Лето 1818 года

«Летом 1818 года в порыве полного отчаяния я начала одно довольно безнадежное дело. Принимаясь за него, я никак не могла предположить, что мне придется испытать так много минут истинной радости, достичь таких высот счастья, изведать такую глубину полнейшей безысходности. Сколько раз я впадала в непреодолимую тоску, но, увы, от природы я наделена не слишком нежною душою. В своей жизни я руководствуюсь стойким здравым смыслом, чувством юмора и строго следую самым взыскательным требованиям общества.

Хотела бы я, лежа в шезлонге, кутаться в бесчисленные шелковые и кашемировые шали, вдыхать аромат горящих курительных палочек – или даже свечей, раз на то пошло, – и чтобы горничная прикладывала к моим векам примочки с лавандовой водой, а я прижимала бы к своему бедному сердцу флакон с нюхательной солью – как это было бы замечательно, но абсолютно не для меня! Что касается обмороков, это случилось со мной однажды и, я надеюсь, больше не повторится. Правда, в тот раз, придя в себя от сильного запаха, исходящего от косынки Джулии, чересчур надушенной амброй, я чуть было тут же не упала без чувств снова.

Но довольно об этом! Я не предрасположена ни к обморокам, ни к судорогам или ипохондрии. Неудивительно, что капитан Эверард не мог любить меня – я была слишком здравомыслящей и практичной особой, чтобы вызвать в его душе что-либо, кроме стойкого отвращения к моей приземленности и нечувствительности.

К тому же его любовью была моя сестра Джулия – сверкающий бриллиант великолепной огранки с птичьими мозгами и скверным характером. Я помню, что однажды мы сидели и спокойно болтали у нас дома в Девоншире, и вдруг она ударилась в слезы, увидев, как муха попала в стакан с лимонадом и не сумела выбраться. Джулия была безутешна. Я совала ей в руки свой платок, называла ее дурехой, велела ей высморкаться и наконец выплеснула содержимое стакана вместе с мухой за ограду. К большому изумлению Джулии, я не пролила ни единой слезинки, она же весь остаток дня убивалась, лежа на своей кушетке. А я сидела и думала о плачевном состоянии общества, в котором живут такие бесполезные и бестолковые особы.

И все же я всегда подозревала, что за моей строгой внешностью, аккуратно заплетенными косами, опрятным платьем и непоколебимым спокойствием духа скрывается поэтическая душа. Не потому, что я могу слагать рифмы – нет, этого я не умела и не умею, – но потому, что я совершила самый непрактичный, самый неразумный и нелепый поступок на свете – я влюбилась в капитана Эверарда.

Когда я поняла это? Когда в день святого Михаила он поцеловал меня в щеку, и я вдруг почувствовала, что страстно желаю большего. Я помню, что с трудом сдержала себя, чтобы не броситься ему на шею, не обвить его руками и не поцеловать. Он было спросил, отчего у меня на щеках выступил такой яркий румянец, но тут же его взгляд устремился, как обычно, на Джулию, и я поняла, что могу уже не отвечать ему.

С тех пор я была осторожна и держала свое сердце в узде, но с чем я была не в силах бороться, так это с тем, что Эверард проник в мои сны. Там он был со мной повсюду, и с приближением вечера я начинала томиться, словно лунатик, ожидая, когда же окажусь в своей постели и наступит ночь и, может быть, я опять увижу его.

Что мне оставалось делать? Конечно, я не могла позволить событиям идти своим чередом, не могла позволить судьбе благословить темные локоны Джулии, а не мою бедную светлую голову. Не в моих правилах сдаваться без боя. Нет! Тысячу раз нет!

Со мной произошло то, что происходит с каждой влюбленной женщиной от сотворения мира – я превратилась в полную дуру. На ум приходят и другие выражения, но дура – это довольно точно. Не могу сосчитать, сколько глупостей я наделала, и остается только удивляться, как за эти несколько сумасшедших недель поздней весны 1818 года я не потеряла рассудок окончательно. Сказать по правде, я не думаю, что ко мне когда-нибудь вернется мое прежнее хваленое здравомыслие. Я надеюсь, что этого никогда не случится».