Через день — то есть назавтра после того дня, который начался под знаком Марса в Гайд-Парке и закончился под не столь воинственным влиянием Венеры в спальне леди Боклер, — мне пришлось повторить путь Тристано в дилижансе по Батской дороге. Путь незнакомый и — в ту пору — непредусмотренный, однако еще более непонятной была дорожка, которая меня туда привела. Сейчас, по прошествии нескольких десятилетий, события тех дней представляются мне не менее странными и удивительными, чем тогда.

Скоро вам станет ясно: не за горами конец моей истории. Что-что? Что вы сказали? Я не завершил историю Тристано? Верно, вы совершенно правы. Но наберитесь терпения: в нужное время вы все услышите. Почему молодые люди, которым торопиться некуда, всегда так нетерпеливы?

Итак, мой Ганимед, я должен заключить, что его история интересует вас больше, чем моя? Что вы попали в ее сети, а не в мои? Неважно. Я не обижаюсь. Поскольку, наверное, историй не две, а одна.

Хотя, понятное дело, вернулся я с Сент-Джайлз очень поздно, на следующее утро меня ни свет ни заря пробудил скрип Самсона и Далилы, а равно и голоса ломовых извозчиков, которые погоняли вдоль Хеймаркет своих цокающих копытами кляч; к тому же в подставленные мною сосуды ручьями текла вода, в несколько меньшем количестве попадая на пол. Иными словами, я был пробужден тем же способом, что и сотни раз прежде.

Такое ординарное начало нового дня казалось мне невозможным: в то хмурое лондонское утро, среди грубых повседневных шумов я чувствовал себя так, словно в предыдущие часы — то есть в спальне миледи — под нами воздвиглись спины черных жеребцов, которые понесли нас через широкие зеленые луга; словно бы я порхал в небе и трогал неприступные горные пики, кольца и луны неоткрытых планет, острые кончики морозных звезд. Несколькими днями позднее, когда у меня появилось время подумать, я вновь поразился заурядному началу этого утра, поскольку тот день выдался еще более богатым на приключения, чем предыдущий.

Опуская ноги на пол (как обычно, холодный) и разводя огонь в камине, куда со всегдашней предусмотрительностью положил накануне несколько кусков угля, я думал, не предстанет ли передо мной, когда я гляну в зеркало, совершенно иной человек. Мой отец утверждал в «Совершенном физиогномисте», что наша оболочка, внешний человек, будучи отлитой по образцу внутреннего человека, меняется вместе с последним; того же, в свою очередь, преобразует наш опыт. Мои глаза, губы, нос — не примут ли они иную форму после вчерашнего вечера, с его новым опытом? Может, их привычные очертания и размеры изменились так разительно, что, когда я сяду за стол с чайником и полупенсовыми булочками и примусь за завтрак, Шарпы тоже меня не узнают и будут с удивлением взирать на затесавшегося в их ряды незнакомца.

Увы, незнакомца прыщеватого и всклокоченного. Взглянув чуть позже в зеркало, я в самом деле был удивлен, причем неприятно, видом косившегося на меня оттуда Джорджа Котли, ибо за ночь чудес и превращений на самом кончике моего носа вскочил прыщ размером с добрую горошину (оттого, возможно, что я закусывал вино шоколадом); углы губ изъязвились (о причинах оставалось только гадать), а короткие каштановые волосы торчали во все стороны, отвергая как законы тяготения, так и действие расчески, пока я спешно не нахлобучил на них свой не очень подходивший по размерам парик.

— О, я недостоин твоей красоты, — шепнул я «Даме при свете свечи», целуя ее пахнувшие маслом и скипидаром губы. Вечером я надеялся припасть губами к оригиналу, поскольку мне предстояло вновь встретиться с леди Боклер, на этот раз на маскараде в Королевском театре. Моя радость от этой перспективы не переходила в восторг лишь потому, что она опять отказалась открыть, какой на ней будет костюм.

Я оделся и поковылял вниз по лестнице, чтобы в компании Шарпов позавтракать творогом с сывороткой. Шарпы отнюдь не увидели во мне загадочного незнакомца; самые младшие и крикливые из них, напротив, с неприятной фамильярностью стали карабкаться мне на колени, щипать меня за нос, кормить со своих ложек или самим кормиться творогом с моей тарелки.

Во все время завтрака Джеремая не сводил с меня широко открытых глаз, а за ним, с некоторой суровостью, наблюдали мистер и миссис Шарп. Иногда они переводили взгляд на меня, но выражение их лиц от этого не менялось. Я никак не мог понять, в чем дело. Только когда я вышел из-за стола и вернулся к себе, слегка взволнованный Сэмюел (который последовал за мною по лестнице, а потом постучал в дверь) рассказал, что вчера утром Джеремаю застигла миссис Шарп, когда он клал на место пистолеты мистера Шарпа. Это открытие так испугало ее и огорчило, что на Джеремаю были возложены дополнительные обязанности в лавке, а в вольностях и преимуществах отказано на неопределенное время. Судя по их обличительным взглядам за столом, мистер и миссис Шарп подозревали, что я замешан в этом деле, но, по словам Сэмюэла, Джеремая «держал язык на замке» и не дал против меня показаний.

Сэмюел, судя по всему, рассчитывал на мое вмешательство; он надеялся, я поручусь перед родителями, что Джеремая не готовит себя, как опасалась миссис Шарп, к карьере разбойника или взломщика. Главным образом, чтобы он быстрее удалился, я неопределенно пообещал сказать в защиту Джеремаи слово-другое. Но на деле я, вместо того чтобы исполнить обещание, уже через десять минут вышел из дома на холодный воздух. Джеремая больше не обременял меня своим присутствием, не приходилось ускользать от него хитростью, и так мне было лучше. Я шагал вперед, в будущее, а Шарпов считал частью прошлого.

— До свиданья, Джеремая, — пробормотал я голосом, в котором не слышалось ничего, кроме холодной безжалостности, ранее мне не свойственной.

— До свиданья, мистер Котли, — отвечал он печально, словно я отбывал не на Сент-Мартинз-лейн, а во Фробишер-Бей или на Тимбукту, обрекая его вечно подметать с пола рассыпанную пудру и обрезки волос.

И когда за мной со скрипом закрылась дверь и лавка выдохнула мне в спину теплый, пахнувший пудрой воздух, я подумал, что, как бы то ни было, я этим утром все же сделался другим человеком.

Да, я шагал в будущее, и моей первой остановкой на этом пути, как я уже говорил, должна была стать Сент-Мартинз-лейн.

На этой улице располагалась, само собой, лавка мистера Миддлтона, но я направлялся не туда, вернее, первоначально направлялся, поскольку, минуя это заведение, я вспомнил, что мне нужен скипидар, и зашел внутрь приобрести баночку. Основной же моей целью была совсем другая лавка: прежде я много раз проходил мимо нее утром, провожая ее торопливых клиентов лукаво-понимающей улыбкой, не без примеси странной зависти. Поскольку это заведение над аптекой в невзрачном приземистом домишке удовлетворяло потребности и тех, кто искал любви, и тех, кто, ее найдя, желал защитить (или вылечить) себя от ее разнообразных печальных последствий.

Два месяца назад я наведался сюда с Топпи (он недостаточно залечил в Лиссабоне свою болезнь, и его уговорили здесь приобрести курс «Едкой ртути Ван Свитена») и не удивился тому, что застал за порогом. Предметы, ради которых я явился, помещались около стола клерка. Мне было известно точно, где их искать, поскольку в предыдущий раз Топпи приобрел дополнительно три штуки, дабы, как он сказал, «отрезать путь синьоре Гонорее», однако я не мог не помедлить минутку и не обозреть плотно заставленные полки. Едкая медь, предназначенная, судя по этикетке, «для лечения итальянской оспы», соседствовала с множеством других бутылочек и пузырьков, содержимое которых, согласно надписям, обеспечивало самое эффективное лечение «всех тягостных венерических недугов», в том числе (как хвастливо сообщала этикетка) «гонореи более упорной, чем та, какой можно заразиться от женщин». Рядом с ними выстроились разнообразные пилюли и порошки, рекомендованные как средства от затрудненного мочеиспускания и чесотки, избыточных ночных поллюций, расслабленности члена и ее редкой, однако еще более неприятной противоположности — приапизма, а также других странных хвороб, исключительно мужских. Тем временем леди (их в лавке собралось несколько) могли выбирать между множеством лекарств против бесплодия, любовной холодности, бледной немочи, амурного зуда и, разумеется, «всяческих видов сифилиса», а также им предлагался любопытный французский товарец — «Bijoux Indiscrets», описанный как изобретение, призванное «развлекать одиноких дам».

В другие товары мне всматриваться не захотелось, потому что они — в особенности оттиски гравюр из недавнего издания одного, очевидно непристойного, труда под заглавием «Мемуары жрицы любви» — самым неприятным образом напомнили мне последний вечер с сэром Эндимионом в таверне «Резной балкон». От иных мой ум просто пришел в смятение: «Трактат об использовании порки в сношениях между полами» Дж. X. Мейбома, «Пятнадцать казней девических» Джеймса Рида, скабрезные «Мемуары жрицы любви» — вот всего лишь несколько томов этой сомнительной библиотеки. Наконец, на стенах висели плетки для верховой езды с костяными рукоятками, а также орудие, в котором я предположил новый вид крикетной биты, — безобидный спортивный инвентарь, казавшийся неуместным в подобном окружении.

Сделав покупку, я поспешил на улицу и затем к себе, где развернул и внимательно изучил свое приобретение. Инструкции не прилагалось, но можно было понять, что этот миниатюрный доспех, изготовленный как будто из овечьей кожи, надлежало на месте развернуть, а затем укрепить при помощи красной ленточки. Постигнув пути и методы, я положил свою покупку в часовой кармашек камзола, который собирался сегодня надеть, и, насвистывая, принялся готовиться к маскараду: пудрить парик и начищать башмаки с пряжками.

Признаю, что моя миссия на Сент-Мартинз-лейн нуждается в объяснении. Надобно сообщить: ее милость и я метались по ее кровати, казалось, часами, матрац под нами ерзал и вихлялся, словно карета, которую стремительно влекут по изрытой колеями дороге дикие, бешеные кони, но на нашем пути воздвиглось препятствие, и у самого пункта назначения случилась внезапная остановка. Несмотря на весь наш пыл (и мои ожесточенные протесты), леди Боклер отказывала мне в доступе в самые желанные пределы, истинное Южное море чувственных удовольствий за изгибом горизонта. Пытаясь удалить турецкий костюм, с которым миледи, опять же, не желала расстаться полностью, я в ответ на свои расспросы услышал признание, что последний и самый драгоценный закоулок закрыт для меня лишь временно, за отсутствием этого самого огрызка овечьей кожи вкупе с ленточкой.

Теперь, однако, я обзавелся дорожной грамотой: вечером наше странствие возобновится, документ пройдет проверку и стража пропустит меня через границу, в новые, сулящие невиданную свободу области.

Предвидя скорое исполнение своих желаний, я запрыгал в ликующей джиге, на середине которой попал ногой в лужу (их на полу все прибывало) и поскользнулся. О, роковая лужа! Я качнулся вперед, потом назад — и наконец сбил со стула новоприобретенную банку со скипидаром; крышка отлетела, и содержимое в удивительном обилии залило маленькую комнату, в том числе мои обтянутые чулками икры и лодыжки, а самое страшное — лакированную поверхность «Дамы при свете свечи». Чередуя молитвы с ругательствами, я кинулся к полотну, чтобы вытереть платком лицо леди Боклер. Я горько упрекал себя, наблюдая, как кружево окрашивается асфальтом, желтым лаком и кармином: лицо, над которым я кропотливо и бережно трудился многие часы, теперь истаивало в считанные секунды, залитое скипидаром. Дурень! Нескладный увалень! Дубина!

Вскоре я забыл и о ругани, и о хлопотах с платком, потому что у меня на глазах начали происходить самые удивительные метаморфозы. Прежде всего, творение Искусства словно бы обрело Жизнь и задвигалось: в лице леди Боклер, таявшем и ронявшем капли краски, я узрел точное подобие того, как выглядела модель в вечер злосчастного приключения с курительной трубкой, когда потоки слез прорыли глубокие борозды в ее maquillage. Мне вспомнилось, как отчаянно миледи кричала, пока по ее лицу текли румяна и белила: «Не смотрите на меня!» Однако мне недолго пришлось размышлять как о портрете, так и о неприятной сцене, всплывшей в памяти, потому что за первым происшествием незамедлительно последовало второе, еще более поразительное и тревожное. Когда я неистово махнул платком, чтобы стереть ручеек растворенного скипидаром желтого лака, который на пути к нижнему краю полотна вбирал в себя все новые притоки, едва узнаваемый портрет миледи начал исчезать совсем и на его месте показался загадочный лик — живописный призрак. Ранее он был закрыт портретом леди Боклер, а теперь, казалось, полез наверх. В самом деле, изображение на полотне стало двоиться — оба лица незаконченные, оба сочились краской. По мере того как расширялся ручеек желтого лака, мой труд исчезал из виду, а работа неизвестного предшественника вырисовывалась все определенней. Даже ультрамарин турецкого одеяния, выписанного так любовно, детально и так дорого мне обошедшегося, начал бледнеть и подтекать. Можно было подумать, что миледи меняет свой костюм на более темное, не столь бросающееся в глаза одеяние.

Несколько минут я пристально рассматривал новый наряд, а также новый нос, щеки и верхнюю губу, заместившие собой мою работу. Затем любопытство взяло верх над горем и разочарованием, и, желая знать, что за портрет миледи по каким-то загадочным причинам так невзлюбила, я присел на корточки и подобрал платок.

Да… а что же мне оставалось еще? Живописное изображение, выполненное мною, было уничтожено, краски капали на пол, слитые в темный melange. Я обмакнул платок в лужицу скипидара и на пробу провел им по картине. Тер я медленно, расширявшимися кругами. Когда начало появляться лицо, я заработал быстрее, робея вглядеться в просвет, откуда смотрело пятнистое нижнее изображение.

Робел я не зря. Ибо очень скоро — буквально через несколько секунд — я замер и в полной растерянности уставился на знакомую треуголку с золотым окаймлением и на столь знакомое, таинственно улыбавшееся лицо мистера Роберта Ханна.

Чувствуя, как отчаянно колотится мое сердце и покрывается испариной лоб, словно и он потек вместе с картиной, я поднялся на ноги и отбросил платок. Что же, Бога ради, это значит? Леди Боклер заявляла, — я был уверен, что не ослышался, — будто ненавистный портрет был писан с нее. Выходит, она меня обманула — и не в первый раз, когда речь шла о Роберте. Но тут мне вспомнилось, как она странно воспылала гневом на этого мошенника, когда мы заглянули в Уайт-Кондуит-Хаус, говорила, что хочет с ним покончить и никогда больше его не видеть. В моих руках было свидетельство решения (хотя и принятого в прошлом и, возможно, отмененного) вычеркнуть Роберта из своей жизни и навсегда от него избавиться. Итак, она замазала его глупую ухмылку жирным слоем грунтовки — несомненно, в знак того, что покончила с этой нечистью!

На краткий миг меня охватил радостный трепет, но когда я пристальней всмотрелся в черты, прежде, в жизни, от меня ускользавшие, мое сердце упало. Внимательное изучение портрета — как описать пережитые при этом чувства? — убедило меня, что оригинал мне не столь уж незнаком: даже в отсутствие складного веера и густого maquillage эти черты до мелочей повторяли другие, более красивые, стертые моим платком и скипидаром.