Безмятежная тишина царила в Сетской долине. Ночной сумрак еще окутывал окрестности, но уже прояснялся под светом занимавшейся зари. Туман еще висел над полями и над ручьем; перистые листья пальмы неподвижно повисли, ожидая знойных дневных лучей. Везде было тихо: ни звука, ни движения. Только в монастырском саду работали два старца, в глубоком безмолвии свершая свой ежедневный труд.

– Эти бобы великолепны, брат Арсений, – наконец заговорил один из них. – В нынешнем году мы, с божьей помощью, раньше, чем в прошлом году, покончим со вторым посевом.

Человек, к которому относились эти слова, не отвечал, и его собеседник, бросив на него вопросительный взгляд, продолжал:

– Что с тобой, брат мой? За последнее время я заметил в тебе скорбь, которая вряд ли приличествует слуге божьему.

Арсений глубоко вздохнул. Старец Памва положил лопату и продолжал:

– Я не ссылаюсь на право настоятеля, который должен знать тайны твоего сердца, так как уверен, что в твоей душе не таится ничего недостойного.

– Памва, друг мой, – торжественно заговорил Арсений, – я чистосердечно признаюсь тебе во всем. Мои грехи еще не искуплены; жив еще Гонорий, мой питомец, а вместе с ним продолжается горе и позор Рима. Моя вина не искуплена! Каждую ночь встают передо мной грозные видения. Духи мужей, убитых на поле брани, вдов, сирот, девственниц, посвященных Богу и вопиющих в когтях варваров, – все они теснятся вокруг моего ложа и взывают: «Если бы ты исполнил свой долг, – шепчут они мне, – то это бедствие не обрушилось бы на нас! Как использовал ты власть, дарованную тебе Богом?»

Старик закрыл лицо руками и горько зарыдал. Памва нежно положил руку на плечо плачущего.

– Разве это не гордость, брат мой? Кто ты? Можешь ли ты изменить судьбы народов и сердца царей, которыми управляет Господь?

– Но отчего же так терзают меня эти ночные видения —

– Не бойся их, друг мой, – они лживы, ибо они – порождение лукавого. Мужайся, брат мой! Эти думы принадлежат тьме ночной, посвященной дьяволу и темным силам. С утренней зарей они пропадают.

– И все-таки ночью, во сне, перед каждым человеком открывается много сокровенного.

– Быть может, это верно. Но тебе, во всяком случае, ничего не было открыто такого, чего бы ты не знал лучше самого сатаны, а именно, что ты грешен. Для меня, друг мой, при свете дня, а не ночью, стали ясны и понятны таинства мироздания.

Арсений вопросительно посмотрел на него. Памва улыбнулся.

– Разве ты не знаешь, что я, как многие набожные люди старины, человек темный? Моя книга – вся вселенная, раскрытая передо мной, и из нее-то черпаю я слово божие, когда ощущаю в нем потребность.

– Не слишком ли низко оцениваешь ты науку, друг мой?

– Я состарился среди монахов и познал самые разнообразные характеры. И тут-то, в своем смирении, я убедился, как изнывает иной над изучением рукописей, как терзает свою душу мыслью: так ли он понимает тот или другой догмат. Я видел, как монах постепенно превращался в ученого богослова, который придерживается только буквы христианства. А между тем в душе его исчезает любовь и милосердие, слабеет непоколебимая вера и упование на небесную благодать. А потом его душа переполняется тревогой по поводу прений, возбуждающих только раздоры, и он совершенно забывает откровение той книги, которая удовлетворяла самого святого Антония.

– О каком откровении говоришь ты, о какой книге?

– Смотри, – произнес настоятель, протянув руку к востоку. – Смотри и, как подобает мудрому человеку, суди сам.

При последних словах Памвы вспыхнул великолепный сноп света и пробудил к новой жизни дремлющий мир. Красный диск солнца мгновенно прорезал мрачную мглу пустыни. Поток света сверкнул между скалами, словно живой яркий глаз, и сотни ласточек взлетели над долиной, кружась в воздушном хороводе. Из лавры доносились голоса монахов, певших утренний гимн.

Новый день занялся над Сетской долиной, такой же, минувшие и предстоящие дни, из года в год протекающие среда труда, молитвы и тишины, безмятежной, как сон.

– Чему это поучает тебя, Арсений, брат мой?

Арсений молчал.

– Я убеждаюсь, что Бог есть свет, в котором нет места мраку. Его присутствие дарует вечную жизнь и радость, и он любит нас, обнимая в своем милосердии все свои творения, а также и тебя, малодушного. О, друг мой, мы должны смотреть вокруг, чтобы познать Бога.

Арсений покачал головой.

– Может быть, ты и прав. Но я должен покаяться в том, что предо мною встает – и с каждым днем все настойчивее – воспоминание о свете, из которого я бежал. Если бы я вернулся обратно, то, знаю, не нашел бы удовлетворения в блеске, который презирал и тогда, когда жил среди него. Однако дворцы на семи холмах, государственные люди и полководцы, их козни, их поражения и конечная возможная победа – все это продолжает занимать мое воображение. Меня постоянно томит соблазн, мне хочется вернуться и, подобно мотыльку, порхать вокруг огня, который уже опалил мои крылья. Я несчастен, – я должен последовать этому призыву или скрыться в отдаленной пустыне, откуда уже нет возврата.

Памва улыбнулся.

– Ты ли это говоришь, мудрый психолог? Ты хочешь бежать из маленькой лавры, которая все-таки отвлекает тебя от суетных грез, и похоронить себя в совершенном одиночестве, где тебя окончательно одолеют эти мечтания. Ничего дурного нет в том, что порой тебя тревожат заботы о братьях. Заботиться о ближних похвальнее, чем заниматься только самим собой. Несравненно лучше любить, даже оплакивать что-либо, чем считать себя центром всего, скрываясь в уединенной пещере. Кто не может молиться за тех, кого видит перед собой, со всеми их грехами и искушениями, будет нерадиво молиться за братьев, которых не знает. А кто не хочет трудиться для своих братьев, тот скоро перестанет любить их и молиться за них.

– По-твоему, значит, следовало бы жениться, да иметь детей и вернуться в водоворот плотских привязанностей, чтобы умножить число любимых существ, для которых работаешь и живешь, за которых молишься?

Памва молчал.

– Я монах, а не философ. Повторяю, с моего согласия ты не покинешь лавру для пустыни. Если бы я осмелился советовать, то предпочел бы видеть тебя поближе к столицу например, в Трое или Канопусе, где бы ты на деле, в борьбе за слово божие, мог применить свои знания. К чему знакомиться со светской мудростью, если не для того, чтобы пользоваться ею впоследствии для дела церкви? Но довольно об этом. Пойдем в келью.

И оба старца направились обратно домой, не подозревая, что спорный вопрос уже разрешился на практике, благодаря появлению высокого и довольно мрачного священнослужителя, который ожидал их в келье Памвы. Он жадно насыщался финиками и пшеницей, не пренебрегая и пальмовым вином, единственным лакомством, имевшимся в монастыре и появлявшимся на столе только в честь гостей.

Вежливое и горделивое гостеприимство Востока и сдержанная приветливость монашеской общины запрещали настоятелю прерывать трапезу незнакомца, и Памва осведомился об его имени и причине его посещения только тогда, когда тот уже плотно поел.

– Я – ничтожнейший из слуг господних, именуюсь Петром-оратором. Меня прислал Кирилл с письмами и поручениями к брату Арсению.

Памва встал и почтительно поклонился.

– Мы слышали много лестного о тебе, отче. Говорят, что ты ревностно трудишься во славу святой церкви. Неугодно ли тебе будет последовать за мной в келью брата Арсения?

С важным видом Петр пошел к маленькой хижине монаха; там он вынул из-за пазухи письмо Кирилла и вручил его Арсению. Старик долго читал послание и хмурился, перечитывая некоторые строки. Памва тревожно следил за Арсением, но не решался прерывать его размышления.

– Действительно, наступают последние дни мира, о которых вещали пророки, – сказал наконец Арсений. – Так значит Гераклиан отплыл в Италию?

– Купцы из Александрии встретили его флот в открытом море недели три тому назад.

– И сердце Ореста все больше и больше ожесточается?

– Да, он настоящий фараон! Его настраивает язычница Ипатия.

– Я всегда опасался ее влияния больше, чем всех языческих школ вместе взятых, – сказал Арсений. – А каков наместник Африки, Гераклиан, которого я всегда считал лучшим и мудрейшим из людей! Впрочем, какая добродетель устоит, когда честолюбие овладевает сердцем?

– Да, – сказал Петр, – стремление к власти поистине ужасно. Но я никогда не доверял Гераклиану, особенно с тех пор, как он оказался таким снисходительным к донатистам.

– Ты прав. Один грех порождает другой.

– По моему мнению, снисхождение к виновным – худшее из зол.

– Ну, все-таки это не наихудшее зло, достойный отец! – скромно вмешался Памва.

Петр оставил без внимания это замечание и продолжал, обращаясь к Арсению:

– А какой ответ пошлет патриарху твоя мудрость?

– Позволь мне подумать. Этот, вопрос следует тщательно обсудить, а я не знаком с положением дел. Насколько мне известно, Кирилл уже вступил в переговоры с епископами Африки и пытался договориться с ними?

– Да, два месяца тому назад, но непокорные еретики все еще завидуют ему и держатся в стороне.

– Еретики? Я полагаю, что это слишком резкое выражение, друг мой. Обращался ли он в Константинополь?

– Ему нужен посол, знакомый с придворными сферами, и он желал бы поручить эту миссию тебе, в виду твоей опытности.

– Мне? Кто такой я? Увы, каждый день все новые и новые искушения! Пусть он отправляет, кого хочет. Но, будь я в Александрии, я мог бы давать ему советы и указания… Там, конечно, я мог бы правильнее судить… Может случиться нечто непредвиденное… Памва, друг мой, не следует ли по-твоему повиноваться в этом случае святому патриарху?

– Ага, – улыбаясь, заговорил Памва, – не прошло еще часа, как ты хотел бежать в пустыню! А теперь, услышав издалека боевой клич, ты вздымаешься на дыбы, как добрый боевой конь. Ступай, и да поможет тебе Бог. Ты слишком стар, чтобы влюбляться, слишком беден, чтобы купить епархию, и слишком честен, чтобы принять ее в дар.

– Ты серьезно это говоришь?

– А что я тебе раньше говорил в саду? Ступай, взгляни на нашего сына и пришли мне весть о нем.

– О, как меня обуяли мирские помыслы! Я ведь забыл осведомиться о нем. Как поживает юноша, почтенный отец?

– Кого ты разумеешь?

– Филимона, нашего духовного сына, которого к вам послали месяца три тому назад, – сказал Памва, – Я уверен, что он занял не последнее место, не правда.

– Он? Он ушел от нас.

– Ушел?

– Да. Несчастный юноша скрылся с проклятием Иуды на челе. Он пробыл у нас не более трех дней, а затем при всех ударил меня во дворе патриарха, отрекся от христианской веры и бежал к язычнице Ипатии, в которую влюблен.

Старцы смотрели друг на друга, бледнея от ужаса.

– Это невозможно, – зарыдав, сказал Памва. – Вероятно, с мальчиком обошлись жестоко. Его обидел кто-нибудь и он не мог снести несправедливости, ведь он привык к ласке! Вы, бездушные люди и недобросовестные пастыри! Господь взыщет с вас за этого отрока!

– Вот что! – воскликнул Петр, гневно приподнимаясь. – Вот оно, земное правосудие! Осуждай меня, осуждай патриарха, обличай всех, кроме виновного. Как будто горячая голова и еще более горячее сердце юноши недостаточно объясняют все происшедшее? Молодой глупец поддался соблазну, увидев красивое женское лицо, – разве этого никогда не бывало раньше?

– О друзья мои, друзья мои! – сокрушался Арсений. – Зачем вы так неосмотрительно осыпаете друг друга упреками? Вся вина лежит на мне. Это я дал тебе совет, Памва! Я послал его! Я, старый мирянин, должен был бы знать, что делал, когда отправил бедного невинного агнца в жертву всем соблазнам Вавилона. Пусть Гераклиан и Орест предпринимают то, что им заблагорассудится; меня это не касается. Я буду искать Филимона и найду. О Авессалом; сын мой! О, если бы Бог допустил меня умереть за тебя, сын мой! Сын мой!