На следующее утро, в час такой ранний и темный, что, казалось, ночь еще не кончилась, я помог Элиноре забраться в почтовый дилижанс «Летучая машина», который отходил от «Олд Уайт Хоре» на Пиккадилли. Отъезд откладывался, вокруг экипажа суетилось множество мальчуганов, которые надраивали его бока и дверцы, носильщики громоздили на крышу две высокие горы багажа, конюхи чистили скребницами трех лошадей, и все, наравне с отъезжавшими пассажирами, смотрели в такой ранний час устало и недовольно. Сама «Летучая машина» была похожа на футляр от виолончели или, пришла мне в голову мрачная мысль, на гроб, который водрузили на четыре больших колеса и снабдили овальными окошками с кожаными занавесками. Пассажирам сообщили, что дилижанс оборудован стальными рессорами, за каковое удобство нам пришлось заплатить дополнительно по пенсу за милю, так как в спешке, считая, что нам грозит большая опасность, мы не стали дожидаться обычной почтовой кареты, отбывавшей вечером в семь.

Опять же из-за своих опасений мы сели в дилижанс в последнюю минуту, а до этого тщательно изучили лица других пассажиров (их было шестеро), нас опередивших, и дождались, пока привязали к крыше и уложили в корзину позади дилижанса весь багаж. Наш собственный багаж — холщовый мешок, содержавший в себе коробку с красками, единственную смену платья и еще какую-то мелочь, — поместился между нами.

— Пять пенсов за милю, — сказал джентльмен в крохотной билетной кассе, украдкой нас разглядывая. Это был высокий парень, тонкий и остроугольный, как болотная птица. — Куда вы направляетесь?

— В Бат, сэр, — отвечал я шепотом, чтобы меня никто не подслушал. — Когда мы прибудем?

— Через два дня. Багаж?

Я поднял холщовый мешок. Не впервые за это утро у меня мелькнула мысль, что уезжаю я из Лондона с еще более скудным багажом, чем привез в столицу на спине вьючной лошади. Эта обделенность мирскими благами не разжалобила стоявшую за стойкой цаплю, а, напротив, казалось, насторожила. При виде одинокого мешка кассир вгляделся в нас еще пристальней, а потом, нисколько не таясь, окинул взглядом объявления, пришпиленные к щербатой конторской стене. Там приводились имена, описания внешности, а иной раз и гравированные портреты разбойников, беглых каторжников, слуг и заключенных долговых тюрем, а также прочих лиц, которые ускользнули из-под стражи или иным образом вступили в конфликт с законом. Лишь убедившись, что мы в этой галерее бесславия не присутствуем, неприветливый служащий изволил принять у нас плату за проезд. Несомненно, он отнесся бы к нам еще подозрительней и изучал бы объявления еще внимательней, если бы знал, что монеты, которые я ему дал, ворованные.

А как бы он отнесся к тому, что я путешествовал под чужой личиной? Да, если моя внешность не изменилась до неузнаваемости накануне, когда я взглянул в зеркало, то уж в день отъезда я был точно на себя не похож. В самом деле, чуть раньше, увидев свое отражение в окне билетной кассы, я едва узнал и лицо свое, и торс. В то ужасное утро я обильно напудрил свою физиономию и облепил ее мушками, надел на себя длинный черный редингот, пару белых кожаных перчаток, а голову увенчал не второй парадной шляпой моего покойного батюшки, а красивой черной треуголкой с отделкой из золотого point d'Espagne.

А уж как бы он впился взглядом в наши подорожные, если бы ему стало известно, что я, Джордж Котли, — убийца, а леди, дрожавшая у меня за спиной — моя сообщница!

Но, к счастью, ни один из этих, поразительных для меня самого, фактов не был ему известен, так что наша поездка все же началась. Скрипя и подпрыгивая, «Летучая машина» катила во тьме к открытым полям Кенсингтона, а ее хваленые рессоры взвизгивали при каждом толчке, как какой-нибудь боров. Между тем наши спутники, как мне казалось, вроде того кассира, откровенно ели нас глазами, словно видели перед собой Дика Терпина и Черную Бесс. Быть может, они тоже что-то заподозрили? Что, если наши описания уже распространились по столице, вывешенные на дверях каждой таверны или кофейни? А может, невзрачным пассажирам не давал покоя мой щегольской наряд. В большинстве они походили на скромных торговцев канцелярскими принадлежностями, текстилем или чем-нибудь подобным, в сопровождении жен и незамужних сестер; кучка угрюмых, скучно одетых личностей, спешивших в Бат пить воды и толкаться локтями о более изысканную публику. Среди них определенно не было ни одной Достойной Особы; те, как я предположил, никогда не путешествуют «Летучей машиной». Как бы то ни было, мы терпели их подозрительные взгляды, пока, на Хаммерсмитской дороге, их, одного за другим, не сморил сон.

В иное время я постарался бы прочесть на их лицах признаки дружелюбия или злобы, найти ключи к их судьбе или общественному положению, но этим я больше не занимался, поскольку среди скудного имущества, впопыхах засунутого в мешок, не было «Совершенного физиогномиста». В любом случае, меня слишком напугали и утомили события предыдущего дня. Когда мы приблизились к Чиз-уику и за овальным окошком экипажа замелькали старый дом мистера Поупа на Мосонз-Роу, призрачные кипы ивовых веток перед слабо освещенной таверной, тонкий дымок над трубами, венчавшими дом сэра Эндимиона у реки, только страх мешал мне задремать вслед за попутчиками.

Страх, который рос, пока за нашими спинами вставало окруженное ореолом солнце. Ибо когда мы миновали церковь Святого Николая — и могилу мистера Хогарта, — в овальные окошки стало просачиваться достаточно света, чтобы я прочитал строчку из газеты, которая лежала на коленях джентльмена, спавшего напротив: «В Сент-Джеймском парке обнаружено тело».

Предыдущим утром, взобравшись по узкой лестнице дома на Сент-Олбанз-стрит, я застал ту же обстановку, что и двумя днями ранее. Признаков возвращения сэра Эндимиона не наблюдалось, и без ароматических трав и нарциссов (от последних осталась только кучка свернувшихся желтых лепестков) комнатушку вновь заполнил неприятный запах холщового навеса, слишком долго мокшего под дождем. Элинора тоже не изменилась, правда, к ее обычной меланхолии добавилась обида за мое чересчур долгое отсутствие.

— Я был занят другими делами, — объяснил я, не зная, чувствовать ли мне себя виноватым или польщенным, да и нужно ли вообще что-нибудь чувствовать.

— Вы не окончили мой портрет, — с упреком проговорила она, указывая на картину на мольберте. За нею стояла «Красавица из мансарды», также помещенная на мольберт. Казалось, одна картина изображала женщину накануне какого-то страшного несчастья, а другая — после. Одна могла бы быть аллегорией Надежды, другая — Отчаяния: двух крайностей, меж которыми меня швыряло в последние недели и месяцы, подобно волану.

— Портрет… — повторил я рассеянно и скользнул взглядом по своей незавершенной работе. — Нет… с живописью я покончил.

— Света пока достаточно. — Она пропустила мои слова мимо ушей и, внезапно развеселившись, принялась раскладывать кисти и краски. — Сегодня вы, наверное, его доделаете. Мне не терпится увидеть, что получится. Куда встать? Сюда, к окну?

— С портретами покончено, — повторил я тверже. — Сегодня я уезжаю в Аппер-Баклинг — в Шропшир. Я пришел с вами попрощаться.

Она отложила краски и пристальней всмотрелась в мою одежду и выражение лица. Чуть раньше, когда я, мокрый, забрызганный грязью, держа под мышкой сочившийся влагой этюдник, с которого, капля за каплей, стекали церкви и дома, неожиданно появился на Лестнице, меня, наверное, можно было принять за сумасшедшего. У таверны «Резной балкон» я предпринял не особенно успешную попытку привести себя в порядок, хотя крохотные окна в свинцовом переплете не очень мне в этом помогли. Мой раздробленный образ отразился во множестве панелей, и перед моими глазами принялась поправлять галстуки и парики дюжина миниатюрных всклокоченных Джорджей Котли, из которых ни один не радовал взгляд.

— Вы покончили с живописью, сэр? Уезжаете в Шропшир? — Она, казалось, не верила своим ушам, как будто ее собственные надежды и мечты не были подобным же образом растоптаны в этой огромной столице. — Как так, почему?

— Это моя родина.

Она все еще изучала мою мокрую, заляпанную грязью наружность.

— Вы неважно выглядите.

— А чувствую себя еще хуже.

Она ждала объяснений. Вприпрыжку одолевая лестницу, я не предполагал делиться с Элинорой своими удручающими новостями. Но при виде ее сочувствия мне захотелось облегчить душу, пожаловаться на то, что меня предали.

— Мне известно, где живет Роберт, — сказал я просто, словно этих слов было достаточно, чтобы объяснить и мой расстроенный вид, и внезапное желание отказаться от живописи и бежать со всех ног в свой дом в валлийских болотах.

— Роберт? — В ее лице можно было наблюдать игру контрастов: оно то прояснялось, то хмурилось, похожее на вересковую пустошь зимой, когда по ней проносятся тени облаков. — Мой Роберт?..

Этот ответ, признаюсь, немало меня удивил, так как я ожидал иного, выражающего то же отвращение, какое испытывал я. Но портрет был теперь забыт, а равно и надругательство со стороны этого негодяя. Элинора желала одного: бежать к нему, заключить его в объятия, простить. Эта несчастная дурочка разве что не встала передо мной на колени!

Думаю, она сделала бы что угодно, только бы я открыл тайну.

Но я разом обиделся, даже рассердился, и наотрез ей в этом отказал. Дабы немного ее образумить, я уверил, что она не все еще о нем знает; что ее любовь к нему — а таковую Элинора все еще испытывала, в этом сомневаться не приходилось — так же бессмысленна и безнадежна, как моя.

— Не понимаю. — Она нахмурилась. — Ваша любовь? Какое отношение ваша любовь имеет к Роберту?

— Сейчас расскажу. — Я все больше негодовал как на Роберта, так и на Элинору (впрочем, что касается Роберта, мое негодование уже достигло предела). Несколько лучиков света упало наклонно на ее лицо, резко выявив болезненность и горестное выражение черт. — Расскажу, — повторил я, хватая кисть и направляясь к мольберту, к ее призрачному двойнику, тоже болезненному и печальному.

— Где мы? — Элинора, проснувшись, потянулась мимо меня, чтобы выглянуть в окошко.

— В Тернем-Грин.

— Тернем-Грин? — В ее хриплом после сна голосе прозвучала нота испуга. — Как же, это ведь в двух шагах от?..

— Да, — подтвердил я. Из окна я наблюдал, как рассветные лучи трогают деревья на общинных землях Чизуика. Элинора вглядывалась вдаль очень несмело, словно ожидала, что из тумана, окутывавшего стволы, вот-вот появится сэр Эндимион — или, быть может, полицейский.

— Почему мы стоим?

— Завтрак. Вы хотите есть?

— Нет. — Она потерла себе глаза. Осмелевшие солнечные лучи струились в овальное окошко за нашими спинами. — И как долго?..

— Десять минут. Чуть больше. — В окне гостиницы (пополнившей состав пассажиров одним человеком) были видны головы наших попутчиков, молитвенно склоненные над тарелками с окороком и яичницей. — Теперь уже недолго.

Чуть погодя Элинора сказала:

— Он пустится вдогонку.

— Нет, если не узнает, куда мы отправились.

— Он последует за нами. Он в меня по уши влюблен, — продолжала она, глухая к моим словам. В ее голосе мне почудилась, как ни странно, нотка любовной тоски. Возможно, она была разочарована тем, что он не вынырнул среди деревьев? Надеялась, что он пустится по ее следам, доказывая тем самым свою «влюбленность»? Похоже, Роберт оставил в ее сердце пустое место, которое заполнил собой сэр Эндимион.

— Вижу, — угрюмо буркнул я. — В самом деле, по уши.

— Не вам судить.

Я горько усмехнулся.

— Вы запрещаете мне судить человека, который, если верить вам, при встрече перережет мне глотку.

— Да. — Мысль о подобном доказательстве привязанности со стороны сэра Эндимиона ничуть, казалось, не поколебала ее любовный настрой. — Перережет глотку, это верно.

Почему, раздумывал я, это странное создание привязывается именно к тем, кто плохо с ней обходится? Быть может, она целовала руки грубого мужлана, который охаживал плеткой ее голую спину в Брайдуэлле, вздыхала о нем, мечтала? Не приняла ли она эту порку в присутствии олдермена и сладострастно ревущей толпы за свидетельство любви? Быть может, шрамы на плечах представлялись ей знаком уважения?

Что же она тогда думает обомне, притом что я ничем ее не обидел, а толькозащищал, утешал и помог обрести свободу?

Когда, наконец, минут через двадцать, настало время отправляться, новый пассажир вошел первым и занял место напротив Элиноры. Это был высокий мужчина с черной бородой невероятных размеров, которая начиналась прямо под глазами и кончалась у средней пуговицы экстравагантного вышитого камзола, где была гуще всего. Представившись «мистером Джоном Скроггинзом», пивоваром из Чизуика, он окинул Элинору оценивающим взглядом, а потом кивнул мне. Что долженствовал обозначать этот жест, мне было невдомек, но, пока «Летучая машина» со скрипом и тряской проезжала Странд-он-зе-Грин (где мы увидели Темзу), а затем Брентфорд (где река скрылась из глаз), на душе у меня было неспокойно. Но в конце концов меня одолел сон, и я склонился на газету (ее я стянул у владельца, пока тот завтракал), спрятанную в моем рединготе.

Пока я говорил, в окно чердака проникал с улицы громкий шум карет, двигавшихся, по-видимому, к Пэлл-Мэлл и к Хеймаркет. Звенела упряжь, цокали копыта, раскаты смеха взлетали вверх, как серебристые пузырьки вскипающей воды. Когда я замолк (сколько времени продолжалась моя речь, не знаю), все шумы уже стихли, а окно было темным, как тот асфальт, который я растирал между пальцами.

— Выходит, это был маскарад? — Слушая, Элинора так сильно наморщила лоб, что мне даже показалось не лишним пририсовать к портрету, ради большего сходства, эти задумчивые складки. Концовка моей истории — рассказ о результатах опыта с «Дамой при свете свечи» — заставила ее ахнуть и сбивчиво запротестовать. — Ничего не понимаю. Чтобы Роберт переодевался в женское платье!

Элинора ждала ответа, но, поскольку в моем мозгу тоже вертелись одни только вопросы, я мог лишь пожимать плечами и трясти головой, словно история, мною рассказанная, или события, в ней описанные, внезапно отняли у меня дар речи. «Странные представления в таверне»Глобус»? — вслух раздумывала Элинора. — Его связь с мистером Ларкинсом, чьи причудливые вкусы в одежде были ей знакомы, как никому другому?»

Я не знал, что отвечать, и, видя ее вопрошающий взгляд, только вновь и вновь разводил руками, а под конец принялся перекладывать краски сэра Эндимиона. Между тем мне подумалось, что мистер Беркли, пожалуй, был прав в споре с графом Хайдеггером и платье действительно меняет поведение человека; все начинается с безобидного переодевания и заканчивается самыми низкими пороками. Возьмем, к примеру, мистера Ларкинса: будучи, если верить Элиноре, скопищем всевозможных грехов, разве не любил он одеваться сам — и одевать ее — в самые что ни на есть странные и ненатуральные наряды? Да, ей, наверное, пришла на ум правильная идея: предатель-импресарио мог заразить Роберта своими пристрастиями. В таком случае не приходится удивляться, что леди Боклер, то есть Роберт (так следует отныне и говорить, и думать), не хотел обсуждать «скандал», принудивший его покинуть сцену.

Я, разумеется, слышал ранее о подобных случаях: о мужчинах, которые на сцене или вне ее переодевались в женское платье, а затем не могли уже обходиться без этого маскарада, влекшего за собой всевозможные проявления безнравственности. Мой батюшка не реже чем раз в год произносил на эту тему убедительную проповедь, в которой, ссылаясь на Книгу Второзакония, сурово и недвусмысленно осуждал подобную практику. Для этих проповедей он приберегал тон мрачно-торжественный, в иных случаях ему несвойственный, разве что речь заходила о вредоносности театра. Он рассказывал пастве, как Спор, Сарданапал и двое самых развращенных римских императоров, Элагабал и Калигула (а также и прочие символы безнравственности, чьих имен я не усвоил до сих пор, равно как и деяний), переодевались в дамское платье, и это было их первым шагом на пути порока. Поскольку различие между полами, каковое обозначается штанами и юбкой (убеждал отец, взмыленный и запыхавшийся от трудов проповеднических, как лошадь в Нью-маркете), есть не менее важный элемент общественного порядка, чем разница в положении, также проявляющаяся в одежде. Ибо когда предписанное различие между полами отсутствует или забывается, то мужчина с женщиной — а также мужчина с мужчиной или женщина с женщиной — «пользуются в общении между собой (звучал у меня в ушах его громоподобный голос) ничем не ограниченной свободой, имея прикрытие, позволяющее невозбранно совершить грех, за который Всемогущий Творец разрушил Содом».

Но я не стал обременять Элинору истинами, высказанными в этой проповеди. Я ограничился следующими словами:

— Каков бы ни был ее скрытый смысл, теперь вам известна правда и ею вам придется довольствоваться. Так же как и я, вы искали любви и истины, нашли же предательство и обман. Что нам остается теперь? Только стать умнее и впредь никому слепо не доверяться.

Я взял свой этюдник. Страницы успели подсохнуть и пошли пузырями, отчего набросанные углем здания приобрели необычный вид, словно принадлежали к иному, искаженному миру — загадочной Атлантиде или неизвестной туманной планете. Часть Лондона выглядела такой же обескураживающей и неродной, как то зрелище, которое я наблюдал ранее тем же утром.

— А теперь, мисс Элинора, — проговорил я, взбираясь по наклонному полу к двери, — боюсь, мне нужно ехать.

— Но ваша картина…

— Можете делать с ней все, что хотите. Взглянув на картину, которую думал назвать по завершении «Дама в мансарде», я готов был раскаяться в этих словах. Клянусь, она превосходила все, что я до сих пор написал. Не сомневался я и в том, что она лучше «Красавицы с мансарды».

— Красота и величие искусства, — заявил сэр Эндимион в ходе одной из наших бесед на эти темы, — состоят в том, что оно способно отражать нечто высшее, чем единичные формы, случайности и незначительные детали. Оно должно быть полностью очищено от всяких признаков индивидуальности, только таким путем достижима правда в живописи.

Это изречение не выходило у меня из головы, когда я заканчивал портрет Элиноры. Правда в живописи? Есть ли правда, раздумывал я, в «Красавице с мансарды»? Теперь мне стало ясно: когда Элинора три дня назад мне исповедалась, я вознамерился изобразить ее в картине такой, какой она была, со всеми случайными чертами и незначительными деталями, ибо без них я не смог бы пересказать ее трагическую, полную мук и горестей историю. Я понимал теперь, что «Красавица с мансарды» являлась ложью и маской, прикрывавшей бесчестие не Элиноры, а ее портретиста. Мне вспомнились слова мастера, что одежда есть маскировка, вспомнился термин «антикостюм», который он, говоря с Элинорой, отнес к наготе. Согласно той же логике, подумал я, «Дама в мансарде» есть не что иное, как «антиживопись». Ибо я, так сказать, снял своей кистью маску — словно бы моя работа заключалась в том, чтобы провести смоченной скипидаром тряпкой по обманчивой поверхности «Красавицы с мансарды», обнажив тем самым внутренний слой: варварство и муки, которые, как он то и дело повторял, порождают величайшие творения искусства. Быть может, мысль о несчастной судьбе Элиноры и заставила меня откликнуться на ее просьбу повременить с отъездом, а затем и еще на одну: проводить ее на Пиккадилли или на Уайтхолл. Не сомневаюсь, если бы я ответил отказом и ушел из дома в одиночестве, то вернулся бы в Шропшир если не вечерней почтовой каретой, отходившей в Шрусбери (ее я, возможно, уже пропустил), то на следующий день уж точно. Кто знает, как бы сложилась в этом случае моя жизнь?

Но я ушел не один. Я протянул руку Элиноре. — Хорошо, — сказал я. — Куда же мы направимся?

Проснулся я не раньше, чем мы достигли Хаун-слоу. В дилижанс запрягли свежих лошадей. Мы ненадолго вышли, чтобы пройтись по грязному булыжнику, расправить затекшие члены, размять ноги и глотнуть свежего утреннего воздуха. Затем кучер, в своем ярко-алом кафтане похожий на военного, позвал нас обратно. К нему присоединился на козлах плотный мужчина, с золоченым горном в одной руке и ружьем в другой, а форейтор, молодой человек в треуголке и кафтане для верховой езды, пересел на переднюю лошадь.

Когда мы тронулись с места, стражник, очень жизнерадостный парень, поднес к губам горн и заиграл «Смерть оленя» и «Девчонку с Ричмондского холма» — песни, которые уже прежде вплетались в мой сон. На этом его ограниченный репертуар был исчерпан, и он начал было повторять номер первый, но кучер отчаянно запротестовал, и стражник, отложив инструмент, собственным голосом принялся выводить веселую мелодию, летевшую над вересковой пустошью:

Немало разностей хранит Дорога через Хаунслоу-Хит. Бывает, за кустом сокрыт Разбойник в маске. Скакал Дик Терпин под луной? А Клод Дюваль порой ночной Поодаль с дамой разбитной Качался в пляске.

— Заткнись, — скомандовал кучер. — Посматривай лучше по сторонам.

Думаю, под влиянием этой песенки беспокойно озираться начали все путешественники до одного, поскольку, когда карета приближается к пустынным областям Хаунслоу-Хит, румянец сбегает со всех без исключения лиц. Все мы выпрямились, и пассажиры, сидевшие лицом вперед, то и дело сталкивались носами и лбами с теми, кто сидел лицом назад.

Наконец наш охранник указал раструбом рожка направо. Снова стукаясь головами, пассажиры вгляделись вдаль: на пустом, окутанном дымкой горизонте, за группой побитых ветром вязов на краю пустоши, стояли две виселицы. На каждой болталось по безжизненному телу; вертясь и раскачиваясь в унисон, они, казалось, исполняли в воздухе ленивое pas de deux.

— Разбойники, — объявил стражник. Его каркающий смех спугнул четверку грачей, которые с ответным криком вылетели из травы и, сонно хлопая крыльями, принялись описывать круги в воздухе.

Проехав еще лигу по этой печально известной дороге, среди зарослей утесника и травянистых холмов, мы, прежде чем достигнуть Колнбрукской заставы, встретили еще четырех опутанных цепями висельников — глаза их были выклеваны, тела смердели. У развилки дорог на Стейнз и Эксетер нам даже попался скелет, чьи кости белели сквозь дыры в красивом некогда платье: две недели подвергаясь воздействию дождя, солнца и ветра, шелковый кафтан не утратил своей гиацинтовой голубизны; оставались на месте эполеты, золотое шитье и отделка из кружев. Чулки спустились до лодыжек, обнажив колени, но тоже сверкали парчой, в золотых пряжках башмаков отражалось солнце.

Прежде чем я отвернулся от окна, мне бросилась в глаза прикрытая тонкой кружевной манжетой ладонь висельника, а точнее — истлевший до кости указательный палец. Он показывал на запад, вдоль дороги, куда мы должны были свернуть. Голова была небрежно откинута назад (наверное, шея преступника была сломана на Тайбернском эшафоте) — можно было подумать, он злорадно смеется про себя над нашей глупостью.

Вероятно, мистер Скроггинз заметил, как меня передернуло, потому что произнес в свою густую черную бороду:

— Может, вам знаком этот джентльмен?

Я энергично затряс головой.

— Нет, сэр, надеюсь, что нет!

Растительность на лице мистера Скроггинза зашевелилась, как будто его губы под нею растянулись в улыбку.

— Это не кто иной, как Джек Поттер, — сказал он.

— Джек Поттер! — вскричали двое из наших попутчиц, вытягивая шеи, чтобы получше рассмотреть это жуткое зрелище.

— Он, он. Также известный, если не ошибаюсь, как «Любимец дам». — Куст волос вновь шевельнулся; глаза, едва в нем не тонувшие, превратились в щелки. — Совершенный был джентльмен этот Джек Поттер, — продолжал мистер Скроггинз. — Занимаясь своим ремеслом, никогда не забывал о хороших манерах, носил самое нарядное платье. Этот мошенник держался как заправский придворный! Утянув у леди кошелек, он целовал ей руки…

Две сидевшие напротив меня дамы, поспешно подтвердив его слова кивками, возбужденно заверили, что недавно убедились в этом на собственном опыте:

— Да-да — именно так!

— …Ас джентльменами обменивался рукопожатием. Прожил много лет на Сент-Джеймс, общался со знатью, которая принимала его за своего — за деревенского сквайра. Все уважали старину Джека. Увы, на той неделе его вздернули на Тайберне, — заключил он несколько опечаленно, — наряженного, как всегда, в самое лучшее свое платье. Думаю, половина обитателей Нью-Бонд-стрит всплакнула, завидев такое зрелище, и многие из дам тоже.

Две дамы из нашей компании, услышав концовку истории, тоже пригорюнились. Затем над нашими головами стражник негромко продудел несколько нот из «Девчонки с Ричмондского холма».

— Заткнись, — рявкнул кучер.

Еще милю мы тряслись и подскакивали молча. Закрыв глаза, я увидел умственным взором Джека Поттера, который, закованный в кандалы, медленно поворачивался вокруг своей оси, но только лицо у трупа было мое. Кого, подумалось мне, прошибет слеза, когда на Тайберне будет сломана моя шея? Кто станет запоминать и пересказывать мои кровавые деяния? И во что мне принарядиться, вздохнул я, засыпая, когда настанет мой роковой час?

Пробудился я только когда кучер объявил, что мы добрались до Слау, в двадцати милях от Тайберна.

Наша прогулка оказалась не такой уж длинной. Завернув на Маркет-лейн, мы обнаружили, что узкий проезд весь забит каретами, фаэтонами и портшезами, причем пустыми. Мы проложили себе путь среди колес и шестов к западному фасаду Королевского театра, нависавшего над нами темной громадой. Оттуда нам были видны крылатые скакуны над фронтонами на противоположной стороне Хей-маркет, хотя в сумерках мы не отличили бы их от крылатых жестикулирующих демонов, застывших в небе.

— Итальянская опера, — произнесла Элинора взволнованно. — Или, быть может, пьеса. Смотрите, представление заканчивается. — Она кивком указала на одну из дверей, откуда выскользнуло в темноте несколько фигур.

— Вы ошиблись, — произнес я чуть позже, внезапно вспомнив о несостоявшейся встрече с леди Боклер. Лавируя между колясками, я отыскивал для нас северо-западный проход на Пэлл-Мэлл, кишевшую костюмированным народом, который валом валил из дверей. — Это маскарад.

— Маскарад?

— Я должен был встретиться с Робертом. — Взяв Элинору за руку, я стал огибать группу носильщиков портшеза.

— С Робертом?..

— С леди Боклер, если вам так больше нравится.

Нас едва не увлекла на Кокспер-стрит прибывавшая толпа масок: индийские властители, квакеры, евреи, арабы, люпиферы и домино, все в плащах с капюшонами. Я позволил бы этому потоку вынести нас на Чаринг-Кросс или на Уайтхолл, но Элинора отчаянно тянула меня за руку, не желаяуходить с Хеймаркет, где было тесно, как в ярмарочные дни. Меня удивляла ее настойчивость. Может, ей хотелось получше рассмотреть фантастические костюмы на хорошо освещенной широкой улице? Я ее разубеждал, поскольку боялся наткнуться на черное домино и треуголку с золотым кружевом, но она упорно тянула меня на север. Только когда мы с большим трудом достигли колоннады театра, я, вздрогнув от страха, понял, что на эту встречу она как раз и надеется.

— Значит, он здесь. — Под бликами света из хрустальных шаров глаза Элиноры светились не нежностью, как я заподозрил вначале, а той безграничной яростью, какую я наблюдал, когда она с самыми кровожадными намерениями схватилась за железную саламандру. С какой пугающей легкостью чувства несчастной злючки колебались от любви к ненависти! Можно было подумать, она не всегда отличает одно от другого. Планы обнять его и простить внезапно лопнули, были отброшены прочь. — Я узнаю его под любой личиной, — заявила она решительно. — Пришло время нам испить вино мести!

Я попробовал возразить, но леди Макбет толкнула меня в толпу, крикнув в ухо: «Разыщите его! Разыщите!» Напор масок как раз поменял направление, оттесняя нас на север. Мы ежеминутно рисковали погибнуть под лошадиными копытами или колесами карет. Одна из лошадей, вильнув крестцом, опрокинула меня на мостовую, но Элинора схватила меня за воротник и рывком поставила на ноги, едва не удушив при этом.

— …Должны его найти, — выдохнула она сквозь стиснутые губы. — Вперед, на поиски!

Если бы не яркий цвет турецкого костюма, исполнить ее намерение было бы невозможно, однако каким-то чудом я вскоре заметил, как у гостиницы на северной стороне театра мелькнуло пятно ультрамарина. Не сомневаюсь, что я бы промолчал и позволил Роберту скрыться в толпе и навсегда исчезнуть из моей жизни, но Элинора проследила мой взгляд, встрепенулась и закричала:

— Там! Платье!

— Нет, — отозвался я. — Не думаю…

— Да, то самое! Живо! — Она подтолкнула меня в поясницу. — За мной, за мной!

Еще один толчок, и мы пустились в погоню. При виде нас замаскированная фигура — кто это был, я знал теперь точно — проворно свернула в конный двор гостиницы, тем самым подтвердив наши предположения.

— Он убегает! За ним, за ним!

Конный двор сообщался с узким двориком, а тот, в свою очередь, — с Маркет-лейн. После шума и сутолоки на Хеймаркет это место казалось мрачно-одиноким, тишину нарушало только фырканье лошадей и топот наших бегущих ног. Я, с моим широким шагом, догнал мошенника первым, когда он выбегал на Мэрибоун-стрит. Еще немного, и я бы схватил его — точнее, схватил бы кусок дамаста, летевший за его головой, как пара тонких крыльев, — но, завернув к югу на Маркет-лейн, споткнулся о подкову и растянулся на соломе и камнях мостовой.

— Поднимайтесь, ну же! — Элинора, отставшая совсем ненамного, схватила меня за воротник. — Он убегает на Чарлз-стрит! Живо!

Ну же, ну! Ладони у меня кровоточили, колени саднило, один башмак исчез. Сбросив второй башмак, я еще отчаянней возобновил погоню. Я осыпал ругательствами удалявшуюся фигуру, словно царапины и потерянный башмак пробудили во мне большую жажду мести, чем все, что произошло раньше.

Замедлив шаги — вероятно, от усталости, — Роберт бежал по Чарлз-стрит; сворачивать на Олбанз-стрит он не стал, а направился прямиком к Сент-Джеймс-Сквер. Ага, он улепетывал как раз туда, где мы впервые встретились.

К тому времени, как я поймал его в нескольких шагах от крыльца, он, как я и подозревал, совершенно выбился из сил. Этим, вероятно, можно объяснить его дальнейшие действия. Когда я схватил его за плечо и крутанул к себе, он извлек из складок своего одеяния нож. Я увидел это слишком поздно, когда успел уже вступить с Робертом в короткую и отчаянную схватку, проходившую, отличие от предыдущего вечера, под знаком не Венеры, а Марса. Столкновение, как я сказал, было самое короткое — с тем более любопытными последствиями. Жестокая сшибка завершилась еще до подхода Эли-норы, которой досталось утешение — или злорадное удовольствие — узнать, что последним словом, булькнувшим в горле Роберта, когда его сердце пронзил нож, было ее имя.

— Мисс Элинора… — успел шепнуть он сквозь атласную маску, прежде чем его слова внезапно потонули в потоке крови.

Потрясенный делом рук своих (совершенно случайным, уверяю вас), я отшатнулся. Недоуменным взором следя за темным пятном, проступившим на платье Роберта, я услышал ужасный вой, который доносился откуда-то сверху, — морозный ветер, завывавший среди острых горных пиков.

Когда теплая кровь коснулась моих застывших ног, я поднял голову и в одном из многочисленных окон разглядел лицо с крючковатым носом и близко посаженными глазами и рот, похожий в сумеречном освещении на сплошной черный круг боли.