Элинора Клайсроу родилась в семье, благосостояние которой было непоправимо подорвано опрометчивым поступком брата ее прадеда, примкнувшего к войску герцога Монмутского в 1685 году. За проявленную дерзость названного джентльмена отправили рабом на сахарные плантации Вест-Индии, в то время как семейство Клайсроу, принужденное оставаться на английской почве, мудро избегало какого-либо участия в позднейшей смуте, зато преуспело в пору правления первого из двух наших ганноверских монархов, деловито огородив столько деревенского приволья в Бэкингемшире, сколько со всей щедростью дозволял тогдашний парламент. Увы, непредвиденное падение акций в недавние годы заставило семейство Клайсроу перенести фамильное гнездо из виллы близ Эйлсбери в куда более скромное обиталище в Спитлфилдз. Тут комнаты сдавались понедельно заезжим чужакам, и тут Элинора поселилась со своими немощными родителями, лишенными всякой собственности, за исключением вещей, особо ценных для сентиментальных душ.

— Тогда я возлагала большие надежды на театральную сцену, с тем чтобы облегчить хоть немного участь моих бедных родителей, — рассказывала мне Элинора на следующий день после того, как мы совершили еще одну, более короткую прогулку через Спринг-Гарденз в Сент-Джеймский парк. — Эти надежды поначалу возбудил во мне жилец, занимавший комнаты над нами, — актер труппы, игравшей в «Ковент-Гардене». Более отъявленного хлыща и самодовольного льстеца трудно было сыскать, однако он казался искренне ко мне расположенным и обещал замолвить за меня слово перед представителем отборочного комитета в том самом театре. Мой покровитель, как он сам мне внушал, был далеко не последним человеком в мире рампы: он убедил меня, что в том случае, если я произведу на некую важную персону благоприятное впечатление, то получу возможность начать артистическую карьеру с роли в комической опере или какой-то подобной легковесной постановке… Скажите, сэр, эта поза вас устраивает?

— Как нельзя лучше, мисс Элинора. Если вы будете любезны постоять так еще хотя бы несколько минут…

Я доканчивал набросок головы Элиноры: ее самое я поместил у окна, где она теперь позировала мне как «Красавица с мансарды». Цветы увяли и поникли: о сэре Эндимионе по-прежнему не было ни слуху, ни духу; поэтому я вместо букета снабдил Элинору железной саламандрой, вид которой в ее руках еще два дня назад наверняка вселил бы в меня непреодолимый ужас. Сейчас, однако, я взирал на это излюбленное ею орудие без особого страха, нимало не опасаясь, что мне попытаются размозжить им голову. Чувствовал я себя и в самом деле преспокойно, хотя уже давно стемнело и давно миновал час, когда я по привычке спешил с уходом и, спустившись по выщербленным ступеням, возвращался на Хеймаркет. Элинора попросила меня помедлить, словно из страха перед тем, что принесет с собой этот вечер — а возможно, и перед тем, чего не принесет. Вчера, на обратном пути из Спитлфилдза, Элинора пыталась было возобновить свой рассказ, но всякий раз ее тут же начинали душить слезы — и, по-видимому, только в привычной обстановке, успокоившись, она смогла вновь приступить к этой печальной истории. И хотя сэр Эндимион неизменно возражал против конкретного определения несчастья («У беды всегда родовое имя, Котли, не собственное!» — повторял он), меня охватило желание узнать, какие силы составили заговор против Элиноры, дабы ввергнуть ее в столь плачевное положение.

Пока Элинора рассказывала, на столе, слабо потрескивая, горели две оплывшие свечи, а оконные стекла туманил пар от нашего горячего ужина — пирога с угрями. По возвращении с прогулки я запасся этими пирогами в таверне «Резной балкон», как и в былые времена — то есть чуть больше недели тому назад, подумал я, и сердце у меня сжалось. От меня не ускользнуло, что Элинора откусывала от купленного мной пирога с большим удовольствием, нежели от купленного хозяином, и эта перемена заставила меня внутренне порадоваться. Однако, стоило только мне самому проглотить кусок, как в животе у меня червяком зашевелилось чувство вины.

— Будет ли сэр Эндимион угощаться у нас нынче вечером? — спросил меня симпатичный паренек, один из раздатчиков, поддев наши пироги и поместив их в духовку. — Он не показывался уже несколько вечеров, — добавил раздатчик, пристально глядя на раскаленную заслонку. — Непохоже на сэра Эндимиона, совсем непохоже! Он ведь любит пропустить пинту портера, еще как любит.

Я молчал, не зная теперь, что похоже и что непохоже на сэра Эндимиона. Сам я поглощал еду и питье без особой разборчивости.

— К тому времени я уверилась, что наш жилец ко мне неравнодушен. — Элинора продолжила свой рассказ, а я протянул руку за своими, то есть принадлежавшими сэру Эндимиону, кистями и красками. — В нем, как я уже говорила, было немало фатовства, но боюсь, я оказалась слишком впечатлительной по части амурных проявлений, будучи страстной читательницей любовных романов. Ухажер мой был щегольски одет и обладал приятной наружностью, и потому я отозвалась на те знаки, которые сочла следствием неподдельной привязанности. Вскоре меня уже почти, не заботило ни то, что ходатайство за меня перед театральным менеджером постоянно откладывалось, ни то, что после более придирчивых расспросов выяснилось: названное влиятельное лицо вовсе не числилось среди актеров, а служило простым суфлером, исполняя порой обязанности костюмера. Сердце не наделено разумом — и уж тем более проницательностью. С готовностью поддаваясь обману, оно становится пособником многих преступлений.

Элинора слегка призадумалась над этой грустной сентенцией, а потом продолжала:

— Мой дорогой отец столкнулся к тому времени с обстоятельствами, способными не избавить нас от несчастий, но, напротив того, только усугубить наше жалкое положение. По иску кредитора ему прислали судебную повестку, далее неминуемо должна была последовать тюрьма. Так отец вступил в переговоры со сквайром Уэгхорном, его соседом в те благополучные дни, когда наша жизнь счастливо текла в поместье, с которым не идет ни в какое сравнение нищенское прибежище в Спитлфилдзе. Вскоре между ними была заключена сделка, и по условиям соглашения мне назначалось выйти замуж за второго сына сквайра. Меня перевезли из Лондона за город в его карете. На краю поместья, почти у самого леса, я увидела крытый тростником домишко, где, как было решено, нам предстояло коротать дни и ночи супружества. Другой невзрачный домик поблизости отводился моим родителям. Это было еще более убогое жилище — худшей лачуги не сыскалось бы во всем королевстве, — но при одном виде его разве не полились слезы облегчения у моей матери и разве не заломила она руки в порыве радости? Она — бывшая владелица сотни акров и двух десятков комнат, хозяйка над дюжиной слуг и горничных? А мой бедный довольный отец? Несчастный Лир, лишившийся королевства и вознагражденный теперь жильем у подножия холмов, которое ветер продувал насквозь?

— И тогда — о Господи, только тогда — мне показали моего суженого. — Элинора умолкла, кусая нижнюю губу: в уме она, по-видимому, критически перебирала свойства упомянутой личности. — Что мне о нем сказать? — Нахмурившись, она пожала плечами. — Второй сын всегда лишний…

«Увы, — молвил я про себя, — это воистину так».

— …пятый сосок на вымени. Но — этот? — Элинора содрогнулась, стиснув в руках жаровню, словно собиралась размозжить ею череп ненавистному жениху. — О, с каким проворством красивые девушки Бэкингемшира бежали от ухаживаний этого чурбана, мерзейшего из кавалеров. Какой неподдельный ужас вызывали у них его отвратительные притязания на брачный союз! Вы не можете даже вообразить, сэр, что это был за олух — настоящий подкидыш, звериный выкормыш. Его налитые кровью глаза, когда он похотливо на меня уставился, глядели в разные стороны и вертелись в мясистых орбитах, будто волчки, прежде чем скрыться под густыми зарослями бровей, которые, величиной не уступая ласке, изгибались и извивались точным подобием этого зверька, когда он силится высвободиться из капкана, поставленного для него фермером. Природа не поскупилась и на прочие детали его внешности, едва ли внушавшие большее утешение. Его нос, узкий в переносице и необычайно широкий в конечной области, свисал, точно язык колокола, над толстыми губами, откуда высовывался его собственный язык, размером вдвое превосходивший полость рта. Последняя, однако, была достаточно объемиста для того, чтобы вместить два неполных ряда зубов, сравнимых по габаритам разве что с ослиными. Как и язык, его живот не терпел стесняющих ограничений и вываливался волосатыми буграми наперекор сдерживающим пуговицам на рубашке. Жилет его был расстегнут и пропитан, будто замусоленный нагрудник, обильными остатками его последней трапезы, которые замечались также в углах рта, на черных усах и даже на кончике громадного бесформенного носа. Бакенбарды, избавленные от этой смазки, торчали дюймов на шесть по обе стороны физиономии и выглядели еще гуще благодаря буйной растительности, выбивавшейся из ушей.

Ради такого случая соискатель моей руки и сердца нахлобучил себе на голову грязный парик, притулившийся на макушке громадного черепа, как крошечное, кишащее паразитами существо, чей узловатый хвост достигал крестца, где был закреплен короткой красной лентой; плечи соискателя были втиснуты в шелковый кафтан, яркая парча и золотые пуговицы которого выглядели так же комично, как на медведе в его лесной берлоге или на орангутанге в джунглях. Предусмотренные для такого события требования этикета не воспрепятствовали претенденту впустить в гостиную свору гончих, чтобы они разделили его радость по поводу ожидаемого матримониального союза. Собаки шумно носились по комнате, время от времени сдерживаемые громогласным укоризненным выкриком и увесистым ударом тростью, когда от чрезмерного ликования задевали высоко задранную ногу хозяина, которую тот поместил на подлокотник кресла. Распухшие желтые пальцы со сломанными и почерневшими ногтями были оголены ввиду приступа подагры, мучительность которого больной пытался умалить посредством пинты крепкого эля и потока громких проклятий. Элинора прикрыла глаза и тряхнула головой, словно желая избавиться от чудовищного образа своего суженого, потом вобрала в грудь воздух и возобновила повествование:

— Стремясь освятить свинскую похоть сына торжественным церковным обрядом, сквайр Уэгхорн, преисполненный твердой решимости так или иначе отыскать себе поживу, неуклонно раскидывал зловещие силки по городам и весям, прилегавшим к обширным владениям семейства, пока, наконец, ему не попалась я. Как я умоляла дорогого отца расторгнуть омерзительный договор! Я, кажется, была готова на все, лишь бы разорвать эту гадкую помолвку. Однако отец, из страха перед долговой тюрьмой, не видел, не искал никакого другого средства и даже не хотел о нем слышать.

— А ваша сценическая карьера? — с надеждой спросил я.

— Отец решительно осуждал всю актерскую братию, — ответила Элинора, откинув локоны со лба. — Для него тюрьма была неизмеримо предпочтительней сцены, которую он принимал за самый широкий вход в преисподнюю.

— О да, многие придерживаются того же мнения. — Я энергично закивал в знак сочувствия, припомнив, как и мой отец почитал театры питомниками дьявола и рассадниками черной магии.

— Теперь, впрочем, я убеждена, — прервала Элинора мои воспоминания, — что данный предрассудок не так уж несправедлив по отношению к театру и его обитателям, а тем, кто его разделяет, не бесповоротно отказано в здравом смысле. Откуда мне это известно? Ах, от лучших авторитетов, сэр, от мудрейших наставников, безжалостно искореняющих глупость и неведение. Да, — вздохнула она, и на лице ее проступила горесть, — печальный опыт был моим суровым учителем. Ибо я так уверилась в привязанности соседа, что накануне заключения ненавистного мне союза выбралась из окна моей спальни в доме сквайра и пешком устремилась в Оксфорд. Утром меня примчала в Лондон почтовая карета — и в тот самый час, когда должна была начаться устрашавшая меня церемония, я очутилась у себя дома в Спитлфилдзе, где, разразившись рыданиями, кинулась в объятия любимого. Как же он отличался от навязываемого мне супруга — был полной его противоположностью! Прекрасная одежда с ярко начищенными пуговицами; изысканные манеры, годные для двора; нежный аромат одеколона, которым он себя опрыскивал; даже шляпа, небрежно сдвинутая на парик… «Не мужчина, а портновский манекен! — бросил однажды мой отец с усмешкой. — Жеманный модник!» Но если о человеке судить по одежде, то этот мой кавалер был безупречен и благороден: подлинное украшение, звезда, сияющая на небосклоне.

Не теряя ни минуты, он нанял экипаж и без промедления доставил меня к своему могущественному другу, имевшему прекрасное жилье в Мейфэре. Мой поклонник — так теперь я мысленно его называла — подошел к двери. В доме его знали. Слуга впустил нас внутрь, учтиво называя моего спутника по имени. Великий человек ожидал нас в гостиной — еще один блестяще одетый светский модник. Было обрисовано мое положение. Я. всячески расхвалена. Увы, от чрезмерной взволнованности и боязни произвести дурное впечатление меня сотрясала дрожь; я не решалась выпрямиться в кресле, говорила мало, да и то голос меня не слушался, и я не могла оторвать глаз от рук, сложенных на коленях и нервно теребивших носовой платок. Мужчины перешли в соседнюю комнату. Бутылка бренди, трубки; в дверях поминутно мелькала горничная. В речах моего возлюбленного слышалась почтительность, хозяин обращался к нему со всей сердечностью. А что это там зазвенело — монеты или стаканы с бренди? Вот показались и они оба: мой неотразимый кавалер улыбался! Да, вопрос решен: роль, несомненно, предназначена мне. Распорядитель — так, по-моему, называлась его должность — не скупился на самые торжественные заверения и, расточая любезные улыбки, обрисовывал те благоприятные возможности, которые откроются для меня в его труппе. Днем позже меня водворили на Грейт-Харт-стрит — если обогнуть угол от театра «Ройял». Жилье, правда, было тесное, но сколько во мне кипело ожиданий, надежд! Поначалу — небольшой кусочек в «Мирском пути», потом — спектакль «Всяк в своем нраве»…

Элинора снова прикрыла глаза, хотя на этот раз представившаяся ей картина была значительно более отрадна. Приятное раздумье прервалось, однако, вздохом тяжкого сожаления.

— На следующий день — точнее, вечер — этот добросердечный джентльмен прислал carte-de-visite, выражая настоятельное желание меня посетить. Я с готовностью приняла моего благодетеля, который учтивейшим образом меня приветствовал и поцеловал мне руку. Встретить гостя я была вынуждена в спальне — крошечной, но по сравнению с другими комнатами более удобной. Моего патрона, впрочем, это обстоятельство ничуть не смутило. «Королева Бесс имела обыкновение принимать посетителей у себя в спальне, — заявил он, — и, конечно же, учитывая этот прецедент, вам нет нужды извиняться! Взгляните-ка, я принес вам подарок, — добавил он веселым тоном, выставив на обозрение огромную картонную коробку, — это костюм, только что со Склада одежды мистера Джонсона. На сцене вы выступите в роли Слабости, — пояснил он. — Не угодно ли примерить? Горю желанием, — признался гость, приоткрывая коробку, — собственными глазами убедиться в том, какой эффект произведет это облачение на публику».

Я охотно дала согласие и надела на себя костюм в смежной комнатке, где валялись пустые кружки и засохшие салфетки для пудинга. За дверью гость с большим подъемом излагал свои планы касательно спектакля. Очень скоро нам предстоит путешествие — в Бат. Вам это по душе? О да, еще бы! Впрочем, если честно, я почти не вслушивалась в его болтовню, испытывая счастье при мысли о перемене в судьбе, которой я обязана была моему поклоннику. Хотя я не видела его уже два дня — со времени наших успешных переговоров в Мейфэре, — весь этот вечер я ласкала свое романтическое воображение нежными о нем воспоминаниями, а также лишь чуточку менее сладостным предвкушением славы, ожидавшей меня на сцене, и щедрого гонорара, который должен будет впоследствии вознаградить моих родителей за все перенесенные ими муки. Я с головой ушла в приятные раздумья о выгодах моего положения и совершенно не сознавала, что костюм, который примерила, недостаточно приличен, чтобы предстать в нем перед глазами общества, и способен только еще более понизить глубоко укоренившееся отрицательное мнение моего отца о сценическом ремесле.

Однако, когда я вернулась в спальню, почтенный джентльмен выразил при виде моего платья бурное восхищение, настояв все же на необходимости слегка поправить складки шелкового покрова у меня на груди. Слишком вольные прикосновения его рук смутили меня, но после этой довольно долгой процедуры он расцвел улыбкой и ласковым голосом заверил, что на сцене я буду обворожительна. Не успела я должным образом поблагодарить гостя за доброту, как он озабоченно нахмурился и объявил, что как профессионала его не устраивают ни распределение складок у меня на животе (по правде говоря, костюм туго обтягивал собой корсет), ни цвет алых чулок, которые откровенно виднелись из-под юбок. Когда я с ним согласилась, он вновь живо принялся за дело, то расстегивая, то застегивая пуговицы, в одном месте подтягивая, в другом ослабляя, а под конец предложил мне снять чулки, дабы не портить общего впечатления.

«Ну-ну, будет вам робеть, — весело проговорил он, видя, что я направляюсь в соседнюю комнату. — Помните: на сцене застенчивость — первый враг!» Мне пришлось переодеться в его присутствии; он помог мне справиться с подвязкой и собственноручно стянул чулок и при этом — словно невзначай — весьма нескромно пощекотал мне колено и лодыжки. «Хм-м! — произнес он под конец. — И все равно, по-моему, здесь явно что-то не так… — Он вновь придирчиво меня изучил и посоветовал снять корсет. — Ай-яй-яй! — Заметив, что я вновь собралась удалиться, он шутливо погрозил мне пальцем. — Таким скромницам на сцене делать нечего!»

Затем мой гость взялся описывать свою карьеру, которую он, как и мой поклонник («на него я возлагаю большие надежды»), начал костюмером: примерял и браковал сценическое одеяние лучших актрис. Слышала ли я о знаменитой миссис Шарлотте Чарк? Конечно, слышала. А кто же из дебютантов, лелеющих надежды на успех, о ней не слышал? Младшая дочь нашего покойного поэта-лауреата, мистера Колли Сиббера; сестра мистера Теофилуса Сиббера; распорядитель труппы театра «Друри-Лейн», сама — известная актриса и драматург. Так вот, в молодые годы, пояснил мой благодетель, он одевал миссис Чарк для тех восхитительных представлений «Оперы нищих» в театре «Ройял» на Хеймаркет, где она играла капитана Макхита. Да-да, именно Макхита, поскольку прославилась исполнением мужских ролей: роль Родриго в «Отелло», по его словам, была другим ее достижением. Однако миссис Чарк одевалась мужчиной и в частной жизни, добавил мой покровитель: по существу, это была ее главная роль. Под именем мистера Брауна она появлялась в мужской одежде на публике. Она научилась охотиться и стрелять; торговала свиньями, была кондитером, фермером — короче, мужчиной. Она служила valet de chambre у молодого дворянина, который и не заподозрил подмены. Она проводила время в обществе богатых наследниц. Когда те предлагали ей руку и сердце, она бывала вынуждена поспешно прекращать знакомство, оставляя девиц в полном недоумении: истинная подоплека им и в голову не могла прийти — даже в самые интимные минуты наедине. «Мне же было дозволено, находясь в ее уборной, проникнуть в тайну ее наряда, обманувшего весь мир, — произнес мой гость, подмигнув мне, — и я готов клятвенно утверждать перед любым судьей королевства, что миссис Чарк к сильному полу не принадлежала!»

Воспоминания о миссис Чарк так развеселили моего собеседника, что он, казалось, обо мне забыл. Скоро, однако, его внимание вновь сосредоточив, лось на моем корсете, и он предложил вместе над ним поработать. Прежде чем изъять эту деталь туалета, пришлось внести в костюм множество новых поправок, которым я пыталась сопротивляться. Моему благодетелю, по-прежнему пребывавшему в игривом настроении, вся эта возня представлялась чрезвычайно забавной — и в ходе нашей борьбы он не мог удержаться от того, чтобы при удобном случае не пощекотать мне оголенные руки и ноги. Я вознамерилась было пресечь подобную вольность, однако при очередном особенно резком толчке с меня, увы, соскользнул корсет, после чего мы оба кулями рухнули на мою постель, а оттуда соскользнули прямо на пол.

«Прошу вас, добрейший сэр! — взмолилась я, остро сознавая неприличие наших поз, которые ему явно не хотелось менять, хотя в результате нашей схватки пуговицы на его одежде непонятно как расстегнулись и оба мы оказались в одинаковом дезабилье. — Прошу вас, сэр, пожалуйста!»

Создавшееся положение необыкновенно забавляло моего покровителя: он громко смеялся — и, притворившись, будто снова хочет меня пощекотать, запустил руки в укромные уголки, кое-где освобожденные от покрова. Я продолжала сопротивляться, но лицо его, которое он приблизил вплотную к моему, вдруг посерьезнело, и неожиданно, в самых сильных выражениях, он признался, что питает ко мне пылкую страсть. Я отшатнулась в ужасе, не в силах поверить его словам, и, прежде чем нашлась с ответом на эту повергшую меня в смятение декларацию, он скрепил ее продолжительным поцелуем, который едва меня не задушил, а когда его губы отлепились от моих, я от страха могла лишь молча хватать ртом воздух.

Воспользовавшись моим замешательством, гость уложил меня на постель — и затем, не желая ни на минуту оттягивать блаженство, проворно отомкнул покои Венеры и по-разбойничьи отнял у меня тот драгоценнейший дар, которым, как я представляла себе в безудержном полете воображения, завладеет мой юный галантный поклонник и будет нежно его лелеять до конца дней.

Покончив со своим делом, мой посетитель застегнул штаны и удалился почти без слов, забрав с собой театральный костюм; я же, полная стыда, осталась на постели обнаженной — и, сжавшись в комочек, лила слезы. Наутро, однако, мне вновь принесли carte-de-visite, потом еще — и еще. Каждый раз появлялся новый костюм — и, по просьбе моего покровителя, я должна была представать в очередном наряде перед его критическим взглядом. Но день ото дня он все реже заговаривал о моей роли, а костюмы все меньше и меньше подходили для сцены. Улучшения в них он теперь вносил споро и решительно, свободно орудуя руками. Раза два он демонстрировал костюм на себе: шелковые чулки и белье, подвязки, тонкая сорочка, меховой палантин. Однажды он втиснул себя в корсет и заставил меня за расшнуровкой обращаться к нему «миледи». В то памятное утро он также нарумянил себе щеки, накрасил губы и натянул на себя какое-то причудливое восточное одеяние. Или же, подражая благородному примеру миссис Чарк, надевал на меня бриджи, мужской шелковый плащ, парчовую треуголку и черного цвета сапоги. Затем выводил меня на короткую прогулку через Ковент-Гарден, где мы покупали корешки и травы. Однако вскоре, несмотря на все эти причуды, я начала ему надоедать.

Долго теперь он у меня не задерживался, наше совместное занятие длилось считанные минуты и проходило на более привычный манер. День-другой он вообще не показывался. Как-то перед обедом я шла мимо театра «Ковент-Гарден» — и что же увидела? «Мирской путь» выдержал уже три представления, через две недели спектакли прекращались, а в следующем месяце труппа выезжала на гастроли в два других театра. О, бедная, бедная Слабость!

— А что же ваш кавалер? — полюбопытствовал я. — Уж он-то наверняка мог бы защитить вашу честь и спустить с лестницы этого пройдоху распорядителя!

— Защитить мою честь! — Элинора в волнении тряхнула локонами, но, помолчав, заговорила более спокойно. — Я все это время его не видела — и, конечно же, была озадачена его отсутствием. Между тем, от любви я сделалась совсем больна. В поисках суженого я добралась до Спитлфилдза — как и вчера, пешком, — и что же увидела? Ту самую груду развалин, которая и сейчас обозначает место, где стояло скромное жилище моего дорогого отца. Здание обрушилось в глухую полночь, дождливой порой, как падает замертво посреди улицы ломовая лошадь.

— Ага, и ваш юный поклонник погиб! — проговорил я с сочувственным вздохом.

— Нет-нет! — возразила она. — О, если бы это было так! Он уцелел, вот в чем жалость. Увы, погибли мои дорогие родители, которые покинули дом сквайра с позором и в горести. Оба… оба были раздавлены… их кости все еще… все еще там, внизу…

Элинора оказалась не в состоянии подробно обрисовать судьбу несчастных, но тем не менее и я, вместе с ней, был расстроен до глубины души. После короткой паузы, в продолжение которой Элинора почти не отнимала от лица носовой платок, она отерла глаза в последний раз и вновь приступила к рассказу:

— Говорят, галантность таит в себе все пороки. Равным образом и порок не обходится без галантности. Днем позже мой ухажер явился ко мне на Грейт-Харт-стрит, куда я вернулась, исполненная скорби. По его словам, он был на гастролях с труппой — в Бате. Исполнял должность главного суфлера; ему обещали роль со словами, но обманули… Разве я не получала от него писем? Нет? Неужели? Вмешался, воскликнул он, какой-то негодяй. Кто бы это мог быть? Мистер Ларкинс? Нет, конечно же, нет. Нет-нет! — джентльмен с самой безупречной репутацией, мистер Ларкинс…

Нетрудно вообразить, как я встрепенулся при упоминании этого имени и чуть не выронил кисть.

— Мистер Ларкинс? — перебил я. — Этого проходимца звали Ларкинс?!

—  Нет на свете имени мерзостней, — отозвалась Элинора. — Это синоним любого порока и всяческого зла под солнцем. Да, Ларкинс: таково имя вероломного гонителя, виновника моей гибели — совиновника, по крайней мере. Мой поклонник, — торопливо продолжала она, не замечая, как мои черты исказила гримаса, — очень скоро убедился в низости распорядителя и, тотчас же забрав меня из ненавистной квартиры, поселил у своей престарелой тетушки, обладавшей добрейшим нравом. Звали ее миссис Кук. Эта тишайшая с виду особа содержала кофейню напротив собора Святого Павла, у «Ковент-Гардена». Но заметьте, какую тесную дружбу любезность водит с грехом! Как ловко злодейство рядится в радующую глаз мантию добродетели! На новом месте, в новой семье я обнаружила, что нахожусь в тех же самых обстоятельствах, что и раньше — даже более того. Нужно ли объяснять вам, что это за обстоятельства? Стоит ли мне облекать себя еще большим стыдом? Мечта моя сбылась — до известной степени. Ибо теперь я выступала в «Ковент-Гардене» — правда, не в тех ролях, на которые возлагала надежды. Мой сценический дебют состоялся в окне публичного дома. Мое имя и описание моих достоинств следовало искать не в театральной программке, а в «Списке ковент-гарденских прелестниц». Верно, я появлялась в театрах, облаченная в костюм, но на мне была черная атласная маска. Я садилась в первом ряду, за оркестром. Играла веером и склоняла голову набок — то так, то эдак, дожидаясь аплодисментов. По окончании спектакля посещала джентльменов в ложах или более непринужденно знакомилась с ними под сенью сводчатых галерей, где мы с вами прогуливались два дня назад. Да, я стала fille dejoie. Шлюхой, дрянью. К их жилищам меня доставляли в портшезе, и там я удовлетворяла все их скотские прихоти. Завершив дело, меня полуодетой выставляли на улицу — в Мейфэре или на Сент-Джеймскую площадь или же в темные лабиринты и зловонные проулки Уайтчепела или Сент-Джайлза. Два-три раза меня арестовывал в поздний час караульный — и мировой судья на Боу-стрит, объявив меня уличной проституткой, приговаривал к отправке в исправительный дом. Обнаженную до пояса, меня секли в присутствии олдермена, на глазах у гогочущих зевак — любителей наблюдать за экзекуцией. Рубцы остались на мне до сих пор — видите? Вот — и вот… За решеткой я обучилась перчаточному делу — и, тайком, более прибыльному ремеслу: совершать кражи со взломом, срезать кошельки и обшаривать карманы. Всякий раз меня освобождали не позже чем через месяц — и, невзирая на хорошо усвоенные навыки и кое-какие успехи, я возвращалась к прежнему образу жизни. Брайдуэлл все же предпочтительнее Тайберна, где я видела однажды, как лучшая из моих наставниц выделывает в воздухе антраша после того, как взобралась на Холборн-Хилл, сидя верхом на лошади задом наперед.

— С сэром Эндимионом, — добавила она, помолчав, — я познакомилась после третьего моего заключения.

— Встреча произошла в театре?

— Нет, у миссис Кук. В моей комнате. Возвращаясь в портшезе после спектакля в «Друри-Лейн» с участием мистера Гаррика, он высмотрел меня через окно. Надо видеть зрелище, которое являют собой большинство моих сестер по несчастью. Есть среди них и бывшие актрисы, это правда, и некогда красивые сельские девушки, но теперь почти все они выглядят плачевней некуда: у любого мелькнула бы мысль, что даже самый грязный нищий из какой-нибудь трущобы побрезгует до них дотронуться. Живая картина женского падения! В виде наказания от Венеры их вздернутые носики, которые кокетливо морщились в присутствии кавалеров, растаяли в воздухе, и по этой причине сделались необходимы вуаль или маски. Зубы также исчезли: немногие могут похвастаться одним-единственным криво торчащим обломком цвета яичного желтка. У кого-то недостает глаза, у кого-то ноги, хотя уцелевшая, по слухам — образец несравненного совершенства. Груди у них либо высохшие и сморщенные, либо огромные и колыхающиеся, будто надутые мехами. Их волосы свисают спутанными прядями на впалые щеки или же торчат во все стороны иглами дикобраза, будучи гостеприимным приютом для всякого рода насекомых. Для их tetes помада не требуется, ибо они покрыты бесплатной мазью собственной выработки, хотя и не столь благовонного состава. Очарование этого запаха подкрепляется и более крепким ароматом, исходящим, как можно проследить, от темных полумесяцев, которые пятнают подмышки их засаленных блуз, и нечистым дыханием, вылетающим изо рта с гнойными деснами. Пара-другая пластырей, даже при умелом размещении неспособных скрыть многочисленные изъяны внешности: зреющие прыщи, мокнущие язвы, необъяснимо пеструю раскраску кожи, жесткие черные волоски на подбородке, неподвластные никакому пинцету…

— Вполне представляю себе эти создания! — перебил я из опасения, что приведенный каталог способен навсегда отбить у меня тягу к прекрасной разновидности рода человеческого, безусловно низший разряд которой составляли эти несчастные.

— Сэр Эндимион не имел обыкновения, — продолжала Элинора более ровным голосом, — отбирать подобный товар, как бы ни заманивали к себе эти шлюхи в то время, когда его проносили через Грейт-Пьяцца мимо их окон. Я, впрочем, не разделяла пристрастия моих товарок к громким и дерзким выкрикам и по причине обуревавшего меня стыда старалась не поднимать глаз, поскольку даже в ту пору вовсе не утратила способности испытывать чувствительные терзания и угрызения совести. Но вот однажды вечером мои горестные раздумья были прерваны видом портшеза, который остановился как раз перед моим окном. Случившееся со мной доказало справедливость сентенции, которую вскоре начали с горечью повторять ковент-гарденские весталки: «Та получит желаемое, кто этого совсем не желает». В тот вечер, впрочем, сэр Эндимион долго не задержался; вместо него моим призом стал пьяный олдермен, на вершине наслаждения изрыгнувший съеденное им рагу на мою подушку.

Однако на следующее утро сэра Эндимиона провели в уединенный покой, где я развлекала гостей.

Он шагнул ко мне через тяжелую парчовую завесу, которая, раздвинувшись, вновь сомкнулась у него за спиной. Военачальник, вступающий в палатку на поле битвы, подумалось мне. «Разденься, пожалуйста», — произнес он. Так-так, этот, значит, обходится без прелюдий — не то что мистер Ларкинс. Я сняла с себя просторный шелковый халат кремового цвета. «Ляг на постель». Я вытянулась на кровати и закрыла глаза. Прошла минута, другая — ничего. Послышался легкий скрип. Я открыла глаза. Мой посетитель примостился на корточках у изножья постели, занятый… карандашным наброском! Да, он рисовал — полностью одетый. «Лежи, — скомандовал он, — Не меняй позы, прошу тебя». Он продолжал рисовать. «Не смог удержаться, — добавил он после того, как еще несколько минут предавался своему в высшей степени эксцентрическому занятию. — Твоя поза, косо падающий на тело свет… все это напомнило мне полотно Тициана, которое я однажды видел в галерее римского герцога». Еще какое-то время он критически разглядывал свою работу, а потом отложил блокнот в сторону. «Ну, хорошо! — услышала я наконец. — Подвинься-ка чуточку».

Потом сэр Эндимион изготовился приступить ко второму рисунку. Мой брошенный второпях халат так и лежал на полу. Я потянулась было за ним, но гость меня удержал. И заговорил о том, что нагота — сама по себе одежда или, вернее, «антиодежда»; быть обнаженным — значит быть самим собой, без личины. Тем не менее на протяжении всей речи он, как ни странно, пребывал одетым: штаны, жилет, щекочущий галстук — все оставалось на месте. Ради постельного действа он расстегнул, ну, может быть, две-три пуговицы, не больше. Да что, он даже башмаки свои не снял: пряжки стучали о спинку кровати, а каблуки ерзали по простыне… Что ж, ведь не все философы следуют собственному учению, не так ли?

— Остальное вы знаете, — заключила Элинора, — или теперь обо всем догадываетесь. Спустя два дня он забрал меня от миссис Кук. За тяжелой завесой я различила звяканье монет. Меня купили, как покупают фрукты, травы и корешки на рынке за моим окном. Меня препроводили сюда. Как давно это было — не помню. Может быть, годы назад. Сколько я зим провела, дрожа, в этой комнате? Две? Три?

— Но почему вы не искали способа бежать из этого заточения?

Светлые локоны Элиноры затрепетали, будто осенние листья под налетевшим ветерком, и она невесело рассмеялась.

— А куда мне бежать, сэр? Обратно в Ковент-Гарден? Или опять к моему мерзкому жениху, сыну сквайра — мистеру Уэгхорну? — Я ничего не ответил, но вскоре лицо ее прояснилось. — На самом деле я не могу бежать — да и не хочу. Я нужна сэру Эндимиону. Да, я верю, что он меня любит, а я, — закончила она с победной ноткой в голосе, — я люблю его.

Сомнение, должно быть, проложило у меня на лбу глубокие борозды. Все сказанное Элинорой, подумалось мне, следует отнести на счет заблуждений сердца, всегда готового соучаствовать в обмане. Но сейчас, заметив мою скептическую гримасу, она поспешила привести доказательства того, как глубоко чтит ее мой хозяин.

— В прошлом году, — начала Элинора, — мистер Уэгхорн, мой суженый, ворвался сюда с целью, как он выразился, меня «вызволить». Каким образом он меня отыскал, понятия не имею. Но его положение к тому времени сделалось совершенно отчаянным и требовало, вне сомнения, отчаянных мер. Он не мог склонить к браку, что меня не удивило, ни одну женщину. Это было бы для него не слишком большой потерей, если бы в самый разгар его неудачных попыток сватовства его старший брат — наследник сквайра Уэгхорна — не сверзился с лошади и не расколол себе череп о пень в лесу, где он преследовал лисицу. Старик Уэгхорн назначил тогда своим предполагаемым наследником женатого племянника — с условием, что притязания последнего потеряют силу, буде здравствующий сын Уэгхорна — иначе говоря, некогда соискатель моей руки — женится и обзаведется собственным сыном. Теперь, поскольку племянник питал к нему острейшую ненависть, встречавшую самую пламенную взаимность, младший Уэгхорн не мог — в случае, если его враг станет наследником, — рассчитывать и на ломаный грош, а не то что на ту хибару, в которой он проживал.

В один прекрасный день, под давлением всех этих неблагоприятных обстоятельств и мрачных видов на будущее, после особенно бурного объяснения с предполагаемой супругой и под воздействием громадного количества эля, Уэгхорна обуяла необузданная решимость. Просидев почти до полудня в таверне возле Чаринг-Кросс (безумные поиски привели его в Лондон), он явился ко мне и неистово забарабанил в дверь — к несчастью для меня, как раз в отсутствие сэра Эндимиона. Я по глупости позволила ему войти, и он без лишнего шума схватил меня за руки и попытался впихнуть в поджидавшую у выхода карету. Я ухитрилась высвободиться и взбежать вверх по лестнице, но этот свирепый зверь преследовал меня по пятам, спьяну посылая мне в спину проклятия, которые я не осмеливаюсь повторить. Он поймал меня на верхней ступени и, без сомнения, утащил бы обратно в свою деревенскую берлогу, если бы неожиданно не вернулся сэр Эндимион.

— Какое грозное зрелище он явил собой! — Элинора на миг прикрыла глаза, и лицо ее осветилось лучезарной улыбкой. — Уэгхорн выпустил меня из лап тотчас же, — продолжила она. — Кураж покинул его быстрее, чем я предполагала. Он что-то мямлил — не то извинялся, не то желал объясниться, но сэр Эндимион уже обнажил шпагу и с угрожающим видом двинулся ему навстречу. Уэгхорн заныл еще громче и невнятней и начал поспешное отступление. Пятясь вверх по лестнице, он угодил сапогом в провал, где отсутствовала ступенька; это заставило его рвануться вперед, к основанию лестницы, и он рухнул туда — прямо на острие шпаги сэра Эндимиона, пронзившей ему грудь.

Я с трудом сглотнул, прежде чем нарушить паузу.

— Рана оказалась смертельной?

— Увы, нет. Этот мерзавец дышит и по сей день.

— Это был несчастный случай, — выговорил я, едва не поперхнувшись и недоумевая, почему сердце у меня часто заколотилось, в животе заныло, а кончики пальцев онемели. — Сэр Эндимион, конечно же, не намеревался…

— Намеревался его убить, — сердито откликнулась Элинора, встряхнув желтыми волосами. — Ничего другого сэр Эндимион не собирался сделать, как именно его прикончить. Он повторял мне это тысячу раз.

Я молчал, раздумывая над этими словами. Даже с учетом утверждений Стаббза я не в силах был отделаться от мысли, что они ставят под сомнение всю изложенную Элинорой историю, делаясь теми немногими камнями, на которых держится весь замок: Достаточно их вынуть — и на месте обрушившегося сооружения останутся только пыль и груда обломков. Меня мучил вопрос: а что, если все мной услышанное — чистейшей воды небылица, выдумка, фантазия Элиноры, которой она тешила себя в долгие часы, проведенные в мансарде. Потом меня вдруг осенило.

— А ваш поклонник? — спросил я, отложив кисти и краски в сторону. — Что с ним?

В лице Элиноры выразилась печаль — и вскоре ей снова потребовалось воспользоваться носовым платком.

— Больше я его не видела, — нашла она, наконец, в себе силы ответить, — с того самого первого дня, когда он предательским образом поселил меня под кровом миссис Кук — под кровом публичного дома. И все же, глупышка, в те вечера, которые я проводила у окна, выходившего на площадь, я то и дело его высматривала в надежде, что однажды не только в воображении, а наяву увижу, как он бежит ко мне через площадь, восклицая: «Элинора, Элинора, ради Бога, прости меня, я никогда больше тебя не брошу!» А я ему в ответ: «Роберт, Роберт, любовь моя…» Но увы, увидеть его снова мне больше не довелось.

Да, подумал я, возможно, что так. Я, однако же, его видел — видел, со всей несомненностью, причем не так давно: Элинора показывала мне миниатюру, с которой не расставалась все эти годы, и слезы даже самой горькой обиды не сумели смыть (а мода не поколебала привязанность моей натурщицы) черты франта в обшитой золотом треуголке, чья рука, затянутая в тонкую белую перчатку, довольно кокетливо подпирала щеку ее обладателя.

Мое величайшее изумление от сделанного открытия вряд ли убавилось, когда по возвращении на Хеймаркет я обнаружил новое письмо от Пинторпа: во всяком случае, оно вызвало у меня не меньшее замешательство, чем полученное неделю назад.

Я зажег свечу и прочел о том, как при изучении трактата Соама Дженинса под названием «Вольное Исследование Природы и Происхождения Зла» моего друга поразил и устрашил малоутешительный тезис автора, согласно которому мы, возможно, являемся всего лишь предметом забавы для высших существ, кои «обманывают, терзают и губят нас единственно в Целях собственной Пользы или собственного Удовольствия.

Таким образом, Объекты, окружающие нас в Пространстве, не только не существуют материально, как предположил мистер Беркли, но и являются, по-видимому, жестокими Трюками злоумышляющих противу нас Божеств». Эта вызывающая серьезное беспокойство вероятность, обрисованная мистером Дженнинсом, побудила моего друга безотлагательно искать поддержки в «Размышлениях» Декарта, который задолго до того не без успеха бился над этой тревожной проблемой: «Применив свой философский Метод Сомнения, названный Мыслитель указал, что мы должны чаще подвергать Сомнению Свидетельства наших Чувств — даже самые очевидные и неоспоримые; к примеру, то, что сегодня вечером я сижу у своего Камина в Халате, а на Столе передо мной разложены писчие Принадлежности: Перо, Бумага, Чернильница. Декарт задался вопросом: откуда нам знать — не употребил ли некий Злой Гений свою грозную Силу, дабы ввести меня в Заблуждение касательно не только Предметов Обстановки, но также Неба и Земли, и даже меня самого?»

Решение этой дилеммы, надо полагать, заключалось для Декарта в способности сомневаться, каковой он головокружительным приемом отводил главное место: «Исходя из Наблюдений нашего Философа, Сомнению может быть подвергнуто все, помимо самого Сомнения. Если я усомнился в собственном Существовании — или в Существовании своих Рук и своего Халата, это Действие, которое не подлежит Отрицанию, само по себе доказывает то, что я существую, а равно существует и мое Сознание, ибо в противном Случае каким Образом я мог бы питать Сомнение? Вера, Убеждение, Истина — все они, Джордж, должны поэтому всецело зависеть от Сомнения, Область коего им необходимо преодолеть. Ибо Храм Веры надо воздвигать из строительных Камней Сомнения».

Итак: Истине, задумался я, изобретя новую метафору, предстоит явиться взору после усердной работы ластика Сомнения. Я с сомнением воззрился на «Даму при свете свечи» и медленно провел пальцем по грубой и неровной поверхности холста.

А потом плюхнулся на свою лежанку, где все мои сомнения и страхи стер ластик Сна.