– Подумай только, прекрасная Ипатия, что я перенес, когда в меня бросили камень и несколько сотен негодяев устремились ко мне, точно дикие звери. Еще минут десять и они разорвали бы меня на части. Как бы ты поступила в данном случае?

– Я дала бы себя растерзать на куски и умерла оставаясь верной своим убеждениям.

– Не знаю, так ли ты будешь рассуждать перед лицом смерти?

– Но разве можно человеку бояться смерти?

– Ну, если не самой смерти, то минуты агонии, которая, по крайней мере при подобных условиях, должна быть весьма неприятна. Если наш идеал, великий Юлиан, признавал необходимость некоторого лицемерия, то почему и мне не следовать его примеру? Смотри на меня, как на существо, стоящее неизмеримо ниже тебя, но поверь: достигнув власти, я докажу свою любовь к богам.

Эта беседа происходила между Ипатией и Орестом час спустя после ареста Филимона.

Ипатия устремила на наместника спокойный, проницательный взор, в котором сквозили и боязнь и пренебрежение.

– Объяснит ли мне знатный префект, что вызвало эту внезапную перемену в его настроении? В течение четырех месяцев ты не напоминал о своем предложении.

Она не хотела в этом сознаться, но была бы безгранично счастлива, если бы и теперь он не вспомнил о нем.

– Сегодня утром я получил вести и спешу сообщить их тебе в доказательство моего уважения. Я позабочусь, чтобы вся Александрия узнала о них сегодня же до заката солнца: Гераклиан победил.

– Победил? – воскликнула Ипатия, вскакивая с места.

– Победил и полностью разгромил императорскую армию под Остией. Так сообщил посланный, которому я вполне доверяю. Но если бы это известие и оказалось ложным, я сумею предупредить распространение противоположных слухов. Ты сомневаешься? Разве ты не согласна с тем, что наше торжество обеспечено, если такой слух с неделю продержится в народе?

– Как так?

– Я уже переговорил со всеми сановниками Александрии; все они оказались весьма благоразумными и обещали мне свою поддержку, конечно, в зависимости от успехов Гераклиана. Кому не надоел византийский двор, управляемый священниками? Да и весь гарнизон на моей стороне, точно так же, как и войска, стоящие вверх по Нилу. Ты полагала, что я бездействовал в течение четырех месяцев, но разве ты забыла, какая награда обещана мне в будущем? Ты – сама моя награда! Возможно ли быть нерадивым в виду подобной цели?

Ипатия вздрогнула, но промолчала. Орест продолжал:

– Я велел разгрузить несколько судов пшеницы, хотя презренные монахи меня чуть было не опередили – они собирались подкупить бедняков, даром раздавая им зерно. Мне пришлось подкупить монахов, приобрести запасы, уже прибывшие сюда, и распродавать их теперь понемногу, как свою личную собственность. Теперь я совсем не боюсь влияния Кирилла. К счастью, он очень много потерял в глазах богатых и образованных людей после изгнания евреев. Что касается преданной ему толпы, то боги, – тут нет монахов и я могу поблагодарить истинных виновников этой счастливой случайности! – как раз вовремя ниспослали нам дар, который приведет толпу в желанное для нас прекрасное настроение духа.

– Что это за дар?

– Белый слон.

– Белый слон?

– Да, настоящий, живой белый слон, каких уже лет сто не видывали в Александрии. Вместе с двумя ручными тиграми он был отправлен в подарок в Византию от какого-то мелкого восточного властителя. Я взял на себя смелость задержать этих зверей, и после веских доводов с моей стороны слон и тигры очутились в нашем полном распоряжении.

– Но как же ты намерен распорядиться ими?

– Дорогая повелительница, ты сама понимаешь, чем можно привлечь сердца черни. Зрелища! Что ты скажешь, если на этих же днях мы возвестим, что будет дано зрелище, какого еще не видывало нынешнее поколение? Мы будем сидеть рядом: я – как благодетель народа, ты – как временная представительница весталок былых времен. В тот момент, когда толпа будет вне себя от восторга, один из моих преданных друзей согласно полученным предписаниям воскликнет: «Да здравствует цезарь Орест!» Другой напомнит о победе Гераклиана. Третий соединит твое имя с моим. Народ начнет ликовать. Далее выступит какой-нибудь Марк Антоний, чтобы приветствовать меня в качестве императора, августа, словом, чего угодно. Крики возрастут; я отклоню оказанную мне великую честь со скромностью, достойной самого Юлия Цезаря. Затем я приподнимусь и в прочувственной речи упомяну о будущей независимости южного материка, о соединении Африки и Египта, когда империя будет распадаться не на восточную и западную, а на северную и южную. Крики неистового одобрения, – уплачено по две драхмы на голову, – потрясут воздух. И вот, переворот совершен.

– Но, – заметила Ипатия, стараясь скрыть свое презрение и недовольство, – какое же это имеет отношение к делу богов?

– Ну, да… Если ты сочтешь, что народ достаточно подготовлен, то можешь встать и, в свою очередь, обратиться с речью к толпе. Ты можешь заранее подготовить известную группу слушателей. Укажи, что только вследствие галилейского суеверия народ был лишен зрелищ, составляющих некогда гордость империи… Что же касается настоящего зрелища, то вместе с даровой раздачей зерна оно является существенной частью моего замысла. Как ты думаешь, если я устрою, например, небольшое состязание гладиаторов? Закон это запрещает, но…

– Да, запрещает, благодарение богам!

– Моя дорогая повелительница, не советую тебе выражать такое мнение в публичном месте, так как Кирилл, со свойственной ему наглостью, не забудет подчеркнуть, что игры гладиаторов отменены христианскими епископами и императорами.

Ипатия смутилась и замолчала. Могла ли она возражать? Не был ли он действительно прав? Не опирался ли он на факты и опыт?

– Хорошо, пусть будут зрелища, если это необходимо, но все-таки гладиаторов я не потерплю! Почему не устроить вместо этого травлю диких зверей? Это тоже ужасно, но все-таки менее бесчеловечно, чем первое. Разумеется, ты можешь принять меры, чтобы люди не пострадали.

– Но это будет роза без аромата! Без опасности, без кровопролития зрелище утрачивает остроту. Вообще дикие звери теперь слишком дороги, и если мои теперешние экземпляры будут уничтожены, я не смогу заменить их новыми. Почему не воспользоваться людьми, которые ничего не стоят, например, пленниками? Недавно из пустыни прибыли ливийские пленные. Их около пятидесяти или шестидесяти человек. Почему бы не заставить их сражаться с таким же числом солдат? Это мятежники, захваченные во время восстания.

– Значит, они все равно приговорены к смерти? – спросила Ипатия, как бы желая оправдаться в собственных глазах.

– Совершенно верно. Итак, этот вопрос решен.… Перейдем теперь к более игривому, привлекательному роду представлений.

– Ты забываешь, что я сделаюсь верховной жрицей Афины как только достигну власти. Я полностью сочувствую отвращению галилеян к театру и в будущем надеюсь последовать их примеру. Не желаешь ли ты восстановить былое великолепие греческой драмы, поставив трилогию Эсхила или Софокла.

– Это будет слишком скучно, дорогая повелительница. «Эвмениды» или «Филоктет», конечно, были бы вполне пригодны, в особенности если бы можно было подвергнуть героя настоящей пытке, чтобы его вопли сильнее подействовали на зрителей.

– Но это отвратительно!

– Хотя необходимо, как многие другие неприятные, даже отвратительные вещи.

– Пожалуй, трагедия «Орест» окажется наиболее подходящей в данном случае, – тихо проговорила Ипатия.

– Бесподобно, божественно! О, если бы благодарное потомство стало превозносить в моем лице человека, который вдохнул новую жизнь в забытые великие произведения Эсхила, возродив их на греческой сцене! Но не находишь ли ты, – продолжал искуситель, – что эти старинные трагедии внушают слишком мрачное понятие о богах, которым мы вновь готовимся поклоняться? История рода Атрея, при всех своих красотах, право, не занимательнее проповедей Кирилла о страшном суде и геенне, ожидающей несчастных богачей.

– Но неужели мы должны унижаться, дабы угодить грубым вкусам черни?

– Нисколько! Лично мне эти хлопоты неприятны! Но, дорогая повелительница, – «хлеба и зрелищ!» Нужно привести чернь в восторженное состояние, а достигнуть этого можно только одним путем: возбуждениями всякого рода.

– Создать толпе хорошее настроение? Возбуждать? Мне бы хотелось исправить и очистить народ, подготовить его к служению Божеству.

– Моя дорогая, возлюбленная невеста! Ты не можешь требовать, чтобы чернь так быстро оценила твои добрые намерения. Ты слишком мудра, слишком чиста, величава и дальновидна, чтобы быть понятой народом. Тебе необходимо пользоваться властью и не просить, а приказывать и принуждать. Сам Юлиан признал неизбежность насилия.

– Да отвратят боги такую неизбежность!

– Единственный способ избежать ее состоит, поверь мне, в поощрении страстей народа. Его нужно уметь обольщать ради его же собственного блага.

– Ты прав, – со вздохом заметила Ипатия, – поступай по своему усмотрению.

– Ну, перейдем же к вопросу о комических представлениях, В чем они будут заключаться?

– В чем хочешь, с одним только условием, чтобы они не были оскорбительны для взора и слуха добродетельных женщин. Я не изобретательна по части глупостей.

– Почему бы нам не устроить празднество в честь какого-либо Божества? Это был бы лучший способ изъявить свою преданность богам. Кого же нам избрать?

– Палладу, если она не окажется слишком возвышенной и целомудренной для твоих александрийцев.

– Но почему не попытать счастья с презираемой, отвергнутой собой Афродитой? Предположим, что устраивается празднество в ее честь. Оно может закончиться танцем Венеры Анадиомены. Этот миф необычайно привлекателен.

– Как миф – да, но на сцене, в действительности…

– Этот христианский город издавна привык к подобным зрелищам, и могу тебя уверить, что его нравственность от этого нисколько не пострадает.

Ипатия покраснела.

– В таком случае не рассчитывай на мое присутствие.

– Ты отказываешься показаться в театре? Нет, нет, ни за что! Эти добрые люди так высоко ставят твою особу, что тебе, дорогая повелительница, невозможно оставаться в стороне. Представь себе торжество Афродиты! Она входит, ей предшествуют дикие, закованные в цепи животные, которых ведут амуры. Тут же идет белый слон со многими другими животными. Какой простор для пластического искусства! Ты можешь изобрести различные сочетания цветов и живописные группы в строго-древнем стиле какой-либо драмы Софокла.

– Но где же будут представления?

– Конечно, в театре.

– Но успеют ли зрители пройти из амфитеатра после того…

– Из амфитеатра? Ливийцы будут состязаться с солдатами в самом театре.

– Бой в театре, посвященном Дионису!

– Дорогая повелительница, я должен был сообразить, что это нарушает все законы драмы.

– О, даже хуже! Кровопролитие оскорбляет Божество и оскверняет его алтари.

– Моя прекрасная фанатичка, вспомни, что в моем настоящем безысходном положении я вправе воспользоваться жертвенником Диониса, который я спас. Но я приму меры, чтобы святость алтаря не пострадала, и бой будет происходить только на сцене. Что касается последующей пантомимы, то Дионис, наверное, охотно предоставит свой жертвенник для апофеоза возлюбленной, – если ты только одобришь мой план празднества Афродиты.

Молодая девушка поняла, что хитрый льстец отрезал ей путь к отступлению.

– Скажи, пожалуйста, кто будет играть роль Венеры Анадиомены, покрывающую позором и меня, и тебя?

– О, это будет главная приманка всего представления! Милостью богов, я заручился обещанием… Отгадай чьим?

– Какое мне до этого дело и откуда я могу это знать? – с негодованием возразила Ипатия, помнившая только одно ненавистное имя.

– Самой Пелагии.

Молодая девушка гневно выпрямилась.

– Нет, этого я не могу потерпеть! Ты настойчиво требуешь от меня исполнения обещания, которое я тебе дала только при известных условиях. Вчера ты публично назвал себя христианином, а сегодня смешишь меня уверениями, что дней через десять восстановишь культ богов, от которых отрекся. Без меня ты решил все вопросы, по которым ты якобы ожидал от меня помощи и совета. Ты приказал мне занять место в театре в качестве приманки, игрушки и жертвы, чтобы краснеть перед зрелищем, равно возмутительным для богов и людей! И в заключение ты требуешь от меня еще худшего. Ты хочешь, чтобы я присутствовала при новых успехах женщины, издевающейся над моими поучениями, обольщающей моих учеников, оскорбляющей меня в моей собственной аудитории. В течение последних четырех лет она далеко превзошла Кирилла по части искоренения добродетели и мудрости. О, возлюбленные боги! Когда же кончатся муки, ниспосланные вами вашей жрице, отстаивающей нетленную славу олимпийцев перед лицом извращенного поколении?

Несмотря на присущую Ипатии гордость и на присутствие Ореста, на глазах девушки показались слезы. Голос ее дрожал.

Орест смутился от этой вспышки благородного негодования, но при последних словах Ипатии, произнесенных более грустным и мягким тоном, он взглянул на нее с мольбой. Он думал в это мгновение:

«Она безумная фанатичка! Но она удивительно хороша, и я должен обладать ею!»

– Ах, дорогая, несравненная Ипатия! Что я натворил, я безрассудный глупец! Я оскорбил тебя и погубил дело богов, для которых наравне с тобой готов пожертвовать всем и всеми!

– Погубил дело богов? – переспросила Ипатия с удивлением.

– Я понял смысл твоих слов. Ты решила бросить меня, несчастного, а следовательно лишаешь меня своей помощи и поддержки.

– Всемогущие боги не нуждаются в людской помощи!

– Пусть так! Но почему же не Ипатия, а Кирилл повелевает народными массами Александрии? Только потому, что он и его приверженцы борются и страдают за своего Бога. И почему забыты старые боги, моя прекрасная учительница? А ведь они действительно забыты!

Ипатия дрожала, как в лихорадке. Орест продолжал кротким заискивающим голосом:

– Я не ожидаю ответа на свой вопрос, я молю только о прощении. Я не знаю, в чем заключается мой проступок, но с меня достаточно сознания моей виновности.

Ипатия покраснела и отвернулась, встретив взор Ореста, устремленный на нее с искренним восторгом. Да, она была женщиной и фанатичкой. Она должна сделаться императрицей! Голос Ореста был так благозвучен, его движения отличались таким изяществом! Ей стало жаль его.

– А Пелагия? – спросила она, наконец, овладев собой.

– Я жалею, что встретился с ней. Но, право, я был уверен, что ты одобришь мой образ действий.

– Я? Почему же?

– Подумай только, – ты можешь навеки освободиться от докучливой женщины, если согласишься на это представление.

– Как так?

– Ее вторичное появление на подмостках выставит ее в весьма непривлекательном свете перед мелочными александрийцами, охотниками до скандалов и сплетен. Впоследствии она вряд ли дерзнет называться подругой героя, происходящего от богов, или навязывать свое присутствие Ипатии, как будто она дочь какого-то консула.

Искушение было так соблазнительно, а искуситель был так вкрадчив и изворотлив, что Ипатия прекратила спор.

– Если это необходимо, – делай… Я уйду к себе и начну писать оду. Впрочем, избавь меня от всякого общения с этой женщиной, самое имя которой мне стыдно произносить… Свое произведение я пришлю тебе, и пусть она придумывает танцы, какие ей вздумается. Я не буду руководствоваться ни ее вкусом, ни ее способностями.

– А я, – заговорил Орест с горячей признательностью, тоже ухожу, чтобы заняться приготовлениями. Прощай, царица мудрости! Твоя философия особенно привлекательна, когда она умеет примирять отвлеченную красоту с практическими требованиями современного вкуса.

Орест откланялся, а Ипатия, несмотря на тягостное настроение, начала работать над одой.

Тем временем в политической жизни города все шло своим чередом. На всех общественных зданиях красовались объявления, извещающие о победе Гераклиана, и по разговорам в толпе было ясно видно, что ей все равно, кто властвует в Риме или даже в Византии.

Друзья Ореста не упускали случая появляться то тут, то там, намекая, что недурно было бы сохранить подати в собственном кармане и не отсылать их в Рим, слишком много тратящий на содержание армии. Александрия была некогда главным городом независимого государства. Почему бы не вернуть ее прежнее значение?

В это же время началась бесплатная раздача зерна. Давали много; распространились слухи о всеобщем помиловании заключенных, а так как почти всякий преступник имеет родных и друзей, считающих его мучеником, то большинство партий сочувственно относилось к новым веяниям. Мыльный пузырь, ловко пущенный Орестом, раздувался, увеличиваясь в объеме и переливаясь всеми цветами радуги, то время как Ипатия в мучительной тоске сидела дома, работая над одой в честь Венеры Урании. Орест почти ежедневно навещал девушку-философа и надоедал ей своим присутствием.

Через несколько дней после казни Аммония наместник получил от одного из своих телохранителей известие, что труп распятого вместе с крестом, к которому он был пригвожден исчез без следа. Толпа нитрийских монахов похитила труп казненного на глазах у испуганной стражи. Орест, конечно же, догадался, что его солдаты были подкуплены и допустили кражу. Не прошло и суток после похищения трупа, как на улицах Александрии появилась духовная процессия, к которой присоединились городской сброд и набожные христиане Александрии. Толпы монахов из Нитрии, священники, дьяконы, архидьяконы и сам Кирилл в полном облачении – все они окружали богато украшенные носилки, на которых лежал похищенный труп Аммония, причем проколотые гвоздями руки и ноги мученика были обнажены, дабы произвести большее впечатление.

Мимо окон дворца Ореста, вдоль набережных и почти до ступеней Цесареума бесконечной вереницей тянулась эта процессия. Через полчаса один из служителей, едва переводя дыхание, доложил злополучному властелину города, что жертва его жестокости покоится на парадном катафалке посреди церкви и что мученик причислен к лику святых. Теперь погибшего именовали не Аммонием, а «Томазием несравненным», а его великие добродетели и героическую смерть Кирилл описал в пространной проповеди.

Что было делать наместнику? Конечно, он мог послать в церковь отряд солдат, приказав им забрать тело казненного, но станут ли солдаты повиноваться? Орест решился стерпеть обиду и целый час проклинал всех святых и мучеников, христиан и язычников. Затем он начал писать подробный отчет о случившемся, сообщая все тому же самому византийскому двору, против которого готовился восстать. Он не сомневался, что в тот же день в Византию будет отправлено другое послание – от самого Кирилла, только иначе истолковывающее происшедшее.