— Обитель мира и безопасности, — проговорил я с надеждой.

— Скоро увидите, — отозвалась леди Боклер. Она потянулась и впервые за последние четверть часа подняла на меня глаза. — А теперь, мистер Котли, я хотела бы знать, как продвигается мой портрет…

— Весьма неплохо, — заверил я, хотя по правде отвлекся и работал очень медленно.

До сих пор я успел только нанести грунт из иссиня-черной, серой и белой красок. Пигменты я развел скипидаром из аптечной банки и нанес тонким слоем на верхнюю половину холста, который тут же впитал состав и высох. Затем я сосредоточился на наброске головы, используя более густую смесь красок — карминной и снова белой; каждую я смешал с воском, растворенным в скипидаре. Далее олифа, желтый лак, еще кармин, еще белая краска, все смешанное с воском; и последним на это загадочное облако (честно говоря, пока что — лицо вообще, но никак не овальное лицо миледи) лег слой льняного масла.

— Почему вы остановились, мистер Котли?

— Жду, пока подсохнет краска, — отвечал я, дуя на холст, отчего у меня слегка закружилась голова.

— А откуда, позвольте спросить, этот неприятный запах?

— Скипидар. — Я ополоснул кисть в банке, где содержалась эта субстанция, не любимая никем, кроме художников, — Скипидар, воск, бальзамин и канифоль.

— Вонь от вашей стряпни ужасная. Наверное, портретисту вечно приходится иметь дело с грязью и дурным запахом?

Увы, подтвердились мои подозрения: миледи оказалась не самой удобной моделью. Большую часть трудностей порождал ее турецкий наряд. Он все время сползал и в таком виде отвлекал мое внимание больше, чем рассказ, а кроме того, лишал силы руку, державшую кисть, так что последняя скакала над холстом, словно регистрируя толчки отдаленного землетрясения. Я слышал истории о том, как покойный мистер Хогарт в своей превосходной Академии на Сент-Мартинз-лейн вел занятия «жизненной школы»: джентльмен или леди, получив гинею, сбрасывали платье и позировали на столе, изображая Ахилла или Венеру. Увлекшись повествованием, леди Боклер забывала следить за своим туалетом, и раз или два мне едва не выпали те же преимущества, что и его учащимся, однако в самую последнюю минуту она всегда возвращала рукав и decolletage на положенное место.

Однако затруднения, связанные с турецким костюмом, этим не исчерпывались. Я опасался, что передача ультрамариновых складок обойдется мне недешево, так как мистер Миддлтон, торговец красками с Сент-Мартинз-лейн, брал за унцию этого пигмента по пять гиней; даже менее ценная ультрамариновая зола обошлась бы по 25 шиллингов, а самый дешевый пигмент нужного оттенка, сделанный из меди «синий вердитер», как я уже убедился, через месяц из синего становился ярко-зеленым. (К несчастью, экономия на пигментах погубила несколько моих пейзажей — хотя тем большим успехом они пользовались у маленьких Шарпов, для которых Аппер-Баклинг сделался волшебной страной с реками цвета абсента и сочно-зелеными небесами.) Я начал раскаиваться, что слишком легко отступился от мантуанского платья с лилиями, сущей находки для моего кошелька.

В то же время вопрос о фоне решился проще, чем я ожидал, поскольку моя идея заключалась в том, чтобы окружить миледи темнотой (каковая и в самом деле воцарилась, после того как мадам Шапюи, квартирохозяйка, прежде чем удалиться с устрицами, дынями и многоярусным блюдом, потушила, по распоряжению леди Боклер, часть свечей). Я решил, что, во вкусе мистера Джозефа из Дерби, ограничусь одной свечой — той самой, неверный огонек которой кланялся, приплясывал и вился на пристенном столике, весь во власти сквозняков, проникавших через освинцованные оконные панели. Я вознамерился также наименовать мою картину «Дама при свете свечи с веером, одетая в турецком вкусе». Или, если луна соизволит выйти из-за барочной колокольни Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз и проглянуть сквозь свой туманный покров, то — «Дама при лунном свете», и т. д. Когда я поделился своими планами с леди Боклер, она предложила название «Дама в полночь», чему я воспротивился, поскольку усмотрел в нем побочный смысл, несколько расходящийся с возвышенными моральными принципами, каковым служили мои кисть и карандаш; да и упомянутый ею час, так или иначе, еще не наступил.

Еще большие затруднения причиняли жесты леди Боклер, когда она, по ходу рассказа, вместо того, чтобы выдерживать заданную величественную позу, начинала изображать то пьяного священника, то возмущенных пилигримов, то выводящего трели Тристано, то убитого Джунтоли (при этом забывая о платье, которое соскальзывало все ниже). Все эти роли она исполняла не хуже любой актрисы из «Друри-Лейн». Она, по-видимому, обладала незаурядным талантом к подражанию и ей ничего не стоило представить кого угодно. В кульминационные моменты повествования леди Боклер становилось совсем уже не до портрета (и не до платья), и мне приходилось просить, чтобы она вернулась в предписанную позицию.

— Миледи, — часто говорил я, складывая ладони на бедре и поворачивая голову (нескладная имитация нужной позы), — вы забыли?..

— Простите, простите. Да, да… так о чем это я? Ага…

Сверх того, каждые десять минут она желала посмотреть портрет и почти так же часто жаловалась (подобно маленьким Шарпам) на затекшую шею или спину. Еще более неуместную помеху представлял черепаховый веер леди Боклер, которым она снова начала обмахиваться: он то и дело заслонял неверный огонек свечи, полностью погружая лицо в тень. Как добиться сходства, если все, что я вижу, — глубокая тень и «Похищение Ганимеда»? Мне уже было понятно, что, как бы я ни старался, добавляя кармин, несколько темных асфальтовых пятен и желтый гуммигут для пламени свечи, сходство перестало мне даваться. Изображение на холсте, пусть неоконченное, едва ли походило на леди, которая передо мной стояла, или, скорее, сидела, или все же стояла, меж тем как руки ее махали как крылья, а костюм все больше соскальзывал с плеч. А если я при таких помехах напишу портрет вроде тех, что имеются в трактате месье Лебрена, подменив изысканно-красивое лицо моей модели головой орла или совы или мордой тигрицы?

— Пожалуйста, миледи…

— Ах да, конечно, простите меня. Я совсем забылась. Ну вот… так о чем это я?

Мне стало казаться, что я существенно облегчил бы свою задачу, если бы вместо непоседливой рассказчицы сосредоточил внимание чуть левее, на гравированном изображении, таком рельефном и таком покорном. Я ведь говорил уже выше, что и поза, и костюм леди Боклер в точности повторяли те, что были изображены на гравюре. И вот, когда миледи несколько раз подряд пропускала мимо ушей мои замечания относительно веера и позы (точнее, упускала из памяти через секунду-другую), я перевел взгляд на картину и, как в доме на Сент-Джеймской площади, задумался о том, кто была эта столь необычная модель. В немногих доступных моему зрению деталях прослеживалось, как будто, сходство в лице между нею и леди Боклер, хотя я мог и ошибаться — поскольку повторялись поза и костюм. Возникали и другие вопросы: к примеру, при каких обстоятельствах сэр Эндимион сделал гравюру, он сам или другой художник исполнил оригинал и что объединяло его, модель картины и леди Боклер. Ответов я не находил, однако в стоявшей на пристенном столике гравюре усмотрел свидетельство того, что миледи действительно являлась родственницей лорда У***, порождением большого и благородного фамильного древа, экзотическим цветком, распустившимся, как я предположил, на одной из его верхних, тонких ветвей, — и эта мысль доставила мне Удовольствие. Портрет дамы из его семейства неминуемо должен был вызывать одобрение лорда У***, а со временем — кто знает? — даже обрести место в фамильной галерее, рядом с круглощекими джентльменами, обладателями кривых сабель и насупленных бровей.

Я собирался было осведомиться относительно меццо-тинто работы сэра Эндимиона, а также справиться о его таинственном оригинале, но меня остановил внезапно налетевший сквозняк. Он с особо яростным дребезжанием просочился в щели оконного переплета и загасил единственную свечу, оставив нас в темноте более глубокой, чем рассчитывала миледи, когда отдавала распоряжения мадам Шапюи, и чем требовалось для моей работы. В таких условиях было бы в самый раз проверить теорию Пинторпа о свече и обоях, но алые рельефные обои в комнате леди Боклер, к сожалению, погрузились в сплошной мрак. Тьма наступила настолько непроглядная, что я не различал даже собственную поднесенную к лицу руку, не говоря уже о модели, которая как ни в чем не бывало продолжала свой рассказ.

— Три года, — повествовала она, — три года Тристано провел в conservatorio, прежде чем синьор Пьоцци…

— Если позволите, миледи, — проговорил я, убедившись, что она и пальцем о палец не ударит, дабы рассеять тьму, — без света мне не написать портрет. Нет ли у вас кремня?

— Прошу прощения? А! Ну да… Мне кажется, где-то около меня есть свеча, — прозвучал из темноты ее голос — Если вы будете так добры взять огоньку у мадам Шапюи в чулане при кухне…

— Похоже, мне ее не найти, — пробормотал я в заключение краткой рекогносцировки, после того как оцарапал себе голень о ножку стола и натолкнулся на невидимый стул. Я взвыл от боли, но, поднявшись на ноги, попытался сохранить бодрость духа.

— Этот стол, — объявил я, потирая себе голень, — убедительно опровергает теорию епископа Беркли, согласно которой esse estpercipi, то есть «существовать — значит быть воспринимаемым». Я не вижу перед собой стола, но, стукнувшись об него ногой, убеждаюсь, что он существует.

— И еще пример, — произнесла миледи игривым голосом (судя по всему, она не принимала всерьез своеобразные взгляды епископа и его ученика Пинторпа на материальную субстанцию), — восковая свеча. Существует ли она? Я вот знаю, что она где-то здесь…

Вновь принявшись за поиски, я уронил на пол еще один невидимый предмет, поменьше стола или стула; послышался звон бьющегося стекла.

— Боже, — воскликнул я в отчаянии, понимая, что это происшествие куда серьезней, чем падение моего пирожка по соседству с башмаком сэра Джеймса Клаттербака. — О Боже! Миледи, умоляю, простите…

Однако леди Боклер, казалось, не озаботилась потерей неизвестного предмета обстановки; торжествующим голосом она объявила, что свеча нашлась.

— Ну вот, так я и думала: свеча существует. А теперь, мистер Котли, если вы подойдете сюда, вы сможете убедиться, что существую я.

Опасаясь невидимых стульев и других препятствий, я ковылял в темноте, а под моими каблуками скрипели осколки и черепки предмета, который я неосторожно смахнул локтем с пристенного столика. Но у окна, где позировала леди Боклер (я мог бы поклясться, что она стояла именно там), ее больше не было.

— Пожалуйста, миледи, свеча…

— Сюда, — позвал ее голос, казалось, с другого конца комнаты, — сюда, ближе, мистер Котли.

Я повернулся и, как собака, пошел на ее голос; вновь у меня под каблуками затрещали обломки, вновь я стукнулся голенью о ножку стола и с криком снова растянулся на его поверхности.

— Я жду, мистер Котли. — На сей раз голос раздался где-то у двери. — Сюда, мистер Котли. В чем дело? Не можете меня найти? Выходит, ваш епископ все-таки прав: мы существуем, только когда нас кто-то видит? Иного существования нам не дано? Как и весь остальной мир, мы не более чем чьи-то сны и фантазии?

Я, как вы можете себе представить, не испытывал особой склонности философствовать, тем более что как раз вляпался рукой в свою картину, где асфальтовые пятна еще далеко не высохли.

— Где вы, миледи? — вопросил я, вытирая руку платком и поглаживая ноющую голень. — Пожалуйста… довольно шуток.

Едва я выговорил эти слова, как ощутил, что миледи находится рядом, — сквозь вонь скипидара моих ноздрей достиг тонкий аромат одеколона, которым она пользовалась. Еще через мгновение по моей руке скользнул шелк, белизна которого представилась моим глазам как мягкое облако, плывущее в небе ветреной ночью. Но этим мои ощущения не ограничились, поскольку моего живота коснулась невидимая рука, а ухо овеяло легким дыханием. Затем по моей щеке невесомо прошлись губы и — о! — язык, а еще через миг из-за разбитой на фрагменты колокольни Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз выплыл диск луны. Я видел теперь глаза, в нескольких дюймах от моих, и левое плечо: белоснежный выступ, оголенный еще откровеннее, чем прежде.

— Не бойтесь. Я здесь, мистер Котли. Не бойтесь: я существую.

— Свеча, — произнес я, а пара глаз приблизилась, выросла, одеколон благоухал, как языческие курения; и глубоко у меня в животе приподняла голову покоившуюся на влажных тяжелых кольцах древняя змея.

— Скорее, миледи… я должен зажечь свечу. Поторопитесь… пока не высохли мои краски…

— Три года, — повторила леди Боклер немного погодя, когда я, ковыляя, взобрался обратно по лестнице с огоньком и запалил потухшую свечу. По лицу миледи невозможно было догадаться о недавно происшедшем; она вновь самозабвенно увлеклась рассказом. — Три года — вот сколько Тристано провел в conservatorio, прежде чем синьор Пьоцци счел его сопрано подготовленным для выступления в Королевской капелле, а затем в Театро делле Даме в Риме. А позднее Тристано повезли в маленький городишко… но простите, я забегаю вперед.