэтому они встречались тайно, украдкой в башне, когда никого не было дома. Кроме меня.

Она скоро спустилась вниз и разыскала меня.

— Попробуй кому-нибудь рассказать, — пригрозила она.

Я сидела в кровати, закутавшись в одеяло, и старалась согреться, я почему-то очень замерзла. Чего нельзя было сказать про Тесс: щеки ее пылали.

— Это ты о чем? — спросила я. — О татуировке или о том, чем вы там занимались с Джошем?

Она тяжело опустилась на мою кровать и закатила глаза в потолок.

— Ты все равно ничего не поймешь. Ты еще маленькая.

— Нет, не маленькая, — ответила я.

Но рядом с ней, как ни крути, я чувствовала себя маленькой. Глаза ее были густо подведены краской, в ушах серебряные кольца, на пальцах тоже. А я все еще коротко стригла волосы, чтоб не мешали, и упорно отказывалась признавать, что скоро мне понадобится лифчик. А тут еще татуировка. Я представить себе не могла такого надругательства над собственным телом. Я вспомнила, как она насмехалась над дедушкой, старалась не смотреть на птичьи чучела, а вот, оказывается, изображение одного из них она носит на спине. Она не заслуживала чести жить в этом доме.

Когда дед вернулся, я все ему рассказала. Никогда не забуду, как он при этом на меня смотрел. Лицо его словно провалилось. Он пришел домой радостный, и вот вся радость его в один момент испарилась. Он ничего не говорил, просто слушал, но у него было такое лицо, что, мне казалось, он сейчас меня ударит. Я испугалась и убежала наверх. Сидела в своей комнате, обхватив руками колени, и плакала, слушая крики Тесс. Хлопнула дверь. По коридору прогрохотали тяжелые шаги и замерли у моей комнаты.

— Долбаная сучка, Розмари, вот ты кто! — прокричала она за дверью. — Ненавижу тебя, до конца жизни буду ненавидеть!

Она не спустилась к обеду, который прошел почти в полном молчании. Даже Чарли не проронил ни слова. Он только изредка поглядывал на нас, то на одного, то на другого. Чарли понимал, что-то случилось, но понимал также, что лучше не задавать лишних вопросов. Пообедав, дедушка вытер губы и встал.

— Завтра первым автобусом Тесс уезжает домой, — сказал он. — Кто хочет отправиться с ней?

Мы с Чарли сидели, не говоря ни слова, но сердце мое стучало все сильней. «Только не я», — повторяла я про себя снова и снова. Удовлетворенный, дедушка вышел из кухни.

У меня много причин чувствовать себя виноватой. Выезжай я почаще кататься верхом, вместо того чтобы сидеть в четырех стенах, пытаясь дать новую жизнь мертвым животным, у Лили бы в то утро не вскружилась голова от весенней травки, она бы не испугалась и не бросилась бы через ограждение пастбища. Попридержи я язык, дедушка ничего бы не узнал, а значит, не рассердился бы на Тесс и не заставил бы ехать на утреннем автобусе в город. И она не вскочила бы ни свет ни заря, не помчалась бы к Джошу прощаться, а заодно рассказать, что младшая сестренка продала ее.

Я пытаюсь связать в единое целое события того рокового утра, воссоздать то, чего не видела. Я знала, что Тесс провела беспокойную ночь. Я слышала, как она металась за стенкой по комнате. Плакала. Я уснула, мне снилась ее голая спина, с которой срывается таинственная птица и бросается на меня, и я бегу к винтовой лестнице, спотыкаюсь и падаю вниз.

Как только на горизонте появляется серебристая полоска, она встает, потеплей одевается, натягивает на уши вязаную шапочку. Крадется в ванную комнату, чтобы сходить в туалет и накрасить глаза — прежняя краска осталась вся на подушке. Выходит через черный ход, убедившись, что миссис Джи еще не встала затапливать печь, надевает высокие бабушкины резиновые сапоги; своих у нее нет. На дворе густой туман, в ветвях тополей птицы еще робко подают голоса. Она идет на конюшню, хватает уздечку, но забывает прихватить морковку, чтобы угостить лошадей. Лошади ждут, когда она подойдет поближе, поворачиваются к ней задом и, взбрыкнув, убегают. Только Лили подпускает ее к себе, кроткая, добрая Лили, и, значит, на Лили надевается уздечка, на ее гнедую головку; Тесс ведет ее к мостику через ограду, чтобы забраться на ее неоседланную спину. Не знаю, почему Тесс не проводит ее через калитку и не садится на нее уже потом. Могу только догадываться, что она не хочет ехать этим путем, боится, что топот копыт Лили по гравию всех разбудит. Она знает, что дедушка всегда встает рано, крестьянский труд не позволяет спать до полудня, все в деревне встают с петухами.

Может быть, она хочет пройти через дальнюю калитку, которая ведет прямо к реке? Не тогда ли Лили пугается и, закусив удила, бросается на изгородь? Или сама Тесс заставляет ее это сделать, потому что прыгать через калитку слишком высоко для такой маленькой лошадки, привыкшей перепрыгивать только через стволы поваленных деревьев? Как бы там ни было, Лили прыгает, но безуспешно. Ее передние ноги попадают в проволоку, запутываются в ней, и она всем весом обрушивается на задние ноги. Не удержавшись на голой спине лошади, Тесс летит вперед, падает на землю и головой ударяется о камень.

Я знаю, что уже рассказывала про это, но тогда я говорила только про смерть Лили. Я понимаю, что в тот раз я опустила важную деталь — по другую сторону ограждения лежала мертвая Тесс. Но я не смогла еще раз пережить весь этот ужас: ведь в то утро сестра вышла из дома по моей вине! Хватит того, что все эти годы меня преследовал звон проволоки, в которой запутались копыта Лили.

Я не знаю, стало ли известно Джошу, что я выдала их тайну и Тесс в то утро должна была уехать. Разумеется, дедушка не догадался, что рабочий фермы тоже страдал от утраты любимого человека, и пока не собралась вся семья, приказал ему похоронить Лили. Я видела горе Джоша, об этом говорили не только его опущенные плечи: с большой неохотой он взялся исполнять дедушкино поручение, зато уж отомстил бедной лошадке за свою утрату. Или это он мстил мне, зная, как я любила свою Лили?

Дедушка корил за случившееся себя, это я тоже знаю. А когда мы перестали к нему приезжать — думаю, такое моя мать придумала ему наказание, — жизнь из Сорочьей усадьбы ушла, как ушла из дедушкиных узкопленочных любительских фильмов. Я очень скучала по Сорочьей усадьбе. Скучала по дому, скучала по дедушке, по таксидермии, поэтому, думаю, и занялась снова чучелами, когда закончила школу. Скучала и по Тесс и в память о ней сделала себе первую татуировку — подкову, а под ней ее имя, ту самую, что мать посчитала столь отвратительной. Я не могла воскресить ни Тесс, ни Лили, как это сделала с сорокой в тот первый раз, а потом и с другими животными, много их было, так что татуировка для меня явилась единственным способом хоть как-то сохранить их в живых. И это всегда служило мне напоминанием: memento mori. Я знаю, Тесс пришлось бы это по душе, как пришлось бы по душе и все остальное: мои татуировки, мои книги, мои любовники. С тех пор всю свою жизнь я стараюсь, чтобы это было именно так.

ГЕНРИ

Сороки. Он перебил этих мерзких птиц, всех до единой. Он не собирается делать из них чучела; одни разорваны в клочья и все в крови, другие закрыли глаза, сложили крылышки и словно спят. Но они появляются снова. Сколько бы он ни стрелял, через несколько дней вместо прежних являются новые и занимают их территорию. Захватчики. Прежде ведь их здесь не было, как и кроликов и других тварей, они прибыли сюда без приглашения местных птиц и зверей. И несут в сердцах своих смерть.

Дора лежит на высоком столе. Платье ее совсем высохло, но в волосах все еще сохранились влажные завитки; лицо синее, как яйца малиновки. Ему так хочется накрыть ее одеялом, согреть, подложить под нее что-нибудь мягкое, но он понимает, что лучше оставить ее в этой комнате с давно погасшим камином и запереть дверь. На холоде, который обеспечит ему еще какое-то время.

Он не в силах оторвать от нее глаз. Кажется, на нее смотрят и все остальные: млекопитающие, рептилии, птицы — все они не отрывают глаз от его жены и ждут, что будет дальше.

Он берет ножницы и начинает разрезать ее платье. Плотная шерстяная ткань режется легко, от низа юбки вдоль ног к талии и дальше к лифу. Здесь приходится потрудиться, мелкие сборки, придающие платью форму, поддаются плохо, но он скоро справляется и с этим; теперь платье можно распахнуть.

Он поднимает ей руку, режет рукав. На бледной коже запястья ярко проступает обвившаяся вокруг змейка. Он подносит ее руку к губам и целует татуировку, задержав губы на холодной, как рыба, коже.

На память ему приходит утро, когда Дора в лучах утреннего солнца лежала на кровати, с восторгом смотрела на свое тело, нисколько его не стесняясь.

— Как это красиво, какие яркие краски, — говорила она. — Интересно, они когда-нибудь побледнеют?

— Нет, если будешь закрывать, — отвечал он. — На солнце они бледнеют.

— А когда я постарею, — спрашивала она, поглаживая татуировки, — они станут дряблыми? Покроются морщинами?

— Все мы постареем, любовь моя, — отвечал Генри, протягивая руку и лаская ее. — Твое красивое тело тоже изменится, и эти рисунки вместе с ним.

Она перевернулась на живот и засмеялась.

— Тогда я не хочу стареть, — сказала она. — А когда умру, ты поставь меня на полку, рядом с твоими птицами, и я всегда буду с тобой, юная и гладенькая, и мои наколки будут всегда яркими и красивыми.

Как больно теперь вспоминать об этом. Дора, конечно, не могла этого предвидеть, ни в коем случае. А татуировки принадлежат только ей и ему, никому больше. Он знает, что стоит объявить о ее смерти, будет дознание, и ее разрисованное тело станет для всех притчей во языцех. Разразится скандал. Нет, он не станет порочить в здешнем обществе ее имени и ее репутации. Самому ему на репутацию наплевать, но она здесь родилась, и здесь навсегда останется память о ней. Надо подумать и о ее бедном отце; узнав о смерти своего единственного ребенка, он может не выдержать и умереть от горя.

Итак, решено. Он скажет всем, что она утонула, да-да, он собственными глазами видел, как ее смыло бурным потоком реки; он пытался спасти жену, но бешеная река не захотела возвращать ее. Он бежал за ней что было сил, но воды реки мчались слишком быстро, и он не смог догнать ее. Они поймут, все они теряли скот в подобных обстоятельствах. Потом находили их тела, раздутые и разложившиеся, зацепившиеся за какую-нибудь ветку дерева или плавающие где-нибудь в омуте со стоячей водой за много миль вниз по реке, но ведь бывало, что они исчезали без следа. Возможно, обглоданные угрями, их кости до сих пор лежат на илистом дне реки или унесены в море. Такой станет и судьба Доры.

С трудом он переворачивает ее тело, перерезает шнуровку и снимает корсет. Потом сорочку. Татуированная гуйя словно оживает, ее красные и черные пятна ярко выделяются на обескровленной коже. Это поистине настоящий шедевр. Он слишком хорош, чтобы закапывать его в землю. Он смотрит на татуировку, и в памяти его одна за другой всплывают картины, как он выследил и убил эту птицу, дал ей новую жизнь и привез домой, чтобы подарить Доре. Как гудела электрическая иголка, выводя рисунок на ее коже, как ударил в ноздри острый запах ее выступившего от волнения пота, когда он взял ее за руку. Как несколько дней после этого у нее кружилась голова, словно она вместо воды пила шампанское.

Он выловил ее тело на мелководье неподалеку от брода. Увидев, что она неподвижно лежит в воде лицом вниз, он утратил последнюю надежду. Сел рядом с ней прямо в ледяную воду, все еще не веря собственным глазам. Всего час назад она была живой и теплой, он чувствовал на себе ее горячее дыхание, когда она кричала на него. Как ей могло прийти в голову, что причина их смерти он, ведь это всего лишь медицинские экспонаты? Что хранил их в своей коллекции он потому, что у него злое сердце? Женщина, она просто не поняла — но почему он позволил ей убежать из дома, почему допустил это… как теперь ему жить? Одному. Без нее.

Когда она выбежала из дома, он пошел за ней, но не очень-то торопился. Он звал ее, кричал ее имя сквозь дождь, но если она и слышала его, то не остановилась. Ах, ему бы поторопиться, может быть, он помешал бы сорокам напасть на нее. Он видел, как целой стаей они кружили вокруг нее, беспомощно смотрел, как она упала в воду, как бурным потоком ее пронесло мимо. Но уже тогда ее легкие, скорей всего, были уже наполнены водой, и она потеряла сознание.

Дрожа, он вытащил ее из реки и погрузил на лошадь. Ему удалось незаметно внести ее в дом, никто ничего не видел. И вот теперь он стоит перед ней, держит в руках клочья ее платья, нагое, холодное тело ее лежит перед ним на рабочем столе.

Он снова переворачивает ее на спину и смотрит на ее обнаженный живот, на выколотую птичку колибри. И тут замечает в ней что-то странное. Непривычное для взгляда. Она очень исхудала, пока он был в путешествии, сейчас это особенно видно, но живот у нее выпирает, даже когда она лежит на спине, вздымается над ее бедрами, мягкий и полный. Не может быть! Споткнувшись, он делает шаг назад, оглядывается, шаря по комнате взглядом, чем бы прикрыть ее тело, и видит старую простыню, которую он рвал на тряпки. Набрасывает на нее эту простыню, и рука его невольно ложится ей на живот; он пытается представить себе эту новую жизнь, которая, возможно, еще недавно развивалась здесь. Глаза его застилают слезы.

— Что я наделал, — бормочет он.

Генри снова вспоминает, каким исполненным глубокого отчаяния было ее лицо, когда он пытался ей объяснить, откуда взялись его образцы в банках; можно было догадаться, что чувство ее во многом было продиктовано процессами, происходящими в ее собственном организме. Неудивительно, что она посчитала его чудовищем. Ах, если б знать, он бы сделал все, чтобы Дора ни за что не добралась до этих злосчастных банок.

Но теперь поздно. Теперь она мертва, как и ее ребенок. Сейчас ночь, и он понимает, что уже ничего не изменишь. Генри выходит из комнаты, предварительно проверив, что все шторы плотно закрыты, и запирает за собой дверь.

Сон его лихорадочен и прерывист, его бросает то в могильный холод, то в жар, от которого тело покрывается липким потом. Окно дребезжит от сильного ветра, словно кто-то пытается проникнуть внутрь; он просыпается, в испуге видит рядом пустую постель, и ему кажется, что это Дора стучит в окно и умоляет его впустить. Неверными шагами он подходит к окну, раздвигает шторы и распахивает окно.

— Дора! — кричит он в темноту, но ему отвечает один лишь ветер.

Он вдруг вспоминает, что в кабинете таксидермии лежит ее холодное тело с припухшим животом, тело беременной женщины, и грудь его сжимается от ужаса и жалости.

— О, Дора Коллинз, да не упокоится душа твоя, да будет она преследовать меня все мои оставшиеся дни!

Ветер отвечает ему долгим, заунывным свистом.

— Дора, — повторяет он, на этот раз тише.

Рука его ложится на оконную раму; помедлив, он закрывает окно и снова плотно задергивает шторы.

Он знает, что надо делать.

В церквушке на холме по Доре служится заупокойная месса, хотя тела самой усопшей при этом нет. Отец Доры принимает новость очень тяжело. Узнав, что она утонула, он отказывается верить в ее гибель, и, миля за милей, обследует каждый дюйм реки; он и не подозревает, как было все на самом деле.

Когда Коллинз спрашивает, знал ли он, что она беременна, Генри лжет, отвечает, что знал. А ведь могло быть все по-другому! Он отворачивается, не в силах смотреть на убитого горем отца.

Во дворе церкви устанавливают памятный камень, чтобы те, кого она любила, могли приходить и поминать ее, молиться о ее душе, отошедшей в лучший мир.

А в это время Дора лежит в рабочем кабинете Генри. Когда все ритуалы заканчиваются, отбывает последний гость (все сидели в гостиной и пили шерри, не подозревая о том, что она лежит за стенкой), Генри наконец-то может побыть с ней наедине.

Он не станет сохранять ее тело полностью, это было бы нелепо. На ней нет шерсти, как на зверях, или перьев, как на птицах, кожа ее на костях ссохнется, как у египетских мумий, потемнеет и станет жесткой, обтянет череп, и прекрасное лицо ее обезобразится. Но вот рисунки на ее коже… о, это совсем другое дело. Он похоронит ее останки вместе с неродившимся ребенком рядом с памятным камнем, и никто об этом не узнает. Но татуировки он сохранит, как она сама этого хотела, и она навсегда останется с ним. Он будет хранить это в тайне, хранить всю оставшуюся жизнь. Это будет жемчужина его коллекции диковинок. И, в конце концов, она сведет его с ума, в этом сомневаться не приходится. Что ж, пусть будет, как будет.

В холодной комнате, заперев дверь на ключ, он берет в руку скальпель и начинает работать.