Премьера новой оперы — если мистер Гендель уложится в срок — должна была состояться на Хеймаркет в ноябре 1720 года, вскоре после явления короля из Ганновера с двумя любовницами на буксире. Это произведение, сделавшееся в летние месяцы предметом широких толков в кругах лондонского общества, открывало второй сезон в новой Королевской академии музыки. От мистера Генделя, от новой оперы, от академии ожидали многого, поскольку первый сезон академии в Королевском театре прошел с оглушительным успехом и был заключен весной триумфальной постановкой «Radamisto».

Да, весной происходило настоящее торжество. Тристано не слышал почти ни о чем другом со дня прибытия в Лондон (спустя две недели после того, как занавес опустился последний раз при закрытии сезона в конце июня): рассказывали о давке внутри многолюдной толпы на Хеймаркет; о служащих, которых пришлось нанимать, дабы отразить напор желающих приобрести билеты; о благородных джентльменах, которые предлагали сорок шиллингов за место на галерке среди лакеев и получали отказ; о небывало теплом вечере, когда двери театра распахивались настежь, собирая на Хеймаркет и на Кокспер-стрит сотни затаивших дыхание слушателей, словно их зачаровала лютня Орфея. И всюду в то лето, куда ни ступи — в кофейнях, на петушиных боях, в соборах, — люди напевали арии из «Radamisto», в особенности чудную «Ombra сага». Мелодия сама по себе прекрасная, слов нет, но насколько выразительней бы она прозвучала и насколько выиграло бы в целом лондонское нововведение — итальянская опера, если бы академия предложила роли, скажем, Радамиста и Зенобии исполнительницам высшего класса; если бы плохо обученные и малосведущие английские сопрано — миссис Анастасия Робинсон и миссис Энн Тернер Робинсон — были заменены лучшими голосами из Италии?

Лорд У***, к примеру, на своей вилле в Ричмонде, размышлял над этим вопросом с неподдельным азартом. Эта особая заинтересованность диктовалась отнюдь не сугубо музыкальными соображениями: лорд в жизни не посетил, по существу, ни одного оперного спектакля. Тем не менее он оказался в числе главнейших акционеров академии, подписавшись на сумму, которая вшестеро превышала требуемую, и широким жестом выложил на осуществление проекта, едва лишь затеянного, тысячу двести фунтов. Риск, по уверениям лорда, был вполне оправдан, хотя еще до поднятия занавеса на премьере «Radamisto» в апреле сам он поспешил отбыть в Италию с целью обеспечить гарантии сделанного им капиталовложения. Отправился туда и другой столь же щедрый подписчик — граф Берлингтон, вернувшийся из Рима с великим композитором Бонончини. Еще один певец — кастрат Сенезино должен был прибыть к осени, как раз перед началом нового сезона. С подобным подкреплением затеянное предприятие никоим образом не могло потерпеть крах. Как только Тристано и Сенезино раскроют рты и запоют одну из арий мистера Генделя столь высокими голосами, каких на английской сцене еще не слыхивали, «вот тогда, — предсказывал лорд У*** на каждой вилле, куда его приглашали, — вот тогда акции нашей оперы поднимутся в цене с восьмидесяти — их стоимость при первой прозвучавшей ноте — до сотни при заключительной!».

Кстати, об акциях: в то лето они стали еще одной всеобщей манией. Все разговоры вертелись только вокруг оперы и акций, а ближе к концу июля акции переместились в центр внимания. Подписным листам, акционерным обществам, проектам, всевозможным предприятиям — уставным и неуставным, солидным и ненадежным, вербующим людей практических и безрассудных — был потерян счет: Лондон безумствовал, помешавшись на одной идее. Первенствовал среди этих одержимых лорд У***. Он щедро покровительствовал не только академии, но внес также не менее громадные суммы для поддержки не столь знаменитых проектов: на сигнализацию при взломе; на механическое ружье с барабаном; на колесницу с защитой от мушкетных пуль; на изобретение вечного двигателя; на устройства для опреснения воды и отвердевания ртути; а вдобавок еще на одно — для извлечения серебра из свинца. Лорд нимало не был обескуражен, когда в шахтах Австралии (Terra Australis ), которые он, не скупясь, финансировал ввиду чрезвычайной выгодности проекта, не нашлось ни крупицы золота, за исключением мешков с гинеями, неосмотрительно переданных им биржевому маклеру в кофейне Джонатана. Лорда не лишил присутствия духа и безнадежно рухнувший план переселения бедняков из английских церковных приходов на берега реки Святого Лаврентия близ Монреаля: ярый поборник этого плана под покровом ночи внезапно запер контору и бесследно исчез в тех самых отдаленных краях. Тогда наступила пора оптимизма — и лорд встречал каждую неудачу с той же веселостью, какая не изменяла ему за игорными столами Парижа и Лиона. Кроме того, лорд не располагал временем для того, чтобы задуматься над очередной денежной потерей, поскольку легко поддавался новому вымогательству: очередной маклер увлекал его свежим замыслом — разведением шелковичных червей в Челси-Парке или выработкой селитры из нечистот, собранных по свалкам и по нужникам таверн.

Однако другие проекты того лета, подобно академии, имели более основательное происхождение и цели преследовали более обнадеживающие. На спектакле «Radamisto» (лорд У*** все еще, к несчастью для него, находился тогда в Венеции) король высочайше одобрил парламентский билль о самом грандиозном из финансовых предприятий — о ликвидации национального долга через посредство Компании Южных морей. Вне сомнения, вы наслышаны об этом проекте, который наши журналисты именуют «Компанией Южноморских пузырей»? Компания была учреждена десятилетием раньше в целях поощрения торговли с испанскими колониями в Южной Америке. Ее владельцы намеревались выкупить государственный долг, непомерно раздутый вследствие войн герцога Мальборо с Францией и Испанией, в обмен на привилегию монопольной торговли с Южной Америкой. Эти колонии были желаннейшим призом для английских Негоциантов: путь туда был гораздо короче, чем в Индию, и потому риск кораблекрушения существенно уменьшался. Однако на протяжении долгих лет испанские короли накладывали запрет на иностранную торговлю с ними. Теперь в Англию потекут грузы с красителями, кампешевым деревом, кошенилью. Важнейшие товары, в особенности кошениль — алая краска из высушенных насекомых, которые питаются кактусами: она широко употреблялась для окрашивания шелка, камки и хлопка для платьев и драпировок; иными словами, вещь совершенно необходимая фешенебельному обществу для устройства балов, ассамблей, а также для постановки опер.

В обмен колонии получат — что же? Ну, конечно, рабов-негров. Испания обладала одной-единственной торговой концессией, которой усиленно добивалась: это асьенто — право ввозить невольников в Испанскую Америку по договоренности с частными лицами. Поскольку римский папа избавил народы своих доминионов от унизительного рабского статуса, колонии остро нуждались в притоке африканских невольников, не подлежавших такому освобождению. Согласно Утрехтскому миру, заключенному в 1713 году, наша держава получила привилегию вводить свои корабли в порты Буэнос-Айреса, Каракаса, Картахены, Панамы, Порто-Белло, Гаваны — всюду, где они требовались, и снабжать земли испанского монарха пятью тысячами негров ежегодно. За каждую голову платили по десять фунтов, четверть дохода поступала на цивильный лист королевы — на содержание двора, дворцов, на жизнь, на жалованье министров в Уайтхолле. Морским капитанам выплачивалось комиссионное вознаграждение, определенные суммы отчислялись испанскому королю — и, наконец, остаток шел на счета владельцев Компании. Одним из них являлся, между прочим, мистер Гендель, который в 1715 году инвестировал пятьсот фунтов и в обмен на свою щедрость получил приличные дивиденды.

Торговля продолжалась многие годы — во всяком случае, до недавнего времени. Однако надежды на большие прибыли не оправдались. Оборот был невелик, и целые партии груза приходилось сбывать в наших собственных колониях в Новом Свете с убытком, тогда как испанские должностные лица проявляли медлительность и даже враждебность по отношению к этой новой договоренности. На прочие торговые возможности был наложен запрет: невольники были единственной статьей импорта, никаким другим товарам пересекать границы не дозволялось.

И только с последующего десятилетия — начиная с 1720 года (именно этот период я и описываю) — Компания, пусть на короткое время, сделалась более выгодным предприятием. Деньги, собранные посредством подписки, и доходы от работорговли были направлены на другие спекулятивные начинания.

После того как билль о «Компании Южноморских пузырей» был утвержден парламентом (дело, согласно традиции, не обошлось без крупных взяток), а затем встретил высочайшее одобрение, акции Компании немедленно взмыли в цене на тысячу процентов. Ничего подобного раньше не наблюдалось: такой наплыв богатства трудно было даже вообразить. За одно утро сколачивались умопомрачительные состояния. Лакеи вскоре обзавелись старинными поместьями по берегам Темзы, лавочники вселились в новехонькие особняки на Хановер-Сквер. Повально все — от кухарок до священников и вдовствующих герцогинь — отдавали в залог последние ценности, расставаясь с фамильными сокровищами по бросовым ценам, лишь бы заполучить наличные деньги с тем, чтобы вложить их, если удастся, в Компанию Южных морей — или, на худой конец, в только что организованные предприятия, подписка на которые проводилась в кофейнях на Биржевой Аллее. Золотые и серебряные монеты — закономерный результат честного трудолюбия — обменивались на невесомый кредит, на мнимое благосостояние, взлетевшее ввысь на бумажных крыльях Дедала, на бесплотные посулы, на пустые тени. Да, именно тени: подобно собаке из басни, люди хватались за призрак богатства — за его иллюзию, отказываясь от реальной собственности.

Но сколь соблазнительна была эта иллюзия! Стоимость акций Компании в апреле составляла 375, в мае — 495, в июле — 870. Поговаривали, что тем летом каждый раз в восемь утра по городу с шуршанием проносился ветерок: все поспешно разворачивали газеты, желая узнать о котировке акций. Акции Королевской академии музыки росли в цене соответственно с акциями Королевской африканской компании, обязанной по контракту поставлять негритянских рабов торговцам Южных морей. Росла стоимость и всего остального. Например, земли. Участки близ Лондона вздорожали в сорок пять раз против прежней годовой ренты. На южной стороне Сент-Джеймского парка предполагалось разбить новую величественную площадь — площадь Южных морей. Беннет-стрит, Кок-ярд, узкая Сент-Джон-стрит подлежали сносу: требовалось место для возведения пышных особняков новоявленных богачей. В Сити на Треднидл-стрит должно было вырасти великолепное новое здание Компании Южных морей — недалеко от ее главного соперника, Английского банка. В западной части города — по берегам Темзы в Челси, Чизуике, Ричмонде — приступили к строительству вилл.

Вдруг — таково было первое впечатление Тристано от Лондона — весь город превратился в одну сплошную строительную площадку. Тем летом везде громоздились горы строительного камня, груды булыжника, штабеля шиферных плит, мешки с известью.

Отовсюду слышались стук молотков, скрежет мастерков, визжание пил. Старые дома разрушались до основания, на их месте возводились новые, напоминая собой ступни и икры рукотворных колоссов. Глыбы мрамора, пирамиды из красного кирпича и тяжелые кули с песком валялись по краям свежевырытых ям, будто спящие непробудным сном пьяницы. Вереницы подвод на улицах походили на кочующие стада. Над головой — лебедки, леса, всползающие вверх по стенам наполовину достроенных зданий, тысячи деревянных настилов. Рабочие на привязи, снующие вверх и вниз по веревочным лестницам. Громкий перестук молотков на кучерских дворах, а к востоку и к югу — на корабельных верфях. Все только и делали, что покупали, строили, продавали, подстрекаемые обманчивыми соблазнами и гибельной финансовой западней, безумной лихорадкой спекуляции, азартной одержимостью. Жадность, своекорыстие, тщеславие, стяжательство и расточительность, неудержимая тяга к роскоши, потворство порокам, распутство, всевозможные капризы, хвастовство, преступные страсти — вот куда устремились всеобщие помыслы. Люди метались от кофейни к кофейне в надежде вложить свои деньги в акции. Треднидл-стрит и Биржевая Аллея превратились в конторы, до отказа забитые клерками за бухгалтерскими столами. Река задыхалась от новоприбывших барж, улицы — от потока новехоньких экипажей, чудовищно громадные дома — от свежеизготовленной мебели и роскошных драпировок; все это не успевали сгружать с торговых суден и лихтеров, которые заполнили лондонский порт. И всюду в воздухе витала, казалось, подобно туману, мельчайшая белая пыль, оседавшая всюду тонким зернистым слоем, как будто феи рассеяли над городом волшебный порошок, ввергнув жителей в безумие.

Незадолго до прибытия Тристано это безумие, впрочем, пошло на убыль — или, вернее, потекло по другому руслу. Лорд У*** ожидал, что его новый певец будет представлен лондонскому обществу на нескольких вечерах, устроенных в лучших домах: солист споет под аккомпанемент клавесина после охоты или отстрела пернатой дичи в парке, после грандиозного пиршества, где подаются жареные на вертеле кабаны и морские черепахи с Ямайки, — или еще на какой-нибудь из подобных оказий. Однако под воздействием вездесущей субстанции, покрывавшей всякий оконный выступ, всякое колесо и поля всякой шляпы, Тристано провел свой первый день в Лондоне, немилосердно чихая, второй день — кашляя, а третий — в мучительно беспрерывной борьбе за глоток воздуха. Вероятно, предвидя упадок своего благосостояния, лорд У*** баржей спешно перевез несчастного певца из особняка на Сент-Джеймской площади на виллу в Ричмонде. Там Тристано мог бы мирно поправить здоровье, если бы в ту же неделю два портовых грузчика, перетаскивая тюки шерсти с торгового судна в доки Марселя, по горестному совпадению, тоже не раскашлялись и не расчихались, а в придачу не пожаловались на головокружение — и, наконец, без лишнего шума, не скончались на месте. Чума.

Как сообщалось, за две недели на юге Франции — в Марселе, Арле, Эксе — заразилось чумой и умерло тридцать тысяч человек. Бедствие стремительно распространялось на север, и потому на французских реках были выставлены кордоны. В Тулоне солдаты убили 178 человек за нарушение карантина. В северных портах торговым судам было воспрещено разгружаться; некоторые корабли, направлявшиеся в Голландию, сожгли в море; их судовые команды вынуждены были либо тоже гибнуть, либо выбираться на берег без гроша в кармане. В лондонских газетах связанные с карантином предписания и списки умерших во Франции публиковались по соседству с финансовыми отчетами. И на вилле в Ричмонде Тристано, по указанию обеспокоенной леди У***, был заточен на пять дней в отдельной комнате, то есть подвергнут карантину. Певчая птица, посаженная в клетку.

Да-да. Леди У***. О, если бы только Тристано можно было поместить в карантин для защиты от нее, от прекрасного — и опаснейшего — создания! Но простите: я слишком забегаю вперед.

Тристано скоро оправился, был освобожден из плена и возвращен в Лондон. К тому времени, спустя две недели, хотя на дворе был только август, город разительным образом изменился. Когда Тристано въехал в Лондон через Гайд-Парк-Корнер (в карете, запряженной шестеркой; лорд У*** находился тут же), к ним приблизился странный низкорослый субъект, на котором красовались одни только подштанники, туго затянутые вокруг пояса. Он просунул искаженное ужасом лицо внутрь кареты и пронзительно завопил, обдав Тристано жарким дыханием:

— Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал как вдова!

Эта иеремиада была вознаграждена оплеухой, которую лорд нанес оборванцу тыльной стороной ладони; сверзившись в канаву, тот разразился еще более громкими ламентациями, однако, когда карета вкатилась на Пиккадилли, Тристано убедился, что жалкий проходимец не слишком ошибся в характеристике города. Представители высшего света разъехались по своим поместьям или же отправились на воды — в Бат, Эпсом, Танбридж-Уэллс; ввиду их отсутствия особняки были заперты; новые площади выглядели сумрачными и безжизненными. Слышно было, впрочем, как там и сям по-прежнему что-то пилили, стучали молотками, работали долотом, однако делалось все это вполсилы, словно строители предвидели неизбежное прекращение своих трудов. В самом деле, запасы строительных материалов и особенно принадлежностей для внутренней отделки жилищ — ситца, шелка, батиста, муслина, индиго, кошенили, гобеленов — быстро иссякали, ибо лондонский порт, отнюдь не пустовавший, безмолвствовал; многим кораблям не разрешалось разгружаться; иные даже задерживались в низовьях или на Медуэе; их команды вместе с грузом подвергались карантину. Чума, таким образом, перекрыла каналы, по которым новые символы благосостояния текли в Лондон: те пути, что обеспечивали доставку сокровищ из Аравии и обеих Индий, теперь могли доставить заразу к порогам нуворишей. В результате даже Биржевая Аллея опустела, сутолока в ней почти утихла.

Лорд У*** сохранял полнейшую невозмутимость. Завтра же, объявил он, как только в особняке на Сент-Джеймской площади распакуют их чемоданы, он отправится в контору Компании Южных морей на Олд-Брод-стрит и подпишется еще на какое-то количество акций — заплатит наличными за те, что были возвращены, по глупости, излишне нервными инвесторами, «вялыми ипохондриками с душонкой старухи-кухарки». Он козырьком приложил руку к глазам, разглядывая блоки и лебедки, облепившие стены его роскошного обиталища; бечевки, болтавшиеся наподобие неведомо чьих хвостов; груды кирпичей, подмостки и веревочные лестницы с рабочими, которые проворно карабкались по ним, точно мартышки по лианам.

— Все эти россказни о падении акций, о близкой чуме — все это сущий бред, сплошной вздор!

Заговор тори и якобитов с целью отвлечь внимание нации! Они мечтают отнять у нас наши вольности и возвести на трон претендента. Вот они-то, на мой взгляд, и есть доподлинная чума!

Легкое облачко тончайшей пыли ссыпалось с карниза, заставив Тристано чихнуть.

Только спустя неделю, в канун дня святого Варфоломея и открытия большой ярмарки в Смитфилде, Тристано наконец-то увидел воочию важных покровителей, сговорившихся зазвать его в Лондон.

В назначенный день они с лордом У*** отправились в карете, запряженной шестеркой лошадей (это неизменно был один из самых внушительных на вид экипажей в столице), на отдаленную улочку близ Кларкенвелл-Грин, окрестности которой взгляд ничем не радовали. Некие местные жители уделили самой карете и ее пассажирам особое внимание, причем острое любопытство покинуло их только после того, как лорд У***, словно бы невзначай, вытащил дорожные пистолеты. Тем не менее вскоре на пути возникли и другие опасности. Улица, куда они свернули, оказалась чрезвычайно узкой и почти непроезжей, едва способной вместить ручную тележку, не говоря уже про объемистую карету. Его светлость громко проклинал возчика, когда бока кареты шаркали о препятствия то справа, то слева: стоило бедняге удачно миновать Сциллу эркера, как он тут же врезался в Харибду палисада. Выбравшись из кареты, лорд У*** поклялся отремонтировать ее поврежденное фанерное покрытие на средства, которые будут вычтены из жалованья незадачливого возчика: претерпев три удара собственным кнутом, тот был вынужден подчиниться приказу хозяина поправить ему галстук, сбившийся набок в процессе экзекуции. Далее его светлость провел Тристано к Двери; там им пришлось одолеть еще более узкий проход и вступить на лестницунад темной конюшней, где в уложенных штабелями мешках хранилось что-то вроде угля.

— Да-да, это уголь, он самый и есть, — подтвердил лорд У***, поднявшись первым на три или четыре ступени вперед и забросав при этом Тристано ошметками грязи с подошв, — Разве я не давал обещания познакомить вас в лондонском свете только с бриллиантами чистой воды? Вот я и держу слово: тот, кто здесь живет, — лучший в Англии угольщик!

Тут лорд расхохотался и угодил левым сапогом мимо ступеньки (кстати говоря, отсутствовавшей), больно проехавшись по лбу Тристано.

На верхушке лестницы Тристано ожидало новое неудобство: потолок, о который он тотчас же ударился макушкой, нависал так низко, что в продолжение всего визита, длившегося в общей сложности три часа, ему пришлось горбиться и вытягивать шею. В этой позе он и был представлен немногочисленному обществу; большинство гостей тоже склоняло голову из почтения к этому архитектурному капризу, так что собравшиеся напоминали вкупе не «бриллианты чистой воды», но скорее уродцев, сбежавших из крытых соломой хижин графа Провенцале. Кроме того, на чердаке со столь низким потолком царила полутьма — и за отсутствием окон воздух наполняло безжалостное зловоние, источаемое курительными трубками. Неровные стопки книг вырастали от пола к потолку подобно сталагмитам, придавая помещению сходство с пещерой, которую, впрочем, неуместным до нелепости образом украшали крылообразный клавесин и небольшой комнатный орган.

Пещеру украшало также и созванное здесь общество избранных. Ее владелец, звавшийся мистером Бриттоном, благодаря жилке предприимчивости заметно возвысил престиж своего скромного жилища тем, что устраивал у себя на тесном чердаке концерты с участием настоящих знаменитостей. Лучшие музыканты, наиболее зажиточные и знатные лондонские горожане — все охотно стремились вскарабкаться по узкой лестнице, с тем чтобы вволю насладиться музыкой. В тот вечер уникального импресарио посетил и граф Берлингтон, в тесном интимном кругу известный как Дик: это был хорошо одетый молодой человек приятной наружности, едва ли старше Тристано, в алонжевом парике. Выступив вперед, он обратился к Тристано по-итальянски, вежливо осведомился о синьорах Скарлатти и Вивальди (с тем и с другим Тристано виделся лишь однажды) и выразил сожаление по поводу недавней кончины маэстро Гаспаро Пьоцци. Тристано сердечно приветствовал (также на его родном наречии или на разновидности оного) сосед лорда Берлингтона — ирландский священник в черной сутане, с добрым лицом и сверкающими глазами, представленный как знаменитый философ Джордж Беркли из Тринити-колледжа в Дублине.

Другие явившиеся вослед гости особой общительностью не отличались и внешностью не блистали. Рядом с философом поместился крошечный человек, которому горбиться было вовсе незачем, однако казалось, что он делает это намеренно — возможно, из солидарности с прочими. Свое скрюченное туловище он изогнул в самой неудобной на вид позе, однако не менял положения до конца вечера. Чуть помедлив, он отвесил поклон — неловкий не то по причине застенчивости, не то из-за вызванной им боли в спине. Это, как оповестил лорд У***, был всеми почитаемый поэт Александр Поуп.

Бок о бок с мистером Поупом стоял еще более необычный человек, чье редкостное обличье затмевало уродливость мрачно настроенного поэта-карлика. Когда он, шагнув вперед, поклонился, Тристано едва не ахнул от испуга: столь диковинным показалось ему лицо, представшее в свете фонаря. Небывалый физиогномический набросок — поистине крайний предел безобразия! В самом деле, трудно было поверить, что эту ужасающую внешность могла произвести благодетельная Природа: тут, скорее всего, позабавился при свете факела какой-нибудь жестокий изготовитель масок. Лоб этого человека состоял из нескольких симметричных шишек; из-под неровных бугров свирепо выглядывали глаза — один был значительно больше другого и расположен гораздо выше. Под ними свисали объемистые рябые щеки, поверхность которых была так изрыта оспой, что на них без труда можно было играть в криббедж. Немалой длины темные волоски произрастали из этих ямок как бог на душу положит; наиболее заметные торчали из ноздрей, ошеломляя стороннего наблюдателя подозрением, что в носу выбрал себе место для жительства черный паук. Этот покрытый струпьями придаток отличался несоразмерной длиной и явно жаждал коснуться ничуть не уступавшего ему по величине подбородка в точке, где эти две громадные выпуклости — багровые и бесформенные — почти что сходились, едва не скрывая собой пару толстых губ.

Гротескного Пульчинеллу представили как директора Королевского театра на Хеймаркет — импресарио, который учредил в Лондоне маскарады и итальянские оперы: это был швейцарский граф Иоганн Якоб Хайдеггер. (Чуть раньше, в карете, лорд У*** отозвался о нем не слишком почтительно: по его утверждению, граф Хайдеггер ввел маски в моду с тем, чтобы прятать свое лицо — иначе дамам при его появлении грозил обморок.)

Однако отталкивающая внешность графа, очевидно, вступала в противоречие с его мягкой натурой: он благодушно улыбнулся и, в отличие от мистера Поупа, с готовностью отвесил поклон.

В заключение — после музыканта с виолой да гамба, престарелого герцога, органиста из церкви в Сити и поэта, менее, нежели мистер Поуп, примечательного как внешностью, так и, по-видимому, своим творчеством, — перед Тристано возникла еще одна странная фигура. Одежда этого человека выглядела бедновато: обремкавшийся галстук и нескладный камзол были заляпаны табачной жижей; башмаки нуждались в чистке; два-три шва на коротких штанах определенно нуждались в услугах портного, которыми, тем не менее, пренебрегли. Косо нахлобученный парик бросал тень на и без того смуглую физиономию, выражавшую брюзгливое неудовольствие. У графа Хайдеггера, к примеру, хотя бы камзол и белье блистали чистотой и были скроены по дорогому фасону; завитки на парике мистера Поупа лежали изящнее, чем на голове любой дамы, а его миниатюрный сюртук — размером едва ли больше одеяния восковой куклы портного — был во всех отношениях безупречен. Под рукой этого неряхи, опиравшегося локтем на небольшой домашний орган, высилась кружка с элем; пожелтевшими зубами он стискивал строптивую трубку, которая, отказываясь дымиться дольше десяти секунд, непрерывно сопела и хрипела, что побуждало курильщика бормотать себе под нос проклятия на неведомом иностранном языке.

— Позвольте мне представить вам великого композитора, мистера Георга Генделя, — обратился лорд У*** к Тристано, который учтиво поклонился, хотя мистер Гендель, презрев ответную любезность, второпях едва заметно кивнул, словно ему не терпелось поскорее начать вечер.

С музыкальной частью вечера, впрочем, отнюдь не торопились: по просьбе лорда Берлингтона мистер Бриттон откупорил две бутылки вина, недавно привезенного его светлостью из Италии. После того как вино разлили по бокалам и качество его было одобрено выразительными восклицаниями, граф посетовал, что в Дувре ему пришлось расстаться с целым ящиком этого превосходного напитка, поскольку за право ввоза двух других ящиков таможенники потребовали непомерную дань.

— Не повезло мне из-за чумы, — объяснил лорд. — В благополучные времена этим кровососам хватило бы и одной бутылки.

Услышав этот рассказ, мистер Беркли сделался красным, как вино в его чаше, а на его незлобивое лицо набежала угрюмая тень.

— Чем не замечательно такое положение дел, — поинтересовался философ, — при котором мор, насланный на нас в наказание за наше беспутство, пролагает путь для только возросшей алчности?

— Э! — фыркнул лорд У***, раскуривая трубку и наполняя вином графа второй бокал. — А разве не удивительно, что Всевышний, задумав покарать жителей Лондона, умерщвляет французов?

Мистер Беркли пропустил этот намек мимо ушей и, поддержанный мистером Поупом, принялся обвинять в нашествии чумы биржевых спекулянтов, обличая их жадность и невоздержность. В самом деле, разве не торговое судно — корабль капитана Шато с роковым грузом шерсти из Сирии — впервые принесло заразу в Марсель? Всем ясно, заявили они, что это не простая случайность.

— Да, — настаивал философ, — это, несомненно, суд небес, Божий промысел, неминуемая расплата за грехи нашей нации, за легкомыслие и распущенность, одержавшие над нами верх. Расплата за нашу одержимость богатством и игрой на бирже, за страсть к приобретательству и за расточительность.

— Вздор! — проворчал в ответ лорд У***, поднося к губам третий бокал и отодвигая опустевшую бутылку. — Эдак от вас недолго услышать, что Великий пожар, начавшийся на Пудинг-лейн полвека назад и потушенный на Пай-Корнер, был вызван грехом чревоугодия!

Мистер Беркли многозначительно промолчал.

— Нет и нет! — продолжал лорд У***, ставя бокал на стол. — Мы поступали куда омерзительней, погрязали в пороках почище нынешнего — и все-таки избежали гнева Господня или устояли перед ним, если уж Господу заблагорассудилось на нас гневаться!

— Наш черед, может статься, не за горами, — мрачно заметил философ. — Упадок нравов, попомните, неизбежно влечет за собой суровые испытания — будь то война, голод или моровая язва.

— Пусть тогда разразится война, коли на то пошло, — беспечно откликнулся лорд У***. — От нее куда больше проку, чем от прочих бедствий. Право же, война сулит хорошую прибыль.

Подобное заявление было встречено мистером Беркли довольно прохладно; прочим гостям оставалось только изумленно покачать головами в париках.

— Кое-кому, разумеется, война и приносит доход, — писклявым фальцетом произнес мистер Поуп, — тем, кто не платит за нее ни гроша и потому не испытывает на себе ее бремени; а что же сказать о дворянах-землевладельцах, которые взвалили на свои плечи тяжкий груз налогов, взимавшихся на наши недавние войны с французским королем? Их убытки перекочевали в карманы биржевых маклеров и своекорыстных торгашей в Сити.

— Где же, хотел бы я знать, провести разграничительную линию? — мощно прогремел лорд У***, так что голосок поэта показался в сравнении с ним мяуканьем недужного котенка. — Что те, что другие! Если барыш крупный, какая разница, кто преуспел?

Главное, по-моему, в том, что вся нация в выигрыше.

— Если это богатство обеспечит честную коммерцию, — мягко проговорил мистер Беркли, — тогда я не дерзну возражать: история — взять, к примеру, хотя бы Рим или Венецию — показывает нам, что торговля всенепременно порождает добродетель, цивилизованность и патриотизм.

— Кроме того, — вставил лорд Берлингтон, — торговля всюду и во все времена являлась необходимым условием для процветания искусств. Могут ли они развиваться, господа, без содействия негоциантов? Лондонские горожане желают слушать оперу. Отлично! Однако за удовольствие надо платить. Мы обязаны выплачивать жалованье и мистеру Генделю, — он показал жестом на композитора, который, не обращая на говорившего ни малейшего внимания, настраивал клавесин, — и великому Тристано Всякое искусство предполагает траты.

— Которые, к счастью, мы можем возложить на наших чернокожих рабов, — невесело хмыкнул лорд У***

— Следовательно, — заключил лорд Берлингтон (он, похоже, не слышал этой реплики или предпочел ее проигнорировать), — нельзя выступать против богатства, ибо оно — жизненно необходимое условие для существования у нас всех видов искусства.

— И все же, — веским тоном подхватил философ, — и все же, ваша светлость, я опасаюсь, что наши сокровища не всегда расходуются благоразумно: необходимо понять, что как только деньги становятся орудием роскоши и тайного разврата — это происходит со времени правления короля Карла Второго и по сию пору, приобретая все больший размах, — они расслабляют нас и лишают стойкости духа, вследствие чего благородные цели предаются прискорбному забвению.

— По этим новоявленным денежным мешкам, что разбогатели с такой легкостью, — часто кивая, проскрипел мистер Поуп, — можно судить, какая порча поразила общество, погрязшее в суетности и изнеженности.

— Чья бы корова мычала, — пробормотал лорд У***, уткнув подбородок в шейный платок.

Мистер Поуп, не расслышавший этих слов, продолжал еще более резким тоном:

— Наши негоцианты из Вест-Индской компании превратились в безмозглых фатов, которые всячески обихаживают глупых и тщеславных кокеток, осыпая их подарками, с тем чтобы они за туалетным столиком украшали себя самым неподобающим образом. Драгоценные камни из Африки, благовония из Аравии, кофе, чай, шоколад, табак…

— Плоды цивилизации, — прервал его речь лорд У*** Имперские трофеи!

— Нет, ваша светлость, плоды разложения и суеты. Награда для кретинов, довольных крохами.

— Полагаю, сэр, что вы тоже приобрели сколько-то акций Компании Южных морей — по-вашему, разумеется, крохи?

Изобличенный поэт-карлик побагровел под пудрой, покрывавшей его щеки, и черты его угловатого лица неприятно исказились от досады. Меж тем, на более располагающей к себе внешности его союзника, мистера Беркли, появилось выражение задумчивой сосредоточенности.

— Наша мудрая законодательная власть, — проговорил философ, — обязана вмешаться и обуздать эти пороки, эту пагубную погоню за излишествами, о которой мистер Поуп говорил столь обоснованно. Я имею в виду уложения, регулирующие расходы; они способны самым действенным образом приостановить похвальбу одеждой, расшитой золотом и серебром, или помпезнейшими экипажами!

— Этим, сэр, — зафыркал лорд У***, — вы расстроите ремесла, придушите торговлю и, следуя вашей собственной логике, задавите искусства.

— Напротив, ваше сиятельство: этим мы сбережем наш золотой запас, а также наши искусства и нашу нравственность — и, позвольте добавить, наши бессмертные души.

На сей раз настал черед графа Хайдеггера выразить несогласие.

— Итак, вы полагаете, — съязвил он, — будто Вседержитель покарает леди или джентльмена только за то, что они оденутся не совсем обычно или вздумают выставить напоказ дорогие украшения? Преисподняя тогда — подлинный образец услад, до отказа заполненный нашими лучшими подданными.

— Можно ли усомниться, ответьте мне, — продолжал мистер Беркли, — в том, что пышные наряды, а маскарадные личины в особенности, подстрекают женщин к непристойному и развратному поведению, и затем их легко уловляют в сети распутства модные франты, также разодетые в пух и прах? Женщина, которая одевается как проститутка или одалиска, очень скоро начнет и вести себя соответственно, ручаюсь вам.

— Безупречность репутации и поведение дамы отнюдь не всегда определяются покроем ее платья, — возразил граф. Его схожее с горгульей лицо нахмурилось, однако голос все еще приятно басил. — Шлюх под сводчатыми галереями в Ковент-Гардене подтолкнул к торговле телом вовсе не фасон их одежды. Вы, доктор, рассуждаете так, словно миром правит простая видимость.

— Совершенно верно, сэр; надеюсь, что так; ибо не существует мира, отдельного от видимостей, и не руководствуемся ли мы, скажите, этими видимостями, теми зрелищами, какие каждодневно встречает наш взгляд? Не являются ли зримые объекты — как, думается мне, я продемонстрировал — универсальным языком, управляющим нашими нравственными поступками, добрыми и злыми? Мы знаем только то, что доступно нашему наблюдению, и только оно определяет наши действия; если же мы наблюдаем вокруг себя только продажность, порочность и глупость, то и поступать будем соответственно. — Философ сделал паузу, одарив графа мягкой, но торжествующей улыбкой. — Не представляется ли, следовательно, в высшей степени целесообразным уделять большое внимание всему внешнему — будь то одежда, театральная сцена или городская улица?

Граф Хайдеггер энергично потер нос, напоминавший луковицу гиацинта, при каковом упражнении тот оказался необычайно податливым, словно его можно было расплющить или даже отделить.

— Вам известно, что я скромный человек, доктор, воспитывался по-солдатски в гвардии, занимался делами и в вашей философии не очень-то разбираюсь. Но вами сказанное мне понятно. Что же повредит бессмертной душе дамы, если перед званым вечером она пышно взобьет волосы, наденет турнюр или украсит себя драгоценностями, сидя в ложе оперного театра? Вне сомнения, Всевышнему достанет проницательности, чтобы заглянуть в душу, а не судить по тому, как выглядят тело, маски и облачения.

— Всевышнему, разумеется, проницательности Достанет, а вот нам, смертным, нет. — Мистер Беркли, покачав головой, оглядел графа с нескрываемым разочарованием.

— Как заметил один из древних, — вставил мистер Поуп, — вернейший способ погубить человека — это нарядить его в лучшую одежду.

— Хвала Господу, — промычал лорд У***, — что по сравнению с древними мы ушли далеко вперед!

— Вы наверняка со мной согласитесь, — обратился мистер Беркли к графу Хайдеггеру, — что добродетель и благонравие совершенствуются или приходят в упадок в прямой связи с характером сборищ, которые мы поощряем. Маскарады, недавно вошедшие в моду в Лондоне и устраиваемые в вашем театре на Хеймаркет, не просто пагубны сами по себе, поскольку поощряют греховные страсти — к азартным играм, щегольству, любовным интригам и роскошным пиршествам; нет, они еще являются и обобщенным образом — символом всех разновидностей безрассудной суеты, какие только существовали под солнцем.

— Наряжаться — грех? — запротестовал граф Хайдеггер, качая головой. — Вкусно поесть — тоже грех?

—  Вы утверждаете, что не разбираетесь в философии. Но, возможно, поймете следующее описание. — Мистер Беркли повернулся к мистеру Бриттону, который с беспокойством следил за этой перепалкой. — Прошу вас, милейший сэр, скажите мне, пожалуйста, найдется ли у вас в доме Библия?

Мистер Бриттон растерянно заморгал, словно ему предъявили обвинение.

— Конечно, сэр.

Он просеменил за дверь и тотчас вернулся с книгой в руках — к его чести, изрядно потрепанной. Ирландец полистал страницы с загнутыми уголками и почти сразу же нашел нужные строки, постучав по ним наманикюренным указательным пальцем.

— Нужно ли мне напоминать вам о том, — обратился он с вопросом ко всем собравшимся, — какими словами пророк Исайя, по поручению самого Господа, осудил роскошные одеяния женщин того времени?

Судя по невнятному — и слегка смущенному — общему ропоту, можно было заключить, что все согласны с подобной необходимостью.

— Очень хорошо, тогда слушайте. — Он прочистил горло, облизнул губы и начал читать звучным голосом:

«И сказал Господь: за то, что дочери Сиона надменны и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавою поступью и гремят цепочками на ногах, — оголит Господь темя дочерей Сиона и обнажит Господь срамоту их; в тот день отнимет Господь красивые цепочки на ногах, и звездочки, и луночки, серьги, и ожерелья, и опахала, увясла и пояса, и сосудцы с духами, и привески волшебные, перстни и кольца в носу, верхнюю одежду и нижнюю, и платки, и кошельки, светлые тонкие епанчи и повязки, и покрывала. И будет вместо благовония зловоние, и вместо пояса будет веревка, и вместо завитых волос — плешь, и вместо широкой епанчи — узкое вретище, вместо красоты — клеймо».

Прервав чтение, мистер Беркли торжествующе захлопнул книгу. В комнате ненадолго воцарилась тишина, которую нарушил мистер Поуп:

— Плешь, зловоние, клеймо — под этим, несомненно, следует понимать симптомы чумы, которая прокатывается по Франции наподобие мстительной армии. Можем ли мы утверждать, что наше пустомыслие и наша развращенность слишком отличаются от описанных пророком?

— Есть все основания опасаться того, — мрачно скрепил философ, — что если мы не исправимся, то конец нашего государства близок.

Лорд У*** сердито уставился на философа и, шагнув вперед, выпустил изо рта густое облако дыма прямо в лицо крошке-поэту; тот сначала закашлялся, а потом попытался сравнять счет и залпом осушить бокал с пуншем, какой его светлость, даже не поморщившись, только что опрокинул себе в глотку Лорд У*** изготовился парировать соответственно, но мистер Беркли, мистер Бриттон, граф Хайдеггер, лорд Берлингтон, виола-да-гамбист, органист и второразрядный поэт — все вдруг сгрудились в кучу, желая не то вмешаться в чересчур далеко зашедшую распрю, не то подстегнуть дальнейшую полемику (в такой тесноте и при тусклом освещении разгадать истинные намерения собравшихся было непросто); но тут в общей суматохе обе опустевшие бутылки покатились со стола; сальная свеча тоже опрокинулась, пятно жира на полу растеклось и вспыхнуло. Происшествие это, к несчастью, только подогрело страсти и привело к еще большему смятению, — и кто знает, какие военные действия развернулись бы на чердаке, если бы в этот момент мистер Гендель не заиграл на клавесине мистера Бриттона. Ни мистер Гендель, ни Тристано особого внимания на склоку не обращали — даже теперь, когда спорившие толкали друг друга, готовясь пустить в ход кулаки, а половицы вовсю задымились. Оба они, в стороне от нешуточного уже сражения, склонившись над клавесином, смотрели на ряды колков и серебряные нити струн, словно скорбящие над гробом, что явились отдать последнюю дань покойному родичу. Композитор подпер полированную крышку инструмента (с надписью «CONCORDIA MYSIS AMICA») тремя переплетенными в кожу волюма-ми, выдернутыми из ближней стопки, и последнюю четверть часа занимался настройкой, тыча пальцем в клавиши и подкручивая колки; назойливое «тин-тон-тан» порой даже заглушало шумную перебранку. Остановив выбор на «Саrа sposa», известной арии из «Rinaldo», музыканты принялись за ее исполнение, по-прежнему полностью пренебрегая слушателями.

— Саrа sposa, — начал выводить Тристано, едва различимый за плотной пеленой дыма, и голос его перекрыл сердитые возгласы и проклятия.

Amante саrа,

Dove sei?

Deh! Ritorna a 'pianti miei!

Del vostr'erebo sull'ava,

Colla face del mio sdegno

lo vi sfido, О spirit rei…

Общество, по счастью, оказалось более чутким к исполнителям, чем те к нему, и бойцы сначала затоптали пламя, а потом проворно расхватали стулья и смиренно уселись слушать; буйные порывы мгновенно были обузданы, будто напевами Орфея.

— Куда ты исчезла, любовь моя, моя дорогая возлюбленная, — шепотом переводил лорд Берлингтон престарелому герцогу. — Где теперь твои чары? Вернись, о, вернись! Ты, похищенный рай, услышь скорбные жалобы покинутого любовника и спаси жизнь, гибнущую без тебя, — и так далее, до тех пор, пока старик, ветеран осады Намюра, не вытащил из кармана носовой платок, чтобы утереть с горчично-желтого лица слезу.

Когда-то ария исполнялась в приличествующей обстановке — например, кастратом Николини в театре на Хеймаркет девятью годами ранее: посреди изрыгающих пламя драконов на сцене, окутанной таинственными клубами черного дыма, в которых исчезала чародейка Армида; теперь же трудно было не согласиться, что закопченная каморка — не самое подходящее место для выступления Тристано.

Однако критиков из числа слушателей в тот вечер определенно не нашлось. Лорд У***, мирно расположившись бок о бок с мистером Поупом, не скрывал победительной улыбки, когда первая ария закончилась и началась вторая — «Augelletti, che cantate», знаменитая «песня птиц» из «Rinaldo»: лорда радовала мысль, что его не какое-нибудь, а наиболее амбициозное капиталовложение пребывает в целости и сохранности. На самом же деле, никому из немногочисленных, но видных персон, безмолвно внимавших на убогом чердаке сладостным руладам (хотя издали доносились вовсе не дивные трели пернатых, о чем говорилось в арии, а лязг металлических шестов, которые ввиду скорой ярмарки везли на Смитфилдский рынок для установки палаток и выставочных киосков), — так вот, никому из собравшихся и в голову не могло прийти, что этому непродолжительному концерту суждено было стать единственным, увы, примером успешного сотрудничества двух великих музыкантов.

На последних тактах одна из струн клавесина вдруг издала короткое «пинь!» и вылетела из крылообразного саркофага, судорожно извиваясь, словно змея, раздавленная колесом телеги. Секундой позже — вероятно, это было простое совпадение — подставка из трех книг обрушилась с грохотом, прозвучавшим в тесном помещении резче пистолетного выстрела. (Старик герцог тотчас вытянулся по стойке «смирно» и, отшвырнув носовой платок в сторону, ухватился за клинок.) За громким хлопком последовала затяжная реверберация деки клавесина, гудение которой отличалось низким тембром и наполняло крохотную комнату зловещим гулом, длившимся, казалось, целую вечность; казалось даже, что вся комната гудит и пульсирует, как если бы где-то далеко-далеко разразилось неведомое еще бедствие, скорбные отзвуки которого доходят до слушателей зыбко колеблемыми раскатами слабого эха.

Двумя часами позже в голове Тристано все еще стоял этот гул: он сделался даже громче и превратился в звенящее жужжание.

Покинув Олдерсгейт-стрит по окончании концерта, запряженная шестеркой карета миновала Смит-филд, где при свете факелов вовсю орудовали рабочие, выворачивая камни мостовой. Ярмарка святого Варфоломея должна открыться с рассветом — это английский карнавал, пояснил лорд У***. Быть может, Тристано желал бы отправиться с визитами?

— Маскарадные балы графа Хайдеггера тоже вскоре возобновятся. Хо-хо! Такой вольности и непринужденности вы нигде больше не встретите! Надеюсь, эти болваны тори еще не отвадили вас от стремления капельку поразвлечься?

Тристано вновь покачал головой: не философ и не поэт вытравили в нем это желание, а граф Провенцале — и не сегодня, а гораздо раньше.

Его светлость, тем не менее, настаивал на визитах, и вот спустя полмесяца — в теплый солнечный день начала сентября — карета, запряженная шестеркой, возвратилась в Смитфилд, дабы Тристано мог потешить взгляд зрелищами, по безрассудству сравнимыми разве что с теми, каких он навидался в Кампо-Сан-Поло. Эта привилегия, в самом деле, могла утешить Тристано хотя бы тем, что избавляла от тягостного общения с леди У***: неделей ранее она прибыла из Ричмонда к открытию лондонского сезона, в сопровождении трех служанок, шести спаниелей и двенадцати чемоданов, набитых нарядами всевозможных фасонов и разнообразнейшими безделушками — «плодами цивилизации», которые ее супруг, вне сомнения, доставил с Леванта.

Если за истекший месяц Тристано приноровился к привычкам лорда У***, хотя и не был от них в восторге, то его отношения с леди У*** складывались гораздо менее успешно. Со времени вынужденной изоляции Тристано как «зараженного чумой» и даже после его выздоровления и выхода на свободу они никак не могли поладить между собой. Так, по какой-то причине, которая, несмотря на расспросы его светлости, оставалась неразгаданной, леди У*** не желала проживать с Тристано под одной крышей, даже если общим домом была вместительная вилла в Ричмонде или просторный особняк на Сент-Джеймской площади: и там, и там можно было целыми днями блуждать по бесконечным комнатам и коридорам, подолгу не встречая ни единой живой души. Тристано, ввиду этой глубокой, но необъяснимой неприязни, охотнее всего исполнил бы требование удалиться и с живейшей признательностью навсегда распростился с гостеприимным лордом У***, если бы тот, к величайшему раздражению хозяйки, упорно не противился перемене певцом места жительства. Мистер Гендель обитал в особняке юного лорда Берлингтона на Пиккадилли; поговаривали также, будто композитору отведены отдельные апартаменты в Берлингтон-Хаусе.

— И разумеется, этот новый итальянец, Бонончини, поселится там же, — пояснил его светлость супруге, когда в величественном атриуме распаковали первый из двенадцати чемоданов, со всех сторон осаждаемых взволнованными спаниелями. — Я ни за что не уступлю Берлингтону привилегию принимать у себя еще и Тристано. Нет-нет, клянусь, что Тристано останется под моим кровом.

Ее светлость швырнула на пол чепец с лентами и бурно зарыдала, уткнув лицо в голубую накидку, только что вынутую из чемодана.

— Прошу вас, не притворяйтесь, будто спор идет между вами и графом, — ее всхлипывания приглушались шелковой материей, — спорим же, конечно, мы с вами!

— Тогда победа будет, несомненно, за мной, — прогремел лорд У***, сверкая зеленым глазом, — спор идет не на равных! Ваше право на равенство, дражайшая леди, было утрачено в тот прекрасный день, когда мы заключили брачный союз. Ваш долг — подчиняться мне всегда и во всем, так что на этом и покончим!

Заслышав этот приговор, обжалованию не подлежавший, ее светлость взбежала вверх по лестнице к себе; следом за ней устремились ее спаниели, и последний из них не избежал пинка в зад за то, что, защищая безутешную хозяйку, заливистым лаем отважно выразил лорду свое неудовольствие.

Леди У*** не появлялась из своей роскошной туалетной комнаты целых три дня. Кушанья, поставленные у двери, оставались нетронутыми; даже модистке с Нью-Бонд-стрит — особе, гораздо более приближенной к хозяйке дома, нежели супруг, — пришлось отправиться восвояси.

Что можно было сказать о характере ее светлости? Она была, как неоднократно заявлял лорд У*** во время ее добровольного заточения у себя в будуаре, «чертовски замысловатым созданием»; настроенный не столь благодушно, он именовал ее «мрачной истеричкой». В самом деле, ее светлость постоянно одолевали различные болезни (истинные или воображаемые, Тристано не в силах был определить), заставлявшие ее то падать в обморок, то совещаться с доктором («пройдохой и шарлатаном», по определению лорда) ничуть не реже, чем с модисткой. Каждодневно она проводила несколько часов кряду, выполняя предписания медика: полоскала горло, глотала порошки, вдыхала пар; прочие снадобья растворялись в ванне, добавлялись в чай, смешивались с горчицей, молоком или минеральной водой, втирались в грудь, закапывались на язык и в глаза; не исключено Также (этот слух передавали друг другу слуги нижнего этажа), что посредством особых трубок лекарства вводились и в отверстия нижних областей тела. Дверь ее будуара, мимо которой Тристано старался проскочить скорее, источала благоухания аптеки или убежища колдуньи: там постоянно звякали пузырьки с микстурами, сыпались горохом пилюли и пестик яростно скрежетал в ступке.

Для Тристано ее светлость была не столько живой личностью, сколько собранием заученных жестов, блестящих украшений, непостижимых причуд. Составить о ней верное представление было непросто: по утрам, если самочувствие дозволяло ей, с риском для хрупкого здоровья, подняться с постели, ее внешность менялась (а возможно, и скрывалась) с помощью зеркал и множества косметических средств за туалетным столиком. Ее подлинный образ маскировался и усилиями модистки с Нью-Бонд-стрит, которая, забыв в конце концов нанесенную ей обиду, возобновила свои неукоснительные визиты в одиннадцать утра, когда леди У*** только просыпалась; вероятно, свой вклад вносил и молодой щеголь, через день дававший ее светлости уроки правильного произношения. Выговор ее светлости считался не совсем безупречным, поскольку родом она была из Каледонии — дочерью состоятельного шотландского графа, звавшейся в девичестве леди Сидни Ханна.

Кого, собственно, долженствовали осчастливить совершенства ее светлости, оставалось не вполне ясным. Даже когда — в редчайших случаях — отношения с супругом несколько улучшались, она предпочитала свои покои. При всей изысканности туалетов, леди У*** проводила большую часть времени взаперти и покидала дом только по воле супруга, да и то непременно в чьем-нибудь сопровождении. Этим, впрочем, она отнюдь не стремилась угодить главе семьи: даже если их встречи в гостиной или за обеденным столом обходились (случай редкий) без криков, упреков и раздраженных слез, лорд У*** почти не уделял супруге внимания, но лишь приказывал ей одно или запрещал другое, оговаривая также, куда ей можно поехать, а куда нет. Ее светлость выглядела пленницей у себя в доме, а лорд — тюремщиком, суровым надзирателем.

Вскоре, однако, Тристано имел случай заметить, что обращение лорда У*** с супругой разительно менялось, как только оба они оказывались в светском обществе. Стоило им появиться вместе в Сент-Джеймском парке, на концерте или в другом подобном собрании, лорд тотчас же проникался повышенной участливостью к ее внешности, непрерывно заботясь о том, чтобы каждый из присутствующих оценил ее красоту по достоинству и непременно выразил свой восторг. Странно, но теперь лорд начинал открыто выказывать жене всяческую почтительность, хотя только что демонстрировал полнейшее равнодушие. Тщеславное желание иметь супругой признанную красавицу ставило его, впрочем, перед необычной и трудноразрешимой дилеммой: если кто-то дерзал восхвалять чары его супруги с чрезмерным усердием, преступая рамки пиетета перед сокровищем, которое он горделиво выставил напоказ, лорд резко менял манеру поведения и тут же приглашал озадаченного ценителя на дуэль. За год три или четыре поклонника испытали на себе острие шпаги его светлости — по крайней мере, слухи об этом ходили упорные. Итак, в частной жизни Равнодушный к супруге, лорд бешено ревновал ее на глазах публики — ревновал почти так же, как он ревновал Тристано.

И когда лорд У*** предложил поехать в Смит-филд, Тристано с готовностью согласился; в последнее время настроение ее светлости постоянно менялось: она то погружалась в раздумье, то разражалась сердитыми упреками; уроки жеманного франта, являвшегося трижды в неделю, были прекращены, в результате чего Тристано совершенно перестал ее понимать, поскольку все еще владел новым для него языком более чем скромно. В тот день на Тристано — в его присутствии и заочно — посыпались самые различные обвинения: мол, он и язычник, и деревенщина с предрассудками, и на поводу у заблуждений Рима, и урод уродом, и коверкает английскую речь, и норовит перешептываться в ее присутствии по-итальянски, и нечист на руку (один из ее кружевных носовых платков долго не могли найти: он оказался в корзине у прачки).

«Английский карнавал», тем не менее, обманул ожидания: отвлечься от тяжелых мыслей не удалось. Бесконечная череда акробатов, гимнастов, фехтовальщиков, фокусников в набедренных повязках — одни поедали камни, другие глотали пламя факелов. Сплошной идиотизм! Кукольные представления опер на тарабарском языке; пляшущий медведь; вождь ирокезов; гигантский боров; белый тигр, тоскливо рычавший в деревянной клетке; пыльный казуар; морщинистый слон, хозяин которого обещал, что через четверть часа тот поразит мишень выстрелом из пистолета. Конечно же, и уродцы: повсюду объявления на полосатых киосках торговцев зрелищами зазывали взглянуть на двухголовых козлов, девиц с длинными черными усами, великанш, обезьян-гермафродитов, пятиногих телят и тысячу прочих нелепостей, выставленных на обозрение зевак под звуки мандолин, грохот трещоток, барабанов, бубнов и выкрики шарлатанов, которые продавали лечебные( сиропы, порошки от огневицы, настойки от головной боли, снотворные капли и кровеостанавливающие бальзамы — короче, те самые товары в пузырьках, что позвякивали в спальне леди У***, похоронным звоном возвещая об ее очередной болезни. Наибольшим успехом пользовался плут, истошно рекомендовавший приобретать средство от чумы — по гинее за бутылку. Многие посетители, оторвавшись от других зрелищ, столпились вокруг его помоста и принялись вытряхивать содержимое своих кошельков в руки двух помощников, которые едва успевали удовлетворять спрос на этот чудодейственный продукт.

Да — чума! За истекшие две недели Тристано и думать забыл о гигантской тени, которая словно кралась за ним следом через всю Францию — по Роне, Сене, Луаре. О чуме почти не вспоминалось потому, что с началом ярмарки улицы — даже к западу, вплоть до Сент-Джеймской площади — вновь заполнились народом, хотя в основном это были шумные гуляки, азартные игроки и забулдыги-горлодеры. Но с ними, казалось, в город вернулась безоглядная жизнерадостность предыдущего месяца. В день святого Варфоломея — на следующий день после концерта у мистера Бриттона — возле дома Компании Южных морей собралась толпа, к которой присоединился и лорд У*** в надежде зарегистрировать трансферт акций. Далее, к началу сезона ожидалось скорое прибытие в Лондон с курортов и возвращение из поместий аристократии и торговой элиты: вновь предстояли маскарады, ассамблеи и спектакли — в особенности оперные. С пополнением аудитории и с притоком в столицу новой волны капиталов котировка акций Компании Южных морей и Королевской академии, по предсказанию его светлости, должна была взметнуться вверх.

Поэтому в канун последнего дня Варфоломеевской ярмарки лорд У*** пребывал в отменном расположении духа: после часа, посвященного сомнительной потехе, он предложил Тристано отправиться вдвоем в кофейню на Сент-Джеймс-стрит, где его поджидала компания столь же легкомысленно настроенных юных лордов, «с набитыми кошельками и пустопорожними головами». Этот план, однако, был нарушен; на пути к Пай-Корнер они замерли на месте: за спиной у них раздался громкий пистолетный выстрел — это, как было объявлено, выпалил слон, — а затем где-то впереди послышался гул множества глоток. Вскоре глазам их предстала толпа, насчитывавшая не менее сотни людей, которые устремились на восток по Ньюгейт-стрит. В их реве потонули крики назойливых шарлатанов и даже горластых зазывал, оповещавших о выступлениях глотателей огня и о начале кукольных спектаклей. Не входит ли и это зрелище, задал себе вопрос Тристано, в число смитфилдовских представлений? В самом деле, многоголовое чудище, которое заполнило улицу и протискивалось через узкие ворота Сити — туловище его достигло теперь Крайстс-Хоспитал, — выглядело куда диковинней животных и уродцев.

Лорд У*** также был озадачен. По его предположению, все эти молодцы сбежали из Ньюгейтской тюрьмы. Но нет, нет: они рвались, спотыкаясь, в противоположную сторону — по направлению к тюрьме, к Сити. Большинство из них хорошо одеты — на узников ничуть не походят. Тогда в чем же дело? Чума? Возможно, в Сент-Джайлзе или Холборне обнаружили первых мертвецов и соседние жители спешат покинуть злотворные окрестности?..

Растерянность охватила и других посетителей ярмарки. Со всех сторон послышался ропот, когда горланившие предводители толпы втекли на Чипсайд. Шарлатаны разом смолкли, а кое-кто из зевак кинулся по Джилтспер-стрит к Ньюгейту.

— Что случилось? — взывал со всей мочи какой-то джентльмен к тем, кто замыкал бежавшую толпу, образуя редеющий хвост чудища. — Куда вы направляетесь, джентльмены? Чем вы так встревожены? Уж не чумой ли?

— Именно чумой, — откликнулся один из этого странного сборища — молодой человек в опрятном кафтане из падуанского шелка и в башмаках с пряжками, не потерявших глянец даже в пыли Сноу-Хилл и Ньюгейт-стрит.

— Чума! — застонал разноголосый хор позади Тристано. — Чума, чума!

— Омерзительная зараза, — кивнул молодой человек, шагая к воротам, за которыми скрылись его попутчики. — Именуется она Чумой Южных морей! Ее подцепили тысячи — и все погибнут самой страшной смертью!

Вопли за спиной Тристано только усилились, сделались еще более отчаянными. Точно белый тигр в деревянной клетке, взревел стоявший рядом лорд У*** — и рев его мог бы распороть швы теплого сентябрьского небосклона. Но громче и отчаяннее всего гудело в голове у Тристано: ему казалось, будто деревья, здания и людские толпы превратились в камертон, который, задрожав от удара, звенит ужасной, безнадежной нотой.